Узница I. 3 Марсель Пруст

Дмитрий Н Смирнов
Фр. La Prisonni;re I.3 1922, опубл. 1925. Пятая книга романа «В поисках утраченного времени» ; la recherche du temps perdu.

Перевод Елены Фирсовой и Дмитрия Смирнова.

УЗНИЦА

Часть первая. Жизнь с Альбертиной (3)

Удивительно, что из всего того вечера, сравнительно недавнего, она вспомнила только о своём платье и забыла такую вещь, которая, как станет видно, должна была бы значить для неё очень много. Мне кажется, что у деятельных людей (а люди света – это люди крошечного, микроскопического, но, всё же, действия) сознание так переутомлено вниманием к тому, что произошло за последний час, что в памяти у них откладывается очень мало. Очень часто, например, маркиз де Норпуа[1], когда кто-нибудь напоминал ему о его ложном прогнозе союза с немцами, вовсе не для того, чтобы втереть всем очки и не признать свою ошибку, отвечал: «Думаю, что вы перепутали, я ничего подобного не припоминаю; это на меня совсем непохоже, в такого рода разговорах я обычно более лаконичен, и никогда не предсказывал успеха таким поворотам, которые чаще всего оказываются изворотами воображения, и вырождаются в перевороты. Нельзя отрицать, что в отдалённом будущем, франко-германское сближение оуществится, и с большой выгодой для обеих стран, так что Франция, я думаю, не прогадает, но я никогда этого не говорил, потому что «груши ещё не созрели», и если вы хотите знать моё мнение, то я полагаю, что, пригласив сейчас наших старых врагов вступить с нами в законный брак, мы нарвёмся на крупные неприятности, и в результате получим шах и мат. Говоря так, маркиз де Норпуа не лгал, он просто забыл. Впрочем, очень легко забывается именно то, что неглубоко продумано, и продиктовано нашей склонностью к подражанию страстям, бытующем в нашем окружении. Меняются страсти, и одновременно с ними преображаются наши воспоминания. Политические деятели ещё в большей степени, чем дипломаты, забывают о взглядах, которые они имели в тот или иной момент в прошлом, и такое «самоотречение» объясняется не столько избытком амбициозности, сколько плохой памятью. Что касается людей светских, то они вообще мало что помнят.

Мадам де Германт уверяла меня, что на том вечере, где она была в красном платье, не было мадам де Шосспьер, и что я наверняка ошибаюсь на этот счёт. Однако, Господь свидетель, что с того вечера Шосспьеры не выходили из головы и герцога, и герцогини. И вот почему. Когда умер президент Жокей-клуба, старейшим вице-президентом в нём был герцог де Германт. Некоторые члены клуба, не имевшие больших связей, для которых единственным удовольствием в жизни было давать чёрные шары людям, в дома которых они не вхожи, организовали кампанию против герцога, а тот был уверен, что будет избран, довольно легкомысленно относился ко всему, что касалось президенства, считая, что это пустяки по сравнению с его положением в свете, и ничего не предпринимал. Пошли разговоры, что герцогиня – дрейфусарка (дело Дрейфуса было уже давно закончено, но о нём говорили после этого ещё двадцать лет, а тогда прошло всего два года) и, что она принимает у себя Ротшильдов, которым с некоторых пор оказывали особенное покровительство влиятельные люди разных национальностей, как и герцог де Германт – наполовину немец. Эта кампания попала на благодатную почву, так как в клубах всегда завидовали людям, которые были на виду, и которых фортуна одарила большим состоянием.

