Концерт Моцарта

Моисей Борода
       Концерт Моцарта

Однажды январской ночью пятьдесят третьего года в квартире Марии Вениаминовны Юдиной в неурочное время – её настенные часы как раз пробивали полночь – раздался звонок.

Собственно "неурочное время" – это уж так, скорее ради красного словца сказано, потому как время это для многих как раз-то и было самым что ни на есть урочным: в свете разгорающегося пятьдесят третьего вырисовывались уже горизонты будущей Великой Чистки, врачи-убийцы – они же изверги рода человеческого, они же сионистские агенты – находились в надёжных руках, их соплеменники метались тенями в пламени народного гнева, прочие же гадали, когда наступит их черёд. Так что за "неурочное время" нам надо было бы перед читателем – ну, извиниться что ли. И мы извинились – если бы... да, если бы Мария Вениаминовна в это самое время, когда в её квартире раздался звонок, не спала. А она спала.

Звонившие – а было их двое, один коренастый и немного приземистый товарищ, другой постарше и ростом повыше, худой и суховатый – не добившись ответа на первый звонок, не поленились позвонить во второй раз. Когда же и это не помогло, они позвонили и в третий раз, сопроводя звонок несколькими энергичными ударами кулаком в дверь. Вот этот третий звонок, а особенно удары в дверь Марию Вениаминовну и разбудили. В последние несколько мгновений при переходе из сна в реальность прислышалась ей странная музыка, в которой причудливо сочетались "Шествие на казнь" из "Фантастической симфонии" Берлиоза и "Музыки для фортепиано и ударных" Бартока – но для размышлений, что делает Берлиоз в гостях у Бартока или наоборот, Барток в гостях у Берлиоза – для всего этого времени, конечно, уже не было: надо было вставать и открывать.

Нужно сразу сказать, что Мария Вениаминовна не удивилась ночному звонку, а ещё менее того – испугалась. Была она человеком не то чтобы богобоязненным, но верующим, и считала что если уж Бог кому-то что-то посылает, то есть в этом какой-то тайный смысл. И противиться своему жребию трепыхаться посланцу божьему доказывать – нет, мол, не меня имели в виду, не я твоя жертва, а вот не хочешь ли ты вместо меня соседу чашу эту горькую преподнести – это всё как-то не дело, да и помочь – тоже не поможет. Вот как всё равно следователя НКВД о пощаде молить – да если бы он и человек был: он ведь не сам от себя работает, он – своего всевышнего рука. И трясёшься ты от страха или нет – не имеет ровно никакого значения.

Вещи эти были для Марии Вениаминовны чем-то вроде азбучной истины, так что она даже над ними особо и не задумывалась. Поэтому она не спеша встала, подошла к двери и сказала: „Сейчас открою, оденусь только. И не гремите Вы, пожалуйста: люди спят!“ – на что услышала с другой стороны двери какой-то неясный звук: то ли звонивший зубами проскрежетал, то ли курком пистолетным тихо щёлкнул.

Мария Вениаминовна открыла дверь, представ перед ночными гостями в обычном своём виде – в чёрной робе с ярко на ней выделяющимся золотым крестом, и спортивных туфлях. Младший из пришедших при виде хозяйки, а особо – её креста, хотел было крякнуть или сказать что-нибудь этакое, но под строгим взглядом старшего, который видно и по званию старшим был, от такого проявления эмоций воздержался. Старший же вежливо, но строго произнёс: „Позволите?“ и, не дождавшись ответа, прошёл мимо Марии Вениаминовны в её комнату. Мария Вениаминовна закрыла дверь и прошла следом.

Когда она вошла, оба гостя заняли уже в комнате свои позиции. Младший, как-то незаметно заслонивший собой выход в коридор, с тихим любопытством оглядывал рояль, висевшие на стенах фотографии ему совершенно незнакомых людей стоящую на письменном столе маленькую настольную лампу. Старший же, достав из кармана гимнастёрки своё удостоверение и раскрыв его перед Марией Вениаминовной на миг – прочесть что там было написано, было всё равно невозможно, да Марию Вениаминовну это и не интересовало – положил удостоверение обратно, достал – на сей раз из планшета – вчетверо сложенный листок бумаги и, то ли спрашивая, то ли констатируя факт, стал читать: „Юдина, Мария Вениаминовна, 1899 года рождения, ... профессор консерватории ...“ – на что Мария Вениаминовна ответила нетерпеливым коротким „Да, да, что дальше?“, вызвав этим строгий взгляд читавшего. Кончив читать, он сказал: Вы поедете с нами.

Чему-чему а этому заключительному аккорду ритуала Мария Вениаминовна не удивилась совершенно. Единственное, что было неясным: что она может взять с собой. Поэтому она решила сказать на пробу: „Хорошо, я только соберу смену белья и…“

 - Вот бельё, гражданка Юдина, Вам там совсем не понадобится, - сказал до сих пор не подававший никаких звуков младший из пришедших запальчивым тоном. Видно было, что об истинной цели их прихода он знает поменьше своего старшего напарника, да и вообще выглядит каким-то статистом в спектакле, и такое неравное положение его как-то угнетало – отсюда были и "гражданка" и "не понадобится". Но старший, не удостоив младшего взглядом, коротко сказал ему: „Спустись к машине и жди там“, а как только тот вышел и закрыл за собой дверь, обратился к Марии Верниаминовне уже другим, каким-то даже человеческим тоном:

 - Мне приказано доставить Вас к зданию радиокомитета. Пожалуйста, возьмите с собой вот эти ноты – он достал из планшета второй так же аккуратно сложенный листок бумаги, развернул его и прочёл: „Вольфганг Амадеус Моцарт. Концерт номер двадцать три…“ – тут он несколько замялся „- м-м-м, ну тут дальше по латыни, не знаю, что означает.“

- Спасибо я разберусь, - сказала Мария Вениаминовна. Странно: теперь, когда мысль о неминуемой смерти оказалась – ну, не то, чтобы неверной, а преждевременной, что ли, пришёл страх не страх, а какое-то ощущение полной неопределённости, которое Мария Вениаминовна очень не любила. Радиокомитет – ноты – Моцарт – ночь: всё это как-то не сочеталось.

– Извините, – сказала она, – но сейчас почти половина первого ночи. В такое время…
– Нет, тут уж Вы меня извините! – ответил ей строгим голосом ночной гость. – Мне приказано доставить Вас именно к зданию радиокомитета, именно сейчас и именно с названными нотами. А приказы не обсуждают – их выполняют. Так что поторопитесь, пожалуйста!

Мария Вениаминовна быстро собралась, взяла ноты и они вышли. Около подъезда стояла эмка с зажжёнными фарами, неподалёку топтался на морозе усланный своим напарником вниз второй из её ночных гостей – то ли ему не было позволено сесть в машину, то ли он должен был стоять у подъезда на случай, если уводимый попытается бежать. Он бросил на Марию Вениаминовну злобный взгляд и хотел уже грубо взять её за руку и втолкнуть н заднее сиденье как его напарник коротко сказал ему: "Сядешь впереди", помог Марии Вениаминовне сесть, сел рядом – его напарник устроился на переднем сиденье время – и машина рванула с места.

