Дымок

Дмитрий Томидо
Ex principio interna.
Из внутреннего основания (источника).

Высокая стройная девушка с лисьим, от этого еще более миловидным лицом задумчиво рассматривала поллитровую банку. В жидкости, что мирно колыхалась внутри, не было ничего враждебного — кислота да кислота.
Римма недавно вернулась с работы, большой банк, по¬тратила остатки бодрости на приготовление тосканской лазаньи и теперь сидела дома сытая, но уставшая — одна.
Пятничный вечер тянулся медленно и казался бесконечным, как собственная боль. Полная, будто замогильная тишина, словно дыба, изощренно наматывала нервы на инквизиторский барабан. С той разницей, что сейчас палачом и жертвой была она — одна.
Вопрос веры в другого — всегда пытка. В глазах девушки зрела решимость.
Пустая без него как бы его квартира — это были новые, искусно обставленные в стиле минимализма двухкомнатные евроаппартаменты — давила японскими плоскостями и мешала дышать. Яд, который продуцировало его отсутствие, наполнял воздух флюидами злобы и смертельной ревности.
С точки зрения механики все в умном доме было в полном порядке: система терморегуляции поддерживала приятную прохладу и регулировала влажность, свет автоматически загорался и гас, чутко реагируя на появление человека, домашний кинотеатр наполнял воздух прозрачными звуками, не создавая давления на уставшие перепонки — только телефоны хранили молчание. Вот уже третью неделю.
Нет, конечно, они работали, вибрировали, звонили... но для той, кто ждет одного¬единственного, того самого звонка, они молчали. Потому что, несмотря на всю важность всех остальных звонков, в них все равно не было никакого смысла. Это было настолько нестерпимо, что как бы ни старалась, как бы ни надеялась она, но все равно не могла поверить, что все поправимо и все еще впереди.
Банка с безучастной кислотой по¬прежнему стояла на месте — тихо, как спящий ребенок. Но сейчас ребенку снился очень жестокий сон. Как только Римма окончательно решилась и вошла в пространство этого сна, так сразу в темных зрачках появилось особое выражение, там можно было отчетливо различить что­то гамлетовское. В кислоте не было врага. Враг был снаружи, на другой стороне города, там. Гамлет — внутри, на этой стороне города, здесь. Между ними была черта — величиною в три черта: одиночество, ревность, месть; длиной в три часа: час туда, час сюда, час на...
Наконец внутри что­то щелкнуло — что­то очень расчетливое и (поэтому) совершенно без­умное оживило глаза. Все, хватит, нужно действовать, ждать больше нет сил, с жаннадарковской отрешенностью решила девушка.
Римма встала, разыскала черную толстовку с капюшоном, холодными руками застегнула джинсы, взяла плащ и подошла к зеркалу. Сделала обычный макияж — черные ресницы, бежевые тени, бледно¬розовые губы, — после чего поставила банку в темный пакет, надела темные очки, взяла ключи от машины и спокойно вышла на улицу. В конец лета. В пыльном пространстве которого где­то и обитался он, ее Андрей.

Тело молодой богини возлежало на итальянском диване, слушало воздушную, как воздух норвежских фьордов, музыку группы Naomi, просматривало женский, близкий по отсутствию смысла к комиксам журнал и было более чем вполне довольно собой. Это была Настя, загорелая красавица с безупречной фигурой, бархатной кожей, гордой шеей и тонкими, как паутина, серебристыми волосами.
В проекции пятничного вечера девушка была одна, но не осознавала, следовательно, и не жалела об этом, поэтому вовсе не чувствовала себя одинокой. Богиням не пристало скучать по пустякам... особенно если таким пустяком был немного непростой, но таки смертный Андрей.
Спроси в этот момент Настю, что ты делаешь сейчас, она никогда бы не призналась, что хоть какой­то своей частью ждет его. Я жизнью живу, — любила говорить она, — а чего нет прямо сейчас, вот здесь, в настоящем, того нет и нигде... и в жизни нет! И нечего об этом думать! Вот и отстаньте от меня.
Если бы Настя родилась в индейском племени и ей довелось выбирать тотемное животное, то, несомненно, она бы выбрала анаконду, непревзойденную в своем совершенстве ждать и убивать. Девушка умела ждать и не хуже легендарной змеи через ожидание убивала своих жертв. В том смысле, что жизнь без нее представлялась очарованным мужчинам затянувшейся на года смертью.
Красавица не относилась к тем некрасовским женщинам, что могли войти в горящую избу (« какая глупость, зачем?»), но запросто могла остановить — что там коня! — парализовать уличное движение на целой трассе. Она не раз становилась причиной дорожных аварий. Увидев возродившуюся из городской пыли Афродиту, водители, словно глупые гусаки, вытягивали изумленные шеи и забывали про все на свете, пока очередной бамс не возвращал бедолаг в дэтэпэшную реальность. Девушка же шла дальше, не подавая виду, и с лотерейной теплотой в груди думала: «Какая же я все­таки прехорошенькая! И что все они только во мне нашли? Не знаю, не знаю... но, значит, что­то есть...»
Ответам на любые, самые замудренные спичи Настя предпочитала молчание и просто улыбалась. Но делала это так, что от этого «просто» к стройным ножкам падали все, кого бы она даже и не захотела. В этом бездеятельном смысле девушка была честна и невинна, как вакуумная бомба, — несчастные были сами виноваты в том, что оказались в радиусе действия беспощадного пылесоса совершенной красоты.
Почти всерьез состоятельный и еще очень даже в расцвете сил Андрей был последним, кто забыл про все дебеты¬кредиты, углы падения¬отражения, причины­след¬ствия, прошлую и будущую жизнь и с головой погрузился в настоящее: ожидание¬завоевание¬ее. Туда, где пушкинским сентенциям с их «чем больше женщину мы любим, тем меньше любит нас она» не могло быть никакого места.
И бизнесмен, покинув все прежние мыслимые орбиты, словно легкий астероид, бросился в черную дыру притягательного, как звучные фамилии классиков, и непонятного, как их мысли, алогично¬плодородного ничто.

Склонность к обобщениям — национальная русская черта. Это удивительно, но только потомки скифов умели столь многослойно объяснять все всем и всех вся, ничего конкретно не объясняя. Славную традицию гоголевских мужичков: «А случись, доедет то колесо до Москвы? Доедет. А до Казани? Не, не дойдет…» — продолжали поколения будто бы родившихся ревизорами русских людей.
Ничего­ничего, пусть поживет немного мужичок на кайфе, — рассудительно успокаивала Римму подруга Лена, — конец­то все равно один. Такая разница в возрасте... семнадцать лет — это не хухры­мухры... чудес не бывает. Ему скоро все надоест: пикники, клубы, тусовки... Захочется покоя... и не только семейного... ей же наоборот — только подавай! Вот тогда и начнется... только наоборот: мальчики заменят девочек. Это сейчас он видит все словно в дымке, а потом... За удовольствие нужно платить, и не только деньгами. На одном кайфе далеко не уедешь...
Нельзя сказать, что Настя ничего не замечала и не знала о причинах таких о­суждений, она могла бы даже согласиться с причинами, главной из которых была женская зависть, но никогда бы не согласилась с базовым: за все нужно платить. Зачем? Зачем платить за удовольствие, когда все удовольствие и состояло в том, чтобы пользоваться всем и ни за что не платить. Зачем заботиться о будущем и париться о вещах, которые, может быть, есть, а может быть, и нет? Ведь по¬настоящему всем было известно одно: Я такая есть. Следовательно, все правильно, что и пытались донести, безуспешно пытаясь петь, на деле лажая, и не только ляжками, гламурные певички: «Пусть все завидуют, пускай, но жить нужно в кайф». Логично¬нелогично, но так оно и есть, значит, кайф сегодня и есть Я.
Дверной звонок по¬мужлански резко проник в солипсическую сферу красавицы. Таким дурацким притопом («Вся¬росси­я¬го¬во¬рит, мы¬бо¬ле¬ем¬за¬зенит!») мог звонить только Андрей. «Явился», — томно, как бабочка, и точно, как философ, подумала она, накинула прозрачный халатик и открыла дверь.

Настя не успела ничего понять, тем более рассмотреть что­то — только быстрый, как жест фокусника, взмах похожей на плащ Дракулы злой тени. Зато тело поняло и почувствовало все сполна.
Плоть зашипела, как мясо на раскаленной сковородке... Белая, как раскаленная игла, боль ослепила глаза... Дыхание сперло, словно в горле оказалась сухая, вся в известке, перчащая тряпка... В какие­то секунды исчезла вся кожа лица, и на ее месте заполыхала огнем кровоточащая, пузырящаяся магма...
Настя по¬звериному ыгнула, что­то крикнула, закрутилась, как заживо сожженный волчок, по¬бабьи засуетилась, бросилась в ванную, ударилась об угол, засучила ногами... после чего гулко ухнула, забулькала кровью, упала на бок, съежилась и захрипела...
Азотная кислота безотказно, как в формулах учебников по химии, взаимодействовала с органикой. Вот и теперь жидкость растворяла кожу, отдаляя несчастную от смертных, и погружала в зону покоя и непосредственной близости к далеким богам, богам коматоза.
Реакция продолжалась, и хотя Римма не стала наслаждаться зрелищем больше минуты, сильное впечатление не покидало ее: поджилки затряслись, в голове возникла необычайная ясность, тело наполнилось легкостью и свободой, хотелось не идти, а лететь. Желание было настолько естественным и сильным, что казалось — бросься сейчас с седьмого этажа и воздух обязательно подхватит тебя. Девушка изо всех сил прятала ликующую улыбку, которая — стоило расслабиться, как тут же! — проявлялась на триумфальном лице.
Не справедливость, не ревность, не «по делам вашим воздастся» и прочая чепуха, а реликтовое чувство отмщения переполняло ликующую ее. Римма нисколько не сожалела, а тем более не раскаивалась в содеянном. В чем в чем, а в этом девушка была уверена наверняка — она права! Ей ни капельки не было жалко соперницу.

Дрожь, которая сотрясала девушку, была настолько открыта, искренне и проста, что я не мог не разделить древнюю радость. Ведь тайна главной части человека — фемина¬здесь­и­сейчас — и была моей сутью.
Как всегда первый, я был рядом и поглощал великое чувство: парил, наслаждался местью, пил честный, как первое убийство, восторг, избавляя человеческое существо от переполненности нечеловеческой радостью. Старики, что умирали от радости, знали, насколько бывает опасна дикая энергия, — я не мог оставить смелую женщину наедине с первобытными инстинктами и, урча, как голодный тигр, поглощал мегатонны звериной радости от чужой боли.
Наконец Римма успокоилась, отпустившей все грехи походкой вышла из подъезда, посмотрела на теперь безразличное окно, села в машину и поехала домой. Ее отпустило, приход ушел, она не могла больше ничего дать мне. На какой­то микромиг я мог быть свободен.
Но вот и Настя воззвала ко мне, и я пришел к ней — теперь мы были в одной палате, где сидели вместе на одних качелях, на тонкой струне, в коротких паузах, когда пульсации затихали и не было боли.
Недавно прекрасные, лучезарно­изумрудные глаза превратились в опухшие, темнозельные бойницы. От бархата лица не осталось и следа, только темная, кровоточащая белыми струпьями шагрень­кожа. Губы, словно чуть припухшие от нежных поцелуев, уже прошлые губы, торчали во все мясные стороны лохмотьями страшных, заусенисто отфрезерованных отливов.
Боль накатывала, как удушающая петля, и отпускала, как короткое затишье кровососущих в час рассвета. В короткие промежутки затишья боль позволяла думать о другом, о чем­то другом, что не было самой болью. О том, что когда­то давно было Настей: о почти нереальном прошлом, о — ой, неясном будущем, о — ооо!.. — о настоящем: о­себе¬самой. Последнее было особенно нелегко, такие мысли причиняли душевные страдания, но сейчас и это было настоящим счастьем — хотя бы на один миг не думать о боли.
Я, верный эманациям удовольствия, окутал все пространство вокруг. Стало легче, мое присутствие само по себе было признаком кайфа. Я всегда появлялся только там и только тогда, где и когда возникал выхлоп, удовольствие, Дымок.
На какой­то момент боль прекратилась, приступ откатился, как океаническая волна, лед пульсирующего забвения охладил кожу. Настя благодарно смотрела в глубину­себя и начинала видеть нечто новое, самое сложнообъяснимое, самую суть... то, что сейчас было моей пищей, и то, что ей казалось главной истиной на Земле: удовольствие — это когда просто нет боли.