Эти Шосспьеры были не менее состоятельными, но это никого не задевало: сам он ни сантима не тратил, дом у них был скромный, жена всегда носила чёрное шерстяное платье. Она обожала музыку и устраивала небольшие музыкальные собрания, на которые приглашала гораздо больше певцов, чем Германты. Но на этих собраниях на малоизвестной улице де ла Шез[2] во время музыки слушатели не разговаривали, прохладительных напитков не подавали, и даже муж отсутствовал. В опере мадам де Шосспьер появлялась незамеченной, всегда в окружении людей, имена которых ассоциировались с самыми громкими, из кругов близких друзей Карла X, но людей старомодных, несветских. В день выборов, к всеобщему изумлению, тень одержала победу над блеском: Шосспьер, второй вице-президент, стал президентом, а герцог де Германт остался «при своих», то есть, первым вице-президентом. Несомненно, быть президентом Жокей-клуба – незначительная вещь для такой знатной особы, как Герцог де Германт. Но, когда подошла его очередь, быть ообойдённым таким, как Шосспьер, жене которого два года назад Ориана не только не ответила на поклон, но даже сочла за откровенное оскорбление, что какая-то неизвестная «летучая мышь» ей поклонилась, было тяжело для герцога. Он утверждал, что он выше этого, уверяя, впрочем, что причина провала – его давняя дружба со Сваном. На самом деле, он долго не мог прийти в себя. Характерно, что раньше никто никогда не слышал, чтобы герцог де Германт пользовался таким банальным выражением, как «скажем прямо»; но после выборов в Жокей-клуб, стоило кому-нибудь заговорить о деле Дрейфуса [3], как «скажем прямо», не сходило с его уст. «Дело Дрейфуса, дело Дрейфуса, легко сказать, но термин совершенно несоответствующий; это дело не религиозное, а, скажем прямо, политическое». Можно было и за пять лет не услышать это «скажем прямо», если не говорить о деле Дрейфуса, но стоило даже через пять лет упомянуть в разговоре это имя, тотчас же автоматически возвращалось «скажем прямо». Впрочем, герцог вообще не выносил разговоров об этом деле, которое, как он говорил, «было причиной стольких несчастий», но на самом деле его затрагивало только одно: его провал в Жокей-клубе. Поэтому в тот день, о котором я говорю, когда я вспомнил о красном платье мадам де Германт, в котором она была на вечере у своей кузины, с мосье де Бреоте обошлись очень холодно, когда он захотел сказать что-то на эту тему по какой-то ассоциации, так и оставшейся от нас скрытой, так как он её не объяснил; манипулируя кончиком языка между поджатыми губами, он начал: «А кстати, о деле Дрейфуса...» (Причём тут дело Дрейфуса? Я говорил только о красном платье, но, конечно, бедный Бреоте, который всегда думал только о том, чтобы сказать что-нибудь приятное, заговорил об этом без всякого злого умысла. Но одно только упоминание имени Дрейфуса заставило Герцога де Германт грозно сдвинуть свои юпитерские брови. Бреоте продолжал: «Мне пересказали весьма забавный анекдотец, поверьте мне, довольно тонкий, его пустил наш дорогой Картье (следует предупредить читателя, что этот Картье, брат мадам де Вилльфранж, не имеет никакого отношения к ювелиру с такой же фамилией), что, впрочем, меня не удивляет, потому что он такой остряк». – «О! – прервала его Ориана. – Его остроты совсем не в моём вкусе. Сказать вам не могу, до чего мне всегда скучно с Вашим Картье, и я никогда не могла понять, что за необыкновенное обаяние Шарль де ла Тремуй[4] и его жена находят в этом зануде, которого я каждый раз застаю у них». «Моя дорогая Герцогиня, вы слифком суровы к Картье – ответил Бреоте, у которого были трудности с произношением шипящих. – Мофет быть, вы правы, что он слифком освоился у ла Тремуев, но, в конце концов, для Фарля он, своего рода, как бы вам это сказать, своего рода, верный Ахат[5], что больфая редкость в нафе время. Во всяком случае, вот что мне рассказали. Картье говорил, что, возможно, Золя нарочно стремился к процессу, чтобы его осудили, и он мог испытать соверфенно неведомое ему дотоле ощущение узника». –– «И поэтому-то он и сбежал перед арестом! –– перебила его Ориана. –– Это не выдерживает никакой критики. Впрочем, даже если допустить, что это правда, я нахожу этот анекдот идиотическим. И это вы находите остроумным!» –– «Бог мой, дорогая моя Ориана, –– отвечал Бреоте, который после таких нападок решил ретироваться, –– ведь это не мои слова, я только повторяю то, фто мне было сказано. Продаю, за фто купил. Во всяком случае, Картье получил выговор от нафего превосходного ля Тремуя, который всегда, по многим причинам, не желал, чтобы в его салоне говорили о том, фто я называю, как бы это лучфе сказать, о текущих делах, и был особенно недоволен потому, фто в тот день у него была мадам Альфонс Ротфильд. Так что Картье получил от де ла Тремуя настоящий нагоняй». –– «Ещё бы, –– кисло сказал герцог, –– Ротшильды, хотя у них и хватает такта никогда не говорить об этом мерзком деле, в душе дрейфусары, как все евреи. Но даже этого примера ad hominem (герцог не очень хорошо понимал, как пользоваться этим выражением) недостаточно, чтобы показать всю непорядочность евреев. Если бы француз совершил кражу или убийство, мне бы и в голову не пришло из-за того, то он француз, как и я, считать его невиновным, но евреи никогда не признают, что кто-то из их рода предатель, и даже, если будут знать это наверняка, приложат все усилия, чтобы покрыть его, мало беспокоясь об ужасных последствиях (герцог подумал, разумеется, о выборах проклятого Шосспьера), к которым может привести это преступление... Послушайте, Ориана, вы же не станете уверять, что нет ничего предосудительного в том, что евреи все, как один, выгораживают преступника. Вы же не скажете, что они это делают не потому, что они евреи». –– «О Боже, напротив, –– отвечала Ориана (она была раздражена и чувствовала явное желание сопротивляться Юпитеру-Громовержцу, а также хотела повесить вывеску «интеллигентность» над делом Дрейфуса). –– И, может быть, это справедливо, потому что евреи знают себя, и знают, что можно быть евреем и при этом не обязательно быть предателем и врагом Франции, как утверждает, если не ошибаюсь, месье Дрюмон[6]. Наверняка, если бы Дрейфус был христианином, евреи не проявили бы к нему никакого интереса, но они это сделали потому, что знали, что если бы он был не еврей, никто бы с такой лёгкостью не поверил, что он предатель, apriori, как сказал бы мой племянник Робер». –– «Женщины ничего не смыслят в политике, –– воскликнул Герцог, вперившись взглядом в герцогиню. –– Потому что это преступное дело –– не просто еврейское дело, а, скажем прямо, огромное дело национального значения, которое может повлечь за собой ужасные последствия для Франции, откуда давно пора выгнать всех евреев, хотя я знаю, что до сих пор предпринимались меры не против них (гнусное дело, которое следовало бы пересмотреть), а против их наиболее выдающихся противников, людей высшего круга, к несчастью для нашего злополучного государства, отодвинутых на задний план».