Когда они подъехали к зданию радиокомитета, там царила оживлённая атмосфера. Около здания стояло три автобуса, несколько окон в здании были ярко освещены. Машина остановилась, сухопарый спутник помог Марии Вениаминовне выйти, подвёл её к лестнице, на которой стоял молодой человек в форме, и, доложив ему коротко: „Пианистка Юдина доставлена“ и услышав в ответ короткое „Ясно“, сразу пошёл к своей машине. Молодой человек сказал ей так же коротко: „Пройдёмте со мной“, а на её вопрос: „Объясните хотя бы Вы, что всё это значит“, не ответил ничего. Впрочем, и идти им пришлось недолго: у второй лестницы её спутник передал её другому сотруднику, тот довёл её до следующего участка пути и передал третьему – но ей уже было ясно, что движутся они к залу, где делали записи и где она неоднократно бывала.

Наконец они подошли к залу, её очередной сопровождающий сказал ей: „Сюда пожалуйста“, проследил чтобы она вошла – и удалился.

Уже при подходе к залу была явственно слышна обычная для оркестровых репетиций разноголосица – гаммообразные пассажи кларнета, арпеджио трубы, аккорды скрипки приглушённие звуки литавр. Всё это была ей до деталей знакомая рабочая атмосфера, необычным в которой был поздний час и какая-то странная, неприятная ей таинственность.
Она открыла дверь и вошла.

Навстречу ей, как бы отделившись от хлынувшего на неё потока звуков, поднялся человек лет сорока пяти с красивым открытым чуть загорелым лицом, в тёмно-синем в мелкую полоску костюме, хорошо сидевшем на его изящной, с лёгким оттенком полноты, фигуре. Когда она вошла, он разговаривал о чём-то с дирижёром, слушавшим его с несколько подобострастным видом, но увидев её, прервал разговор и пошёл ей навстречу.

Он подошёл к ней улыбнулся и коротко представился: "Ильинский". Мария Вениаминовна, ещё не вполне оправившись от вырвавшего её из сна звонка неопределённости и тревоги, в которой она всё это время – да собственно всё ещё –пребывала, ответила ему сухо: "Юдина".

– Рад Вас видеть, Марина Вениаминовна, – сказал он. – Я хотел бы...

– Извините, Вы можете мне хотя бы объяснить, что всё это значит, – перебила она. – Меня подымают с постели в полночь, когда я едва заснула после тяжёлого дня, привозят, ничего по дороге не объяснив, сюда, и…

– Как раз об этом я и хотел с Вами поговорить, – сказал он, глядя на неё по-прежнему с дружелюбной улыбкой. Здесь слишком шумно, мы с Вами сейчас подымемся этажом выше, там и сможем спокойно поговорить, нам никто не помешает. Не беспокойтесь, это не займёт много времени.

Они вышли в коридор, где стояло несколько человек в штатском – видимо из того же ведомства, что люди привезшие её сюда, и по тому, как они, до того стоявшие в несколько вольготных позах и о чём-то вполголоса болтавшие, увидев Ильинского, вдруг замолчали и подтянулись, она поняла что тот представляет здесь какое-то более или менее высокое начальство. Впрочем, она задержалась на этой мысли недолго.

Они поднялись по лестнице и прошли вглубь коридора. У второй двери направо он остановился сказал: „Нам сюда“, открыл ключом дверь, пропустил её вперёд – и она увидела довольно просторный кабинет с большим, выходящим на улицу, окном. В кабинете стоял стол с двумя рядами стульев, а в стороне – маленький круглый стол с двумя креслами. Ильинский предложил ей сесть, сел в кресло напротив и сказал: Пока оркестр немного разыграется, мы можем с Вами поговорить минут, наверное, пятнадцать-двадцать у нас есть.

- Как я Вам уже сказал, моя фамилия Ильинский. Зовут меня – если Вы захотите называть меня по имени-отчеству – Александр Борисович…

– И в каком Вы чине, Александр Борисович? – спросила она в том же нервно-суховатом тоне.

– Ну, если Вам знакомы армейские чины, это что-то вроде генерал-майора, – ответил он, улыбнувшись. – Но, Мария Вениаминовна, не стоит нам, наверное, так официально. Я просто и откровенно рад Вас видеть, рад с Вами познакомиться. Я ведь давний, очень давний поклонник Вашего таланта. Впрочем, об этом чуть позже. Сейчас – о том, почему мы Вас потревожили.

...Дело в том… – но прежде всего хочу Вас предупредить, что говорю с Вами конфиденциально, и что то, что я Вам скажу, должно при любых обстоятельствах остаться между нами. Ни дирижёр, которого Вы только что видели, ни оркестранты ни во что не посвящены и не будут посвящены: они знают, что их сюда привезли на внеурочную запись, они получат свои сверхурочные – всё прочее их не касается – ну или для них выдумают какой-нибудь предлог. Но с Вами – другое дело. Вы здесь – главное действующее лицо и…

– Вот даже как! – перебила она. Вся эта игра в тайны, так сочетавшаяся с визитом её ночных гостей, раздражала её. Раздражало её и то, что ей придётся через пятнадцать минут играть – иначе зачем же её сюда привезли и зачем весь этот антураж? – а времени как-то сосредоточиться не будет вовсе. Впрочем что им всем до этого!

– Вот даже как! – повторила она. – А Вы… Вы уже заручились одобрением Вашего начальства, что мне можно, так сказать, приоткрыть завесу тайны или…

– Начальство, Мария Вениаминовна, здесь я, – ответил он спокойно. И, взглянув на часы, так же спокойно продолжил: Теперь о том, что здесь происходит, почему мы Вас побеспокоили.

Дело в том, что как-то недавно Иосиф Виссарионович услышал по радио двадцать третий концерт Моцарта в Вашем исполнении. Передача была прямой трансляцией. И вот вчера он почему-то вспомнил об этом, позвонил в радиокомитет и спросил, имеется ли у них такая-то и такая-то запись. Человек, с которым он говорил – здесь я уточнять не буду, но это было достаточно высокое начальство – перепугался до такой степени, что сразу же ответил "да, конечно", хотя, если бы у него была голова на плечах, он бы, конечно, сказал правду. Но слово было сказано, и Иосиф Виссарионович попросил прислать ему пластинку с записью, на что его, видимо, уже насмерть перепуганный собеседник пообещал это сделать к завтрашнему – то есть уже сегодняшнему утру, где-то к четырём. Поэтому нам пришлось Вам потревожить.

Теперь Вы знаете всё. Судьба многих людей в Ваших руках – в самом буквальном смысле этого слова. Оркестр уже прорепетировал, звукооператор, ассистенты, аппаратура – всё готово. Сможете Вы записать с первого раза, без дублей?

– Постараюсь, – коротко ответила она и добавила: А Вы уверены, что пластинку удастся сделать к утру, да ещё к обещанному часу?

– Мария Вениаминовна, – ответил он спокойно, – я привык отвечать за порученное мне дело и приучил к этому моих сотрудников. Если мы за что-то берёмся – мы доводим это до конца.

– Да, – сказала она медленно – это вы уже доказали в тридцатых и в сорок шестом, и в сорок восьмом, и сейчас, кажется, начинаете доказывать снова.

Он немного помолчал, глядя в сторону, потом повернул голову, посмотрел ей в глаза и сказал: Я не был среди душителей ни тогда – уже по возрасту, не был среди них по милости судьбы в сороковых, и, может быть, не буду среди них и сейчас. Зачем Вы говорите об этом, не зная ни меня, ни обстоятельств, ни – не обижайтесь на меня! – происходящего вокруг? Почему Вы отравляете мне радость встречи с Вами – встречи, о которой я мечтал, начиная с двадцати лет, когда ещё учился в консерватории – да, не смотрите на меня так, было в моей жизни и такое, и я, верите Вы мне или нет, вполне прилично играл и даже, как говорят, подавал надежды.

