Жизнь прекрасна. Глава 4

Ирина Гончарова
…Остановил мимо проходящую машину и попросил довезти до вокзала. Даже если кто-то и услышит, это ни у кого не вызовет подозрения: человек живет за городом, может, электричкой поедет домой. У богатых свои причуды. Одет он был, как всегда, неброско, но со вкусом.
 
На вокзале, как на всех вокзалах мира, жизнь не останавливалась ни на минуту. Как тридцать, пятьдесят, восемьдесят лет назад все тот же голос сообщал об убытии или прибытии такого-то поезда с или на такую-то платформу. Он прошел к камере хранения, открыл ячейку, набрав замысловатую комбинацию цифр, состоящую из даты рождения и даты кончины какого-то особо любимого тирана. Открыл шкафчик, вынул из него сумку, точно такую же большую, как та, которую он держал в руках (никогда не ставил на землю!), но потяжелей. В шкафчик поставил ту, что принес из офиса. Закрыл его, набрав новую комбинацию цифр (память на цифры была великолепной), и вышел из здания вокзала. Остановил подъехавшую машину, из которой только что вышли пассажиры, две девчонки в задрипанных курточках и джинсах и тощий парень с торчащими в разные стороны клочьями волос на голове.

«Так сейчас модно!»

Он попросил водителя подвезти его к станции метро на Крещатике. Выйдя из машины, он как бы поспешил к метро, которое вот-вот закроется. Вошел, подошел к кассе, купил два жетона и … вышел, проходя мимо дежурной и стоявшего рядом с ней мента. Быстрым шагом направился к пассажу. Стремительно прошел мимо освещенных окон дорогих кабаков, которые давно его не волновали и не прельщали. Ничего нового они ему уже не предложат и не покажут. Он на своем веку повидал такие кабаки, ел и пил такое, что сам удивлялся, как он после этого еще не отдал концы: жабы и змеи, какие-то медузы, ящерицы и тухлые яйца, ядовитые рыбы, и прочую “снедь”, бараньи хвосты и яйца, печень каких-то жутких рыб, салаты из морских водорослей и цветов в Китае, Гонконге, Малайзии, Сингапуре, на Ямайке, Гаити, в Лондоне и в Париже, Дели и Сан-Хосе, в Претории и Мехико…. Какие только девки не садились ему на колени, какого только цвета и размера не были их прелести! Всего хотелось попробовать, и еды, и вин, и девок не нашенских: загорелых испанок, темнокожих мулаток, желтых и красных, черных и белых…. И ничего в них не оказалось особенного: у всех все было одно и то же. Весь кайф зависел от антуража, от запахов, красок, звуков и того, что сам хотел увидеть и получить. И получал. И это тоже приелось и надоело.
 
Но сейчас все это далеко позади. Все это его совершенно не тешило и не волновало. Он был движим только одной страстью, которая выгнала его вечером прочь из офиса и подальше от теплого, шикарного, уютного дома, который стоил ему такую уйму бабок, что в самом сладостном сне и не приснится многим его бывшим корешам.

Дела в фирме шли хорошо. Он постоянно что-то где-то расширял, укрупнял, прикупал, инвестировал. Откуда это у него? Нюх? Фарт? Закончил какой-то задрипанный индустриальный техникум, и тот с трудом. Два раза выгоняли. Если б не Людкин папаша гэбешник, не видать ему этой жалкой ксивы, как своих ушей. Еще за год до окончания этого заведения он оказался с Людкой в постели, если это можно было назвать постелью, на какой-то вечеринке у кореша дома. Она тогда сама потащила его на кучу какого-то тряпья в бабкиной комнате: предки на даче были. Там еще кто-то рядом тоже сопел, потом та девка тихо всхлипывала, а хлопец уговаривал ее, что ничего страшного не произошло, а потом уже с раздражением:
 
– Ну, чего ты, дура, воешь? Замолчи! Сама ж хотела….

А Людка была другой, смелой и ласковой. Любопытная была! И почему так, а не так? А вот это что? А можно так?