Почувствовав, что атмосфера накаляется, я поспешил вернуться к разговору о платьях. «Вы помните, мадам, –– сказал я, –– в тот день, когда вы первый раз были любезны со мной?» –– «Первый раз, когда я была любезна с ним?» –– повторила герцогиня и посмотрела, смеясь на месье де Бреоте, кончик носа которого утончился от вежливой улыбки, всегда приготовленной для мадам де Германт, при этом он издал неопределённый смешок, напоминавший звук ржавого ножа, который пытаются наточить. «На вас было жёлтое платье с большими чёрными цветами». –– «Но, малыш, это же всё одно и то же, все эти вечерние платья». –– «А шляпка с васильками, которая мне так нравилась! Но, в конце концов, это всё уже в прошлом. Мне хотелось бы заказать для моей девушки, о которой я говорил, меховое манто, такое же, как было на вас вчера утром. Можно мне на него взглянуть?» –– «Нет, Ганнибал должен вот-вот уехать. Как-нибудь приходите ко мне, и горничная всё вам покажет». «Только, дитя моё, хотя я могу одолжить вам всё, что вам понравится, учтите, что если вы дадите скопировать вещи Калло, Дуссе, или Пакена какому-нибудь посредственному портному, то у него ни за что не получится то же самое». –– «А я вовсе не собираюсь идти к посредственному портному, я знаю, что у него получилось бы совсем не то; но мне хотелось бы понять, почему это так?» –– «Вы же знаете, что я ничего не умею объяснять, я глупа и рассказываю, как тёмная крестьянка. Это вопрос фасона, покроя; что касается мехов, могу порекомендовать моего скорняка, чтобы вас не надули. Но учтите, это будет Вам стоить не меньше восьми-девяти тысяч франков». –– «А то домашнее платье с таким острым запахом, то, что вы надевали как-то вечером, такое тёмное, пушистое, пёстрое, расшитое золотом, словно крыло бабочки?» –– «А, это платье Фортуни. Ваша девушка вполне может носить такое у себя дома. У меня таких много. Я вам покажу, могу даже подарить какое-нибудь, если это доставит вам удовольствие. Но я бы очень хотела, чтобы вы посмотрели платья моей кузины Талейран. Я напишу, чтобы она мне их одолжила». –– «На вас были ещё такие прелестные туфельки, это тоже от Фортуни?» –– «Нет, я знаю о чём вы говорите, это золочёное шевро, мы нашли их в Лондоне, куда ездили с Консуэлой де Манчестер. Я никогда не могла понять, как это сделано, это выглядит просто как золотая кожа, а посредине маленький брильянт. Бедная герцогиня де Манчестер уже умерла, но, если это вам доставит такое удовольствие, я напишу мадам де Уорвик или мадам де Мальборо, и попрошу, чтобы они постарались найти такие же. Погодите, а не осталось ли у меня немного такой кожи? Тогда, может быть, удастся сделать их здесь. Я посмотрю сегодня же вечером и дам вам знать».

