Десять шагов до рая

Светлана Малышева
     (фрагмент повести)

       Если писать о Таньке, то – как? Как о школьной подруге, которая в ту пору не подозревала, что детство её, с каждодневным стоянием на коленях из-за ношения пионерского галстука и отказа молиться перед едой, окажется гораздо счастливее того, что уготовано её будущему сыну? Или как о полузабытой во взрослой жизни приятельнице, с которой сблизилась слишком поздно, когда поправить случившееся было уже нельзя? А может, стоит отрешиться от долгого знакомства и написать так, словно я сочиняю роман о вымышленных, никогда в жизни не существовавших героях?
       Я не знаю ещё, в какую сторону поведёт меня виртуальное перо, но уже понимаю, что замолчать эту потрясшую меня историю не смогу.
       Пожалуй, начну я вот с чего – с фотографии. С маленькой такой, не 9 на 12 даже. На снимке мы – забавные первоклашки, все разные и, вместе с тем, одинаковые. Я – очкарик с плохо постриженной чёлкой, которую папа так и не сумел выровнять тупыми ножницами. Сзади меня – мама, за три месяца до этого родившая мне сестру и потому сильно располневшая.
       Танька где-то сбоку, почти срезанная краем. Она самая маленькая из нас, но зато с самыми огромными бантами на густых каштановых «хвостах». Кроме этой фотографии, никаких других воспоминаний о первом классе у меня не сохранилось.
       Пять лет я умудрялась обходиться без школьных подруг: мне хватало дворовых. Но в начале шестого класса случайно увидела, как Танька плачет в туалете. Он шмыгала носом тихо-тихо, уткнувшись лбом в давно немытое оконное стекло, и от моего появления вздрогнула. Вообще-то мне было глубоко по фигу, кто и о чём льёт слёзы на переменах, но иногда на меня нападал «стих», и я становилась насмешницей. Пойманных с поличным нюнь обычно жёстко высмеивали, и мне захотелось примкнуть к стану тонких острословов. К тому же, я считала, что Танька симпатичнее меня, и ей сам Бог велел пострадать за красивые волосы: мои вечно сальные и перепутанные сосульки, заложенные за уши, не шли ни в какое сравнение с её чистыми, свободно спадающими на плечи барашками.
      Танька посмотрела на меня насторожённо и живо сунула руку, что-то сжимавшую, в карман. Вытерла глаза и собралась уйти. Я решила, что перебьётся.
      – Что прячем? – ехидство у меня всегда было в крови.
      – Ничего. Пусти!
      Она хотела обойти меня, но я дёрнула её за левую руку, и то, что пряталось в кармане, вылетело на пол. Галстук. Пионерский, шёлковый, мятый и какой-то неестественно оранжевый на белом кафельном полу. Мы обе вскрикнули: я от возмущения, Танька – от испуга.
      – Ты что?! Галстука стыдишься?! – заорала я как истовая пионерка, хотя сама при случае была рада-стараться «забыть» атрибут своей правильности дома.
      – Молчи! – зашипела Танька и, не сводя с меня глаз, быстро подняла улику. Но на шею повязать не торопилась.
      Это было неслыханно. Да, втайне о таком мечтали чуть ли не все пионеры «предкомсомольного» возраста, но чтобы так вот, открыто?!
      – Ты чё, сдурела? – поинтересовалась я искренне. – А если сейчас председатель совета отряда войдёт? А если Олька Гусева?!
      Олька Гусева была старостой. Очень строгая девочка с гладкими рыжими волосами, пожизненно приговорёнными к пучку. Олькин голос был таким тихим, что слушать её приходилось в абсолютной тишине. Гусева произносила печальные истины трагическим тоном, и всегда страдала, донося на проступки одноклассников. Доносить приходилось часто, Ольку жалели, но не любили.
      – Да что мне твоя Олька? У меня мать есть.
      – И у меня есть, – удивилась я. – Причём здесь это?
      – При том, что они не поставят меня на колени, а мать может.
      Я открыла рот, Танька толкнула меня, и я так и не спросила «На колени?! Зачем?» Мне было дико тогда, дико и сейчас. Прозвенел звонок, но для нас уроки уже кончились. Я, как за магнитом, потянулась за не-пионеркой Таней в раздевалку.
