Голос

Павлова
 
Вечер наползал на неприбранные крыши пятиэтажек, словно распластавшийся во всю длину ослабевших крыльев раненый дракон. Эмма Соломоновна с удовлетворением отметила, что выброшенный кем-то из окна молочный пакет, неудачно попавший прямо на козырек подъезда, сдуло наконец-то резким порывом ветра. Новый порыв хлестнул голыми тополиными ветками в окно, и Эмма Соломоновна поспешила запереть раму. Все еще поеживаясь и кутаясь в байковый халат, она проскользнула на кухню, взяла с полочки коробок, собираясь поставить чайник. Неожиданно резкий неприятный звонок вспорол сумеречный уют ее двухкомнатного диванно-подушечного убежища, будто это ветер прорвался сквозь надежные стеклопакеты, и теперь нужно будет выгонять его в форточку, а потом долго упорядочивать крохотный мирок опрокинутых фарфоровых фигурок на лаковой крышке фортепиано. Прежде, чем поднять трубку, Эмма Соломоновна смахнула с нее несуществующие пылинки и ответила гулким, слишком молодым для семидесятилетней женщины голосом: «Квартира Елисеевой».

Фамилия досталась Эмме Соломоновне от мужа, но никто и никогда не называл ее по фамилии. Даже в ЖЭКе и в районной поликлинике все знали Эмму Соломоновну и величали по отчеству с какой-то подчеркнутой вежливостью. Эта женщина воспитала и вывела на оперную сцену не одно поколение народных любимцев. Она ставила голоса на протяжении сорока лет, знала все тайны звукоизвлечения, была лично знакома со всеми известными певцами страны и ходила в Большой Театр по контрамаркам, подписанным такими именами, от которых захватывало дух у самих артистов. Впрочем, как раз у Эммы Соломоновны голос был резковат: сильный, но не слишком богатый красивыми обертонами, потому она не стала оперной дивой, но неизменно удивляла учеников стойким диапазоном в три с половиной октавы. Ученики вот уже нескольких поколений называли ее «Бэнши».

«Квартира Елисеевой», - проскользнуло по проводам и через шипение старенькой телефонной станции отдалось в ухе Алечки Саврасовой, многообещающей, почти уже восходящей звездочки картонного театрального небосклона. «Деточка, конечно, я рада», - покровительственно, четко выговаривая согласные, произнесла Эмма Соломоновна, - «Хорошо, через сорок минут я тебя жду».

Опустив трубку на рычаг, педагогиня вернула спички на полку и взяла веник. Ученица должна прийти в идеально чистое помещение. Время для чая наступит позже, а сейчас – работа. Работа – самое главное, то, что помогает сознавать себя, говорить уверенным покровительственным голосом, давать советы тем, кто сильнее и богаче. Работа – это то, что Эмма Соломоновна делает на высшем уровне своего педагогического профессионализма; то, чего от нее ожидают; то, ради чего она прожила свою жизнь; то, чего старость не сможет вытравить из ее надежного распорядка.

За сорок лет преподавания Эмма Соломоновна пришла к выводу, что голос – это такой же член тела, как рука или нога. Он требует тренировки так же, как любая мышца в организме. Связки, резонаторы диафрагма регулируют поток воздуха, являясь всего лишь живым механизмом. Живым, а потому несовершенным, зависящим от человеческой лени или количества съеденной пищи. Иными словами, человеческий фактор для хорошего звучания голоса представлялся Эмме Соломоновне барьером, требующим преодоления.

В субботу у Алечки Саврасовой ответственный концерт, недавно она получила вполне заслуженную премию на международном конкурсе, заслуженную, благодаря Эмме Соломоновне. Скоро Алечку начнут приглашать организаторы концертов из других городов, и она должна быть готова. Максимум того, что еще можно дать ученице надо сделать в короткий срок. Голос у Алечки сочный, правда, не очень стабильный. Здесь важно все: как ученица должна стоять, как развернуть плечи, как поднимать нёбо и напрягать «аппарат». Не губы и язык, а аппарат, не тело, но инструмент, вот чего следовало добиться, чтобы голос звучал стабильно. Если звук тихий и тонкий, то на высокой ноте напряжение в связках огромное, и такое же напряжение в зале, люди плачут, хватаются за сердце, сопереживают героине. А низы, хорошо подхваченные грудным резонатором, заставят ощутить угрозу, некое неуловимое предчувствие. Так рождается обожаемый зрителем талант: из труда над овладением механизмом.

