Беседуя с ветром. Посвящается Марине Цветаевой

Регина Наумова
БЕСЕДУЯ С ВЕТРОМ

(Из серии «Память сердца»)

Признаюсь: я уже не молода. А душа – напротив: летает, поёт, мечтает.
В гибельном фолианте
Нету соблазна для
Женщины – Ars Amandi
Женщине – вся земля...
 
– Как бы я хотела быть такой же талантливой! «Быть в грядущем лишь горсточкой пыли под могильным крестом? Не хочу!» – продекламировала я когда-то и топнула ножкой в туфельке на высоком каблуке.
Сергей Владимирович Образцов, чьим талантом и нравственным обликом я искренне восхищалась, ответил мне тоже строчками Марины Цветаевой:
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И всё, что мне – только снится,
Ты будешь иметь у ног.

– Деточка, – продолжил он, – уж так устроен человек: всё, что аукнулось в сердце, непременно когда-нибудь откликнется.
– Не похоже, – возразила я, – девочкой я устраивала спектакли для единственного зрителя – куклы Эммы и даже рифмовать слова пыталась. Только вот ни актрисой, ни поэтом не стала.
– Зато познали счастье быть нужной людям. Детишки ваши клубные глаз с вас не сводят.
Позже Сергей Владимирович мне написал: «Думаю, вы, Региночка, ощутите ещё счастье и писательское, и актёрское, и общественного деятеля...
Уже за полночь. В доме все спят. Смотрю на иконы, и все мои мысли – о близящемся великом христианском торжестве, о Пасхе. Люблю этот праздник с раннего детства благодаря бабушке Анне Алексеевне. Она отмечала Пасху даже в страшные голодные годы Великой Отечественной да и во все другие, когда была у нас безбожная власть. Ясно вижу перед собой её светлый славянский облик, вижу, как принарядившаяся бабушка Аня несёт узелок из белоснежной марли; внутри – три кулича, три пасхальных творожных «горки» и несколько крашеных яиц...
 
cБабушка по отцу была совсем другой: чопорной, самодостаточной, равнодушной ко мне. Она исповедовала лютеранство и назвала меня именем, которого нет в святцах. И как же я благодарна дорогой моей Анне Алексеевне за то, что тайком окрестила меня в Елоховском соборе – вопреки воле партийного отца!
Отец, военный железнодорожник, в послевоенные годы жил с мамой и только что появившимся на свет братиком в Дрездене, а меня привезли в Москву и оставили у бабушки Ани.
Жила она в двухэтажном доме, стоявшем в проходном дворе. С одной стороны дом глядел на Почтовую, а с другой – на Волховский переулок. Когда-то дом, снизу кирпичный, сверху – деревянный, принадлежал моему прадеду, но я застала это старое жилище уплотнённым многочисленными соседями. Моя безропотная бабушка со всеми ладила.
Наша комната находилась на втором этаже. Отапливалась печкой, которая прежде была в изразцах, а потом её ободрали.
К металлической резной лестнице, на которой зимой вырастали ледяные грибы, вели два тёмных коридора. В том, что ближе к комнате, стоял огромный кованый сундук, а в дальнем хранились дрова.
Я помогаю мять деревянной толкушкой деревенский творог и сливочное масло, купленные на рынке. Прошу бабушку всыпать туда побольше изюму. Она даёт мне облизать большую хохломскую ложку.
– Ну как, Анчуточка?
– Ой, бабуленька, вкусно-то как!
– Ну и слава Богу.
– А ты мне разрешишь красить яички?
– Чего ж не разрешить? Ты у меня единственная помощница. Вон как образа красиво веночками убрала.
– А мы будем христосоваться с соседями?
– Будем, милая, будем.
– И гости к нам придут?
– А как же иначе? Хорошо, что приезд твоих родителей с таким праздником совпал.
– Да... хорошо... – соглашаюсь я без особого энтузиазма.
Под большим деревянным столом на холодном крашеном полу стоят бутылки с кагором и водкой, домашнее вино в прадедовых штофах. Тут же – глубокие тарелки с холодцом и заливной рыбой, кастрюля с квашеной капустой и крынка с солёными грибами. Всё накрыто белоснежной марлей. Возле печки на стульях стоят душистые красавцы куличи. На подоконнике – три творожные пирамидки и много красных яичек. Я смотрю на все это, и на душе радостно, как-то необычно, трогательно. Боюсь только, что отец мой будет опять над бабушкой Аней нехорошо подшучивать.
– Бабуленька, я всегда буду тебя слушаться. Буду нищим пирожки подавать...
– Вот и славно, внученька.
– А меня за это в рай пустят?
– Если всегда такой будешь, пустят. Только жизнь прожить – не поле перейти.
Она вздыхает, крестится, оправляет лампадки. Потом тяжело опускается на колени и долго молится. Я вижу её спину, косынку, скрывающую тугую русую косу, закрученную в пучок, ноги в чёрных шерстяных чулках – и чувствую, что это единственный на свете человек, который любит меня.
От всего сердца сочувствовала я бабушкиным горестям и радостям, во всех разногласиях её с моими родителями, которые по возвращении из Дрездена год жили здесь, всегда брала её сторону. Так уж сложилось, что от родительских нудных нравоучений я запиралась на множество замков, с самого раннего детства боялась безжалостных отцовских шуток и материнской неласковости. Я рано научилась уходить в себя, и истинное отношение родителей ко мне теперь словно за туманами.
Такими же туманными казались мне в детстве и цветаевские строфы.
В конце 50-х – начале 60-х годов среди любителей поэзии ходили рукописные стихотворные подборки Марины Цветаевой. Помню, как отец читал их гостям. Услышанное, конечно, было слишком непростым, чтобы быть понятым маленькой дикаркой. Однако волнующий душу трагический настрой поэта проник в меня сразу и навсегда.
Мне тогда нравилось рифмовать слова.
– Послушай, бабушка, как у меня складно получается:
 