Андрей с расширенными, как у лунатика, глазами шел по коридору больницы. Он не хотел и не мог поверить в реальность случившегося. Плечи и шея были первыми, кто приняли это. В какой­то пепельный миг в нем все изменилось, от прежней статности и властности не осталось и следа. И только самая невидимая часть тела, условная душа, не прекратила сопротивления. Но вскоре сдалась и она. Мужчина, слегка вздрагивая, перестал взбадривать себя мыслями о предстоящей, но — уже признал — теперь нереальной мести.
Он, как тот заслонивший Фермопилы спартанец, стоически принял реальность, а она была такова, что под колесами любви мог оказаться каждый. И дело было вовсе в не обстоятельствах, характере, месте... да и не в мести было это дело. Дело было в том, что Римма плеснула кислотой по любви: пусть и намеренно, но без личного интереса, будто бы и неспециально. А значит, ей не за что было мстить, ведь не в ней же было дело... здесь другое... Мстить же той, что и была причиной выплеска, самой любви, не мог ни один человек, и Андрей не был исключением. Он, как все, и не только смертные, не умел и не знал, как это сделать. Потому что шестибуквенная виновница скрывалась в ритмично вибрирующем куске живого мяса, там, где физически для нее не было никакого места, — в самом сердце. В ее и его сердце.
Ждите, сказал лучший врач в городе. Сколько? Одному богу известно. Вам делать больше нечего, надо ждать. И он ждал.
Впервые в жизни Андрея все стало до пронзительности ясно. Делать было больше нечего ни сегодня, вчера, в больнице, самолете, бизнесе... делать больше нечего было ВСЕГДА.
И вот оно, бытие, жизнь или цветаевская тропа, все одно, зарастающая по следам строка: жить обозначает ждать.
Незаметно, сбоку, как­то по касательной, двести лет назад сказали бы исподволь, с ним что­то произошло, что­то вывернулось, взметнулось, воспламенилось и испарилось. Неожиданно для самого себя Андрей стал намного внимательней и добрей. Например, ему все время хотелось выскочить из машины и перевести через дорогу старика или накормить бродячую собаку. Но он совсем перестал радоваться финансовым успехам, бриться и смотреть кино.
Неясно почему, но время ожидания, самая длинная в жизни неделя, не превратилась в муку. В бессонных ночах и дневных «не нахожу себе места», было нечто непередаваемо сладостное, предельно настоящее, живое — все­таки она жива... и вот... жива!

Я не знал, вернее, не задумывался о верности мужчин. Мне вообще было плевать на человеческие придумки типа разделения на инь­ян. Я просто делил себя на двоих, троих, тысячи, миллионы... и бездумно пил человеческое «как хорошо!», подобно тупой инфузории­туфельке, что инстинктивно делилась клетками безмозглости до бесконечности, как генерирующая свет звезда.
Несмотря на то что они по¬разному радовались противоположным вещам: она — нет боли; он — жива; она — так ей и надо, — все сходились в одном: удовольствие — это когда может быть хуже, чем сей­час. И вот оно, счастье: это быть, чувствовать и жить в таком сей­час.
Таковы законы вещей. Мой древний опыт охватывал многое, но понимание себя, Дымка, не зависело от меня. В этом отношении я был лишь паразитом, исполнительным слугой, что подобно людям создавал свой мирок, закрывая зев реющего ничто тем, что прикрывал все человеческие горизонты, первыми и последними из которых были прошлое и будущее, неодолимое время.
Это необъяснимо, но такова архитектоника Вселенной: только тогда, когда мир сворачивался в лакуну, в­миг, возникал зов. Не явиться на зов было невозможно и нельзя. Ведь мы были разными сторонами одной и той же монеты, монеты удовольствия.
Вот и сейчас чутко, словно верный пес Цербер, я лежал на коленях троих смертных, пожирая молитвы обо мне — относительно завершенном, почти бес­конечном, удовольствии¬сейчас. Абсолютно непостижимом для всех нас, пока существует наш общий враг — время.

* * *
Со стороны Тихого океана дул легкий ветер. Полночь подкрадывалась незаметно, как сонная пелена. Вершина временно затихшего, но еще активного, как и весь Эквадор, вулкана Котопакси скрывалась в облаках и казалась мирной, как местные индейцы­кечуа. Цепи Анд были похожи на челюсти или гигантский рот, что обнажил громадные зубы снежников в затянувшемся зевке.
Кактусы, ламы и лианы остались внизу, зеленка кончилась, начался ледник. Группа собрала подвесные системы, приготовила веревки, жумары, карабины и надела кошки. После получасового перерыва альпинисты выдвинулись вперед и начали штурм.
Это были не совсем обычные люди, это был не совсем обычный эксперимент: Сергей, Эдвард и Хэлен совершали восхождение с абсолютно пустыми желудками. В мире экстрима трудно кого¬то удивить, но если очень хочется, можно: Сергей не ел ничего пятый день, а норвеги не ели да еще и не пили ничего вот уже целую неделю. Они сидели на самой страшной и опасной — сухой голодовке. К тому же для имитации кровопотери перед восхождением каждый из них сдал по пол­литра крови.
Движение ночью имело свои преимущества: отраженный свет не слепил глаза, солнце не нагревало одежду, ноги не вязли в липкой каше подтаявшего снега. И самое главное — это было намного безопаснее, мороз замораживал трещины и снижал вероятность схода лавин.
Первым шел Эдвард, за ним следовали Хэлен и Сергей. Альпинизм — спорт одиночек. Каждый подбирал комфорт­ный темп для себя. Поэтому через час диспозиция поменялась: Сергей ушел вперед, Хэлен немного «загрустила», теперь она оказалась ниже метров на семьдесят по склону, а Эдвард, недавний бодрячок, отстал и шел, как говорят альпинисты, «тяжело и больно».
Через пять часов борьбы с высотой и собственным телом — временами появлялась такая слабость, что темнело в глазах и начинались судороги в ногах — Сергей зашел на вершину. Как обычно, он ничего не чувствовал — ни¬че¬го. Вид был не ахти какой: сильный ветер, клочья летящих в космос облаков, изредка сквозь просветы виднелась темная долина, которая лежала внизу, словно выброшенная на помойку негодная ванна. Но дело было не в этом.
Только начинающие альпинисты думают, что при покорении вершины тебя должна охватить некая эйфория. Такого не бывает.
Опытные альпинисты хорошо знают, что достижение пика есть только треть пути, ты устал, вымотался, а потом расслабился, значит, обратный путь будет намного сложней и опасней пути сюда. Не говоря уже о том, что физиологически человеку намного легче забираться на верх, дерево, дом, холм, завоевывать женщину... чем отступать, пятиться, спускаться назад.
Норвеги были метров на сто ниже, они штурмовали последний и, наверное, самый мощный крутяк, уклон в том месте был никак не меньше пятидесяти градусов, а в конце и вовсе классическая полка.
С высоты этой перспективы они превратились в две горделивые точки с угловыми размерами в пуговицу твидового пиджака. Упрямые пуговицы, словно помещенные в банку муравьи, медленно карабкались вверх. Казалось, что в их возне нет никакого смысла — глупые просто старались выбраться на край банки, чтобы увидеть, что и здесь выхода нет, значит, снова придется ползти обратно — опять в банку. В теплую равнинную банку.
Ждать партнеров на вершине не имело никакого смысла — непосредственный заход на площадку был обработан ногами десятков предыдущих бойцов. Сюда вела относительно пологая, хорошо вытоптанная тропа. Сергей решил сбросить высоту, да и все альпинистские правила предписывали поступать именно так.

Он шел вниз и думал: что он, в сущности, знает об этих двоих? Экстримсайты, дикая идея, пятимесячная переписка в Интернете, потом недолгая совместная акклиматизация на холмах близ Кито, один вечер без галстуков, но и без русского просветления и на брудершафт, диета есть диета, значит, нельзя — вот и все общие дела.
С другой стороны, Сергей знал многое. Так, он знал, что бывшему топ­аудитору Эдварду сорок пять лет, что в прошлом у него была другая семья... что он познакомился с возможно еще свежей фотожурналисткой Хэлен два года назад на тренинге по йоге, когда ей было двадцать девять — странно, но сейчас, наверное, благодаря альпинизму и асанам она выглядит на все сорок два... что они искали Шамбалу в Гималаях, даже забрались на семитысячник, скорей всего туристический, а может, и нет, но Шамбалу так и не нашли... что Хэлен является лауреатом каких­то там фотоконкурсов, лично знакома со всякими мэтрами­авангардистами типа Энди Уорхолла... а сейчас охвачена новой темой, теперь ее волнует другая фигня — лица людей, побывавших на последней грани, заглянувших ТУДА... что Эдвард с детства мечтал увидеть Южный полюс, и, если все удачно сложится, место на ледоколе забронировано и Новый год они справят там... что работа должна развивать человека и давать возможность, как им сейчас, понять себя... что они достигли, чего хотели, вот и могут себе позволить не работать, сдавая одни апартаменты в Стокгольме, а другие в Лондоне, а сейчас путешествуют на халяву вот уже полгода, останавливаясь в незнакомых семьях, используя интернет¬систему коучсерфинга, но не по причине жлобства, а чтобы получше узнать мир... и им вовсе невдомек, насколько старо знамя с трехсотлетним девизом гуманистов¬позитивистов всех стран, что они волочат повсюду за собой: «Мы занимаемся Духовным Развитием. И не думайте, что для себя! Мы все это делаем для будущих!.. реинкарнации, будущие жизни и вся пурга... но все одно, будущих себя...»
Альпинисты встретились и расстались молча, как три летящих в космической пустоте небесных тела. Сергей отошел в сторону от тропы и показал жестами, что будет ждать здесь. В звездном свете облики проплывающих мимо норвежцев были бледными как луна. Мрачное освещение придавало их — и при дневном свете словно вырубленным из окаменевших деревьев — лицам какую¬то демоническую, безжизненную устремленность.
Сергей сочувственно улыбнулся — было видно, что парочке и на самом деле хреново. Викинги даже не попытались ответить, уперлись в палки, попыхтели, помолчали и поперлись наверх. В позитивное дальше. К к­раю банки.
Сергей вытоптал ступеньку, достал термос и сел на снег. В голове кружилось, но уже не так сильно, как прежде, — сброс высоты давал знать себя. Горячий чай из коки взбодрил его. Мысли, словно схватившая себя за хвост змея, вернулись на привычное место. Хотелось понять, что в широком смысле есть он и что конкретно­он делает здесь конкретно­здесь.

Светало. Горы оживали. Они храпели (камнепады), скрипели (ледник), щелкали (трещины), бурчали (лавины) хуже беспокойных соседей в плацкартном купе. Сергей, словно монах, опустил глаза и смиренно, без любопытства, рассматривал свои ноги. Надо же было куда¬то смотреть. Синие фонарики и боты «Саломон» протестировали полмира и, в отличие от мыслей, сидели на месте смирно, как хорошо отдрессированные при помощи лоботомии собачки Павлова.
«Там скучно, а здесь... чувствуешь себя такой былинкой... расскажи кому внизу, и не поверят... Идешь, молишься каждому отвесу, рад, что еще жив, а лавина сошла где­то сбоку... отрекаешься от себя, дабы не гневить господа и чтобы пустила Гора... и только и ждешь, чтобы побыстрее все закончилось, чтобы ты смог поставить галочку, и снова загордиться собой… а, когда вернешься, внутри как­то больше становишься — или это самолюбие раздувает?.. — и как молился быстро забываешь... Ты — супер!.. потому что хорошо подготовился, не дурил и правильно выбрал путь... а главное — живой!.. поэтому герой!.. потому что негерои — равнинные трусы или уже мертвы. А на деле всего­то умеешь терпеть... Соревнование осликов: кто упорней, тот и победит.
Но вообще — в горах красиво. Наши — вот завидовать¬то будут, немногие могут похвастаться восхождением на вулкан в Эквадоре! Конечно, шеститысячник так себе, каждый может, но... так уж ли и любой? Посмотрел бы сейчас я на тех свинок, олигархов с яхтами, ни дня без шестиразового питания... для них ледяной душ — уже экстрим. Нет, им не понять... скажут, я из личного самолета видал ваши горы, на хрена так напрягаться?.. тем более голодным...
Нет, все равно красиво. Этого не описать... как в красивом аду — страшно красиво. И небо так близко — в случае чего никаких посредников... как после встречи «стингера» с «сушкой»... прямой путь на небеса. Как говорил высокопарный Витек, присыпало интеллектуала на Ленина, все выпендривался, ходил в одиночку: «Только здесь есть тот особенный мир, в котором актуально только сейчас, и который доступен абсолютно любому человеку». Так¬то оно так, только что делать с этим «сейчас»? Все равно возвращаться...
А там Ленка, ну и пусть себе живет с этим таксистом, честное слово, мне плевать... Я давно бы уже и две квартиры купил, если бы не путешествия... да и кредит¬то мне в банке без проблем дадут, белая зарплата, кредитная история... И весь этот тупизм на фирме, догоним и перегоним... хотя шеф вроде бы не самый упертый чувак, видно, что понимает, особенно когда приходит в понедельник после обеда... наверное, тоже оправдывается, дескать, такая система, правила игры... Вернусь — снова заставит новый логистический терминал запускать, уже предупредил... “Бизнес — это машина, которая не может стоять”. Это точно, вперед или бздец, то¬то конкуренты будут рады... И все крутятся, крутятся, крутятся... как белки в колесе... сами всю фигню вращают, а потом — “Система”! А по сути, все как здесь: кто упертей, тот и победит... пока не придет новенький “супер” и все не начнется заново...»