Потом была война, фронт, ранение, после которого мысль о том, чтобы играть, отпала как-то сама собой, потом… – но хватит об этом. Я ходил на Ваши концерты, не пропуская, если позволяли обстоятельства, ни одного. И вот сейчас я вижу Вас, сижу рядом с Вами, мечта моя сбылась – и Вы бьёте меня в лицо своим осуждением – и если бы только осуждением. За что?

Его прорывающееся сквозь тихий голос волнение задело её и она спросила: Скажите, но как же Вы – как же Вы, музыкант, оказались…

– Это долгий разговор, – ответил он. – В коротких словах не скажешь. Может быть, жизнь столкнёт нас ещё раз – тогда… тогда мы сможем поговорить об этом. Скажу Вам только: судьба хранила меня, в этом аду я не шёл по трупам… Не оглядывайтесь, и не пугайтесь. Меня здесь не будет прослушивать никто. А говорю я с Вами так потому что знаю: Вы никогда никому и ни при каких обстоятельствах об этом не расскажете.

– …Но как же Вы в этом аду… как же Вы в нём живёте? – спросила она. – Как Вы живёте, деятельствуете, обеспечивая вот сейчас эту запись в стиле подпоручика Киже – зная о том, что вокруг исчезают люди: писатели, музыканты, врачи, так называемые простые люди – тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч невинных!

– В царстве власти нет невинных, Мария Вениаминовна. Их просто нет. В этом царстве виновны все, – произнёс он тихо, со скрытым усилием. – Виновен и простой смертный, и генерал, и последний солдат. Виновны и приближённые к божеству, и, может быть, и само это божество. Человек в этом царстве рождается и умирает виновным. А умрёт ли он своей смертью в кругу любящей его семьи или, вырванный из неё, пройдет через все круги ада, так что смерть покажется ему блаженным отпущением – это уже дело его судьбы – а может быть, и вовсе случая…

– Скажите, а вот если бы Вам, – спросила она тихо – …вот Вы говорите, что ходили на мои концерты, что Вы – …поклонник, как Вы выразились, моего искусства – так вот если бы Вам – от волнения и от того, что старалась говорить тихо, она запиналась – если бы Вам сказали: "Её надо арестовать" или " Её надо уничтожить" – Вы бы сделали это?

– А что бы сделали Вы на моём месте? – в его тоне была и жёсткость и какая-то печаль. – Что бы сделали Вы? Да, да, Вы! То есть если бы у Вас была семья – сын, дочь, жена, родители – что бы сделали Вы? Героически пожертвовали бы собой, отказавшись выполнить приказ? Спасли бы тем самым свою бессмертную душу? О да, да – но какой ценой? Отдали ли бы Вы на плаху своих близких – своего только вступающего в жизнь сына – талантливого, яркого человека, ещё не загубленного дыханием этого ада? Свою дочь, видящую этот мир в его романтических красках? Своих престарелых родителей, единственной опорой в жизни которых Вы являетесь? Своего спутника жизни, сосредоточившего на Вас свою любовь, свои надежды? И всех этих людей Вы отдали бы на плаху, бросили бы своей рукой в огонь как плату за спасение Вашей души?

Но если за одну загубленную душу Вам, как Вы верите, придётся держать перед Богом ответ, так как же Вы за столько душ ответить надеетесь? Нет, Мария Вениаминовна, нет здесь ответа, да и не может его быть. Однако… – он посмотрел на часы – нам пора. Простите меня за мой… – он через силу улыбнулся – страстный тон.

Он поднялся, она тоже, у двери он пропустил её вперёд, запер дверь, и они спустились в зал.

Запись начали почти сразу, на подготовку ушло минут пятнадцать. Треволнения ночи, нелёгкий, задевший её глубоко разговор с Ильинским, её усталость – всё сразу отошло на второй план, как только она подошла к роялю, села и начала играть. Слава Богу, концерт крепко сидел в пальцах, так что дубли понадобились только в двух коротких фрагментах. Дирижёр оказался хорошим, сразу взявшим её темп, угадавшим характер, звукорежиссёры тоже были на высоте, так что в половине третьего запись была окончена и можно было ехать домой.

Ильинский, всё время записи сидевший в звукорежиссёрской, как только запись окончилась, подошёл к дирижёру, пожал ему руку, сказав, видимо, что-то комплементарное потому что тот сразу заулыбался, и потом подошёл к Марии Вениаминовне. „Можно Вас на пару слов, – сказал он тихо. Они вышли в коридор.

– Простите меня за всё, что я Вам наговорил, – сказал он. – Знаете, когда я Вас сейчас слушал, я забыл обо всём. Спасибо Вам – хотя спасибо, наверное, и малой доли того не передаёт, что я чувствовал, когда слушал Вашего Моцарта.

– Спасибо и Вам, – сказала она. – А сейчас я хотела бы поскорее попасть домой. Я очень устала, мне нужно хотя бы немного поспать – впереди нелёгкий день и…

– Нет, Мария Вениаминовна, – произнёс он каким-то загадочным тоном, – к сожалению, нет.

– То есть как это нет? Что это значит? Или, может быть, мне предстоит ещё одна запись для несуществующей пластинки?

– Нет. Никаких записей больше не будет. Мне поручено… – тут тон его сделался каким-то официально-торжественным – …мне поручено передать Вам приглашение товарища Сталина. Он хотел бы видеть Вас у себя сегодня, сейчас. Он хотел бы прослушать концерт Моцарта, который ему тогда так в Вашем исполнении понравился, с Вами вместе – как только ему принесут пластинку. А до этого – поговорить с Вами. Извините, я ещё раз хотел бы Вам напомнить, что Иосиф Виссарионович о нашей сегодняшней записи…

– Спасибо, я помню, – перебила она. – Но послушайте, я действительно смертельно устала. Может быть, эту встречу можно отложить – ну, хотя бы на завтрашний вечер… или…

– Отложить? – он улыбнулся, как улыбаются шутке или невинному детскому вопросу. – Вы полагаете, что визит к товарищу Сталину по его личному приглашению можно отложить?

– Хорошо, но только я хотела бы хотя бы пятнадцать минут побыть одна.

Он посмотрел на часы: Боюсь, что у Вас этого времени нет. Иосиф Виссарионович уже ждёт Вас. Но Вы можете подремать – или даже чуть-чуть поспать – в машине. Ваш спутник не потревожит Вас ничем – я распоряжусь об этом.

– Мой спутник? Вам не кажется, что у меня сегодня слишком часто меняются спутники? – раздражение опять пришло к ней, к предстоиящей встрече она не была готова ни физически, ни душевно. Он ответил коротко: „Я провожу Вас“ – и они спустились к стоящей у подъезда машине. Человек, сидевший рядом с шофёром, вышел, подошёл к Ильинскому и о чём-то коротко и тихо с ним поговорил, потом подошёл к ней и поздоровался. Она попрощалась с Ильинским, подошла к машине, села на заднее сиденье – её спутник уже сидел рядом с шофёром – и они поехали.