      С удовольствием бы сказала: «Вот так мы и подружились», но – ничего подобного. Месяц, если не больше, я подглядывала за её манипуляции с галстуком: Крузина подходила к школе, доставала из кармана вчетверо сложенный красный треугольник, встряхивала его и повязывала на шею. Перед уходом домой, каждый раз украдкой, то в туалете, то в раздевалке, а то и на улице, снимала и быстро-быстро прятала в карман.
      У меня появилась странная робость перед этой девочкой, которая, по моему глубокому убеждению, была «в сто раз лучше» меня. Я больше не видела её плачущей, но стала замечать, что и улыбается она редко. Училась она средне. Я, со своей неявной, но хорошо осознаваемой брезгливостью к троечникам, противилась неожиданно возникшему интересу, но одновременно желала привлечь внимание Таньки к себе. И однажды это случилось.
      Пацаны украли у меня портфель. Говоря по правде, – спрятали. Но спрятали так, что я и после уроков не могла его найти. Время – четвёртый час, уроки закончились давно, школа – прямо перед домом. Раза два я слышала, как с балкона кричит мать. Хворостина или прыгалки вдоль спины мне были обеспечены. Росла я оторвягой, влетало мне часто: за залётные двойки, за поздние приходы, за лазанье по деревьям и крышам и за таскание домой бродячих животных. Я не знала, что мне будет за потерю портфеля с пятью учебниками, но то, что будет, знала точно.
      Танька всё время, пока я нарезала круги по школьным этажам, сидела внизу, домой не торопилась и, нет-нет, да и поглядывала на меня с участием. Мне её участие было, как зуб мудрости, калечащий десну: чтобы какая-то там на-коленях-стоящая жалела меня? Да я сама, кого хошь пожалею, лишь бы повод найти. То есть портфель.
      Но портфель не находился. Тогда я встала посреди раздевалки, представила, что меня ждёт дома и… решительно подошла к Таньке.
      – Тебе тоже дома влетит? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказала я.
      – Мне всё равно, – прошептала она, отводя взгляд.
      – Ну, как хочешь, – я пожала плечами. – Я хотела тебе кое-что предложить.
      – Что?
      – Тебе же всё равно?
      – Если это поможет, то – нет.
      – Я собралась в Америку. Пойдёшь со мной?
      Танька аж подпрыгнула:
       – Куда?!
       – Куда, куда… За кудыкины горы, воровать помидоры. Пойдёшь или нет?
       – Д-да, – выдохнула заворожённая Танька, и у меня отлегло от сердца.
      Сбегать из дома одной было страшно, но я не была уверена, что забитая одноклассница решится составить мне компанию, вот и выдумала путешествие в недосягаемую страну. Почему туда? Слабо припоминаю, что, начитавшись о героических подвигах Спартака, горела желанием сотворить революцию в Америке, освободить всех рабов и стать вождём покруче знаменитого фракийца. Но Таньке об этом знать не полагалось: хватит ей и того, что Америка о-очень далека от того угла, на полу которого она коленками стирала краску.
       И мы сбежали. Я без портфеля, Танька при полном параде. Что, кстати, здорово нас выручило в ближайшие два дня. До железнодорожного вокзала мы доехали на троллейбусе, сели в ожидавшую отхода электричку и минут через двадцать уже отсчитывали придорожные столбы. В то время контролёрши были злее нынешних, но мы, смеясь, удирали от двух тёток с блестящими «плоскозубцами», прятались в неработающих туалетах, пока по составу не пошла милиция. Домой не хотелось, и нам пришлось сойти на какой-то «левой» станции.