Сергей не видел, что произошло наверху, но сразу понял, в чем дело, — в горах никто не станет тратить энергию, переходя на звериный крик, тем более такой, если не... Как не хотелось верить, но видимо «не» все­таки произошло.
Да, со спасателями сейчас напряг, подумал Сергей, наверное, кто­то из них свалился... главное, чтобы не далеко...
Норвегов не было видно. Пришлось идти. Снова наверх.
Через двести шагов все стало ясно. Подозрения подтвердились. И сделали это наихудшим образом: в беду попали оба. Это была настоящая авария.
Пара шла в связке. Первым поскользнулся на тропе и пошел в отвал Эдвард. Хэлен среагировала верно: понимая, что Эдвард намного тяжелее и утащит ее за собой, она прыгнула в противоположную сторону гребня. Маневр оказался эффективным — теперь парочка новогодних игрушек болталась на веревке напротив друг друга, разделяемая седлом горы.
Все бы ничего, поднялись и дальше, но выяснилось, что при падении Эдвард повредил левое плечо. Почувствовав, что что­то не так, он изо всех сил пытался застопориться ледорубом, но то ли поздно среагировал, то ли неправильно зарубался... в любом случае, правая рука висела, как плеть, и не двигалась.
Это обстоятельство до смерти осложняло реально математическую задачу: как из двух колодцев одновременно достать два тяжеленных мешка, когда даже на один из них нет никаких сил?
Безвыходных положений не бывает — оставить все как есть, уже выход. Это было первое решение, о котором подумал Сергей. Ничего страшного, повисят максимум денек, а там или кто­нибудь объявится, или помощь придет. Только поморозят ноги с руками так, что никакой Южный полюс им уже не светит... или вообще замерзнут... они же уже неделю ничего не ели, совсем пустые... да и не пили… черт бы меня побрал дернуть с ними!.. тьфу!.. Эх, как ни крути, нужно выручать... Но как? Блок не сделаешь, льда и камней нет, только снег, вот и ледоруб толком застопорить некуда. Или бросить все, пусть спасатели сами разбираются?

И здесь явился я. Казалось, Дымку нет места на этой территории: люди находились на грани гибели, о каком удовольствии вообще можно вести речь? Но кайф был. Пусть только у одного (и то пока). Того, кто чувствовал сейчас себя Богом и готов был поставить на кон всю свою жизнь, только чтобы еще на миг продлить удивительное ощущение.
Самолюбие, самореализация, самодовольство, самоотречение... Я наполнил воздух смесью высокого и низкого и взамен пил человеческие вибрации. Флюиды человеческой самости помогали удерживать контакт. Вскоре появились и другие, куда более мощные. Это были волны спонтанного выбора, волны настоящей свободы.
Внезапно что­то щелкнуло и изменилось в Сергее — он прыгнул в зону предельно настоящего. Туда, где нет никаких оснований, кроме самого поступка.
Это было необъяснимое для непосвященных счастье: иррациональное стремление до последней грани, до треска жил превозмогать себя; странное желание делать то, что недоступно другим и за что не жалко отдать саму жизнь; превращаться в орудие судьбы и проникать на границу бытия так, чтобы в один (совершенно непередаваемый!) миг полностью потерять и, поэтому, безгранично расширить себя.
Полный вакуум мыслей и чувств — только действие! Если бы молитва, бог и человек смогли бы соединиться, а я мог бы стать единым целым этого всего, то именно это и происходило сейчас. И я стал зеркальным отражением беззвучной молитвы — молитвы действия.

Выручило креативное безрассудство. Как бывает в совершенно безвыходных ситуациях, идея пришла и реализовалась сама собой. Будто из ниоткуда. Сергею оставалось лишь превратиться в орудие бог знает откуда взявшегося замысла.
Он, двигаясь как сомнамбула, послушно нашел заледенелое место, заторможенно пробил штробу, кратко объяснил план действий и бросил веревку Хэлен. После чего, превратившись в барабан для перемотки кабеля, закрепился на обратной стороне склона. Стараясь не думать о трехсотметровой пропасти под собой, парень стал наматывать веревку на пояс, словно шуруп, поворачиваясь вокруг своей оси.
Это было нелегко. Приходилось согласиться, что Месснер, тот герой, который первым забрался на Эверест без кислорода, был совершенно прав: «В состоянии духовной абстракции, я уже более не принадлежал себе, своему зрению. Я не более чем одинокое тяжело дышащее легкое, плывущее над туманами и вершинами».
Нечто подобное происходило и с Сергеем. В голове уже не просто стучало, там кто­то бил в набат, в соборный, очень тяжелый колокол. Парень туманно, но как никогда реально понимал, какой опасности подвергаются все трое. Вопреки любым правилам, безо всякой страховки одному пытаться вытащить... двоих людей! И все это без сил, на голодовке, после вершины!.. на шести тысячах метров! Полное безумие.
Ничего, ничего, выравниваемся¬выравниваемся... потихоньку¬потихоньку, главное, чтобы Хэлен не дурила, — она должна была подать сигнал и остаться висеть в трех метрах от перегиба, пока Сергей симметрично не повторит процедуру с Эдвардом, — все получится... Ну давай, еще разок... опа...
Через полтора часа изматывающей работы все закончилось. Последняя фаза, когда Сергей выступал противовесом, стопорил и наматывал Эдварда, оказалась самой изматывающей — норвег старался, но почти не помогал, видимо, с рукой действительно было серьезно. Теперь все трое сидели на тропе и дышали, как загнанные, побывавшие в скачке в под водой беговые кони. Казалось, что воздуха не просто не хватало, его не было. Совсем.

Бесстрастное, как космическая тьма, тусклое солнце поднялось из¬за горизонта, но тут же погрязло в серых бинтах налетевших туч. Группа начала спуск вниз, разделив жизнь каждого на три: сейчас в страховке были все трое. Медленно и осторожно, как фантомы над брезжащим воздухом пустыни, альпинисты спускались вниз.
Они не успели сбросить и двухсот метров высоты, как наверху что­то заворчало, ухнуло, ударило и взорвалось. В это невозможно было поверить, но извержение началось. Именно сейчас. Запах серы, клубы дыма, выбросы золы были первыми вестниками предстоящего действа.
Валить, валить и валить... сейчас здесь такой гриль начнется... — отстраненно, каким­то боковым мышлением подумал Сергей и крикнул: — Go¬go!.. В темпе!.. Down¬ down! Дауны чертовы!..
Альпинисты ускорились, но ненадолго. Вопреки всем законам, и в первую очередь инстинкту самосохранения, Хэлен неожиданно перестала идти, села и ушла в себя. Сергей попытался поймать ее взгляд, но тут же понял — бесполезно. Норвежка сломалась, впала в гибельную созерцательность и превратилась в «мусульманина» — так называли узников концлагерей, которые сдавались и прекращали борьбу за жизнь, а через пару дней тихо умирали, — девушку охватило полнейшее безразличие ко всему: к вулкану, к жизни, к другим. Но не к боли.
Дальнейшее напоминало плохо смонтированный клип в низкобюджетном кино, именно такими урывками и запомнил происходящее Сергей: Эдвард стоит на коленях и лепечет какие­то слова, от которых взгляд Хэлен гаснет, как спичка на ветру... Сергей отталкивает норвежца, матерится и бесполезно бьет девушку по щекам, пока не вспоминает бурятский прием — только таким образом можно вытащить безнадежно застрявшую в трясине лошадь: по¬варварски продевает пальцы в ноздри, со всей силы зажимает кончик носа и тащит несчастную вниз... шокотерапия действует, через несколько шагов Хэлен начинает кричать, ругаться, отмахиваться руками... Вот и отлично, пусть теперь бредет сама. Сергей в связке с норвежцем спускаются с балкона, обрабатывают на спусковом устройстве полку, приходится работать за двоих, веревка жжет палец так, что бля!.. рывок, легкий срыв... Эдвард на раскачке долбится об скалу больным плечом, крутится, как волчок, и воет, как заживо распотрошенный волк... болевой шок, норвежец превращается в ежа, сворачивается в клубок... чтобы привести его в двигательное состояние, приходится вспомнить весь словарный запас из фильмов про отечественную войну — шнеллер­шнеллер, Котопакси капут!.. Эдвард капут!.. арбайтен, я тебе говорю, нихт арбайтен!.. толкать­толкать, точно!.. «слабого толкни», Ницше, бля!.. и чуть ли не на пинках, тащить бедолагу вниз, в жизнь. Потом еще один взрыв... до них долетают осколки камней, снег покрывает сетка пепла… того и гляди, исполнится мечта детства, узнать, какая она?.. жидкая лава? Все лишнее оставлять! Сбрасывай все лишнее, get out from here!.. get rid of all!.. сбрасывай!.. пуховку жалко, новая, триста пятьдесят... давай­давай!.. бег по снежной тропе... вниз¬вниз¬вниз... Хэлен падает, подворачивает ногу, приходится подставить плечо, страховать... воздуха, воздуха, вот бы... совсем нет сил... еще немного и упаду… и вот самое дерьмо, усталость мутирует в апатию, какая разница, как все закончится, чуть раньше, чуть позже... наконец­то виднеется поворот, за которым кончается ледник и начинается жизнь... зеленка... жизнь­зеленка!..

Вот она, альпинистская диалектика, все наоборот: вулкан остался вверху, позади; альпинисты — внизу, впереди. Но, несмотря на позади, Сергей чувствовал себя счастливым как никогда, далеко впереди: вот он, драйв, — я сделал это! Я — живой! Мы выбрались!.. Впервые!.. голодные!.. впереди!.. впереди всех нах..!
Хэлен, словно впала в истерику, трясущимися руками схватила фотоаппарат и принялась фотографировать все подряд, пока спазм боли в животе не заставил ее сесть на камень и заплакать.
Эдвард будто бы забыл про боль. Он смотрел на гору какими¬то новорожденными, отрешенными от сего мира глазами. Возле него крутился откуда¬то взявшийся пес. Во взгляде человека и собаки было много общего, они смотрели вокруг и видели одно — настоящее.

Я превратился в небо, горы, вулкан, разбитое плечо и гладкошерстную дворняжку одновременно — именно ими сейчас и любовался кроткий, как Франциск Ассизский, Эдвард. Я стал каплями слез и спазмами в животе Хэлен. Я был холодными судорогами ног и порезами на ладонях Сергея. Все они наслаждались настоящим, а я наполнял их собой через свободное от прошлого и будущего простран¬ство — пространство гор, пространство сейчас.
Еще несколько дней я не оставлял альпинистов одних. Каждый миг мы были вместе, мы сплелись, как сиамские близнецы, мы жили здесь и сейчас — жили на Дымке.
Спуск с гор на равнину был похож на наркотический приход. Каждый глоток удивительно бодрящего, словно квас в жару, плотного воздуха приносил телу такую радость, что уже от одного этого не быть счастливым было попросту невозможно. Потрясающе ласковый душ, теплый бодрящий чай, божественно чистые простыни, простая, необъяснимо вкусная маисовая каша, тихая, словно в ладонях создателя, теплая ночь — сейчас всем этим был я.
На второй день каждый почувствовал, что означает тело. Эдвард быстро пошел на поправку. Вывих плеча и разрыв сухожилия — не самая серьезная травма. Профессиональная помощь, бандаж — на равнине боль больше не мучила его.
Теперь, как говорили альпинисты, пришла «пруха»: тело каждого было пронизано такой энергией, что казалось, только пожелай — и ты сможешь перевернуть горы. Сосуды, мышцы, каждая клеточка упруго звенели от переизбытка кислорода и сознания собственной силы. Душа — от гармонии и красоты.
Эйфория не оставляла альпинистов и на третий день. Теперь ее подкармливали веселье и гастрономические изыски. Сегодня состоялся выход из диеты — дегустация креольского супа, тушеного мяса альпаки, коктейля писко­сюра. Плюс невидимый другим горделивый бонус — навсегда записанная в актив голодная высота. Я был рядом и всей полнотой себя услаждал словно бы и в самом деле побывавших за пределами банки гордецов.
Великое самопреодоление и, как следствие, удоволь­ствие от совсем обычного сейчас были землей и солью нахлынувшего счастья.
Горы давали человеку возможность дважды оказаться в настоящем. Один раз — как тогда в бою, когда шла борьба за жизнь. Второй раз — после возвращения, когда жизнь была нова и свежа, как бывает, когда закончилась война.
Так продолжалось до тех пор, пока не вернулась память, а вместе с ней сравнение, и не произошло то, о чем хорошо спели английские флойды, еще те борцы с Дымком: «Это было тогда, когда трава была зеленей, свет ярче, реки длиннее...»
Как всегда, время разделилось на прошлое и сейчас, снова время, — значит, место изжило себя, снова в путь, в другое время.
Еще час назад я проникал, был и жил ими. Маленькие радости — сколько раз они кормили меня! Но альпинисты и так приблизились к тому, что по своей природе было сверхблизко к философскому удержанию, а это едва ли не самая трудная вещь на земле, и конечно, не смогли переступить за нечеловеческую грань. Как сказал Мераб Мамардашвили, реинкарнировавший в Грузии и умерший в московском аэропорту Сократ: «Очень тяжело философ­ствовать, равно фиксироваться на одной мысли более четырех раз в месяц. И то если повезет».
Им не повезло. Рассеяние подступило незаметно: Хэлен почувствовала, как жмут новые сандалии, Эдвард озаботился бронированием билетов в Бангладеш, Сергей пообщался с другом. Все — я, как тот мавр, должен уходить. Они больше не чувствовали меня, я больше не проникался энергией самости, недавно распиравшей их.
Облако рассеялось так же неуловимо, как и появилось. Оставив после себя в человеках едва ощущаемую грустинку — этакую полумысль, получувство, полусвободу — о тех редких моментах, когда весь ты был сутью, прицелом и выстрелом обычного сей­час.
И вот абсолютно несовершенное, человеческое время вобрало в себя все великое, все, чего боялись и о чем недавно догадывались альпинисты: я есть только то и только там, когда нет никакого я.
Дымок выкурил людской фимиам, Дымок может уходить. Я рассеялся так же, как пришел. Без следов, заметок и предлогов — не¬за¬мет­но.