В пути ей действительно удалось немного подремать, даже может быть на какое-то мгновение заснуть. Она проснулась, когда они уже подъехали к цели и машина, мягко прошуршав о припушенный снегом асфальт, остановилась. Её спутник помог ей выйти. При выходе её обдало чистым, чуть пахнущим елью, ночным морозным воздухом, и несколько глотков этого воздуха освежили её придали ей сил.

Она бы с удовольствием ещё немного постояла, но её спутник вежливо сказал ей: „Извините нас ждут" – и открыл перед ней дверь подъезда. Они поднялись по лестнице, шли потом каким-то сложным путём, которого она не запомнила, и наконец, подошли к двери кабинета, перед которой спутник её, оглядев себя и, незаметно, её, на миг остановился, потом открыл дверь, пропустил её вперёд и прошёл сам. Сидевший за столом человек, посмотрев на пришедших, подошёл к двери кабинета, исчез в ней на несколько мгновений и вернувшись и закрыв дверь, сказал ей: „Товарищ Сталин ждёт Вас“, открыл ей дверь – и она вошла.

Когда она вошла, Сталин работал за своим столом, что-то с раздражением отчёркивая в лежащем перед ним листе бумаги; его знаменитая рубка лежала рядом, из неё подымался лёгкий дымок. Сталин поднял на Марию Вениаминовну глаза и сказал: „Извините, я сию минуту заканчиваю. Садитесь пожалуйста“. И этот какой-то совершенно неофициальный, почти домашний тон поразил Марию Вениаминовну, никогда прежде Сталина вблизи не видевшую и избегавшую смотреть даже хроники с ним.

Теперь он сидел перед ней в свете светло-зелёной лампы, и работал, и не было в этом работающем человеке ничего от того образа, какой сложился о нём в душе Марии Вениаминовны и, может быть, тысяч других людей, для которых он был телесным воплощением всего зла и сатанинства. Его рябое в оспинах лицо мало напоминало его лакейски отлакированные портреты – в свете лампы видны были и оспины и нездоровый цвет кожи и седые, не очень приглаженные усы. Но странно: лицо это показалось Марии Вениаминовне скорее симпатичным.

Наконец, он закончил работу, положил лист бумаги в папку, встал и подошёл к ней. Мария Вениаминовна встала тоже и сделала несколько шагов ему навстречу.

– Здравствуйте, Мария Вениаминовна, – сказал он и улыбнулся. – Наконец-то я вижу Вас вблизи, а то ведь до сих пор только слышал Вашу игру и пару раз видел в концертах, – и он посмотрел ей прямо в глаза. Взгляд этот, совершенно не злой, а скорее дружелюбный, пронзил её насквозь, и Мария Вениаминовна подумала что вот, может быть, только абсолютная мудрость – или абсолютная власть над людьми – дают человеку возможность так увидеть другого. Кто-то из её друзей-физиков рассказал ей недавно о приборах, посылающих сигнал к какому-то предмету, и потом принимающих как отражение этого сигнала как образ предмета. И сейчас она увидела в этом взгляде, которым посмотрел на неё стоящий перед ней человек, именно это: взгляд этот прошёл сквозь неё и вернулся к его пославшему, сообщив ему полный образ предмета, полный образ её, Марины Вениаминовны Юдиной – её чувств, её мыслей, а может быть, и её судьбы. Но она выдержала это взгляд, не отвела глаз – и он улыбнулся ей снова.

– Знаете, вот именно такой я Вас себе и представлял, – сказал он, – в то время когда ещё Вас не видел, а только слышал по радио Вашу игру. Именно такой! И вот Вы у меня в гостях!
Он сделал несколько шагов к столику, на котором стояло множество телефонов, поднял трубку одного из них и сказал: „Принесите нам, пожалуйста, чай – ну, и там. вы знаете“ – Или, может быть, хотите сперва поужинать? – обратился он к Марии Вениаминовне.

– Нет, нет, спасибо, поужинать – нет а вот чаю – с удовольствием, – ответила она и поразилась, какая у этого человека в его семьдесят четыре года лёгкая походка.

Принесли чай, пирожные, шоколадные конфеты. Они пили чай и говорили о литературе – больше говорил Сталин, она в основном слушала. Но разговаривая, он не забывал о своём долге гостеприимного хозяина: то подкладывая ей пирожное, то предлагая вот именно этот сорт шоколадных конфет – "попробуйте, они замечательно ароматные", и конфеты были действительно замечательными – то подливая ей, между разговором, чай.

Сталин трогательно ухаживал за ней, и её вдруг охватило какое-то новое, ранее ею никогда не испытанное чувство, в котором она не сразу разобралась а разобравшись устыдилась его: она, избалованная пусть и своеобразной, но славой, она, имевшая среди восторженных поклонников её искусства самых замечательных людей, впервые ощутила в присутствии этого человека то, чего была лишена раньше совершенно: она почувствовала себя женщиной. Он ухаживал за ней как ухаживают за женщиной – и поняв это, она покраснела от удовольствия и от стыда.

Он говорил о литературе, рассказывал о своих любимых книгах. Его русский был безупречен, грузинский акцент, то активно всплывавший в его речи, то менее слышный, придавал этой речи какую-то особую притягательность, усиленную его своеобразной манерой выделять то или иное слово в предложении – вроде бы и не главное по смыслу, оно, будучи выделенным, придавало всему предложению какой-то другой, иногда неожиданный, но, как правило, оправданный смысл. Она слушала его вначале не совсем внимательно – может быть от усталости, может быть не надеясь услышать что-нибудь интересное, но постепенно то, о чём он говорил, захватило её.

Её поразила ясность, точность и самостоятельность его суждений. Это не были у кого-то вычитанные и затем повторённые мысли – или подхваченные им случайно – или полученные им от какого-либо из его многочисленных помощников. Это были его мысли, его суждения. Круг литературы, которая ему нравилась, был, может быть, не очень широк – но это была большая литература и это были им выбранные – Бог знает, по каким соображениям – книги. Здесь были Достоевский и Пушкин, Булгаков и Пастернак, Салтыков-Щедрин и Маяковский. За всё время разговора он не назвал ни одну из книг своих придворных писателей и уж тем более третьестепенных лизоблюдов, которым он время от времени бросал как кость свои премии третьей степени.

Вдруг он спросил её, нравятся ли ей стихи Мандельштама, чем её сильно смутил. Мандельштам был запрешённым поэтом, упоминать его имя было небезопасно – но она сказала "да" и добавила: Он – очень большой поэт.

– Может быть, – задумчиво ответил Сталин, – может быть. Но почему он стал писать свои политические стихи – ведь у него не было к ним никакого таланта? Или слава Маяковского так затмила всем разум, что они уже перестали понимать, что они могут, а что нет? И почему Пастернак его тогда не защитил?

Она ничего не ответила и он мгновенно сменил тему, перейдя к современной советской литературе, к её недостаточному патриотизму – но говорил он теперь, как ей показалось, больше для себя, мимоходом проверяя на ней правильность своих выводов, убеждая себя в том, в чём ещё не был убеждён, но в чём хотел убедиться. Эта быстрая смена настроений держала её в постоянном сильном напряжении, усиливая её и без того немалую усталость
В дверь осторожно постучали, Сталин сказал "да", на пороге появился Поскрёбышев и доложил, что обещанная пластинка прибыла. „Хорошо, принесите её и положите вот сюда“, – Сталин указал на небольшой столик у стены на котором стоял уже включённый граммофон. Поскрёвышев вышел, вернулся с пластинкой, положил её на столик и вышел снова, закрыв за собой дверь.

