Угон

Илья Турр
Он рухнул на сиденье машины и захлопнул за собой дверцу. Схватил проводки и соединил их, - машина завелась. Дождь хлестал по крыше, по стеклам, неистово пытаясь пробраться в салон, и достиг такой нахальной визгливости, что заглушал включенный радиоприемник. Кровь отчаянно стучала в висках, руки дрожали, надо было срочно ехать, - но он знал, что от спешки всегда становится медлительным и решил прежде успокоиться. Красная, лохматая голова сама собой упала на спинку кресла, он закрыл глаза и усилием воли попытался остановить дрожь. Руки не слушались, а в уме, как в калейдоскопе, бешено вращались, распадаясь на молекулы и вновь складываясь, события последних часов. Он достал сигарету и закурил, не открывая окно. Салон наполнился едким дымом, и он судорожно закашлялся, хватаясь за горло. С силой надавив на старую ручку, он опустил стекло на несколько сантиметров и выкинул почти целую папиросу в окно. Дождь быстро потушил ее. Надо было обязательно ехать, но какая-то внутренняя ерунда мешала ему. Он разозлился и выключил приемник.
После этого короткого введения, я решил перепечатать записку, а вернее, исповедь, написанную им во время сидения в машине, чтобы читатель окончательно осознал положение этого человека. Не стану пока говорить, каким образом записи попали ко мне, тем самым разрушая классическую загадочность рассказа, а приведу их без моего комментария.
«Пару минут назад я запрыгнул в машину, чтобы убежать отсюда. Надо было бежать, непременно, неизбежно. Но машина не моя. Я хотел угнать ее, чтобы уехать из города, но как только я сел в нее и собрался давить на газ, что-то внутри меня воспротивилось, - и я сразу же понял, что не справлюсь. Все это странно, и я знаю, что если у этой записки найдется читатель (какой-нибудь следователь), то он не поверит мне. Ведь этот гипотетический читатель наверняка циник и считает, что в жизни не может быть таких порывов, - но факт, - угнать чужую машину я не мог, даже в том положении, в которое меня загнала судьба. Примерно через полчаса меня обнаружат, поэтому пишу я быстро и корявым почерком, пишу мокрым огрызком карандаша по мокрой бумаге, которые случайно оказались в кармане моего пиджака. Заранее извиняюсь за это перед тем же читателем-циником, - ведь он обязательно упрекнет меня в неряшливости. Не знаю, могу ли я логически объяснить то, что произошло со мной в эти минуты, - взамен попытаюсь коротко пересказать вам один факт из моей биографии и, возможно, это кое-что прояснит, хотя бы с точки зрения моего воспитания. Я сын врача, сам до недавнего времени был студентом на медицинском факультете, мне 20 лет. В детстве я однажды взял без спросу конфеты. Да, я знаю, - это не то, что должно упоминаться в изложении биографии, но это важно для разъяснения того явления, с которым я сам, с удивлением, столкнулся (да и обещал я вам пересказать один факт, а не всю свою жизнь). Конечно же, это бывает со всеми, - лукаво прикрываясь логическими обоснованиями, я пытаюсь доказать тебе, циник, что, в сущности, я не такое уж ничтожество, каким ты меня, наверное, считаешь. Это нелепо, по-толстовски, - кража конфет в детстве стара, как мир и более литературна, чем правдива, это пошлая банальность. Но угон машины – тоже банальность, поэтому я все-таки расскажу свою версию этой истории... Так вот, я взял без спросу конфеты. Всего-то две штуки, да и куплены они были мне. Ни разу до тех пор, мама не требовала у меня отчета, - я брал все, что хотел из дозволенного мне, а конфеты находились в пределах дозволенного. Но в тот момент, я ощутил себя вором, еще толком не зная, что такое воровство. Целый день я представлял, как мама утром, пока я был в школе, покупала эти конфеты в магазине, как хотела рассказать мне об этом и вечером угостить меня ими. Она хитро улыбнулась продавцу, и тот простодушно подмигнул ей, - оба знали, что эти конфеты для ребенка, для обожаемого маленького Якоба, а значит, они на ранг выше своих собратьев по прилавку. Продавец, старый холостяк, по-своему относившийся к детям (он был очень строг в общении со мной), и мама, обожавшая детей и днями тосковавшая от того, что родила мужу одного только меня, - оба понимали радость такой мелочи, как эти конфеты. Но я