Рябина зажглась –
И моя зажглась.
Она родилась –
И я родилась.
Как поднялась,
За учебу взялась.
Лень- матушка,
Слазь с души, слазь!

Когда я, ожидая похвалы, слишком уж досаждала ей своими рифмами, она говорила:
– Пойми, внученька, твоей заслуги тут нет. Всё от Бога.
– Но я же старалась!
– А коли не стараться, то любой Божий дар на нет можно свести...
 
Меня удивляло сходство читательских предпочтений: цветаевское и моё взросление происходило в очень уж разное время, в очень разных условиях. Помните?
       ...Золотые времена,
       Где взор смелей и сердце чище!
       О, золотые имена:
       Гек Финн, Том Сойер, Принц и Нищий!

Это любимые книги и моего детства – хотя удивляться тут, собственно, нечему: не одно поколение детей выросло рядом с их героями. А ещё – «Хижина дяди Тома», романами Купера и Жюля Верна, Дюма и Грина.
Вообще Марина Ивановна не раз будто подавала мне некие знаки. Один из сборничков моих стихов называется «Алконост». Эта птица из славянской мифологии, в отличие от Сирина, не губит людей своим волшебным пением, а дарит им райское наслаждение. Так вот, подружившись с елабужанкой Валентиной Прохоровой, я получила от неё в подарок книгу стихов Марины Цветаевой «Осыпались листья над вашей могилой», изданную в Казани. Открыла – и глазам своим не верю: сидит в ней такая же птица, что и на обложке моих стихов. Прежде я никогда не держала в руках казанское издание Цветаевой.
Впечатление было тем сильнее, что нечто подобное я уже испытала в 1995 году в Бонне, где работал в математическом институте Макса Планка мой муж. В одной немецкой семье я увидела книгу Marina Zwetajewa. Gedichte – Prosa, выпущенную в 1989 г. в Лейпциге. На обложке был изображён Георгий Победоносец, пронзающий копьём змия. Так же была оформлена мною книжица, куда я собрала стихи о Москве. Видимо, сама идея не слишком оригинальна, но почему-то душа отказывается признать случайность таких совпадений.
Будучи студенткой Московского института культуры, я параллельно училась на курсах живописи и подрабатывала экскурсоводом. Тогда-то и открыла для себя золотое Поленово, лучезарную Тарусу и снова попала под обояние цветаевской музы.
Ее стихи, напечатанные в альманахе «Литературная Москва» после долгих лет забвения, невозможно было читать без слёз. А завещание Марины Ивановны в «Тарусских страницах», подаренных мне писательницей Н.Надеждиной, запомнилось сразу и накрепко.
Каких-нибудь пятнадцать-двадцать лет назад была я, по большому счету, счастливый человек: красивая, сильная, любознательная и безумно влюбленная в одного гения. Теперь, случается, меня томит тоска, гложут сомнения. Зачем, зачем я всех идеализирую? Отсюда – бесконечные ошибки. У Марины Ивановны есть об этом стихи:
 
Когда снежинку, что легко летает,
 Как звёздочка, упавшая скользя,
Берёшь рукой – она слезинкой тает,
И возвратить воздушность ей нельзя...

Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах
Видать не грезу, а земную быль –
Где их наряд? От них на наших пальцах
Одна зарей раскрашенная пыль!
Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!

Но именно это я и делаю. Так что разочарования неизбежны.
За что, как за соломинку, хватаюсь тогда? Ну конечно же, за молитву. Вера дает душе покой и умиротворение. Только и здесь не всё просто. По рождению и по паспорту я Регина, в крещении – Ирина. И эта двойственность, как трещина в основании фундамента, рождает сомнение в себе и болезненную тревогу. Слишком сильно во мне «я», идущее от regens – от тех предков, того корня. И как похоже это «я», жаждущее бесконечных праздников воли, на то, о котором писала Цветаева:
Чтобы ночь со мной боролась,
Ночь сама!
       
...Чтобы все враги – герои,
Чтоб войной кончался пир,
Чтобы в мире было двое:
Я и мир!

Но если ты входишь в эту смертельную игру, выйти из неё без потерь невозможно. Мне всегда хотелось необычной, всепоглощающей любви, хотелось вызывать восторг и поклонение. Наверное, поэтому мне и был послан гений, только... пьющий. Мечтала быть очень нужной? Вот и получай должность няни, медсестры, нарколога – психиатра, уборщицы. Лестно было считать себя благодетельницей? Получай жизнь в постоянной внутренней настороженности, когда, моля Господа о выздоровлении мужа, не позволяешь себе слабости на людях, держишь – почти такую, как у Цветаевых, – семейную стать:
       
 Больше балласту –
Краше осанка!
«Быть может, тебе хотелось видеть себя самой самоотверженной из всех, ввергнутых в трагические обстоятельства, и не только не утонувшей, но и спасшей утопающего? – звучит иронический голос внутри меня. – Но ничего такого не случилось...»
Когда-то Валерий Брюсов в отзыве на дебютный «Вечерний альбом» Марины Цветаевой указал на открытость и «жуткую интимность» её стихов. В моем первом сборничке «Как будто чего-то жду» тоже заметили склонность к беспощадному самобичеванию и обнажению терзавших душу чувств.

Много лет я смотрела на свою семейную драму сквозь романтическую оптику. Собственно, эта история и дала толчок стихам. Конечно, написаны они были только душой, непрофессионально, поэтому оказались подходящей мишенью для критики. И тут мне опять помогло мнение Марины Ивановны, которая не хотела расходовать душевные силы на перебранку, а просто продолжала работать. И я стала ходить на занятия литобъединений: сначала «Ключ», а потом – «Магистраль».
Много лет, будучи директором детской библиотеки, я, естественно, встречалась с поэтами и прозаиками. Все они почитали Марину Цветаеву, и часто мы устраивали в библиотеке вечера, посвященные любимому поэту. Может, потому, что мне, как и ей, рано довелось познать одиночество на людях, раздвоившее душу, так понятны и близки мне цветаевские слова: «Вся моя жизнь – роман с собственной душой». Если бы только она могла сказать – « с Богом» или хотя бы «с веком»! Возможно, её земной путь закончился бы иначе...
Творчество Марины Ивановны с годами проникало в меня всё глубже. Но вот парадокс: чем больше узнаешь, тем яснее становится, что ты знаешь ещё так мало!
В Елабуге я ночи напролет сидела за письменным столом. Трижды принимался сыпать крупными хлопьями снег, покрывая, как саваном, вспаханную и перекопанную майскую землю. Неистовствовал ветер, пригибая к земле молоденькие вишни, тёрн, кусты смородины. Лаяли собаки. Кричали перед рассветом петухи. А утром вопреки непогоде начинали петь птицы и солнышко пыталось пробиться сквозь полчища серых тревожных туч.
В этом городе каждый день разыгрывались маленькие спектакли, словно обдававшие меня струёй долгожданного елабужского воздуха. Вольный «сквозной» российский ветер так стремительно понес меня по жизни, с такими яркими и незабываемыми личностями столкнул, что тесно показалось и дальше маяться в зазоре между собственными мечтаниями и реальным бытием. Да и что моя личная боль, когда кругом – всё та же неустроенность, расхристанная Россия...
 