Сталин взял конверт в руки, осмотрел его, буркнул про себя "могли бы и лучше сделать", достал пастинку из конверта, положил её на диск граммофона, опустил тонарм на пластинку и сел невдалеке, скрестив на груди руки.

С первыми же звуками оркестрового вступления Мария Вениаминовна закрыла глаза – и начала напряжённо слушать. В радиокомитете прослушать запись она не смогла – в той горячке, в которой всё делалось, об этом не могло быть и речи – и теперь она волновалась, всё ли получилось хорошо.

Нет, запись не совсем нравилась ей. Вот в этом месте следовало сыграть чуть быстрее, она ведь всегда играла это место быстрее, а в этот раз почему не сделала – неужели волнение подвело? А вот этот пассаж прозвучал как-то картонно и – да, да, здесь вот, именно в этом месте надо было дать чуть-чуть рубато, ну а вот это место – нет его просто нельзя было играть так, тут пропала вся тонкость. А здесь – вот здесь всё хорошо, и темп, и характер. Нет, эту запись в таком виде выпускать нельзя – впрочем, пластинка-то ведь в одном экземпляре, вряд ли будут её размножать – и всё это время, пока она слушала, пальцы её непроизвольно барабанили по колену, как будто исправляя замеченные ошибки.

Первая часть кончилась.

Сталин встал, поднял тонарм, положил его в гнездо, снова сел и некоторое время сидел молча Она хотел его попросить, чтобы они прослуцшали вторую часть и финал, но не знала ни того, понравилась ли ему первая часть, ни того, хочет ли он слушать дальше, и просто сидела и ждала Он, видимо, почувствовал её ожидание - хотя за это время не посмотрел на неё ни разу -, поднялся, подошёл к патефону, перевернул пластинку - и она снова закрыла глаза и стала вслушиваться.

Вторая часть понравилась ей больше первой, финал же понравился почти без оговорок. Может быть, она действительно не сразу "отошла" от разговора с Ильинским - и нужно же ей было втягиваться в этот разговор! - а может быть, ей просто нужно было хоть немного разыграться. Теперь она сидела и ждала, что он скажет. Он долго сидел, не двигаясь, не встал даже, чтобы остановить продолжающий крутиться диск патефона, и сейчас игла с хрипом и повизгиванием ездила по пластинке. Наконец он встал, остановил диск и обернулся к ней.

– Вы большой музыкант, Мария Вениаминовна, – медленно как бы в раздумье сказал он. – Вы – опасно большой музыкант. Когда я вас слушал, я забыл о своих делах, забыл об этом кабинете, о себе… А вам – вам самой нравится эта запись?

Что-то было в его тоне такое, что заставило её мгновенно насторожиться. Он между тем подошёл вновь к своему столу, взял в руки трубку, вытряхнул из неё остатки пепла и стал её набивать табаком, но делая это, он всё время смотрел на неё.

– В целом, наверное, да, но есть целый ряд мест, где мне хотелось бы сыграть получше, – ответила она, гадая, отчего у неё вдруг возникло это напряжение, это ощущение, что за его вопросом что-то кроется.

– А вот мне она показалась совершенной. Впрочем, совершенству конца нет, – ответил он, и было видно, что он уже думает о чём-то другом. И вот как раз это другое, вернее, внезапная перемена его настроения, вроде бы почти незаметная, и была предметом её опасений.

– Но, – сказал он внезапно тихим вкрадчивым голосом, и она вся напряглась, – но Вы выглядите усталой. Вчерашний день был у Вас, видимо, напряжённым – цельй день со студентами...

– Да, почти целый день до вечера, – ответила она быстро.

– И потом, – подхватил он таким же тихим вкрадчивым тоном и посмотрел на неё каким-то особенным взглядом, которому она ни тогда, ни позже не умела дать название, – потом ведь Вам, кажется, тоже не дали отдохнуть?

Она поняла – он знает всё, всю историю с ночной записью. И сейчас он ждёт только одного – чтобы она сама ему всё рассказала. Она побледнела, но не произнесла ни слова. Он продолжал смотреть на неё всё тем же особенным взглядом, и она подумала, что таким взглядом, должно быть, глядит на мир Сатана.

Она опустила глаза, не в силах больше выдержать этого страшного, прозрачно-холодного, всезнающего надчеловеческого взгляда.

– Вы думаете, – услышала она тихий голос Сталина, – что я не знаю, как была сделана эта запись? – и он указал трубкой на лежащий на столе конверт. – Вы думаете, что мне неизвестно, когда отпечатали с матрицы эту пластинку? Вы думаете, от товарища Сталина, можно что-то скрыть? Вы думаете, товарища Сталина можно обмануть? Вы действительно так думаете?

С каждым предложением, с каждым словом голос его звучал всё напряжённее, его грузинский акцент усилился, дыхание участилось. Она подняла на него глаза – и тотчас опустила их. „Сатана!", пронеслось у неё в голове, „Сатана!"

– Я понимаю Вас, – произнёс он внезапно спокойным тоном – и, будь перед нею нечто обычное, она подумала бы о дешёвом театре, о комедианстве. Но то, что развёртывалось перед ней, не было ни театром, ни комедианством но страшными арабесками души, пришедшей из другого, нечеловеческого мира – или может быть отринувшей человеческий мир.

– Я понимаю Вас, – продолжал он тем же спокойным тоном. – Вы не хотите никого… – он замялся, подыскивая слово, но, видимо, не найдя подходящего и не желая думать над этим дальше, сказал: ...подставить под топор. Но Вы напрасно тревожитесь. Товарищ Сталин не будет наказывать участников этой затеи. Даже того глупого и безответственного товарища, который из страха попытался обмануть товарища Сталина... Из страха...

Всё время, пока он говорил, она сидела, опустив глаза, чтобы не видеть этого обжигающего её, пронизывающего её до костей холодного всезнающего взгляда. Руки её похолодели, ноги налились свинцовой тяжестью сердце, колотилось где-то у горла, ей было трудно дышать. Она не заметила, как Сталин подошёл ближе, и подняла глаза, только услышав близко его дыхание.

– А Вы, – произнёс он медленно с усилием, – Вы тоже боитесь товарища Сталина?
Она посмотрела ему прямо в лицо и ответила твёрдо: „Нет“ – и повторила, продолжая смотреть ему в глаза: „Нет.“

– Что ж, это правильно, – как бы раздумывая, сказал он. – Это правильно. Другого ответа я не ожидал.

Он отошёл вглубь кабинета, подошёл к своему столу, взял в руки свою потухшую трубку, потянулся за спичками, потом, видимо, передумав, положил трубку на стол, медленно прошёл к окну, вернулся. Какая-то мысль, что-то недоговорённое не давало ему покоя.

Она вновь опустила глаза. Нет не стоило ей соглашаться на эту встречу, она слишком устала – что-то, наверное, надо было придумать.

– Когда я…, – продолжил он, – когда я вижу передо мной человека, который боится меня, я спрашиваю: почему он боится? Чего ему бояться товарища Сталина? И я отвечаю себе: он потому боится что он – враг, или потому что он – безответственный человек или потому что он не хочет по-настоящему работать. А иначе - зачем ему бояться? Настоящим людям честным труженикам нечего бояться товарища Сталина. Или… Вы так не думаете? – Он остановился в отдалении и искоса посмотрел на неё.