      Точно помню, что есть нам не хотелось. Ни мне, ни ей. Но увидев на вокзальных столиках недоеденные и бесхозные булки, не сговариваясь, забрали их себе. На том чуть позже и спалились. А пока на нас просто покосились две толстые тётки: одна из-за грязного прилавка, а другая – с пыльной скамейки. Толча-молча мы смотались из привокзального буфета от греха подальше. Нашли погнутую беседку без крыши, сели на металлические перила и стали думать. Думали каждая о своём. Я лично пыталась вспомнить изображённую в книжке про Спартака карту. Была там чёрно-белая такая иллюстрация с английским названиями. Английский я тогда худо-бедно знала, потому что хотела стать или разведчиком, или моряком, а и там, и там требовался именно инглиш. Почему-то. Сама не знаю, как, но я загорелась придуманной на ходу идеей добраться до Америки и устроить там у них революцию. Однажды мы писали сочинение на тему «Что такое США?». Да, раньше в школах давали и не такие темы! Так вот, я так и не поняла – опозорили меня или вознесли, когда перед всем классом зачитали мои рассуждалки. Так как я часто слышала, что в Америке всё есть, но ничего нельзя есть, то представляла себе эту страшную страну всегда одинаково – в виде огромной бутафорской коровьей ноги на срезе. Окорок такой огромный, в общем. Краской для яркости раскрашенный. Разумеется, такое мясо есть нельзя! Но зато оно есть. Вот что-то типа этого я и написала, только покрасивее, конечно.
     И вот сидим мы на холодных и неудобных перилах, болтаем ногами и думаем свои дурацкие мысли. У Таньки они точно были дурацкими. Потому что она вдруг сказала:
     – Я, пожалуй, домой вернусь.
     И спрыгнула на землю.
     – А в Америку?! – возмутилась я. – Я что – одна пойду?!
     – Ну, это же ты хочешь там бунт устраивать, а мне своей войны хватает, дома. Я отдохнуть хочу. – Она тут замолчала как-то странно, по-взрослому, будто недоговорила чего или не додумала. А потом окинула меня оценивающим взглядом и добавила: – Я в «Артек» хочу. Вот туда пойду. А в Америку нет. Ты со мной?..
     Ох, как я разозлилась! Мало того, что она себе такой тон со мной позволила, так она ещё и всю инициативу на себя перекинула! А я, значит, теперь её слушаться была должна. В «Артек»!.. Да нужен мне её пионерлагерь сто лет! Кого там спасать? Детей из воды?!.
     И тут меня осенило. Я же хотела быть моряком, а мать сказала, чтобы дурь эту из головы выбросила немедленно. «Немедленно» продолжалось года три. Я уже почти начинала хотеть быть лётчиком, но море, которого я никогда не видела, и где «цепи якорей гремят в порту, верят корабли в мою мечту», всё ещё звало меня. И я решила, что пусть Танька мной немножко покомандует, если она знает, как добраться до «Артека». В «Артеке» было море. Чёрное. И я сказала:
     – С тобой. Только, чур, я первая пойду. А ты за мной.
     Танька пожала плечами и пропустила меня вперёд.
     Путь на юг лежал через север. С урока географии я помнила, что на северной стороне деревьев не растут ветки. Поэтому сначала мы решили найти правильные деревья, чтобы определить, где находится север, а потом уже повернуться к зюйду передом, а к норду задом. Танька с урока географии не помнила ничего. Она вообще впервые слышала, что такое норд, а что такое зюйд. Поэтому потребовала, чтобы я говорила по-русски, а не по-американски. Тут уже я пожала плечами и почувствовала себя главной. Не знать элементарные вещи!.. Фи.
     Мы прошлёпали уже довольно много, а «правильных» деревьев не было и в помине. Все, как на подбор, развесистые, с любой стороны ветвистые, без проплешин и сломов. И Танька сказала:
     – А что ты хочешь? Мещера.
     И я снова почувствовал себя дурой. И со злости выпалила:
     – Тогда надо не по деревьям идти, а по шпалам. Все железные дороги ведут в рай. Понятно?!
     И мы пошли искать дорогу в рай.
     Между тем стемнело. Нам предстояло провести первую ночь не просто вне дома, что для меня лично было не в диковинку, а первую ночь на улице. Вот это было классно! И боязно. Где спать? И спать ли? На траве? На вокзале? Которого нет – до него ещё дойти надо.
     – Может, на дерево залезем? – спросила я с надеждой, что Танька не откажет. Но она отказала. Сказала, что во сне часто пугается и может упасть.
     Спали мы в итоге под кустами. Это было семейство низкорослых кустиков, кружком выстроившихся в глубине леса под двумя деревьями – старой, почерневшей берёзой и молодой, беленькой её дочкой.