разрушил все это, - мама не знала о том, что я натворил, и мне казалось, будто именно в этот момент, когда мой рот предательски набит конфетами, она думает о вечернем сюрпризе. Я и сейчас помню, как выглядели эти чертовы конфеты. Продолговатые, покрытые мягким, молочным шоколадом, прохладные, с едковатым привкусом фабричности, - я съел их без особой радости. И в ту же секунду подумал, как рада была мама, когда покупала их и снова прокрутил в уме всю эту идиллистическую картину с подмигивающим продавцом. Вечером, когда мама с папой вернулись домой, я кинулся к маме со слезами и хотел попросить прощения за воровство. Ведь конфеты были хорошо спрятаны, а я нашел их, достал и жадно, не задумываясь, съел. У меня до сих пор перед глазами стоит ее непонимающее, разом потемневшее, расстроенное лицо, - расстроенное от того, что я с порога разревелся перед ней, даже не поздоровавшись. Рядом с ней, за ее спиной, прятались, еще более неприятные для меня, раздражение и усталость в глазах отца. Даже извиняясь, я не рассчитал силы моих слез, и расстроил родителей. А ведь извиняться, в сущности, было не за что. Так знаешь, уважаемый циничный следователь, когда моя нога опустилась на шершавую педаль газа, я вдруг вспомнил про эти конфеты, почувствовал во рту их вкус. Едковатый, фабричный... Почувствовал запах маминой непонимающей щеки, когда она впитывала ей мои слезы. Я никогда ничего с тех пор не крал. Впрочем, не знаю даже, зачем я это здесь написал, но теперь, возможно, мой поступок покажется более обоснованным. Я сижу здесь уже десять минут, пишу это корявым почерком по мокрой бумаге, вода капает с моего пиджака на резиновый коврик под дырявыми туфлями, я вроде бы тороплюсь, а нажать на педаль не могу. В эту минуту я представляю, как ты, - следователь, с одутловатым лицом и заплывшими глазками, только что позавтракавший, одурманено сытый, читаешь всю эту писанину, всматриваешься в буквы, и силишься понять своим следовательским умом, что же это я понаписал. Еда оттягивает книзу твой и так толстый, покрытый короткими волосками и спрятанный под клетчатой рубашкой, выпирающий, буржуазный живот, ты зеваешь и трешь мясистыми кулаками глаза, - все не в пользу преступной записки, но при этом, - ты же честный работяга, - явно пытаешься понять, что же это тут все-таки понаписано. Ты берешь лупу и то приближаешь, то отодвигаешь ее от заплывшего правого глаза, но, не выдержав, зовешь какого-нибудь служку или напарника, чтобы тот расшифровал тебе всю эту дребедень. И вот, - текст расшифрован, ты наконец-то понял, и, успев обрадоваться этому факту, на полном скаку натыкаешься на собственное разочарование, - ведь написан-то явный бред, который и расшифровывать не надо было, а час, когда можно было спокойно вздремнуть после завтрака (доспать украденные у ночного сна пятнадцать минут), безвозвратно утерян. Теперь уже пришли все твои коллеги, начальство, все кого-то ищут, допрашивают, - спать совсем некогда. Ты раздраженно, саркастически фыркаешь и выбрасываешь мокрые листы бумаги в ведро. И конец всей моей писанине. Но, как видишь, я – продолжаю писать. Потому что ты, прочитав предсказание о том, что выбросишь все это в ведро, еще этого не сделал, а сделаешь в будущем, когда на этих листах, по всей видимости, будет побольше текста. Но ведь будущее, которое я нафантазировал по поводу твоего завтрака, в принципе, еще никем не доказано. Я могу даже, теоретически, полить последние строки моего послания смертельным ядом, - и тогда ты, со своим предполагаемым брюхом и наглой мордой не успеешь скомкать и выбросить его в ведро... А я все вспоминаю маму и папу, - в тот день, с конфетами, и в другие дни, хотя и описываю тебя и твою циничную физиономию, - перед глазами у меня стоит тонкое, вытянутое папино лицо в очках в оловянной оправе, а рядом мамино, - пухлое, широкое, с чуть-чуть по-восточному раскосыми глазами. Я их не видел уже два года, и смирился с их смертью. Нет, нет! Не думай, что я пытаюсь тебя разжалобить, ни в коем случае... Ты, наверное, уже заметил, что мои записи приобретают форму письма, письма неформального, а неформальные письма, как известно, требуют определенную степень сентиментальности. Так что лирические отступления, - просто