– Они боятся не Вас, Иосиф Виссарионович. - Голос её прозвучал хрипло, ей хотелось откашляться, но она не сделала этого, иначе пропала бы вся цельность того, что она собиралась ему сказать. – Они боятся того Молоха, который вот уже много лет витает как дух над нашей страной, над всеми людьми, над всем человеческим, что в ней есть, сея смерть, несчастье и разрушение.

Всё время, пока он говорила, он продолжал искоса, стоя к ней вполоборота, смотреть на неё, но при её последних словах он резко повернулся и взглянул ей прямо в глаза. Взгляд этот был страшен. Он пронёсся через её голову, как наверное пронеслась бы пуля, выпущенная ей в лоб. Ей вновь стало трудно дышать, заныло сердце, но она совладала с собой и не выдала ничем своего волнения.

– И кто же этот Молох? Как его зовут, этого Вашего Молоха? – спросил он тихим голосом, в каждом звуке которого чувствовалась еле сдерживаемая ярость. – Может быть этот Молох – товарищ Сталин? ...Так кто же этот Молох, Мария Вениаминовна?

– Он не "кто", он "что", – медленно, преодолевая волнение, сдавливавшее ей горло, сказал она. И вдруг, неожиданно для себя, она поняла, что скажет сейчас этому человеку то, что давно уже говорила ему в своих воображаемых с ним беседах или в беседах с ним, приходивших ей в её тяжёлых снах.

Сталин отошёл к своему столу, разжёг трубку и вернулся туда же, где стоял.

– Иосиф Виссарионович…, – произнесла она медленно, начало далось ей с трудом, спазм в горле мешал ей говорить. – Иосиф Виссарионович, я заклинаю Вас именем Вашей матери, именем тех немногих людей, которых Вы любите, наконец именем того, чей крест был дан Вам при Вашем крещении: остановите поток зла, поток крови, ту бурю, которая бушует по всей стране, сметая всё человеческое, разрушая людское счастье! Не дайте развернуться новому витку, новому кровавому потопу! Не погубите вконец свою душу!

Сталин остался стоять, где стоял, он только положил трубку, к которой он за всё время не притронулся, на стол, и стоял теперь, скрестив руки, по-прежнему смотря ей прямо в глаза. Но теперь во взгляде его не было ни ярости, ни ненависти, ни злобы - он был скорее задумчивым и печальным.

– Остановить поток, – медленно произнёс он. – Остановить поток... Как, наивный Вы человек? Вы думаете товарищу Сталину стоит выйти на трибуну и сказать: Всё, товарищи! Террора больше не будет! Теперь наш лозунг "Лучше пусть десять виновных гуляет на свободе, пусть десять вредителей, десять саботажников гуляет на свободе, чем один невиновный будет в тюрьме!" – и сразу воцарится мир? И те, которые раньше не могли жить без террора, которые его обеспечивали, которые строили на нём свою жизнь, свою карьеру, свою власть – все эти люди добровольно за мной последуют? И те, которых только террор, только страх заставлял работать, восстанавливая нашу разрушенную войной, израненную, окружённую врагами страну – эти люди будут так же добровольно работать без террора без страха? Вы думаете что те миллионы людей, которые сгорели в горниле войны – что все эти люди добровольно пошли бы на смерть? И что эту страну, самую великую страну в мире, можно было построить без террора?

Вы знаете, что будет с Вами, если Вы крикнете в многолюдной толпе: „Долой террор! Да здравствует свобода!“? …Нет, нет, Вас не арестуют. Вас просто не успеют арестовать. Потому что прежде, чем Вас успеют арестовать, эти самые люди, о счастье которых Вы так печётесь, разорвут Вас на части, втопчут Вас в тротуар. И если завтра товарищ Сталин, про которого Вы, кажется, думаете, что он может всё, что он всевластен – если завтра товарищ Сталин объявит, что он отменяет террор, если он только попытается об этом сказать – его разорвёт на части его окружение.

Но товарищ Сталин не будет отменять террор не только поэтому. Товарищ Сталин не будет отменять террор потому, что он уверен: железные обручи террора – это единственное, что может спасти нашу великую страну от развала. Единственное, что может поддержать её величие. Единственное, что не отдаст её на съедение её врагам. И товарищ Сталин уверен: миллионы простых людей, миллионы честных тружеников поддержат его! –

Он подошёл к ней ближе.

– Вы ведь хорошо знаете историю. Кто из прежних правителей России остался в народной памяти? Разве Александр Второй, отменивший крепостное право, учредивший городское самоуправление, суды присяжных? Или Алексей Михайлович Тишайший, молившийся за спасение своей души? Нет, в памяти народа ни Александр Второй, ни Алексей Михайлович не остались, как не остался и Александр Первый, начавший своё царствование с безумных конституционных проектов, ни другие такие же слабые правители. Но в памяти народа остался Иван Грозный. В памяти народа остался Пётр Великий. В памяти народа осталась Екатерина Вторая, вовремя понявшая, что единственным средством управлять этой огромной страной является абсолютное самодержавие, абсолютная власть, и как её следствие – аппарат подавления.

Вы знаете, какими методами действовал Иван Грозный, знаете, за счёт каких жертв был построен Петром его город. И что? Осудил их народ за это? Нет! Нет!

…Что Вы знаете о власти? – а ведь Вы судите её! Что Вы знаете о народе? – а ведь Вы говорите за него! Неужели бы Вас не возмутило, если бы я стал давать Вам советы, как Вам играть Моцарта или Баха или как Вам учить Ваших студентов? Так почему же Вы так уверенно говорите о том, чего не знаете и знать не можете? –

Он постоял молча, потом снова отошёл к столу положил на него погасшую трубку, отошёл к окну и долго стоял, вглядываясь в темноту.

Она сидела, подавленная его отповедью, понимая, что ни в чём не сможет убедить этого человека, что вся эта встреча, которую она десятки раз проигрывала в своей фантазии, на которую она подспудно, втайне от самой себя надеялась – что вся эта встреча прошла впустую. Она не нашла нужных слов для него – а может быть, никакие слова не могли бы, не могут уже здесь ничего сделать. Она внезапно почувствовала себя постаревшей, усталость снова навалилась на неё, и сейчас она хотела только одного – чтобы всё поскорее кончилось, она бы снова оказалась дома и легла бы спать.

„Господи, неужели этот человек никогда не устаёт? Ну почему он меня сейчас не отпустит? Ведь всё, что можно было сказать, уже сказано! Ну что ему стоит сейчас подойти ко мне и попрощаться – пусть говорит при этом что угодно, хоть "Визит окончен!" – мне уже всё равно. Но нет, он всё стоит у окна, стоит и стоит, ему наплевать, что я падаю от усталости“.

Усталость, желание заснуть – будь, что будет! – тут же, где она сидит, накатывали на неё волнами, вызывавшими удушье и дурноту. Она пыталась бороться со сном, но в какой-то момент, видимо, потеряла контроль над собой; очередная накатившая волна смыла всё на своём пути – и она провалилась в сон. Она не слышала, как Сталин, отвернувшись от окна и увидев, что она заснула, подошёл, стараясь не шуметь, к своему столу, отодвинул стул и сел. Он набил трубку табаком, разжёг её и сидел теперь, тихо пыхтя ею, глядя куда-то поверх головы его спящей гостьи.