Я в подземной электричке,
Где катается народ,
Слышу голос невелички.
Песню старую поёт.
«Батя сгинул, мать убили,
Выгнала меня родня.
Вы бы, люди, пощадили
Малолетнего меня.
Что вам стоит по рублишку
Кинуть в сумку сироте?
Пожалейте же мальчишку,
Я поем на деньги те...»
Ходит он, худой и жалкий,
Прячет взрослые глаза.
А рублишки выбьет палкой
Тот, кто клянчить приказал.

Елабужский дом, гостеприимно распахнувший мне двери, стоял на окраине, прозванной «полем чудес». Из окон видны были строящиеся коттеджи, бегущая вдоль леса дорога и огороды, огороды... А над всем этим властвовал северный ветер, освежал разгоряченные лица трудившихся на земле людей. Почему-то подумалось, что из века в век всё хозяйство в России тащат на своих плечах женщины. И вновь вспомнилось цветаевское:

       Другие – с очами и с личиком светлым,
       А я-то ночами беседую с ветром.
       Не с тем – италийским
       Зефиром младым, –
       С хорошим, с широким,
       Российским, сквозным!

       Другие всей плотью по плоти плутают.
       Из уст пересохших – дыханье глотают...
       А я – руки настежь! – застыла – столбняк!
       Чтоб выдул мне душу – российский сквозняк!

       Другие – о, нежные, цепкие путы!
       Нет, с нами Эол обращается круто.
       – Небось, не растаешь! Одна – мол – семья! –
       Как будто и вправду – не женщина я!

 
«...Вы во мне поёте дальше, я Вас остановить в себе не могу», – вновь повторяю слова Андрея Белого из письма Марине Ивановне. Стою у неприметного домика, где в августе 1941 года прошли последние дни её жизни. На доме – мемориальная доска, сквер неподалеку назван её именем. Но музей Цветаевой – не здесь. А здесь – подступает ком к горлу при виде тех самых стен, окон, деревьев, которые видела в последний миг и она...
– Здравствуйте. Можно войти?
– Конечно. Вам провести экскурсию? – спрашивает скромная миловидная женщина, радушно улыбаясь входящим в музей.
Думаю, мне повезло: такого знатока творчества Марины Ивановны ещё поискать. А как бережно касается она болезненных сторон биографии поэта! Да и текст – не заученный, это чувствуется.
– Как это вы определяете стиль беседы? – спрашиваю у нее.
– По вашему лицу, – отвечает экскурсовод.
Всё в этих чистых уютных комнатах интересно, всё волнует. Но почему бы не переселить жильцов из подлинного дома, чтобы сохранить его – свидетеля трагической отверженности русского поэта?
Назавтра иду на кладбище – поклониться дорогому человеку. Как своеобразно понимала слово человек эта поразительная женщина: «Не бить челом веку, а быть челом века»! ...
Увы, и это гордое чело, и другие светлые вдохновенные головы склонил, остудил, засыпал могильной землею «век-волкодав». Почему такие, как она, не живут подолгу на нашей земле? Ответ, как поется в одной песне, знает только ветер.

Кладу цветы на одинокий камень.
Об участи своей скорбя,
Петлю набросив сильными руками,
Ты камнем сделала себя.

Раздавлена гордыня. Сердцу горько.
Летевшая когда-то как стрела,
Среди советских бар – посудомойка,
Предательства собратьев не снесла.

Марина, встань, помилуй, – мало ль горя?
Зарёванные школьницы пришли...
Тарусской девочке с судьбой изгоя
Поют – за упокой души.

Бог милостив, не осудил за слабость.
Волна небесной сини над тобой,
Смола пахучая – да будут в радость
Твоей душе, что обрела покой.

Вольно над прахом расцветать преданьям...
Ошибки те же повторяем вновь
И, как всегда, запаздываем с данью
К живым. А им любовь нужна, любовь!

Нам всем, живым, любовь нужна – любовь!