в рамках жанра, за который прошу тебя на меня не сердиться. Странное дело... За эти два года, я сам стал циником, а обвиняю в цинизме тебя, хотя даже ни разу не видел тебя. Моя семья стала каким-то жанровым отступлением, формальностью, - а ведь родители погибли, и я скучаю по ним до такой степени, что месяцами не могу заснуть ночью. А ты, мой добрый следователь, можешь быть совсем другим, - возможно, ты суетливый, немного неряшливый человек, застенчивый и лысеющий, с маленькими, короткими ручками, просто попавший не в то место, не в то время. Возможно даже, ты отнесешься к этим записям по-доброму и прольешь над ними слезу, конечно, потом зардевшись и долго извиняясь перед коллегами. Ведь скоро меня объявят в розыск, ехать будет бессмысленно, да и хозяин машины может подойти в любую минуту, - меня арестуют, а потом неизвестно, что со мной будет. Можно и слезу пролить. Вряд ли я встречусь с тобой, это уж точно. А дождь-то перестал... Город впитал в себя ливень, выплюнув не впитанное в дорожные колдобины. На улице, наверное, прекрасно пахнет, но я не открываю окно из-за ветра, - он не даст мне писать. Мокрое стекло машины создает иллюзию, что все пропитано влагой, - влажные дети влажно прыгают по лужам на противоположной стороне влажной улицы. Хе-хе. Пару минут назад, я посмотрел на отражение неба в наружном зеркальце. Усталое солнце выползло из-за туч и бросило несколько лучей на город, художник спросонья перемешал все краски небесного полотна и, будто испугавшись собственной размашистости, выбрал из всех самый нейтральный, - серовато-синий. Я поднял голову и посмотрел на себя в зеркало над сиденьем. Опишу тебе примерно мое лицо - растрепанные волосы, узкий, длинный нос, глубоко запавшие глаза, взъерошенная борода. Вот таким меня застанет полиция, когда меня схватят. Пишу это, чтобы ты, из-за своей вечной нерешительности, не дай Бог, не подумал, что меня с кем-то спутали, - я и есть тот, кого твоя контора ищет. Теперь, я пишу, не глядя на бумагу (от этого почерк стал еще ужаснее), потому что опять смотрю в то зеркальце, где только что увидел отражение неба. К машине кто-то идет. Это ее хозяин. Прощай, мой дорогой читатель, не суди меня строго, когда будешь мысленно проговаривать эти буквы, я ведь не пытался разжалобить тебя, и не такое уж я ничтожество. Хозяин чем-то похож на моего отца. А, нет... это женщина. Она уже кричит и зовет полицию. До свидания.»
Ну что ж, читатель, теперь ты наверное ждешь, что я скажу тебе, как ко мне попали эта записи. Я вынужден признаться, что обманул тебя, хотя может быть ты уже догадался об этом по слогу и стилю. Записи не попали ко мне из внешнего источника, а написал я их сам, так как я – писатель, и люблю выдумывать или додумывать разного рода сюжеты. Данный сюжет я настроил на известную мне историю, или вернее, совокупность фактов, которые мне сообщила двоюродная сестра моего прадеда, моя тетчатая прабабушка. За два года до начала Второй мировой войны, мой прадед уехал из отчего дома в приграничный с Швейцарией городок и жил там один, наслаждаясь красотой Альп, вдали от сгущающихся туч Третьего рейха. Родители тосковали по нему, но тоска недолго терзала их, - они погибли во время погромов так называемой, Хрустальной ночи, в 38-ом году. Два года спустя, мой прадед, не без помощи местных еврейских подпольных организаций, решил переехать границу по поддельным документам и оказаться на свободе, - в нейтральной Швейцарии. Возможно, для этого надо было угнать машину. Помимо этой обрывочной информации, ничего толком неизвестно, кроме того, что до Швейцарии он не добрался по какой-то технической причине, операция еврейского подполья сорвалась. В последствии, он скорее всего стал одной из бесчисленных жертв газовых камер. Моя тетчатая прабабушка узнала о плане спасения моего прадеда от одного из членов организации «Моссад алия Бет», с которым встретилась через много лет в Палестине. Записи я выдумал, потому что мне показалась интересной трагическая нелепость честного молодого человека, который не может нарушить закон даже ради спасения собственной жизни. Не выдумал я только следователя, - потому что я продолжаю писать ему. И все мои слова тоже обращены к тебе, читающему эти строки.