Мысли его были рассеянны, он устал.

Вчерашний день был, как всегда, наполнен ворохом дел, потом её приход, их разговор – и вот сейчас она, вместо того, чтобы дать ему возможность с ней попрощаться, поехать к себе на Ближнюю Дачу и хоть немного выспаться – она взяла и заснула. Как будто бы не могла потерпеть до дома! Ни выдержки, ни самообладания у этих людей! А ведь ему так необходим отдых!

...Что-то он стал в последнее время быстро уставать, восстанавливать силы становится всё труднее. Уже и русская баня, которую он так любил, после которой чувствовал себя каждый раз бодрым, полным сил – ещё так недавно! – уже и она не приносит былой бодрости. Что это – годы? Или просто усталость накопилась – он ведь не отошёл ещё как следует от напряжения военных лет, а ведь сколько чего было потом! Сколько чего!

– Или… или, может быть, он… болен? Может быть, эта сволочь из Кремлёвки, эти убийцы в белых халатах – может быть они... медленно травили его?

...Нет, нет, не надо паники. С ним всё в порядке. Он ещё полон сил! Как это сказал Тарас Бульба: "Есть ещё порох в пороховницах!"

...Эта женщина, сколько она собирается спать? Ему работать надо, а ей хоть бы хны – сидит себе в кресле и спит, уютно устроилась. Впрочем, пусть поспит ещё несколько минут – и он перевёл на неё взгляд. Он посмотрел на неё своим особым, сталинским взглядом, проникающим человеку в самую душу, высвечивающим её самые потайные уголки. Он любил этот взгляд, любил, когда человек, на которого он так смотрел, съёживался и бледнел, понимая что ни защититься, ни скрыться от этого взгляда нельзя.

...Кто она, эта женщина? Большой музыкант? Говорят, не всем её игра нравится. Но ему это всё равно. Её игра нравится ему, этого достаточно. Что ж, он умеет ценить людей искусства, он одарит её по-царски, он уже распорядился об этом... Большой музыкант. Но кто она ещё? Кто? Святая? Юродивая? Кто? О чём она молится в её церкви, за кого просит – может быть и за него?

...Молится! Чему только помогут эти молитвы – разве сохранят они его от болезни и немощи – и... разве защитят от... смерти? Что-то он в последнее время слишком часто об этом думает. Эта усталость – коварная штука. Надо с этим что-то делать, надо...

…Она проснулась, как от толчка, от какого-то неясного тревожного ощущения и открыла глаза. Сталин сидел за своим столом и смотрел на неё. Она встретила его взгляд – и обомлела.

Перед ней сидел тяжело состарившийся, больной, совершенно разуверившийся в людях, одинокий, задыхающийся от страха перед неизбежной смертью и расплатой за пролитые им реки крови человек – и в душе Марии Вениаминовны, так сильно его ненавидившей, так часто его проклинавшей и желавшей ему скорой гибели, поднялось глубокое сочувствие к этому одиночеству, к этой волею обстоятельств и собственного зла загубленной человеческой судьбе.

Возможно, он заметил её состояние, понял, что она увидела в нём то, чего не должна была, не имела права видеть. В глазах его сверкнул жёлтый тигриный огонь, щёки и лоб побледнели от мгновенно всклокотавшего в нём бешенства. Ни один человек, переживший в его присутствии, а уж тем более вызвавший в нём это состояние, не был способен выдержать этот взгляд – но Мария Вениаминовна выдержала его, оставшись естественно спокойной. И то ли это, то ли, может быть, старческая усталость, в последнее время всё чаще и чаще внезапно охватывавшая его, как-то заглушили в нём это бешенство, не дали ему вылиться в мысль, что сидящую напротив него женщину, узнавшую о нём что-то тайное, в чём он и самому себе не признавался, надо убить. Постепенно возбуждение его спало, он опустил глаза и долго сидел молча. Когда он поднял глаза и посмотрел на Марию Вениаминовну, в глазах этих не было больше ничего, кроме глубокой печали.

– Вы порядочный человек, Мария Вениаминовна, – медленно, с усилием сказал он, – Вы очень порядочный человек. В моей жизни я встречал мало таких людей. И чем выше я подымался, тем меньше их становилось. Почему так? Ведь сверху должно быть виднее, и выбор должен быть больше. – Он говорил тихо, как бы размышляя, и Мария Вениаминовна подумала, что, может быть, даже наедине с собой этот человек редко позволяет себе такие вопросы.

– Я не знаю здесь ответа, Иосиф Виссарионович, – так же тихо сказала она, – кроме одного: Во всякой власти есть что-то от Бога, но и что-то от Сатаны. Может быть, потому, что и во всяком человеке это есть.

Сталин ничего не ответил. Он медленно подошёл к окну и долго смотрел на разгорающееся за окном зимнее утро. Когда он повернулся от окна и подошёл к Марии Вениаминовне, перед ней был другой человек – гостеприимный хозяин, который час тому назад наливал ей чай и угощал её пирожными и шоколадными конфетами, а потом слушал вместе с ней доставленную ему пластинку с её записью.

Сейчас он стоял рядом с ней с немного виноватым видом.

– К сожалению, Мария Вениаминовна, нам пора прощаться. Я хочу ещё хоть немного поспать перед трудным днём, да и Вам, наверное, надо выспаться. У Вас ведь тоже целый рабочий день впереди, – и он подал ей руку, помогая встать.

Мария Вениаминовна поднялась.

– Храни Вас Бог от соблазнов зла, – сказала она, и медленно его перекрестила. – Я буду молиться за Вас. Молитесь и Вы, если можете. Бог милостив – он простит.

– 'Храни тебя Бог от зла' – так сказала мне на прощание моя мать, когда была у меня последний раз в Москве, – произнёс Сталин тихо, – и так же перекрестила она меня на прощанье. – И добавил, когда Мария Вениаминовна была уже у порога: Спасибо Вам. Мне давно уже никто не доставлял такой радости.

Мария Вениаминовна вышла в приёмную. Человек, с которым она сюда пришла, ждал её, и, как только она вошла, поднялся, помог ей надеть пальто, и они вышли. Они шли опять каким-то сложным путём, но был ли это тот же путь, по которому они пришли, она не запомнила. Наконец они вышли во двор и сели в машину. 

Они подъехали к дому, спутник её помог ей выйти и, когда она уже хотела попрощаться, сказал: „Одну минуту!" Он достал с сиденья машины портфель, вынул оттуда конверт и протянул ей.

– Товарищ Сталин просил Вам передать этот конверт. В нём деньги. Может быть мне стоит проводить Вас до дверей Вашей квартиры? – Она кивнула.

Они вошли в подъезд, освещаемный едва мерцавшей под потолком тусклой лампочкой, и поднялись к её дверям. Её спутник – из такта ли или из дисциплины, к которой был приучен – не тревожил её никаким вопросом, она же ощущала необыкновенную, усталость. Сон сваливший её в кабинете Сталина – сколько она спала? Минуту? Пять? Десять? – не принёс желанного отдыха.

У дверей её квартиры они попрощались, и Марина Вениаминовна вошла в свою комнату, из которой её вывели несколько часов назад и в которую она вначале не надеялась вернуться. И чувство, что она снова здесь, среди привычных и милых её сердцу, давно уже для неё одушевлённых вещей – это чувство успокоило её и придало ей сил.