Поскольку я старался, по-возможности, уйти от герцогини прежде, чем вернётся Альбертина, то, часто случалось, что, выходя из её дверей, я встречал во дворе месье де Шарлю и Мореля, которые шли на чай к Жупьену[7] –– визиты эти доставляли огромное удовольствие барону. Я встречался с ними не каждый раз, но они ходили туда ежедневно. Нужно, впрочем, заметить, что постоянное следование своим привычкам часто доходит у людей до абсурда. Нетривиальные поступки совершаются чаще всего экспромтом. Зато бессмысленная жизнь, когда маньяк лишает себя всех удовольствий и обрекает себя на печальное существование –– такая жизнь меняется редко. Если полюбопытствовать, то можно на протяжении десяти лет видеть такого несчастного спящим в те часы, когда он мог бы наслаждаться жизнью; выходящим из дома в такие часы, когда другой побоялся бы, что на улице его могут пристукнуть; пьющим ледяные напитки в разгорячённом состоянии, в то же время постоянно страдющим от насморка. Хватило бы одного энергичного движения, одного дня, чтобы изменить это раз и навсегда. Но именно такой образ жизни, как правило, является уделом людей неспособных к проявлению энергии. Другой стороной такого монотонного существования являются пороки, которые только воля способна немного исправить. Оба эти аспекта следует принять во внимание, говоря о каждодневных чаепитиях месье де Шарлю и Мореля у Жупьена. Только однажды разразилась гроза, прервавшая регулярность этой церемонии. Племянница жилетника сказала как-то Морелю: «Послушайте, приходите завтра, я вас чайком побалую», –– и барон, который, не без основания, счёл это выражение крайне вульгарным для особы, которую он намеревался сделать чуть ли не своей невесткой, так как он любил оскорблять других и упиваться собственным гневом, вместо того, чтобы просто попросить Мореля прочесть невесте лекцию о хорошем тоне, закатил ему ужасную сцену, продолжавшуюся всю дорогу домой. Он выкрикивал самым грубым и надменным тоном: «Туше не всегда, как видно, идёт в ногу с тактом, и это препятствует нормальному развитию вашего обоняния, раз вы можете допускать, чтобы этот зловонный оборот «чайком побалую» за 17 сантимов, я полагаю, оскорблял своим помойным запахом мои королевские ноздри! Когда-нибудь случалось такое, чтобы в моём доме, после того, как вы отыграли ваше скрипичное соло, я наградил бы вас пуканьем вместо бурных аплодисментов или ещё более красноречивого молчания, ибо оно выражает невозможность сдержать не то, чем одаряет вас ваша невеста, а рыдания рвущиеся из груди?»

