От трех до пяти. 5. Окончание

Виктор Сорокин
(Мое детство в Пушкино – 1944-1947 годы.)

В мягкий январский день 1947 года я оказался оставленным родителями в доме Громовых, что стоял ровно через дорогу на новодеревенской части поселка. Медленно падал снег. Терраса Громовых с красивыми резными перилами смотрела на север. Рядом с перилами стояла необычайно стройная ель. Впоследствии я любовался ею еще лет двадцать, пока в один июльский день она не исчезла…

Дочь Громовых Люся была на два года моложе меня. К тому же, ее папаша был каким-то руководителем. Поэтому чувство принадлежности к иной касте не позволило мне поддерживать с нею отношения впоследствии. Да и в тот снежный январский день мы гуляли в саду у Громовых вместе, но так и не сказали друг другу ни слова. За двадцать последующих лет мы с Люсей только здоровались…

Как-то в солнечный июльский субботний вечер мы с мамой приехали в Пушкино засветло. По Пушкинскому шоссе (ныне Московский проспект) пошли по правой стороне. На перекрестке с Чеховской стали поворачивать налево, к мосту. А справа от нас, недалеко от здания почтамта, стоит полуторка и вокруг нее один мужик с криками «Ах, ты бл…! Ах, ты, бл…!» пытается догнать другого мужика. Я дергаю маму за рукав и спрашиваю: «Мам, а что такое бл…?». «Замолчи! Это нехорошее слово, так говорить нельзя!».

В декабре 1946-го к нам приехала Аня со своим братом Мишей. Снега было еще мало. Стояла солнечная, морозная погода. Пошли гулять в сторону оврага, за 24-ю дачу. Аня везла меня на санках; потом катались на них на покрытом еловым лесом пологом склоне…

По понедельникам мама будила меня в пять утра. Просыпаться я категорически не желал, и зимой она одевала и затем укутывала меня в сонном состоянии в большой платок. Потом сажала в санки. И только когда кусачий мороз забирался в ноздри, я просыпался. Чтобы варежки не терялись, они привязывались к бельевой резинке, которая продевалась сквозь рукава пальто. До станции было без малого два километра по скрипучему снегу…

Поскольку на поезде мы ездили дважды в неделю, он оставил в памяти мало ярких страниц. Случалось, что от Москвы до Пушкино ездили на паровозной тяге – наверное, в 1944 году. Тамбуры в вагонах электричек были такие же, как и в поездах дальнего следования, и предназначались для схода-посадки на низкие платформы. А если платформа оказывалась высокой, то надо было откидывать верхнюю площадку или же делать широкий шаг. Автоматические двери появились намного позже, а до того с двух сторон дверей были вертикальные поручни, и нередко два, а то и три пассажира свисали над дорожным полотном. Понятно, смертность на железных дорогах была огромной.

По вагонам беспрерывным потоком тянулись вереницы нищих и инвалидов, просящих подаяние. Меня поражали безногие (не имеющие обеих ног) – на тележках. Просящие не капризничали, как это стало позже, а были рады каждой копейке. Много пели, играли на гармонях. Потом, после какого-то сталинского указа, они все разом исчезли…

 Случалось, что мы возвращались из Москвы очень поздно. И тогда, прильнув к стеклу и загородившись руками от отражения вагонного света, я погружался в мистическое путешествие в ночи. До Мытищ было много безлесных, полупустых пространств, и до самого горизонта часто были видны лишь два-три одиноких уличных фонаря в смутных силуэтах конструкций. Это для взрослых людей фонари стоят на месте, а для маленьких детей пространство в ночи вместе со всеми фонарями тоскливо и безмолвно вращается вокруг поезда!

***

Где-то в декабре 1946 года состоялся суд над моим отцом (которого я никогда не видел) в связи с его отказом платить алименты. В здание суда мы приехали заранее. Сидели на холодных, лакированных, буковых лавках в зале ожидания. Вдруг в зал вихрем влетела женщина. Она рвала на себе волосы и в истерике каталась по мраморному полу. Кто-то сказал, что у нее во время пожара сгорела дочь, и она не нашла ничего лучшего, как за утешением прийти в суд.

Потом нас вызвали на заседание. Мы с мамой сели в центре зала. «Вон сидит твой отец», – сказала мама. Но я не понял, про кого она говорила. Мужчина, с которым разговаривала судья, категорически отрицал свое отцовство. «Вам не удастся уйти от ответственности», – сказала судья и, указав пальцем на меня, сурово добавила: «Вон в центре зала сидит ваша абсолютная КОПИЯ…» И дело было немедленно решено в мамину пользу. Однако отец разными способами скрывал истинную величину своего дохода. Однажды месячная сумма перевода составила семь рублей (сталинской эпохи) – их не хватило бы на порцию простого молочного мороженого…

***

Когда я стал взрослым, мне часто представлялась одна четкая картина из московской жизни: двух-трехэтажный холл с винтовой лестницей по периметру. Я силился понять, где бы это могло быть? И лишь с написанием этой главы до меня дошло: скорее всего, это был вестибюль станции метро Красносельская – кажется, на этой станции эскалаторов не было.

О самой Москве никаких воспоминаний не осталось, так как мой московский маршрут был чрезвычайно короток: одна остановка метро – от Комсомольской до Красносельской. Лишь изредка мы с мамой ездили куда-то на трамвае.

В ералаш событий от трех до пяти вклинилась одна очень загадочная картина. Помню, что в слякотный день мы оказались на углу бесконечного проволочного ограждения с наблюдательными вышками. По левой стороне вдали были видны два длинных барака вне зоны. Когда мы подошли к ним, мама у кого-то спросила, как найти какую-то женщину; у нее мы потом и заночевали. Было серо и скучно, даже жаркая буржуйка не поднимала тонуса. От нечего делать я гулял между бараками…

Из игрушек, которая мама купила мне, запомнились две: «тещин язык», который при надувании вытягивался на полметра, и «ути-ути» – пищалка. Из деликатесов запомнилась лишь газировка с сиропом, да изредка мама покупала мне козинаки и пластинки из карамелизированного сезама. Еще запомнился специфический запах каких-то конфет – возможно, пастилы. Но за всю последующую жизнь я этот запах не встречал больше ни разу.
______________________

На фото: В детском саду. 6 лет (1947 г.).