Вот сейчас бы так! А что теперь? Он придет домой, а она буркнет что-то, не открывая глаз, когда он войдет в спальню, повернется на второй бок и будет продолжать спать. Утром нальет себе и ему кофе, расскажет какие-то сплетни про соседей и даже не спросит, где был, что делал. Ей все равно. Свою женскую функцию выполнила, детей родила, – и, баста, вся тебе любовь. И кто бы мог подумать, что та шустрая, похотливая девчонка превратится в добропорядочную матрону и мать семейства! Тем не менее, с ней всегда было хорошо и легко. Да и папашка её не один раз отмазывал его от всяких бед. Вытащит из какой-то “передряги”, поругается, а потом выпьет и начнет смеяться и рассказывать о «подвигах» своей «босяцкой молодости»: о том, как «брали» там где-то что-то, о поножовщине в сквериках, тупой, бессловесной. Как друга любимого потерял в одной такой пьяной стычке. Только утром, дома, вспомнил все – и ужаснулся. Плакал на похоронах и дал себе слово, что больше никогда не будет пить, материться и драться. И сдержал слово, почти. Потом пошел в армию, война…. С матом было тяжеловато. Все никак не мог отвыкнуть.

– Так ведь иначе не понимают, мать их…., – горячился старик, рассказывая о своих военных “подвигах”.

После войны пошел в “органы”. Тогда это ведомство МГБ называлось. Ну, тут его характер и “знание жизни” очень пригодились. Служака из него получился отменный. Дослужился до полковника. Вспоминал, как в Питере, а потом в Прибалтике “славно поработали” после войны. Потом свои командировочки в Будапешт, Берлин, потом “к этим клятым ляхам, в Польшу”.

– Ишь, чего им захотелось, свободы! – горячился старик, забывая, что сам уже живет в другой стране, с другим названием, с другими законами.

– Еще Польска не сгинела, пся крев! – вдруг по-польски начинал ругаться старик.
 
И тут вспоминалось, что мать его и бабка были полячками. А он поляков и по сей день ненавидел лютой ненавистью.

Когда он первый раз увидел киоск, в котором производили размен валюты, то пошел к участковому этого района. Мол, валютчики, гады, пролезли. Пользуются моментом безвластья, валютными операциями занялись. Мент с сочувствием похлопал «батю» с орденами по плечу и сказал, чтобы тот шел спокойно домой, что он, мол, участковый, разберется “с этой валютной сволочью”. Но на следующий день киоск по обмену валют стоял на прежнем месте и, как ни в чем не бывало, обменивал гражданам эти страшные зеленые бумажки. Дед пошел в свое бывшее ведомство, откуда вылетел злой. Пришел домой, выпил. Лег спать. А ночью ему стало плохо. Увезла старика карета скорой помощи в бывший гэбешный, нынче СБУшный госпиталь. Откачали ценного товарища, тогда как по всей стране люди от инфарктов и инсультов из-за отсутствия элементарных медикаментов мерли как мухи. Но слугу отошедшего в мир иной режима спасли. Он вернулся из госпиталя притихший и плаксивый. После госпиталя старик почти все время молчал, сидя в кресле, думая о чем-то своем. Иногда кряхтел, когда хотел встать. Теща подхватывалась ему на помощь. Но он отталкивал ее и сам ковылял, когда в туалет или на кухню попить или поесть, когда в постель. Иногда подходил к окну, долго стоял, глядя на улицу, что-то бурчал себе под нос. И никогда не отвечал, если его спрашивали:

– Кириллыч, ты о чем?
– Не вашего ума дело, порасплодились тут как тараканы.

Потом ему дали путевку в кардиологический санаторий. Он там пробыл две недели. И как-то утром позвонили и сказали, что он умер ночью, во сне. Сосед по комнате татарин, капитан в отставке, тоже гэбешник, сказал, что «больно старый матерился во сне и отдавал приказы перед тем, как закашлялся и отдал Богу душу». И перед смертью никак не мог отказаться от своей привычки к крепкому словцу и командовать. Какие приказы он отдавал, так никто и не узнал. Татарин не сказал, а жена и дочь не спросили.
 
С Кириллычем ушла из семьи целая эпоха, рухнула стена, за которую вся семья пряталась в самые сложные и трудные моменты. Он знал, если бы не старик, не быть ему сейчас уважаемым бизнесменом и членом «демократического сообщества». Сидеть бы ему, и не один раз, и подолгу, и за разные «шалости». Старику как-то удавалось все решить где-то в каких-то кабинетах, куда он не любил захаживать. Но и там сидели люди, которые любили и поесть, и выпить, и погулять. И деньги очень любили, не меньше тех, кого они ловили. Однажды один близкий друг, какой-то там полковник признался Кириллычу:

– Ты меня на его место поставь, так я через три месяца буду сидеть рядом с ним. Система, брат такая, всех перемалывает.

Да, система была, да и осталась кошмарной.