Когда подчинённый навлекает на себя подобные упрёки своего шефа, он, так или иначе, теряет свою работу на следующий же день. Но в данном случае, наоборот, ничего не могло бы быть более ужасного для месье де Шарлю, чем распроститься с Морелем, и, опасаясь, что зашёл слишком далеко, барон начал осыпать молодую девушку изысканными похвалами, неосознанно перемежая их пошлостями. «Она прелестна, и поскольку вы музыкант, она должна подкупать вас своим голосом, действительно очень красивым на верхних нотах, где она как будто ожидает аккомпанимента вашего си-диез. Её низкий регистр мне меньше нравится, возможно, из-за складок, разделяющих на три яруса её странную худую шею, кажущуюся нескончаемой, но всё это незначительные детали, мне нравится её силуэт. А поскольку она портниха и хорошо умеет манипулировать ножницами, то пусть вырежет для меня из бумаги свой хорошенький силуэтик».

Шарли слушал рассеянно, он всегда пропускал мимо ушей комплименты в адарес своей невесты. Но он ответил барону: «Хорошо, малыш, я задам ей трёпку, чтобы она больше не говорила ничего подобного». Когда Морель называл барона «малышом», это не означало, что красавец-скрипач не понимал, что месье де Шарлю почти в три раза старше его. Он говорил это иначе, чем сказал бы Жупьен, но с такой простотой, какая возникает в определённых отношениях и требует отмены разницы в возрасте по молчаливому соглашению, выражая нежное чувство. Нежность была притворной у Мореля. У других она была искренна. Как раз в это время месье де Шарлю получил письмо такого содержания: «Паламед, дорогой! Когда я снова тебя увижу? Я по тебе скучаю! Часто думаю о тебе. П. Р.» Месье де Шарлю долго ломал себе голову, кто из его родственников позволил себе писать к нему так фамильярно. Вроде бы, это должен быть кто-то, кого он хорошо знает, а между тем, он никак не мог распознать почерк. Все принцы, которым в готском альманахе уделено по нескольку строк, не один день кружились в мозгу месье де Шарлю. Наконец, внезапно, адрес на обороте конверта всё прояснил: автором письма был лакей из игорного дома, куда месье де Шарлю захаживал иногда. Лакей этот не понимал, что не подобает писать барону в таком тоне, хотя и относился к нему с большим пиететом. Он думал, что было бы нехорошо не обратиться на ты к человеку, в объятьях которого он был столько раз и, в своей наивности, видел в этом выражение своей привязанности. Месье де Шарлю в глубине души был в восторге от такой фамильярности. Он даже пошёл провожать месье де Вогубера с одного утренника только для того, чтобы иметь возможность показать ему это письмо. Хотя одному Богу известно, как месье де Шарлю не любил прогуливаться с месье де Вогубером. Потому что тот, с моноклем в глазу, разглядывал каждого молодого человека, идущего по улице. Кроме того, чувствуя себя смелее в обществе барона, он пользовался языком, которого месье де Шарлю не выносил. Все мужские имена он переделывал на женские, а поскольку был очень глуп, воображал, что это очень остроумная шутка, и непрерывно покатывался со смеху! Так как при этом он очень дорожил своим дипломатическим постом, такие жалкие зубоскальные ужимки на улице постоянно прерывались приступами испуга, когда им навстречу проходили люди из света и, особенно, чиновники. «А вот маленькая телеграфисточка, – говорил он, подталкивая локтём нахмуренного барона, – я знавал её, но теперь она остепенилась, чертовка! О! А эта курьерша из галлереи Лафайета, какая милашка! О Господи, там идёт директор коммерческого банка! Надеюсь, он не заметил моего жеста! Он способен наговорить на меня министру, и тот выбросит меня из «актива», тем более, как говорят, он и сам из таких». Месье де Шарлю был вне себя от бешенства. Наконец, чтобы прекратить прогулку, которая так его раздражала, он решил вытащить своё письмо и показать его послу, но с просьбой, чтобы тот никому не говорил об этом, потому что притворялся, что боится, что Шарли будет ревновать, тем самым давая понять, что скрипач его любит. «Ибо, – добавил он, уморительно изображая из себя этакого добрячка, – мы всегда должны стараться причинять как можно меньше зла».