* * *
Неделя заканчивалась, но на этот раз помимо обычного хронологического завершения окончание имело и другой, экономически­эпохальный смысл — начинался новый цикл. Цвет флажков на мониторе напоминал о революции, тикеры всех индексов были окрашены в красный цвет, а кривые графиков фондовых рынков ничем не отличались от траекторий американских горок — дружно падали вниз.
Кирилл Вениаминович, невысокий, стройный шатен с проницательными, немного колючими глазами, встал с кресла и довольно потер руки: кажется, началось... Ладони были сухими, это хорошо, добрый знак, отметил про себя инвестор, так было всегда перед началом большой игры.
Сводки со всех мировых площадок говорили об одном — в мире начиналась рецессия, а значит, нужно готовиться к сенокосу. На падении можно было заработать столько, сколько и не снилось наивно ориентированным на перманентный рост быкам.
Не читая Драйзера, фондовик повторил эволюцию американца Каупервуда — финансист, титан, стоик, — но сделал это невероятно быстро. Быстрее, чем инвестиционный взрыв.
Кирилл стал тем, кем он стал, благодаря отсутствию выбора: структура его личности была рациональней теорем Пифагора; он рано понял, что изобрести велосипед невозможно, гений колеса все равно останется первооснованием в любой гонке, все последующие средства передвижения были лишь производными, усовершенствованными плагиатами великого изобретения. Вся их новизна заканчивалась там, где начиналось колесо. Поэтому он не собирался соревноваться в условиях, где стать победителем было попросту невозможно, а роль второго его не устраивала никогда. Другое дело — финансы.
Отсутствие спешки, крепкие нервы, трезвый расчет — советы из пособий для снайперов мало чем отличались от практик матерых фондовиков. Секрет выхлопа был прост, главное — почувствовать рынок, заметить тенденцию, нащупать дно, а в этом, по признанию коллег, ему не было равных.
В свои тридцать семь Кирилл оставался тождественно равным себе в пятнадцать. Конечно, он развивался: закончил университет, женился, научился бриться, лгать и не смущаться при этом, но по мировосприятию он словно застыл в пространстве одной, так никогда до конца и не проговоренной фразы о том, что делать¬то ничего и не надо: договариваться, думать, смеяться, переживать, любить... все происходило, происходит и будет происходить само собой, СОВЕРШЕННО независимо от нашей воли. И просто совершенно.
В тот осенний, еще студенческий день, пребывая в состоянии отрешенной задумчивости, Кирилл бродил по лесу, собирая кедровые орехи, когда внезапно осознал эту простую истину, и — вот! — абсолютно случайно, почти в трансе, собрал двенадцать мешков первоклассных шишек.
Чуть позже он пришел к стоически­практическому: можно называть это жизнью, обстоятельствами, судьбой... короче, нечто делало за нас все дела намного лучше, чем при всем желании смогли бы сделать мы сами.
При этом он оставался убежденным атеистом, но, как часто бывает с последними, взять подкову, которая висела над дверью атеиста по профессии, отца квантовой физики Бора, не был лишен суеверий. Только его суеверия имели особый, какой­то математический характер. Может быть, дело было в том, что любое мировоззрение, и в первую очередь сугубо практический стоицизм, а именно его исповедовал Кирилл, всегда основывается на паре¬тройке непроверяемых, но интуитивно ощущаемых догм¬истин, верность которых без­условна и несомненна.
Одной из таких истин для Кирилла стало (почти тол­стовское) положение о том, что количество счастья в мире ограничено. Следовательно — здесь безошибочно работала аргументация из следствий, — стратегическое увеличение собственного счастья приводит к такому же росту чужого несчастья. Равно и наоборот.
Так появилось жизненное правило, которому вынужден был беспрекословно и суеверно подчиняться ни во что не верующий Кирилл: баланс мировых весов требовал того, чтобы ты делился. И не чем­то метафизическим, а реальным — бескровно нажитым собственным счастьем. Так появилась традиция: перед крупными сделками инвестор всегда устраивал ночь всеобщего будто бы и счастья.
Со временем он привык, стал находить положительные моменты в некогда противном натуре действии, и теперь вовсе не сожалел об этом. К тому же аналитический склад ума помог несколько видоизменить уравнение: баланс мировых весов не так уж однозначно требовал понижения уровня собственного счастья, возможно было и простое повышение уровня у другого. Как это происходит сейчас в странах третьего мира за счет объедков со стола первого. А это решительно меняло дело. И тогда в процессе перераспределения общего счастья появлялось множество довольно¬таки интересных вариантов, которые замыкали процесс на самое себя, делая процедуру практически самоценной.

Пятница освещала город миллионами огней. В каждом из них было что­то от того факела Прометея, что вот уже пару тысяч лет заставлял деятельных двигаться по круговому маршруту: на работу, с работы, в город, таверны, клубы, стадионы, на войну, в крематории, домой... — вперед.
Протуберанцы неонового света не просто поджигали пространство города, они дробили некогда неделимое а­человеческое время на обороты светила, годы, месяцы, часы и разрезали людской муравейник на кварталы, улицы, квартиры, дома, побуждая укрывшихся в них существ что­то делать, куда¬то идти, хаотично контактировать в надежде на неожиданную встречу. Встречу со мной.
Никто из них не мог избежать нелепой участи. Не были исключениями и те, кто не видел смысла в мировой гонке и не хотел повторить судьбу Сизифа, обреченного на проклятое перекатывание камней на вечной горе. Эти просто принимали принцип реальности с другой стороны, стороны Орфея и Нарцисса. Они удерживались в стороне от временно2го удовольствия, получая взамен безопасное существование и отсроченное, но гарантированное удовлетворение от самих себя. Не зная ничего о том, что оборотной стороной неделания тоже был я. Дымок.

Ефим — молодой, уверенный в себе и силе нейролингвистического программирования дизайнер ехал с работы. Зазвонил мобильный. По мелодии — это была советская песня «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой...» — он понял, что пришло сообщение от Кирилла Вениаминовича. Предстоящий вечер сразу же получил волнующую направленность, в течение часа он должен был написать ответ. Для этого парню нужно было разрешить три вопроса: во сколько, где, с кем?
Удивительно, но оказалось, что бесконечность юности имеет вполне четкое измерение: семь лет. Частью этой бесконечности было пятилетнее знакомство с инвестором, которое незаметно переросло в странные отношения: полудело, полудружбу. Кирилл Вениаминович был странным клиентом. Мало того что он потребовал отделать офис в почти невозможном сочетании японского, китайского и индусского стиля — теперь Конфуций, Кришна и Будда сидели в разных углах кабинета, словно обычные посетители, ожидая очереди на прием, — он еще любил нестандартно проводить время. Для этого ему и был нужен любитель ночной жизни, никогда не унывающий парень Ефим.
В первое время, будучи студентом, парень ломал голову и недоумевал: и зачем все это надо ему? Вроде бы еще нестарый, умный мужчина в полном расцвете сил и вдруг... такие услуги. Ведь он все может сделать сам. И за что он только платит деньги? Разгадка пришла намного позже.
По сухому остатку суть их отношений состояла в том, что раз в совершенно не поддающийся никакому прогнозированию период Ефим получал смс с понятным только им двоим кодом: «в лес». Это означало, что сегодня парень не принадлежит себе — нужно срочно организовывать «рубку дров».
В такой вечер главной задачей Ефима становился поиск красивой¬умной­и­контактной девушки с последующим — обязательно случайным! — знакомством с шефом. Встреча могла произойти и происходила где угодно: в клубе, ресторане, на улице, в интернет¬кафе, морском порту — но с одним обязательным условием: повторяться было нельзя. Потом была бурная ночь, веселые места, катания на яхте, фейерверки... виски, водка, шампанское, пиво… порой с предельно честными, почти по Достоевскому разговор¬надрывами... Одно было постоянным: наутро парочка либо уезжала в неизвестном Ефиму направлении, либо расставалась на месте. Навсегда.
Вначале ему представлялось, что Кирилл Вениаминович, за глаза КВ, использует услуги дилера по девушкам по одной причине: свита делает короля, VIP не должен знать слово «отказ», плюс время — деньги, подкорка же всей фигни, как всегда, банальна и проста, как и выражающая суть самцовости влекущая дыра. Но позже он был вынужден отказаться от примитивной трактовки.
Как оказалось позже, речь вовсе не шла о банальном трах¬бах­одноразовом­сексе, понятно, что для этого существовали другие, куда более простые и эффективные пути. Да и как объяснить утренние расставания, когда было совершенно ясно, что сногсшибательная девушка согласна на все, а внезапная, как аппендицит, гудбай¬инициатива исходила непосредственно от инвестора?
Ефим не до конца понимал, да и не знал сейчас, что происходило после странных встреч. Но факт оставался фактом: девушки либо бесследно исчезали, либо принимались так отчаянно названивать Ефиму, что он не знал, что и думать. Парню оставалось ломать голову, теряться в догадках и придумывать самые невероятные причины, чтобы отшить влюбленную в КВ девушку, только бы не сообщить телефон визави. Это было одним из главных условий работы.
Завеса чуть приоткрылась, когда однажды Ефим увидел одну из «исчезнувших» по телевизору. Теперь она работала диктором на одном из центральных каналов, а чуть позже обнаружил и другую — красивую и ироничную умницу Свету, — работающей в качестве пресс­секретаря в крупной госкорпорации. Совсем не понимая мотивации инвестора, парень окончательно успокоился, теперь¬то он был полностью уверен, что Кирилл Вениаминович — не извращенец и маньяк, а человек с тонким вкусом и крупным астероидом в голове.
Наблюдая за боссом, Ефим замечал, что в его взгляде на девушек не было ничего сексуального — глаза лучились грустной, слегка безнадежной и чуточку насмешливой теплотой. Похожий образ, образ покорителя севера — а никто из них не был импотентом — был моден у советских режиссеров прошлого века. Для чего же ему было нужно все это? Какой образ, какую девушку ищет он?
Разгадки не было. Такое положение странных вещей серьезно сужало поиск и невероятно усложняло задачу. Все чаще Ефиму казалось, что найти нужную КВ девушку сложнее, чем разрешить неразрешимую теорему Ферма.
Конечно, помогал опыт; так, со временем парень догадался, что помимо всех достоинств девушка обязательно должна быть чуточку сумасшедшей, но не патологически, а функционально, то есть с бытовыми фенечками, с какой­нибудь чудинкой. Именно такие Настасьи Филипповны, а это было хорошо заметно со стороны, по¬настоящему вдохновляли инвестора, тогда он начинал говорить коротко и сбивчиво, словно палкой отгоняя от себя искреннюю собаку¬мысль.
Это была серьезная проблема, несмотря на всю трудность поиска, найти такую девушку было мало — необычные­они редко соглашались на встречу с обычным бой­знает­кто. Парню приходилось стараться намного больше, чем для себя, или нет разгадке, конец карьере — и до свиданья, бонус.
Большинство гламурных красоток в той или иной мере были настроены на одно — удачную охоту, со всеми вытекающими отсюда «дай». Большинство из них вообще не могли себе представить знакомства без постели, секс представлялся им самым надежным якорем из всех. Их можно было понять — чем сильнее можно пленить мужчину, как не достойным обложек мировых журналов прекрасным телом? Но здесь был совершенно другой случай. И как­где тогда найти других?
Тяжелей и приятней всего было работать в первый год. Ефим самозабвенно прочесывал околоклубную местность, на это уходила куча времени и сил. Благо деньгами на прочесывание бесперебойно снабжал инвестор.
Поначалу Ефим был рад представившейся возможности успокоить протыкающее небо либидо: с кем только не переспал он! Но вскоре от частого клубления появилась настоящая усталость.
Дело было не только в похмелье. Куда страшней оказалось житейское клише. Все повторялось. Любые, пусть и самые дорогие места посещались одними и теми же, словно клонированными людьми: они красиво улыбались, изысканно одевались, хорошо двигались... но от них шла та самая, уже хорошо известная студенту пустота. Та, что никак не могла вдохновить шефа.
С каждым разом искать новую пассию становилось все сложнее. В какой­то момент Ефим оказался в творческом тупике и чуть было не отказался от дальнейшей работы. В тот год он перебрал всех мало¬мальски знакомых, побывал в самых экстравагантных и экстремальных местах, проверил все точки, включая вокзалы, кладбища, горнолыжные курорты, нудистские пляжи, покатухи, вернисажи, ночные станции метро, мокрые площади и аптеки...
И что же? Россия — это хранилище самых больших в мире запасов нефти, красоты и пресной воды — не оправдала предназначения. Это наводило на мрачные мысли. Девушек было много, но чтобы красивых¬умных­контактных, да еще с изюминкой¬чудинкой... через полтора года работы студент был готов заплакать и расписаться в профессиональном бессилии.
Выручил прогресс. Помощь пришла из ниоткуда. В буквальном смысле. Виртуальная реальность, интернет¬технологии, коммуникатор за счет шефа, закладки на нужных сайтах, и вот, пожалуйста — куча привлекательных девушек с требуемой Кириллу чудинкой. И никаких ударов по уставшей от алкоголя печени: предварительное и трезвое общение в виртуале было намного продуктивней и интересней пьяного и неподготовленного нажиралова в реале.
Коммуникативные навыки и способность писать сложносочиненные предложения сослужили хорошую службу. Нужные девушки легко вычислялись по способности адекватно воспринять слегка манерные завихрастости Ефима. Это экономило массу времени и существенно облегчало поиск. Как и случилось сегодня.
Парень остановил машину, открыл коммуникатор, отправил смс, для надежности продублировал текст на е­мэйл и двинулся в путь: «Вчера и завтра — это никогда. Всегда наступает сегодня. 21.00, Малая Садовая — ок?»