     Как и положено, мы договорились, что одна будет спать, другая караулить, а потом поменяемся, но на деле, разумеется, обе засопели, едва улеглись. Наверняка, мне что-то снилось, потому что сны я вижу, цветные и интересные, каждую ночь – до сих пор. Вот только сочинять, что я видела в свою первую ночь на улице, не хочется. Как проснулись, тоже не помню. Следующий эпизод, отложившийся в памяти, это – ров. Очень длинный и глубокий; на дне его лежали две широкие, ржавые и местами дырявые трубы: скорей всего, это было то, о чём обычно говорят «трубу прорвало».
       Этот ров образовался на нашем пути не так чтобы совсем уж неожиданно: помнится, мы видели насыпь возле него загодя, но решили дойти и посмотреть, что это. Дошли. Посмотрели. Назад возвращаться не хотелось, а вперёд – значит, перебираться через яму. Был ещё вариант: пойти вдоль траншеи, рассчитывая на «авось» – когда-нибудь она же должна кончиться. Но сколько хватало взгляда, ров длился и длился. И мы решили перебраться. Спускаться было не страшно, а весело и интересно. Сначала спустилась я, держась за Танькину руку, потом она, тоже держась, но уже за землю. А я снизу подстраховывала, чтоб «если чё», она не упала больно. Всё обошлось, Танька спрыгнула на трубу, по которой я уже топала ногой, испытывая прочность. Дыра не пробивалась. Мы удвоили усилия. Потом нам это надоело и мы решили, что пора наверх. В этот раз никто никого не подстраховывал, мы просто цеплялись за землю и камни и лезли, кто во что горазд. Не знаю, почему, но у моей подружки это получилось лучше: пока я то и дело соскальзывала, она забиралась всё выше. И вот уже девочка, привычным делом для которой было стояние на коленях, стояла наверху, а я, покорившая все крыши и деревья родного двора, всё ещё топталась посредине. Меня это злило. От злости ничего не получалось совсем. Танька не торопила, она просто молча ждала, когда я справлюсь со скользкой землёй. И это вот её молчаливое не-участие угнетало меня больше всего.
     Это сейчас я знаю всё о комплексах – и своих лично, и тех, что вообще. А тогда моё неожиданное бессилие, мой явный позор на глазах у низкосортной (да, да, именно так!) спутницы воспринимались как конец жизни. Я собрала силы и, пылая ненавистью, почти взлетела по опадающей насыпи. Оставалось сделать ещё шаг. Но этот шаг, увы, не дался. Требовалось опереться на колено. Пачкаться не хотелось. Я, с трудом удерживаясь на ногах, попросила Таньку подать мне руку. Она отошла подальше и сказала «Нет». Я, не веря ушам, полувопросом приказала: «Дай?! Мне руку!»
     Ну вот что на неё нашло? Она засунула руки в карманы и уверенно пояснила:
     – Чтобы дать тебе руку, нужно спуститься. А тут можно упасть. Падать я не хочу. Поэтому залезай сама.
     Да, упасть можно было конкретно. Тут она права. Я растерялась. Не помню, от чего больше: от её слов, моей беспомощности или от того, что человек, который «ниже плинтуса», поступает не так, как я хочу. Но, как ни крути, руку она мне подавать не собиралась, а выбираться было надо. Я встала на колени, сгребла в горсть землю, чтобы хоть за что-то уцепиться, и потянула себя на поверхность. Чувствовала, как горят щёки, отчаянно старалась не краснеть, но кровь исподтишка била по лицу. Как раз в тот момент я и поняла, за что бедные ненавидят богатых: за собственное унижение. Нелогичный вывод, но он отвлёк меня от моего стыда.
     Я выбралась, Танька уступила мне место на сколькой насыпи, мы не произнесли ни слова, спустившись с горки, и не разговаривали весь дальнейший путь. «Да», «Нет», «Не знаю» – этих трёх слов, оказывается, вполне хватает для общения. Что-то раскололось в наших отношениях; в моей жалости-привязанности к Таньке появилось новое чувство – тёмное, похожее на оплавленную рану киноплёнки. Я всегда боялась момента, когда на широком белом экране застывало разорванное тело фильма: казалось, что кино уже никогда не продолжится, потому что зияющую дыру, родившуюся из света, никто не залечит. И вот шла я чуть позади Кузиной и чувствовала, как этот «разрыв плёнки» ширится и уничтожает всё то добро, которое я хотела дать людям. Из-за Таньки. К концу нашего путешествия я презирала и ненавидела не только её, дуру, но и вообще всех, кто когда-либо заставлял меня страдать. Спасать американцев от рабства расхотелось, вообще революцию устраивать показалось глупостью. В «Артек» мне тоже уже не с руки было: это же Танькина мечта – не моя. С какой стати я должна чужими мечтами жить?! Так я перекатывала мысли-горошины и желваки-кувалды, по-отцовски скрипя зубами.