Прежде чем вернуться в лавку Жупьена, автор хочет сказать, что он будет очень огорчён, если читатель придёт в негодование от описания таких странных персонажей. С одной стороны (наименее важной) многое скажут, что аристократия в этой книге обвиняется в вырождении гораздо больше, чем другие общественные классы. Если и так, то в этом нет ничего удивительного. Представители самых древних родов, находящихся на закате, узнаются по своему красному крючковатому носу, деформированному подбородку – специфическим чертам, которыми все восхищаются как признаками «породы». Но среди этих устойчивых и всё более обостряющихся черт есть и невидимые: определённые склонности и вкусы. Нас можно было бы обвинить ещё более сурово, если бы были какие-то основания сказать, что всё это нам чуждо, и следут извлекать поэзию из правды, которая нам более близка. Искусство, извлечённое из самой близкой нам реальности, несомненно, существует, и его сфера, возможно, наиболее обширная. Но не менеее правдива и интересна, порой, красота, рождённая действием, проистекающим из сознания такого отдалённого от наших чувств и верований, что мы с трудом можем её хоть как-то понять, словно перед нами разворачивается действие, лишённое всякой причины. Что может быть поэтичней Ксеркса, сына Дария, приказавшего отхлестать розгами море, поглотившее его корабли?

Без сомнения Морель, пользуясь своей властью, которую он имел благодаря своему обаянию, над молодой девушкой, передал ей, выдав за своё, замечание барона по поводу выражнения «чайком побалую», после чего оно совершенно исчезло из лавки жилетника, подобно тому, как исчезает из какого-нибудь салона очень близкая знакомая, которую раньше принимали каждый день, и с которой, по той или иной причине, поссорились, или хотят её от всех утаить и встречаются с ней только вне дома. Де Шарлю был полностью удовлетворён тем, что «чайком побалую» исчезло. Он видел в этом доказательство своего влияния на Мореля, а также был доволен устранением единственного пятнышка с безупречной репутации молодой девушки. Наконец, как все люди такого рода, будучи искренним другом Мореля и его почти что невесты, и горячим сторонником их союза, он был падок на то, чтобы, по своей прихоти, разжигать между ними более или менее невинные ссоры, сам, впрочем, оставаясь вне и выше этого, принимая при этом олимпийский вид, который был так характерен для его брата. Морель сказал барону, что любит племянницу Жупьена и хочет на ней жениться, и де Шарлю наслаждался, сопровождая своего молодого друга во время этих визитов, играя роль будущего тестя, снисходительного и деликатного. Ничто не могло доставить ему большего удовольствия.

По моему мнению, это «чайком побаловать» пришло от самого Мореля, и молодая портниха в любовном ослеплении переняла от возлюбленного это выражение, которое своим уродством совершенно не гармонировало с красивой речью девушки. Её речь, в сочетании с очаровательными манерами, а также покровительство барона, привели к тому, что многие клиентки, для которых она шила, стали относиться к ней как к приятельнице, приглашали её на обеды, включали ей в свой круг, причём крошка принимала приглашения только с разрешения месье де Шарлю, и только в те вечера, которые ему подходили. «Молодая портниха бывает в свете? – удивятся иные. – Это же неправдоподобно!» Если уж на то пошло, это было не более неправдоподобно, чем то, что когда-то Альбертина приходила ко мне в полночь, а теперь жила со мной. И, может быть, это было бы неправдоподобно, если бы на её месте была другая девушка, а не Альбертина, у которой не было ни отца, ни матери, и которая жила настолько свободной жизнью, что вначале, в Бальбеке, я принял её за любовницу посыльного, а ближайшая её родственница, мадам де Бонтан, давно ещё, в гостях у мадам Сван, восхищалась развязными манерами своей племянницы, и теперь на всё закрывала глаза, особенно если это могло помочь ей избавиться от племянницы и выдать её замуж за богатого, да ещё так, чтобы и ей самой перепало (в большом свете очень знатные, но очень бедные матери, преуспев в подыскивнии богатых невест для своих сыновей, потом живут, пользуясь помощью молодой пары, принимая в подарок меха, автомобили, деньги невестки, которую не любят, но зато ввели в свет).