В три последних дня пространство явно обыгрывало время. Первого было намного больше, последнего намного меньше. До выборов оставалось две недели: губернаторская гонка раскрутилась на полную катушку, беготня по избирательным штабам происходила в по¬спринтерски стремительном темпе.
Катерина, двадцатичетырехлетняя рыжеволосая журналистка, была в отчаянии. Несмотря на то что заднее сиденье авто превратилось в офис, закусочную и квартиру одновременно, времени на то, чтобы сделать все запланированное, — написание речевых модулей, редактирование, корректура избирательных речей, — становилось все меньше и меньше. Оно таяло на глазах, как снеговичок у весеннего подъезда. И приставленный к спичрайтеру «форд» с личным водителем не мог изменить топографическое положение вещей: как девушка ни старалась, успеть везде было невозможно.
Но, как известно и как утверждал господин Бродский, «именно в минуту отчаяния и начинает дуть попутный ветер. И великий муж покинул Карфаген». Таким ветром стало обычное смс. Таким Карфагеном, распавшимся «задолго до пророчества Катона» стал избирательный штаб. Таким Энеем стала Катерина.
Да провались оно все! В таком замыле все равно ничего нового не придумаю, надо отпустить… поработаю завтра, подумала она, отправила смс («Oh¬ok») и поехала. На встречу. С Ефимом.

Катя увидела его первым и, как француженка в черно­белых фильмах, помахала рукой. Ефим, как немец в тех же фильмах, сдержанно улыбнулся и попытался пересечь дорогу. В следующем кадре неожиданно откуда¬то взявшаяся БМВ неохотно затормозила и охотно сбила человека.
Парень резко подпрыгнул, будто вдруг вспомнил что­то такое… что­то вроде того, что давно хотел извиниться, да все никак, — после чего неловко отлетел в сторону и упал на брусчатку, словно осознал, что время ушло, прощение невозможно и чего уж теперь.
Катя бросилась к Ефиму, но инвестор выскочил из машины первым и обогнал девушку:
— Лежите! Пошевелите руками¬ногами. Говорить можете?
Ефим кивнул головой, сел и охнул — боль вырвалась из бедра, как спица из клубка, и пронзила все тело.
— Вот и повстречались. Какой экспромт!.. — только и смог выдохнуть он.
— Как же ты, дурень, так на дорогу выскочил! — бросился словами, словно выплюнул «беломорину», водитель. — Кирилл Вениаминович, кажется, «скорую»... да и товарищей надо вызывать. Дело­то серьезное.
— Подожди минутку, может, обойдется.
Деньги не делают человека счастливым, но могут сделать намного менее несчастным. Через полчаса Ефима от всей души обследовали наилучшие врачи города, те самые, которые получили от другой души наилучшие гонорары.
— Если вы не против, можно я подожду вместе с вами? Как¬то по¬дурацки получилось все это с вашим парнем... вы уж простите. У вас, наверное, встреча была, — КВ говорил искренне и проникновенно, как безоружный сапер, который пытается при помощи голоса обезвредить голосом минное поле, — а вместо этого... вот больница...
— Что ж теперь поделаешь, — неожиданно примирительно вздохнула Катя. — Вы же не специально. Главное, чтобы все обошлось.
— Да. Пожалуй, схожу узнаю — что там.
Кирилл вернулся быстрее, чем Катя успела проанализировать, что для нее значит Ефим: месяц урывчатой переписки в нете, два кофе — и все дела.
— Уф, кажется, все обошлось. Разрыв связок плюс ушибы мягких тканей. Врачи говорят, что через полчаса можно будет забирать. Дождусь, отвезем вас, куда скажете.
Беседа в приемном покое императорской больницы — что может быть случайней! Когда¬то в позапрошлом веке — статские советники, кадеты, девицы из благородных семей. Теперь — музей, нафталин, рассыпающиеся в сепиа двухвековые фото. В будущем — мировой океан, ни музея, ни девиц и никаких намеков на фото.
Высота пятиметровых потолков задавала такой уровень беседы, что Кирилл решил не портить разговор высоким слогом и полуприкрыл глаза.
Суть человека в его одиночестве. Кирилл знал об этом и не тратил время даром, он незаметно изучал Катерину: стройная и сильная, правильные черты лица, бархатная, слегка смуглая кожа. Все гармонично, но как будто бы ничего особенного. Единственное, за что можно зацепиться, — чуть вздернутый носик. Да еще какой­то слабовыраженный, словно подтекст, но от этого еще более важный, внутренний секрет.
КВ не пытался да и не мог объяснить себе, почему она волнует его, и незаметно для себя начал падение в жен­скую тайну.
На деле же секрет был прост. Непознаваемо прост, как и «разрешения» парадоксов про курицу и яйцо, Ахилла и черепаху, квант и фотон.
Дело было в том, что Катя обладала облаком: свежим, как запах последождевых почек, эфемерным, как запах тонких духов, и косоглазым, как внимание мужских глаз на улице... таинственным, как ночные звезды, притягательным, как шаг в бездну, и загадочным, как колодезная неопределенность числа пи... странным, неописуемым в словоформулах, бликующим болью, замешательством и восторгом китайского слога лю — облаком женского очарования.
— Седьмое кольцо видите? — мягко, без неожиданности спросила она.
— В смысле?
— Не знаю, говорят, это у многих... Главное — расслабиться. Когда закроешь и расфокусируешь глаза, начинаешь видеть темный свет, мелькание, какие­то частицы, а потом, если не напрягаться, начинаешь видеть кольца. Вроде как у Сатурна в астрономических атласах. Разноцветные. Не замечали?
— Попробую. Куда смотреть? Темнота¬свет имеют значение?
— Думаю, что нет. Но не в том смысле, что они якобы внутри нас, а в том, что они есть всегда. Когда¬то чуть больше, когда чуть меньше. Но видно всегда, главное, не напрягаться. Правда, снаружи их тоже нет.
— Вроде того, что стать единым целым с целью?
— Восток, кэндо, бусидо... Нет, это другое, ведь в созерцании нет цели.
— А в чем есть?
— А вот этот замечательный вопрос мы разберем в следующий раз. К сожалению, в формате нашей встречи на ответ не остается времени, — скокетничала Катерина, поймав себя на том, что говорит, словно выступает на тренинге, поэтому поправилась: — Вот, кажется, и Ефим идет.

Вопрос всегда заключает в себе ответ, поэтому ответ всегда у2же, меньше, мелкотравчатей вопроса. Ответ, словно крышка, закрывает собой глубокий колодец, из которого молчит большой, как баобаб, неясный вопрос.
Кириллу показалось, что ему удалось найти вопрос — «в чем есть цель?» — в пространстве которого замаячил некий, возможно, общий ответ. Теперь можно было попытаться свернуть неопределенную перспективу наступающего вечера в трубочку всем понятной газеты, газеты совместного времяговорения, и передать другому. Для этого нужно было сделать последнее действие — придумать броский заголовок. Их есть у меня, только покажу чуточку позже, подумал инвестор.
С Ефимом не оказалось никаких проблем. Он достойно, с видом тяжело раненого гладиатора, принял извинения, не отказался от трансфера, по¬спартански коротко посетовал на судьбу — «не повезло», — попросил отвезти Катю домой и даже попытался пошутить, дескать, вот к чему приводит увлечение Стругацкими, вот такая теперь хромая судьба...

Вечер только достиг медианы, а машина уже остановилась у Катиного подъезда. Кирилл вышел проводить девушку. Последовал обычный обмен любезностями, взглядами и поворотами плеч.
— Даже не знаю... неудобно как­то... — напоследок сказал Кирилл, открыв дверь, — Просто я подумал, может быть... Одним словом, я хотел бы прокатить вас на воздушном шаре.
— На чем? — брови Кати изогнулись, словно приготовились к вторжению дурной гиперболы. — На каком шаре?
— На самом обычном. Моем собственном. Воздушном. Площадка для старта находится рядом с моей обсерваторией. Всего полчаса езда от города. Ну как?
Катя отлично усвоила кодекс поведения трех И (интеллигентной, искренней, ироничной), это гарантировало успех в любой ситуации, и хотела было отказаться от предложения: незнакомый человек, первое знакомство и все такое... но в итоге, несмотря на весь, небедный и не только журналистский, опыт, не смогла устоять перед ярким предложением. И согласилась.

Фрейд был неординарным человеком, но с точки зрения внутренней самореализации Зигмунд мечтал избавиться от полигамной сублимации уже в сорок лет, Кирилл серьезно опередил «первооткрывателя» бессознательного велосипеда: он стал совершенно моногамным в неполные тридцать. И сделал это без помощи химической кастрации, тем паче психоанализа, сам.
КВ просто направил весь интеллектуальный аппарат, а это была мощная машина, на решение одной задачи — что есть удовольствие? И пришел к выводу, что помимо близкого ему и известного еще марксистам утверждения, что главное удовольствие заключается в перераспределении мирового счастья, существует еще одна, совершенно иная сторона мерцающей плезирами фантом¬монеты.
Этой стороной было ожидание. Предвкушение, преисполненность, предначало... — любое «пре» несло в себе намного больше кайфа, чем сам процесс и тем более конечный результат, банальное заполучение предмета ожидания. Будущая свадьба всегда волнительней и красивей свадьбы настоящей, а виртуальные сборы в путешествие всегда интересней постфактума реального разбора вещей. И Кирилл стал первым апостолом никому неизвестной секты. Секты ПРЕ.
Конечно, балансировать на острие высокого слога, будучи человеком сильной половой конституции, с яйцами в штанах, — нелегкая задача. Общаясь с умной­красивой¬контактной — тяжело было не подорваться. Но Кирилл не любил простых путей. Он знал, что самым трудным является преодоление себя.
Его цель заключалась в том, чтобы как можно дольше длить «пре», точно предчувствуя ту точку, где нужно остановиться и где начинается «перед». И тем более никогда не заходить в доступную всем быдлоидам зону «после». В «после» не было ничего нового, лишь много раз испытанное похмелье.
И КВ раз за разом делал это. Ну, может быть, ему немного помогала очень умелая в деле укрощения либидо красавица­жена.

Открытие изменило мировоззрение, но не освободило инвестора от Дымка. Параноидальное стремление к беспрестанному увеличению количества денежных знаков — это был еще тот Дымок! А именно этим Кирилл и занимался большую часть своей жизни. Но дело было даже не в этом.
Инвестиции, футбольный матч или ожидание встречи — в этих действиях нет ничего принципиально разного. Прибыль, победа, гендерный инстинкт — вещи одной природы. Мне было плевать, в каком месте черепной коробки гнездится человеческое «хочу», главным было то, что это гнездо было.
Вот и преджелание, желание ожидания, ожидания ожиданий... — все они становились здесь и сейчас, были сотами и медом волн великой суеты, а значит, бежали от времени вместе со мной и не могли быть исключениями в списке лакомств пчел майя.
Суть беспроигрышных шахмат Дымка заключалась не в суперкомбинациях, гениальной интуиции и тем более не в том, какими фигурами играть. Суть заключалась в том, что человек не мог НЕ НАЧИНАТЬ. Равно, буквально равно — проигрывать, или, другими словами, сидеть на Дымке. Потому что не проиграть, не сидеть мог только тот, кто не начинал, а такой человек так и не смог родиться.