     Мы ещё дважды ночевали под осенним небом, а поутру уходили в никуда, вяло спотыкаясь о шпалы. Ехали на электричках, подбирали с бетонного пола на вокзалах недоеденные булки, допивали чужой холодный чай и уже не шарахались от милиционеров. Всё надоело. Хотелось домой.
     В Бога я тогда отчаянно не верила, но иногда ему молилась – просто ведь надо же с кем-то поговорить и посоветоваться? Не с матерью же, от которой только бежать хотелось, и не с разочаровавшей подругой, которая в трудную минуту руки не подала… И вот втайне от Тани я начала нашёптывать свои придуманные молитвы, называя Бога не иначе как «боженька миленький», и прося о том, чтобы мать меня не убила, когда я вернусь домой, и, конечно, чтоб мне была дана эта возможность – найти путь назад – без ущерба для репутации. Мы давно уже не знали, в какую сторону надо свернуть, чтобы стать ближе к дому, и упрямо шли вдоль железнодорожного полотна: рано или поздно нескончаемые рельсы должны были привести нас к очередному вокзалу. Так и вышло.
     На этом давно немытом, хоть уборщица с тряпкой и бродила неприкаянно от окна к окну, полустанке нас и поймали. Наверно, он настолько плохую репутацию имел, что милиция проверяла зал с тремя сломанными скамейками чаще, чем длинное и высокое привокзальное здание в городе. Два милиционера, «Штепсель» и «Тарапунька», забрали нас при втором неторопливом обходе. Таньке удалось вывернуться из рук толстяка в форме, но я не побежала следом, и она вернулась. Всю дорогу до отделения мы не разговаривали. Я боялась встретиться с матерью, которая искала меня по больницам и моргам всё это время. Чего боялась моя «подруга», можно было только догадываться.
     Дома раскрасневшаяся мать бросила на стол тарелку с холодной манной кашей, и пока я, давясь слезами, колупала застывшую плёнку и клялась, что «больше не буду», сидела напротив, смотрела, как я ем, и молчала. А я вспоминала Таньку, которая браво заявила в отделении, что если её будут бить дома, она сбежит снова. «Правда, Ир?!» А Ира, то есть я, только и смогла, что головой махнуть: да, мол, да, отвали.
     Очень хотелось видеть отца, но его не было, а спросить, где он, было стыдно. Вообще что-либо спрашивать казалось невыносимой наглостью. Ни про сестру, ни про бабушку. А хотелось знать, каково им было от моего побега. Каково было матери, меня не интересовало. По моему глубокому убеждению, мать меня не любила, но терпела, потому что – куда ж меня, раз я дочь?! Все наши проблемы шли оттуда, из детского этого воззрения. Я не умела понять, она – объяснить. Так и жили. Я удирала ещё трижды, отношения становились всё хуже, и в двадцать я ушла окончательно – в деревню, «взамуж».
      Мужа я любила. А вот Танька своего нет. Я бежала в любовь, она – в расчёт. Но череда взрослых неприятностей неслась с нами наперегонки.
      В деревне, куда муж привёз меня в середине зимы, дом оказался не топленным, с заиндевелыми окнами, дрова лежали в брёвнах на дворе. Я ещё не поняла, что он не ждал меня, да и вообще мало что знала про молодого своего мужа. Приложив ладонь к стеклу, долго-долго оттаивала намёрзший изнутри снег, пока Олег собирал по углам щепы для растопки печи. В хозяйстве была маленькая электрическая плитка и обогреватель, который я позже приспособила под вторую "комфорку". Положив радиатор на бок, на его решетке подогревала еду в сковороде и даже кипятила воду.