И придёт, может быть, день, когда портнихи начнут бывать в свете, в чём я не нахожу ничего шокирующего. Племянница Жупьена была исключением, но ещё не предзнаменованием этого; одна ласточка – это ещё не весна. Во всяком случае, если то невысокое положение, которого достигла племянница Жупьена, и оскорбляло чувства некоторых людей, то уж меньше всего Мореля, потому что, в некоторых отношениях, его глупость была столь велика, что он не только прозвал «глупышкой» эту молоденькую девушку, которая была в тысячу раз умнее его, – может быть единственная её глупость заключалась в том, что она его любила, – но он ещё и принимал за авантюристок, переодетых белошвеек и поддельных гранддам, очень достойных женщин с высоким положением, которые принимали его невесту, и она этим не чванилась. Естественно, это были не Германты и даже не их знакомые, а богатые буржуа, элегантные дамы, достаточно свободных взглядов, чтобы не видеть ничего зазорного в том, чтобы принимать у себя портниху и, в то же время, достаточно раболепные, чтобы испытывать удовлетворение оттого, что покровительствуют молодой девушке, которую сам его высочество барон де Шарлю, с самыми лучшими намерениями, посещает каждый день.

Ничто не доставляло барону такого удовольствия, как идея этого брака, который, как он думал, не отнимет у него Мореля. Ему казалось, что племянница Жупьена однажды, будучи ещё почти ребёнком, уже «оступилась». И месье де Шарлю, всячески расхваливая её Морелю, не решался намекнуть на это своему другу, что привёло бы того в бешенство, и посеяло бы раздор. Ибо месье де Шарлю, будучи очень злым человеком, был подобен большинству добрых людей, которые любят хвалить кого-нибудь для того только, чтобы доказать свою собственную доброту, но, как огня, боятся благотворных слов, так редко произносимых, которые способны умиротворять. Несмотря на это, барон избегал всяких инсинуаций по двум причинам. «Если я скажу ему, – говорил он себе, что его невесту нельзя назвать незапятнной, его самолюбие будет задето, и он рассердится на меня. И потом, кто мне поручится, что он не влюблён в неё? Если же я ничего не скажу, то огонь, разожжённый соломой, угаснет быстро, я смогу управлять их отношениями по своему усмотрению, и он будет любить её не больше, чем мне этого захочется. А если я расскажу ему об проступке в прошлом его невесты, кто поручится мне, что мой Шарль ещё недостаточно влюблён, чтобы ревновать? И тогда я по своей же вине превращу лёгкий ни к чему не обязывающий флирт, которым можно вертеть как хочешь, в большую любовь, которой управлять очень трудно». По этим двум причинам месье де Шарлю хранил молчание, которое было только видимостью чуткости, но в этом была всё-таки некоторая заслуга, так как умалчивать о чём-либо почти невозможно для людей его сорта.

Впрочем, молодая женщина была прелестна, и месье де Шарлю, чей эстетический вкус она полностью удовлетворяла – единственно, что он мог испытывать по отношению к женщинам – захотел иметь сотни её фотографий. Не столь глупый, как Морель, он был рад слышать имена весьма светских дам, которые принимали её у себя, и благодаря своему чутью безошибочно угадывал их социальное положение, но (желая сохранить свою власть над ним) не говорил об этом Шарли, который, будучи полным профаном в этом отношении, считал, что помимо его скрипичного класса и Вердюренов, существует одна единственная, почти королевская фамилия де Германт, к которой принадлежит барон, все же остальные, ничто иное, как «отребье» или «подонки». Шарли понимал эти выражения, заимствованные у месье де Шарлю дословно.

Что, скажете вы, заставляло месье де Шарлю, которого в течение целого года, каждый день напрасно ожидало столько послов и герцогинь, и который не ездил на обед принцу де Крой, только потому, что не хотел признать его превосходство, что заставляло его проводить всё своё время, в котором он отказывал всем этим дамам и господам, с племянницей жилетника? В первую очередь то, что там присутствовал Морель. Но и без этой причины я не вижу в этом ничего странного, или я должен был бы судить об этом как один из посыльных господина Эме[8]. Только лакеи из ресторана воображают, что очень богатые люди всегда носят новую и роскошную одежду, что знатный господин всегда дает ужины не меньше, чем на шестьдесят персон и ездит только в автомобиле. Это заблуждение. Очень часто человек неизмеримо богатый надевает один и тот же поношенный пиджак; и самый шикарный господин приятельствует в ресторане исключительно с обслугой, а возвратясь домой, играет в карты со своими лакеями. Это не мешает ему не желать уступать дорогу принцу Мюрату[9].