Вовсе не похожая на венецианскую гондола поднималась в воздух. Подъем на высоту Эйфелевой башни проходил плавно, как поездка в обзорном лифте. Отсюда открывался потрясающий вид: магма ночного города, ртутная поверхность залива, верхушки вековых сосен — все настраивало на особый лад и мешало дышать.
Серебристо­синий шар, украшенный символической аэрографией — молекулы гелия, воды и ДНК смешивались и бликовали в концептуальном танце, — висел в воздухе, словно задумавшаяся судьба. Ночь была настолько покойна и тиха, что казалось, будто бы мир сделал вдох и забыл сделать выдох.
Междометье мирового дыхания сближало людей. Кирилл и Катерина стояли в корзине в полной тишине и смотрели в противоположные стороны, но делали это так, словно смотрели сквозь параллельные зеркала внутрь себя — в искривленное неевклидово пространство, где оболочка другого «я» и была истинной сердцевиной себя.
Обо всем насущном и вроде того — пустота мотивации, драйв дел, моветон популярных хобби, русская важность статуса и точки срыва в штопор — было проговорено по дороге. Удалось даже несколько раз предугадать мысли друг друга, а это был лучший путь к мысли другого. Все совпадало: взаимопонимание было громким до смеха, понимание — бессловесным до невыказанных слез.
Оставалось ненасущное, какая¬то трудноуловимая белиберда, вроде разрешения парадоксов — была ли корова на лугу, если ее никто не видел, и когда начинается прошлое, с рождения или смерти? Теперь главным было не сорваться, для этого нельзя было спешить и не¬спешить, нужно было просто у­стоять — Кирилл знал, что именно в таких со¬стояних и коренится вся суть.
Молчание было похоже на задержку дыхания в глубоководном фридайвинге, с той разницей, что цель, глубина, океан накатывали на человека сами. Если повезет, суть(Ба!) выйдет сама. Если нет — значит, не совпало или просто разные ути­пути.
Вот и все, думал он, знакомы всего несколько часов, а кажется, будто знаю ее всю жизнь... хорошая такая, умница... снова раздвоение, еще одна неначатая судьба... и вот ведь, все же понимает, сама ничего так и не спросила, с кем, что, кто я... одно не пойму — так все хорошо, а точка кипения неужели прошла?..
Какой странный, думала она, неординарный, настоящий... хотя чувствуется, что это для него нечто вроде гуляния по трамвайным рельсам... погуляли, Янку выключили и спать... Просто спать? Как¬то непохоже. Никаких намеков. Одно ясно — встреча последняя. Лучше все равно не будет, а он, сразу видно, из тех, кто всегда стремится к лучшему. Зачем же все это? Игра?
— Ад — это достигнутое счастье, — тихо сказал Кирилл. — Проснуться в своем счастье, равно потерять цель — это и есть ад. Счастье счастья, производное производной — здесь не работает. Счастье — одно. Не умножается и не делится. Поэтому нельзя сделать другого ни несчаст­ным, ни счастливым. Вот раньше думал, будет то, будет это... а теперь — что дальше? Некуда двигаться... только самоутверждаться в выше, сильнее, быстрее... Вот и огоньки Лондона, которые пять лет назад и были единственно возможным, последним смыслом «щастья» — тоже прошли... Остается только шар... и все добро­зло — все в шаре.
— У тебя вот атомы на шаре, а он — твой. Так и добро, оно подобно наноразмерам: то ли есть, то ли нет, оно в тебе, а не в шаре... А вот мобильный, — носик девушки рассмеялся ежиком, — хотя тоже нанотехнологии, все одно работает! Если же серьезно, то счастье не делят, это точно, а вот любовь — это другое. Но что это такое, я не знаю. Вернее, не могу описать. Что¬то вроде волнения перед поцелуем.
— А потом?
— Потом за тебя работает тело. В том смысле, что ты теряешь себя в другом. Если любовь — целиком. Но ты уже этого как бы не чувствуешь, нет тебя — и все. А вот перед — ты был и знал об этом.
— Выходит, что неразделенная любовь более настоящая, чем обоюдная?
— В общем­то да. Там нет плотского кайфа. Одна эфемерность, и ты как ты, целиком — перед ней.
— Или в ней.
— Это вопрос предлога — все равно рядом. Быть в чем­то, быть в любви, не значит обладать любовью. Скорее наоборот — эта сила обладает тобой. И ты балдеешь от этого обладания, потому что перестаешь быть маленькой бессмысленной пылинкой, возникает какая¬то зацепка, связь с миром... ты словно становишься больше от того, что — вот нелогичная логичность! — что теряешь себя. Или чувствуешь, что можешь потерять. Отсюда и весь этот нездоровый блеск и звездочки в глазах... потеря идентичности. Ты уже не один, не одинок и не однозначно индивидуален.
— Я вот смотрю на звезды и чувствую себя какой­то зверушкой в живом уголке... — сказал Кирилл.
— Или рыбкой в аквариуме, хозяин которого забыл покормить. Что¬то я проголодалась, — улыбнулась Катя.
— Да, скоро будем спускаться. Вот только спрошу: у тебя тоже так? Вроде бы все делаешь сам, а потом выясняется, что лучше бы ничего и не делал. Или наоборот. Словно кто­то, что­то делает за нас наши дела намного лучше, чем мы делаем их сами?
— Конечно. Поэтому и нельзя ничего изменить. Вот и мы сейчас поедем домой — и все.
— Ты в том смысле, что мы не можем сказать друг другу все, что думаем, пока за нас это не сделает владелец аквариума?
— Рок, кисмет, фатум — все должно происходить само собой. Немного грустно от этого, но и хорошо тоже. Смотри — уже утро. Наверное, мне пора. Да, пора.
Спорить было бессмысленно, Кирилл и сам почувствовал это, вершина осталась позади. Он открыл клапан, шар начал медленно опускаться вниз.
Звук выходящего воздуха был похож на страстный шепот, он словно умолял не нарушать тихую рапсодию: тшшш... ничего не говорите... тссс...
Небо озарилось нежными всполохами подступающей зари. Кирилл и Катя молчали, обо всем было сказано выше. И нисколько не жалели об этом. Было что­то упоительно счастливое в том, что оба почувствовали невозможность абсолютного сближения... и никто не мог и не хотел сказать о том и этом... ведь это должен был сделать хозяин аквариума... но владелец живого уголка еще спал... вот и не совпало... грустная заря... с незабываемым ощущением того, что все получилось, именно потому что не получилось... и все идет как надо — кому¬то где­то надо...

Наступило утро. С чувством неполной индульгенции Кирилл возвращался домой. Казалось бы, мировые весы были уравновешены, все сложилось, оставалось лишь немного позаботиться о Катерине, и можно было смело делать новые ставки, но что­то, какая¬то пуховая тяжесть по¬хорошему давила его. Такая бывает после посещения кладбища или очень красивого места, которое — ты знаешь наверняка — больше не посетишь никогда. И сейчас от этого понимания было особенно хорошо. Наверно, так же хорошо было старцу Зосиме с его осознанием: семечком вошел, семечком выйдешь...
Или это была память о не¬завершенной судьбе? Но что, думал он, что нужно было сделать для того, чтобы завершить? Окончательное преодоление себя? Так, чтобы даже не хотелось? Но тогда бы я, как тот кастрат, говорят, что пол, либидо и есть причина эстетического, вообще не почувствовал бы ни фига... Понятно, что это не фак, тогда что же это?

Я не отпускал Кирилла, Я держал Катерину. Каждый возвращался домой один — но незримо рядом с ними был я. Приверженцы секты «ПРЕ» всегда были самыми преданными неофитами Дымка.
И он, и она пили нектар удовольствия такими огромными глотками, что оставалось только удивляться, как при этом они еще способны дышать. Это было новое, пусть и хорошо забытое ощущение. Катя чувствовала себя человеком — не женщиной, ценным работником или еще каким­то объектом для манипуляций, а просто человеком. Кирилл же радовался своей силе воле — он не сбился на самцовость и, хотя это было нелегко, снова смог устоять. Оба не хотели вернуть прошлого, оба не бежали в будущее. Сейчас они были, как и я, — настоящими? Да.
Ефим не поехал домой. Он тоже получил свою порцию Дымка. Он поехал на окраину города и в какой­то забегаловке познакомился с чудесной девушкой, почти святой, просто Светой. «Ленинград», «Бум¬бокс», кухня хрущевки, пьянящее утреннее солнце — они отлично провели время. Парень курил сигарету, смотрел на белоснежное тело, и думал, как хорошо, когда есть такие обычные девушки… мягкие, красивые и без всякой чудинки.

* * *
Северное солнце клонилось к обернутому в снега горизонту и мертвенным светом холодило лес. Наступающий вечер разрезал день на две половинки. Так же, как те двое разрывали меня. Потому что вокруг в ледяной безлюди было только два человека. Один шел за мной. Другой звал к себе. Я не мог бросить одного, я не мог не прийти к другому.
А сколько было еще других, которых не мог оставить я.

Иней плотно покрыл усы и черную щетину сединой — белый маскхалат, палка карабина и рюкзак делали Володю очень похожим на Деда Мороза. Со стороны могло показаться, что добрый дедушка неспешно бредет к детям с подарками на Новый год.
На деле же охотник шел на лыжах за сохатым вот уже третий день. И его подарком для последнего была девятимиллиметровая, запрещенная всеми конвенциями ООН полуоболочная пуля. Последняя обладала настолько сильным останавливающим действием — свинцовый наконечник оставлял в плоти животного такую дыру, что туда запросто можно было просунуть руку, — что при попадании ни о каком бегстве не могло быть и речи.
Бык не был похож на ходового, так называют лося, совершающего длинный, строго сориентированный переход, — добыть такого без поддержки армейских вертолетов даже для браконьеров­бандитов на канадских снегоходах было делом практически невозможным. Этот же петлял, постоянно останавливался, кормился, делал короткие лежки и медленно продолжал движение вперед.
Чем больше охотник уставал, тем больше думал, а на кой вообще все­оно­ему­это¬надо. Если бы лось шел на север, Володя прекратил бы преследование еще в первый день. Опыт показывал, что в таком случае сохатый определенно ходовой. Но бык двигался в направлении юго¬запада, кружил и даже несколько раз пытался пристегнуться к другим животным, вставал в лосиную тропу и шел рядом со стадом несколько километров, но потом немотивированно уходил в сторону и снова оставался один.
Все это повышало шансы на удачную охоту. Да и размах следов — между передними и задними отпечатками свободно могла разместиться малолитражка — оказал на Володю серьезное впечатление, заставив безостановочно преследовать гиганта. Добыть такого мамонта — по расчетам охотника, в нем было около полутонны чистого мяса — было делом чести. Это был престижный трофей.
Но не только законы тайги не позволяли бросить зверя. Не рога, добыча, самолюбие, тем более мясо... нет, что­то совсем иное было драйвером, что помыкал охотником в движении вперед.

В границах человеческих слов это ощущение трудно описать. Пределы, рамки снов намного лучше объясняли его, но там, словно в отместку, совсем не было слов, через которые люди и привыкли понимать все это.
И все­таки, со слов людей, я мог сказать, что это пред¬чувствие было похоже на какой­то флюид, что­то трудноуловимое, нечто вроде блеска важной, но уже полупозабытой мысли... что­то отдаленное, но поэтому близкое, потенциально свое... похожее на воспоминание о запахе желанной, но так и не ставшей твоей женщины. Именно это и заставляло уставшего, как ездовая собака, человека преследовать лесную корову.
Метаморфоза, в ходе которой цель превращалась в Дымок, всегда проходила незаметно. И я снова стал целью. И теперь был со¬всем рядом.

Несмотря на то что продукты в рюкзаке почти закончились, а лось вывел охотника в незнакомое и совершенно дремучее место, единственное, что серьезно беспокоило Володю, была плохая погода: мороз, чистое небо, ни ветерка и никаких признаков надвигающей метели. Скрасть зверя в ясную поэтическую тишь было намного сложнее, чем Вильгельму Теллю попасть в пресловутое яблочко. Яблочко, чем было в прицеле бурое пятно зверя, было подвижным, чутким и живым — и давало право лишь на один, безупречно меткий выстрел. Иначе лось просто уходил. Далеко и один. Оставляя охотника одного с отголосками неудачного эха и мазилой Вильгельмом.
Еще час, максимум полтора, и надо останавливаться на ночлег, думал Володя, примечая по пути сухостойные деревья. Пусть они стояли отдельно и выглядели как мачты погибших кораблей, но ночевать под ними было намного лучше — побольше дров, пожарче нодья, плюс экранирующая пленка, — чем остановиться около похожих на инопланетных гадов а­ля «Чужой» выворотнях упавших деревьев: сырые корни плохо горели, просветы между веток не держали ветер, а мерзлая земля быстро превращалась в грязь. Лежишь, мерзнешь и думаешь об одном: когда же закончится это междометье… побыстрее бы рассвет, все равно не спишь, вот бы встать и вперед.
Охотник, благо богатому опыту, не давал себе скиснуть, он, словно ракета класса «земля—земля», на автомате продолжал движение вперед. Но медленно сдавался через мысли о ночлеге, убегая назад, на деле вперед: ни одной тропы... И что это за место? Насколько далеко я зашел? Если пораньше встать, то, может, и вернусь домой ходом до ночи... В любом случае, если сегодня бык не встанет, то завтра возвращаюсь, и баста... решено.