Она посмотрела на переданный ей конверт, на котором рукой Сталина было написано её имя, и положила конверт на стол. Потом она сняла пальто, повесила его на вешалку в коридоре и, думая о чём-то, что имело какое-то отношение к конверту, но чему она не могла пока подобрать названия, вернулась в комнату и подошла к столу. Она взяла в руки конверт открыла его, прочла сопровождающую конверт записку о том, что товарищ Сталин посылает Марии Вениаминовне Юдиной двадцать тысяч рублей, и вынула из конверта деньги.

Огромная сумма не удивила и не потрясла её. Решение, как ей этим даром распорядиться, пришло к ней как-то само и сразу. И так же сразу она решила, что оставить подарок без ответа она не может. Сегодня был, правда, день, когда она занималась со студентами, но до начала занятий было ещё порядочно времени.

Она открыла окно, постояла у него, дыша морозным воздухом – в комнате было жарко натоплено и от тепла у неё кружилась голова. Потом она сделала себе чай и начала писать своё письмо Сталину, в котором она благодарила его за подарок и обещала молиться за него, чтобы Бог, который милостив и милосерден, простил бы ему все его преступления – письмо, которое потом будет, как легенда, сопровождать её жизнь и после её смерти.

                III

...В то время как Мария Вениаминовна писала своё письмо, Иосиф Виссарионович Сталин ехал в сопровождении обычной для таких случаев охраны к себе на Ближнюю Дачу. Сегодня он нарушил свой режим, которого даже в самое тяжёлое для себя время, пунктуально придерживался. Ему давно надо было бы быть в постели, чтобы успеть выспаться и встретить завтрашний день полным сил – что удавалось ему теперь всё труднее.

Машина ехала быстро, её мягкие рессоры заглушали дорожную тряску, и Сталин задремал. Мимо его полуприкрытых веками глаз проносились освещённые улицы, мелькали перекрёстки, люди, куда-то спешащие по своим делам – и в этом мелькании перед ним вдруг возникло лицо Марии Вениаминовны, её выражение в тот момент, когда она перекрестила его, произнесла „Храни Вас Бог от соблазнов зла“ и призвала его покаяться в его грехах, в его преступлениях...

Эта женщина сказала ему то, что ему не осмеливался говорить никто за все годы его жизни, она увидела в нём то, что он показывал никому, в чём не признавался даже себе! Но он не убьёт её, он оставит её в живых.

Да, он оставит её в живых – на вершине той высшей власти, которой он достиг, он может себе позволить эту роскошь. Он убил многих – бывших своих соратников, переставших быть соратниками, как только они увидели его силу, и бывших друзей, переставших быть друзьями, потому что они начали бояться, а значит, и ненавидеть его. Он убил родственников своей первой жены и отправил в лагерь жену своего сына Якова. Порой по ночам ему снятся убитые им люди, они обступают его плотно, так что он уже не может дышать – и тогда его охватывает ужас, он вскакивает с постели и долго, долго ходит по комнате взад и вперёд, стараясь унять дрожь и успокоить колотящееся сердце. И всё же – всё же он был прав: другого выхода тут не было. И он знает, что он будет это делать и дальше. Будет, если это станет необходимым.

А этих мерзавцев, которые сейчас спят и видят, как он, ослабевший от старости и болезней, отдаст им свою власть – этого глупого, хитрого шута с ничтожной душонкой Мыкиту, эту разъевшуюся жабу Маленкова и этого самого опасного из них, этого своего компатриота в пенснэ – он убьёт их всех! Всех! И их прихвостней, которые тоже спят и видят, как им будут сыпаться блага и власть, как они будут обворовывать страну, которую он построил – их он убьёт тоже. Все пойдут под топор! И он ещё увидит, как они, предавая друг друга, будут вопить о пощаде, как он руками одних уничтожит других, а потом отправит на эшафот и тех, предавших своих вчерашних союзников и хозяев. И их лакеи и лизоблюды, эти продажные писаки, лизавшие им сапоги – эти тоже пойдут под топор! Он покажет им всем, всей этой сволочи, которая, как тараканы, бегает у его ног и готова унижаться как угодно, только бы сохранить свои привилегии! Он им покажет, что он ещё силён, что его власть непоколебима. Он им покажет, что есть ещё в этой стране кто-то, кто заботится о своём народе, и этот кто-то – он! Он! И тысячи, миллионы простых людей, честных тружеников поймут его и пойдут за ним. Они будут требовать казни предателей – как они этого требовали в тридцать четвёртом и в тридцать седьмом и в тридцать восьмом, как они сейчас требуют казни врачей-убийц, сионистских агентов и их прихвостней. Потому что люди будут знать – это забота о стране, забота о её величии!

...Да, тысячи и тысячи невинных попадут под топор тоже. Что ж: лес рубят – щепки летят. Это не он придумал, это часто повторял Ильич, а Ильич понимал толк в массовом терроре. Да, террор – иначе не удержишь страну, не заставишь людей работать. Тысячи невинных – что ж, такова цена, тут никто ничего не может поделать.

...Эта женщина – что она понимает во власти? Что понимает она в жизненной борьбе? Что знает она о его одиночестве, о его терзаниях, когда он вычёркивал людей, ему близких, из своей памяти, жертвуя ими ради высшей цели? Что знает она о его бессонных ночах, когда он должен был отдать ради этой цели своего сына, бросив и его в горнило общей победы? Она не знает об этом ничего. Но она судит его. Судит, хотя в её Евангелии сказано: „Не судите, да не судимы будете". Судит.

И всё же он оставит её в живых. Ибо он увидел в ней то, что он в самых редких случаях встречал в людях – да и встречал ли вообще? – абсолютную честность, абсолютную порядочность и – без малейшего намёка на юродивость – святость. Да он оставит её в живых – может быть, хоть за это скостится ему что-то из его грехов. Пусть хоть эта душа молится за него и вымаливает прощение, в которое он не верит, за грехи, совершать которые его заставила страшная миссия, которую он на себя взял – или которую возложила на него судьба... Нет, он оставит эту женщину в живых – и с этой мыслью, с этим решением он заснул...

Мария Вениаминовна тем временем перечитала своё письмо, добавила пару фраз, убрала пару лишних и переписла письмо набело. Потом она ещё раз перечитала его, положила письмо в конверт и надписала на конверте "Москва. Кремль. Иосифу Виссарионовичу Сталину", а внизу, у рубрики "от кого" написала "М.В. Юдина". Она заклеила конверт, приклеила к нему марку, спустилась вниз к подъезду, у которого был приторочен почтовый ящик, и опустила туда своё письмо. Потом она медленно, как бы в раздумьи, поднялась к себе, зашла в комнату и посмотрела на часы. Была половина десятого. Первый студент – в эти дни она занималась дома – придёт только в час, так что у неё есть возможность немного поспать.

Она поставила будильник на двенадцать, легла – и мгновенно заснула. Ей снился ночной звонок, ярко освещённый зал радиокомитета, генерал Ильинский, "Шествие на казнь" из "Фантастической симфонии" Берлиоза под "Музыку для фортепиано и ударных" Бартока, её разговор со Сталиным и его последние слова, обращённые к ней. „Храни нас Бог от соблазнов зла“ прошептала она во сне и почему-то добавила: „Изыди от меня, Сатана!"