Среди причин, заставлявших месье де Шарлю радоваться предстоящему браку двух молодых людей, была та, что племянница Жупьена станет чем-то вроде продолжения личности Мореля, что сразу увеличит власть барона над ним, и его осведомлённость. Супружеская измена скрипача будущей жене не пробудила бы в де Шарлю ни малейших укоров совести. Но быть руководителем молодой четы, чувствовать себя грозным и всемогущим покровителем жены Мореля, которая будет относиться к нему, как к Богу, доказывая этим, что его дорогой Морель сам внушил ей эту идею, тем самым заключая в себе часть самого Мореля – всё это делало бы более разнообразным господство де Шарлю и рождало бы в его «собственности», Мореле, нечто большее – женатого Мореля, то есть превратило бы его во что-то другое, новое, любопытное, что также можно было бы любить. Возможно даже, его господство стало бы прочнее, чем когда бы то ни было. Потому что, если одинокий Морель, будучи, как говорится, «гол как сокол», часто оказывал сопротивление барону, так как чувствовал, что легко снова завоюет его, то, женившись, заведя свою семью, свой дом, своё будущее, он скорее будет бояться и предоставит капризам месье де Шарлю больший простор и охват. Всё это прельщало барона, а мысль, что в те вечера, когда ему будет скучно, можно будет возбуждать войну между супругами (барон всегда любил батальные сцены в живописи), доставляла ему удовольствие. Хотя всё же не такое, как мысль о той зависимости от него, в которой будет жить молодая пара. Любовь месье де Шарлю к Морелю разгоралась от нового наслаждения, которое он испытывал, когда говорил себе: «Его жена станет моей в той же степени, как и он, они будут делать то, что мне заблагорассудится, будут послушны любым моим капризам, и это станет доказательством того, что Морель мой – чувство, до сих пор мне неведомое, почти забытое, но такое дорогое моему сердцу – и для всего света, для всех, кто будет видеть, как я им покровительствую, даю им крышу над головой, и, наконец, для меня самого, это станет очевидным». Эта очевидность в глазах людей и в его собственных глазах доставляла барону больше радости, чем всё остальное. Потому что власть над своим любимым – есть ещё большая радость, чем любовь. Люди очень часто эту власть скрывают от всех из боязни, как бы предмет их любви у них не отняли. И своё счастье они из осторожности замалчивают, и из-за этого их счастье неполное.

Примечания

1 Маркиз де Норпуа – персонаж книг Пруста, дипломат.
2 Улица де ла Шез – маленькая узкая улица в Сен-Жерменском предместье.
3 Дело Дрейфуса – процесс (1894—1906) по делу о шпионаже, в котором обвинялся капитан Альфред Дрейфус (1859—1935), офицер французского генерального штаба, по происхождению еврей. Пруст был ярым дрейфусаром и много говорит об этом деле в предыдущих книгах, особенно в романе «У Германтов».
4 Ла Тремуй – древний аристократический род.
5 Ахат – верный спутник Энея в «Энеиде» Вергилия.
6 Эдуард Дрюмон (1844-1917) –– французский реакционный публицист, ярый антидрейфусар; он первым выступил в печати с разоблачением Дрейфуса.
7 Жюпьен – жилетник, живший в одном доме с героем Марселем.
8 Эме – метрдотель гостиницы в Бальбеке, в которой останавливался Марсель, герой Пруста. См. в романах «Под сенью девушек в цвету», «Содом и Гоморра» и «Беглянка».
9 Принц Мюрат – потомок наполеоновского маршала и короля Неаполя Иоахима Мюрата (1767-1815). Пруст был знаком с отпрысками этого семейства.


© Elena Firsova, Dmitri Smirnov. Translation.