В избушке было невероятно тихо. Наверно, подобная тишина стоит в космосе. Вот и дрова горели шепотом, словно стараясь не разрушить хрупкую тишь. Старик зажег лампадку, пожевал сухари, запил сырой водой и встал на колени. Он забормотал молитву, принялся истово осенять себя крестным знамением и бить поклоны — таков был обряд, к которому он привык с детства.
Колебания огня оживляли образа2, но сейчас в этом оживлении не было той особенной, обещанной Им вечной жизни. Вместо этого тусклые блики, словно рябь на воде, прыгали вверх­вниз и гримасничали на лицах святых. Это паясничанье мешало отшельнику сосредоточиться на молитве.
С тех пор как умерла жена, а дети уехали в более близкие к людям места, старовер Никодим жил один. Так прошло восемь лет. Он давно привык к одиночеству, перестал чувствовать холод, ел меньше, чем амбарная мышь, и позабыл множество ненужных слов.
Но если раньше за это была награда, старик ощущал прикосновение разумного солнца, то сейчас что­то разладилось во вселенной. И дело было не в том, что старик уже не помнил, что был членом Православно¬Кафолической (Вселенской) Церкви, — дело было в другом.
Вот уже как год он стал по¬другому слышать Его. По­другому стал ощущать присутствие. Совсем по¬другому. И не знал, что нужно сделать, чтобы, как прежде, услышать даже и не голос, просто Это.
Сначала Никодим не придал большого значения свершившемуся изменению, жизнь в лесу полна тягостей и трудов, такое происходило и раньше. Он знал, что зов, голос, если так можно называть Это, мог появляться и исчезать в разное, порой самое не подходящее для этого время.
Так, летом старик увидел — не услышал, а именно увидел! — нечто близкое к Нему, когда вытаскивал из воды тяжелую корчажку, сплетенную из ивовых веток. Упругие тела серебристых хариусов бились и играли на солнце так выпукло, красиво и близко2 к неожиданно вспыхнувшему волнению в душе, что Никодим восторженно и смятенно застыл на месте, будто получил сердечный удар и научился управлять молнией одновременно.
Личный опыт и ни при каких обстоятельствах не обсуждаемый канон вошли в тяжелое, будто танковое, сражение. Но местом сражения была не Курская Дуга, а душа чело¬века.
По староверческим канонам то, что видел Никодим, было прелестью. Он хорошо знал, что самым страшным из искусов затворников было принятие прелести мира как проявления непосредственно божественного. Книги говорили, что мир есть только возможный путь к Богу. Иначе говоря, Бог есть в мире, но мир не есть весь Бог. Другими словами, прельститься на гармонию и красоту мира означало отказаться от Него.
Глаза слезились, Никодим плохо видел, он давно уже не читал ссохшихся, как египетские пергаменты, страницы, но событие настолько взволновало его, что он не мог не искать ответа. Он вытащил сети, снял силки, плюнул на все дела и с головой погрузился в чтение.
Как и предполагал старик, древние книги однозначно трактовали то, что почувствовал он: «Чювственное убо cue солнце на чювственая места сияя, мокроту земную изсушает, разумное же солнце явльшееся нам обоя в души содевает, изсушает мокроту и страстей нечистоту и еже от сих очищает, и тука подает разумной земли душевной... Разумное же солнце видимо бывает достойными, и всех зрит паче же зрящих его, чювственное солнце не глаголет, ниже глаголати кому дает, умное же солнце глаголет любовным своим, и глаголати и зрети всем дарует, понеже солнце правде есть бог».
Худшие подозрения подтвердились. Все стало ясно. Он принимал чувственное, тварное за разумное, божественное — нет, здесь не могло быть сомнений. Конечно, это была ересь.
Никодим поступил как должно: наложил на себя епитимью, сел на усиленный пост, вставал на ночную молитву на час раньше прежнего. Но... ничего не помогало. И даже наоборот.
Все чаще независимо от своей воли старик замирал в странном созерцании... то умиляясь пронзительному, чистому, как слеза младенца, весеннему закату... то молча любуясь ловким мышонком — смелый проказник смышленно шебуршил по столу, будто хозяйничал в своей норке... то окаменевал, как схвативший сюжет художник, который проник в сердце ольхового листа, что падал в лучах яхонтового заката вдоль свинцового отвеса багряной от лучей солнца скалы... то слышал прекрасную, пронзительно¬жгучую печальную мелодику в журчании холодной воды, мягкие складки которой серебрились на полотне реки, как божественные ноты...
Внутри себя отшельник явственно чувствовал, и это знание шло из глубины сердца, что прелесть, которую он усмотрел ранее в серебре хариусов, имеет божественное происхождение. Но канон ясно говорил, что это проявление чувственного солнца, и как же тогда быть с солнцем разумным? Неужели на закате изнурительной аскезы он должен будет отказаться от цели жизни и признать, что выбрал мир?.. И значит, совсем недостоин Его?
Никодим тяжело вздыхал, усердно молился, плакал, но ничего не мог поделать с прекрасным¬этим. Наваждение не оставляло его.

Ночевку вхолодную в тайге трудно назвать сном, если не трактовать сон буквально как нахождение между небом и землей. Небо — шаль снега на кронах деревьев, темный дым, ясные до дрожи в висках звезды. Земля — колючие ветки лапника, едкий запах углей, пронзительный до дрожи в зубах ночной холод.
Володя встал по темноте, за полчаса до восхода солнца. Вскипятил в солдатском котелке снег, выпил кружку горячего чая, съел остатки сухарей, проглотил кусок сала, закусил конфетой, окинул взглядом сумрачную тайгу и скорее запланированно, чем внезапно для самого себя изменил решение. Решение возвращаться домой.
Местность — просторное болото с гривами сосен и зарослями кустарников — идеально подходила для отстоя лося. Нужно проверить, густая чаплыга, сочная... факт, закормится, подумал он. Нет, схожу! Всего¬то часок. Да еще и по темноте... все равно ничего не потеряю. Все, иду час, если не встанет, возвращаюсь домой.
Володя двинулся вперед. Вскоре, к его радости, траектория преследования приобрела патологично алогичный, совершенно алинейный характер. Размах следов уменьшился, бык все чаще останавливался и стоял на одном месте, словно предчувствовал и думал о чем­то. Типа: быть или не быть. То тут, то там появились маяки — обработанные, словно садовым секатором, кончики веток, — это означало, что лось скоро встанет и закормится.
И вот случилось. Картина на снегу стала похожа на вологодские кружева, такие в девяностых наряду с хохломой, шапками­ушанками и бюстами ВИЛа пользовались большим спросом у иностранных туристов, западных колхозников. Лось шел крюками, полупетлями и кругами, значит скоро лежка.
Володя хорошо знал эту хитрость. Перед тем как лечь, зверь всегда закладывал кривые и устраивал лежку немного в стороне, так, чтобы видеть, кто идет по следу — этот прием также использовали зайцы, росомахи и медведи, — поэтому охотник предусмотрительно отошел в сторону и теперь двигался параллельно нитке следа.
Предположения человеческого хищника полностью оправдались, он издалека приметил бугор на сосновой гриве — там действительно была первая лежка. Продолговатые, размером с малосольный огурец катыхи не дымились, но еще были мягкими и пахли — это означало, что бык неспешно ушел отсюда не далее как час назад. Вот и хорошо, значит, не вспугнул, спокойно отметил человек.
Теперь, когда лось был совсем рядом, главным было самое трудное — не радоваться и не спешить. На войне как на войне, ничего нового — те же самые приемы использовали мужчины в борьбе с противоположным полом каждый день. «И нет ничего нового под солнцем» — далеко не каждый побеждал на той, этой или иной войне.
Осторожность, осторожность и еще раз осторожность, не спешить, не спешить, не спешить, — Володя мысленно до ломоты в зубах повторял нескладную мантру. Сейчас он многое бы дал, чтобы оказаться голым или научиться летать.
Охотник знал, что треск ломаных веток, копны ухающего снега или удар прикладом о пень были сущими пустяками по сравнению со скрипом обивки кысов на лыжах или, что еще хуже, с полипропиленовыми ширками маскхалата о ветки. Для лося неестественные звуки были самыми страшными из всех, звери так не ходят, и означали одно: беги скорее прочь, рядом палач природы, человек!
Заалело солнце. Первые лучи опутали светлыми нитями хрупкую красоту заиндевевшей тайги. Володя замер как вкопанный, ритмичные щелчки, что раздавались из густой чащобы, говорили об одном — лось ест!
Движения охотника стали замедленными, словно при покадровом просмотре. Тело, ноги, руки совершали сложнейшие па — нечто среднее между балетом, шаманским камланием и танцем средневековых мимов. Володя вспотел и перестал думать, он превратился в сложный гибрид рыбака и музыканта одновременно. Все его внимание было сосредоточенно на одной струне, которая сейчас была и леской, и мелодией, и крючком. Одна часть смычка была в нем; другая, как крючок в глотке рыбы, — в лосе. Музыка же получалась только тогда, когда все совпадало: нельзя было сфальшивить, поторопиться, резко подсечь «леску».
За два часа Володя прошел двести метров. Напряжение нарастало, внутреннее давление было никак не меньше, чем в том злополучном реакторе на Чернобыльской АЭС. Но он, в отличие от тех инженеров, не собирался дергать бога за бороду, поэтому не торопился.
Как всегда на охоте, все произошло неожиданно. Темно¬бурая холка материализовалась сама собой в пятидесяти шагах слева от него. Чуть позже охотник рассмотрел голову и уши. Они поворачивались, как морские локаторы, во все стороны. Это хорошо, значит, лось ничего не почуял. Великан, подобно отпускнику, спокойно занимался любимым делом — набивал ванну желудка калорийной протоплазмой и не заботился ни о чем.
Сколько раз Владимир проделывал это, столько раз удивлялся. Вот и в этот раз: кровь стучала в висках упруго и отчетливо, как лабораторный метроном. Он мееедленно приподнял карабин, снял предохранитель, тщательно прицелился, выдохнул и спустил курок.

Сухой треск выстрела воззвал ко мне. В ту же секунду я прибыл на место. Стереоэффект (удовольствие всегда было оборотной стороной страдания) был сердцевиной и апофеозом действа, за кулисами которого всегда прятался Дымок.
Пылающая агонией туша повалилась в снег — блаженная теплота разлилась по членам человека... Десяток конвульсивных движений, расслабленный сфинктер, вывалившийся, словно от отвращения к миру, темный язык... — Володя радостно выдохнул и от удовольствия щелкнул языком.
Потухающие в снежной пыли мутные глаза не обращали внимания на холодные крупинки, которые медленно таяли на теплой, но уже бессмысленной роговице. Жизнь уходила из тела животного, оставляя в прошлом безвинное удивление и дикий страх. В голове охотника стояла необычайная ясность, такая бывает после крепкой бани, когда мир кажется правильным и реальным, как никогда...

Человек все сделал верно. Дело было кончено. Жертва принесена. Он с удовольствием зажег фимиам — закурил сигарету.
Как всегда после прилива иррациональности — а убийство было мощнейщей из волн, где океаном был весь я, — все вокруг стало великим и гармоничным. Я вошел в человека, Володя нашел меня.
Охотник успокоился, достал нож, перевернул тушу на спину и принялся обдирать ту груду мяса, которая недавно была живым лосем. Его размеренные движения были настолько спокойны, что могло показаться, будто он просто раскрывает сложный чемодан.
Стало ясно, что мне больше нечего делать здесь, меня звали в другом месте — я переместился туда в мгновение ока.

Никодим занемог. Старик не ел вот уже третий день и с трудом вставал, чтобы подбросить дров в печку. Он, как сверток с белыми мыслями, бездвижно лежал на полатях и молча, весь в мыслях к Нему, смотрел в отрешенный потолок. Временами его губы оживали и начинали шептать слова молитвы.
Серые трещины, старые сучки, ломаные линии дерева на потолке были переполнены странными узорами, которые жили своей, отдельной от молитв жизнью, как триптихи Босха.
Белый клобук — символ чистоты и тридневного Воскресения Христова — и Фаворский свет — несотворённое и невещественное излучение Бога — были главными образами, на которых пытался сконцентрироваться Никодим. Но мысль, как непослушная коза, блуждала и останавливалась то на воспоминании о том, что будет теперь с заготовленной картошкой, то — как там живет сын Алеша и сколько лет внучке Оле… И как красив¬таки был позавчерашний рассвет, и как много удивительных звезд смотрело той ночью в земной мир…
Прошлые заботы, красота, прелесть тварного да и сам мир не оставляли старика.
Старик никогда не видел картины Босха «Воз сена», но втуне наверное бы согласился с фламандской пословицей: «Мир — это стог сена: каждый хватает сколько может». Красоты и прелести — единственное, что осмелился бы добавить он.
Наконец время остановилось. Словно и не начиналось никогда. Совсем скоро должна была состояться встреча. Мысли старика стали простыми и кристально чистыми, как у новорожденного ребенка. Вдруг его осенило: «И что же самое большое еще может сказать или попросить человек у Него, кроме одного — спаси­Бо...»
Старик приподнялся, натянулся, словно тетива, сдвинул лопатки на спине, будто бы боялся помять невидимые, но от этого еще более остро выступающие крылья.
Взгляд, полный какого¬то прежде недостижимого объема, словно в глубоком поцелуе, обвел пространство избы. Чистота, детское изумление и радостная тоска переполняли яблоки глаз настолько, что на них выступили слезы.
Грудь Никодима тяжело заходила, словно была двигателем машины спасения и от мощи этого движения зависел весь — летящий в тартары или спасенный?.. — земной мир.

И тогда пришел мой черед. Я знал, что старик не боится смерти и не прощается таким образом с жизнью навсегда — это было другое. Это был зов, зов меня. Сейчас староверу было хорошо как никогда. И я пришел к Никодиму. С миром.
«И не прельстился я этим миром, а выбрал твой...» — шарик мысли, забыв про тотальное отсутствие любого выбора, блаженно вылетел наружу с последним выдохом умирающего Никодима. Губы застыли, как врата в другой мир, они больше не полагались на слова и не шептали слов молитвы.
Все было кончено. Дымок сделал свое дело. Каждый нашел свое удовольствие — и мог быть свободен.
Меня ждали в другом, в тысяче других мест. Отдавание себя всем и было моей свободой.

Через два дня Володя вышел на тропу, которая привела к незнакомой избушке. Изможденный охотник зашел в холодную избу и сразу все понял — на полатях лежал мерт¬вый, слегка покрытый серебристым инеем старик. У него на груди сидел маленький мышонок. Заметив человека, он юркнул вниз и ловко скрылся в щелях пола.
В жилье не было запаха тлена. Так же, как и удовольствия от охоты, которое недавно испытал охотник. Все исчезло: и мясо, и вера... Мясо осталось в лесу, Володя спрятал освежеванную тушу в на скорую руку сделанном лабазе. Вера ушла из схрона вместе с Никодимом.
Володя передохнул, взял топор, разыскал лопату — нужно было похоронить старика — и вышел на улицу: «Эх, ну и дернул меня черт пойти по этой тропе... теперь вот ковыряйся...»
Охотник принялся методично, как бывалый рудокоп, долбить мерзлую землю. Он подбадривал себя и бежал в будущее, не чувствуя сейчас ничего, кроме страшной усталости и страстного желания спать.
Скрипел снег, покачивались вековечные ели, небо темнело и наливалось покоем морозной ночи — человек был один и просто думал о будущем. Вокруг не было ничего, что могло бы привлечь Дымка.
* * *
Маховик планеты беззвучно проворачивался вокруг своей оси. От этого движения содрогались океаны, возникали ураганы, умирали закаты, плакали птицы, спали народы, слагались эпосы и проходили эпидемии крыс. День и ночь, начало и конец, мужское и женское, человек и мир... — были следствиями великого вращения. А тканью, струной, невидимой музыкой и безумным борделем был я — Дымок.
Мое шествие по миру было подобно тотальной войне: все против всех. Кто¬то терпеть не мог шансон, а кого¬то трясло от звуков британского рока. С начала времен Дымок одного начинался там, где заканчивался Дымок другого.
Смена дня и ночи запускала неслыханный в истории мультипликатор, генератор со¬творения, гигантский жерт¬венный костер, Хиросиму и Гоморру одновременно. Это была планетарная пераххера (праздник годового полнолуния, нового цикла на Шри¬Ланке), когда слоны, факиры, обезьяны, уличные торговцы, взрослые и дети — все занимались одним — метаслужением Дымку.
Кимберлитовые трубы и те бы не выдержали давления Дымка. Неодушевленные породы, подобно демиургам, расширяли свою самость и взрывали земную кору, являя на свет драгоценные, исполненные будущей крови алмазы, бриллианты человеческой похоти («похоть» — от безуемности слова «хотеть»), артефакты Дымка. Что и говорить о простых смертных!
Что только не умещалось в одну двадцать четвертую оборота планеты вокруг оси! От калейдоскопа человеческих со¬бытий рябило в глазах: самопреодоление альпинистов и фридайверов, любопытство подъездных бабушек и неугомонных астрономов... суицид известного генерала, убийство неизвестного педофила, куски ставшего известным безызвестного шахида... умирающие от голода африканские дети, анорексия моделей, физиологическое обжорство беременных... панк¬концерты, барды, «изгиб гитары желтой...» и кришнаитские шествия... детский садизм и женское самолюбование, кайф от власти, унижения другого и интеллектуальное чванство третьего… сверхскоростные реакции гонщиков, пафос режиссеров и цинизм журналистов, рабочая неспешность, лубочный патриотизм, забытье Эйнштейна… страдания некогда суперпопулярной актрисы, неистовая вера недавнего атеиста, мучительно долгая смерть от коматозного удушья в парализованном скафандре тела известного политика... — все это было, но было лишено права на суть существительных, ну не было в этом ничего нового, ценного, никакой сути, никакого ника!.. И жило просто, как мутировавший в третье лицо неопределенный инфинитив: бурлило, металось, стремилось, мучило, сострадало, горело, самоистязалось, реализовывалось, потухало, созерцало, отчаивалось, смирялось и снова взрывалось, рождалось, умирало, пело и молчало... — все одно двигалось, но сидело на мне. Сидело на Дымке.

Знали ли люди обо мне? Большинство — нет. Иные иногда лишь догадывались, стремясь сделать невозможное, пытаясь до взмаха руки¬ноги увидеть движение соб­ственной тени.
Как говорил Плотин, древний исследователь в океане Дымка, только животные, поэты и философы обладали шестым чувством. Но при всей разнице — гений — это тот, кто знает пределы своих возможностей, а дурак — тот, кто верит, что возможно все, — все они замыкались на меня.
Неограниченные гении ограничивали мир, неограниченные дураки ограничивали себя. Первые совершенствовали свои достоинства, которые, как известно, являются продолжением недостатков, вторые шлифовали собственные недостатки, которые являлись продолжением тех же достоинств. И те и другие делали одно дело, жертвовали своим временем, превращали жизни в деятельные, пассивные ли — все одно — глаголы и делали¬делали¬делали... и то и это, и то и это, и это и то... и­то¬и­это... и­делали¬делали¬делали... в истерике, в восторге, в полном сосредоточении, но все одно — делали для меня.
Можно было отмахиваться и не верить, пурга пургой, дескать, знать не знаю никакого Дымка. Но вот и мой давний адепт Владимир Путин недавно не побоялся признаться в преданности мне: «Я собираю эмоции... Это самое большое мое богатство».
Я не был, но я стал целью, средством, эманацией, космогонической проституткой и субстанцией человеческого быть. Мой секрет коренился (буквально, в корне!) в латинском значении слова secretio — разобщение.
Я, словно Мефистофель с возможностями постинформационного мегадрагдилера, подсаживал людей на все­возможные удовольствия: на вспышки сигарет, фрикции оргазмов, похоть власти, вау потребления, тщеславие шоу­менов, гордыню отшельников, вдохновение музыкантов и отчаяние смертельно больных... И тем самым дробил, ограничивал и замыкал безграничный для поэтов, собак и философов в потенции бездонный мир.
Крики восторга, мудрость поражения и разочарование побед, выхлопы людских «больно!» и «еще!» — все они были частями той самой, кусающей себя за хвост змеи, что билась в флуктуациях человеческих «кончать и начинать» и чье невидимое гидроголовое тело было моей пищей.

Мой путь был долог, тупые питекантропы еще не открыли палку, когда я уже властно реял над фундаментом планеты. Варианты вариантов, побочные ветви, эволюционные тупики... — дремучая, погрязшая в месиве тотально настоящего протоплазма чавкала, получала рыгалистое удовольствие, потихоньку эманировала, но была не способна производить нужные мегатонны Дымка.
КПД удовольствия всех животных был схож с сырым костром на морском берегу по сравнению с термоядерным реактором. Так появился homo sapiens, который стал вечным двигателем, плутониевым топливом, апокалиптичной целью. Только эти, в сущности, глубоко несчастные существа, оказались способны непрестанно получать удовольствие от будущего и прошлого одновременно, оставаясь рядом со мной в настоящем. Предельно настоящем. Только они, обладая разумом, безумно расширяли дионисические горизонты, шли на самые сумасбродные эксперименты и имели смелость превратить в гигантский полигон, соковыжималку удовольствия целую планету, не испытывая при этом ничего, кроме Дымка.
Те же, духовные и вроде того, кто кричали о том, что нель¬зя потрогать и запихать ближнему ни в рот, ни в зад­ницу, ничем не отличались от первых и еще более эффективно эманировали страты удовольствия, потому что напрямую, в себе и ВООБЩЕ независимо ни от че¬го получали удовольствие. Они просто жили на другом виде метафизического Дымка и вновь продуцировали меня.
Сожаление, вина, совесть — как части морали¬выгоды: какой я хороший, раз осознаю это — также были сердцевиной человеческого счастья, значит, частью меня.
Я терпеливо и неприметно шел к колонизации наивных «властелинов» природы — странные¬они совсем не понимали себя, но уже выпячивались властвовать над еще чем­то! Для полноты власти над разноязычной толпой нужно было истребить всех либо, что то же самое, сделать своими, пасхально нарядными, культы всех остальных богов. Ведь в пределе все религии говорили об одном: человеку не место на земле. И я был один, кто боролся с этим, внося метастазы удовольствия в саму суть религии, служению Богу.
Всемогущее в мире то, что не может быть увидено, услышано, почувствовано, сказал один из них, кажется, какой­то Лао¬Цзы. И люди позволили мне стать таким всемогущим.
Моя империя росла быстрее мысли о ней. Рощи, леса, целые континенты генеалогических деревьев древних, прошлых и настоящих богов выросли, одряхлели, были срублены, превращены в дрова, превратились в водоросли и нефть, пока моей сектой не стало ВСЕ человечество. С умершим в латыни и снова возродившимся сейчас смыслом, в котором secta (лат.) была путем, правилом, образом жизни.
С внедренным (от людей — через меня — в них) девизом: бери от жизни все! Равно — все отдай Дымку. Потому что главным прапразаконом космических весов и была истина о том, что «брать» равно «отдать». Нельзя брать, не отдавая.

В абсолютном смысле количество Дымка в мире было ограничено. Это была еще одна тайна, еще один празакон, в который отказывались верить люди.
Но, к моему счастью, разумные млекопитающие большей своей частью не задумывались о таких отражениях привычного «взять» — и послушно вели жизнь на Дымке. Где ожиданием, конечной точкой, послевкусием и цимусом была пустота удовольствия, пустота меня.
Я приходил, заставлял сердца биться быстрее и быстрее, волновал, веселил, ерошил человека. И доверчивые мотыльки забывали про все, даже про саму жизнь, просто жизнь, а не жизнь на мне, на Дымке.
Потом я уходил, оставляя их наедине с пустым до тошноты миром. Потому что оборотной стороной моего появления были о­граниченность, равно одиночество, боль, тоска... Такова была противоположная чаша космогонических весов: депрессия, похмелье, бессмысленность от выплеска энергии, прикосновения Дымка.
Но даже те, кто говорил, что удовольствие — это отсут­ствие страданий и никакого иного настоящего удовольствия просто не существует, не могли избежать общей участи. Просто они принимали и питали меня с другой стороны той невидимой луны удовольствия, которая заключалось в умении безразлично относиться к страданию, быть равно­душным везде и всегда, получая взамен бесстрастный, но все одно — настоянный на Дымке покой.
И еще более смешными — а сколько пищи для обычного и просто Дымка! — были маргиналы Маркузе, протестующая молодежь, эти псевдонеангажированные интеллектуалы. Именно они шли в революционном авангарде и, словно гравитационные волны, расширяли границы удовольствий, вселенной Дымка. Вспомните молодежные волнения шестидесятых, это была самая агрессивная рекламная кампания в защиту секса, безделья, травы и расширяющих сознание стимуляторов — по сути, самая эффективная пиар¬акция Дымка.
Мой двигатель работал исправно, хоть и совершенно безрезультатно. Результатом были человеческая прострация и остановившиеся часы — я. Остановившиеся, потому что только в НАСТОЯЩЕМ человек отдавал мне все что мог, на краткий миг побеждая нашего общего врага — само время.
Вечное удовольствие невозможно, таковы законы бытия. В этом и была близкая к смертным и пелене майя суть эфемерности Дымка. Удовольствия не существовало нигде, кроме как в людях и выхлопе меня. Поэтому мое существование, подобно человеческому, было возможно в одном время¬месте: здесь и сейчас.
Это была круговая у­попа¬была¬собака: я хотел быть и притягивал людей, люди желали удовольствий и порождали меня; творцы о­духотворяли, оживляли Дымок, а я в свою очередь вдохновлял их на порождение новых и новых гедонических миров. И мы, подобно сплетенным в единое древо лианообразным, навеки связанным в симбиозе телам, сладострастно двигались, выпрямлялись, росли... и так из века в век, по круговой спирали, на¬встречу друг другу.

Наконец¬то мое марево плотной пеленой обволокло всю планету. Калейдоскопичные каскады разноцветного Дымка обрушились на небо, воду и землю. В мире почти не осталось уголков, свободных от присутствия моих флюидов. Теперь можно было пойти войной и на само время, прошлое и будущее время.
Слезы, боль, пытки, истерический смех, отчаяние... — и они были пронизаны мной. Не знаю, кто и как давно внушил доверчивым сапиенсам смертную истину, но все они прямо ли, скрыто ли — но все одно, были убеждены в том, что в будущем будет лучше, нужно лишь немного потерпеть сейчас... а значит, захвачены предвкушением, будущим удовольствием. Снова мною.
Лишь иногда самые нелепые из людей пытались бить тревогу, употребляя непонятные большинству слова: сансара, иллюзорность существования, проблематичность бытия... Я спокойно наблюдал за поползновениями разумных червяков, они и не догадывались, что сам колокол, язык и звук уже давно были пронизаны мной — вездесущей эманацией удовольствия, невидимой дхармой Дымка.

* * *
...Вдоволь набродившись по популярным в сети сайтам, Иван выключил компьютер, достал горчицу, съел исполинский шмат ветчины, сделал добрый глоток пива, смачно отрыгнул, почесал яйца, с ленцой подумал о хорошести жизни и, выпустив сноп газов, погрузился в эрегированный сон. Дымок с вожделением поглотил выхлоп — в нем была ТАКАЯ эссенция удовольствия, которой он давно не встречал ни у кого. Впереди было обнадеживающе большое количество качественных порноснов.
«Нельзя¬нельзя... все можно!.. все равно никто не увидит... да и плевать!.. количество счастья в мире ограничено…» — было последним, что, проваливаясь в сон, успел подумать он.