Обессилевший дракон на крышах дрогнул и замер проколотый тонкими электрическими стрелами - лучами фонарей. Небо просинело, темное чудовище истекло индиговой кровью, забрызгав стекла неровными бликами.

***

«Заходи, деточка!» - это снисходительное обращение беспрекословно принимали все знаменитые и народные ученики Эммы Соломоновны, Алечке даже не пришло бы в голову возразить. «Деточка, ты опять похудела», - Эмма Соломоновна неодобрительно покачала головой.

Алечка худела всю свою двадцатипятилетнюю жизнь, сколько себя помнила. В детстве, когда мама сутки через трое дежурила в больнице, бабушка варила своей кровиночке по шесть сосисок за раз, а потом мама сажала девочку на морковные и свекольные котлеты, но вновь уходила на дежурство, вверяя Алечку бабушке. В школе девочка оказалась чуть крупнее одноклассниц, посещавших до этого детский садик, но ее не дразнили даже в старших классах, памятуя один случай.

Новенький ученик, находясь в том нежном возрасте, когда мальчики еще на голову ниже девочек, позволил себе неосторожное высказывание по поводу Алечкиной талии и проживающих в Африке представителей фауны, а именно гиппопотамов. До сих пор Алечка помнила те несколько мгновений, пока ее кулачок не наткнулся на хрупкое тельце обидчика. Она тогда искренне недоумевала, как он осмелился встать с ней лицом к лицу, оскорбить человека. Человека вдвое весомее себя. Потом начались неприятности: слезы, вызов родителей в школу. Больше ее никто не обзывал, но сама Алечка стала все придирчивее смотреться в зеркало, исключила из рациона булочки, а из гардероба рюши и пояса.

Классе в десятом, когда как всегда неожиданно грянула первая любовь, девушка сделала рывок и действительно ощутимо похудела, но предмет воздыханий переехал в другой район. Алечка глубоко и возвышенно страдала, на нервах поглощая все подряд и радуя аппетитом бабушку. В результате, за пару месяцев она не только вернула все прежние килограммы, Но и, как говорится, превзошла себя. Далее следовали модные диеты, упражнения, лечебное голодание, даже аутотренинг, но ничего не помогало. Вернее, помогало все: Алечка легко и быстро худела, а результат вновь и вновь оказывался нестойким, она каждый раз тяжело переживала фиаско и с завидным упорством пробовала все новые методы.

Наконец, появилось нечто, что подняло Алечку в собственных глазах. Оказалось, что Бог наделил ее настоящим оперным голосом, требующим, конечно, огранки, как алмаз, но не вызывающим сомнений. Алечка запела. Не то, чтобы она всегда любила музыку, но просто полная девушка и полная оперная дива – это совершенно разные вещи. На сцене полнота обычна, многие считают, что необходима, и, пусть даже это мнение - чистая легенда, но Алечка получила объяснение своей полноте: ее тело создано рождать волшебные звуки! И если ей теперь придется полюбить оперу, то она полюбит ее, ради себя, ради своего голоса.
Справедливо заметим, что Алечка ждала чего-то великого, огромной настоящей любви! Музыка так музыка! Она погрузилась в музыку со всем пылом и жадностью юного сердца. Алечка продолжала время от времени неудачно худеть, но теперь все ее неудачи покрывало осознание своего предназначения. Толстая, чтобы петь. Не замужем? Чтобы уделять больше времени искусству. Не слишком счастлива? Чтобы настоящее страдание надрывало невидимую пленку между ней и зрительным залом. Истинное вдохновение нуждается в муках!

Эмма Соломоновна села за пианино. Постоянные перемены в Алечкином организме вызывали у нее раздражение, мешали закрепить процесс прохождения звука. Спорить с Эммой Соломоновной казалось безумием, она вытаскивала голоса наружу, создавала их, лепила, она знала о голосах все. Только в одном Алечка была не согласна со всесильной педагогиней. Голос – не орган тела, но орган души. Он передает все человеческие чувства: волнение ожидания, ликование успеха, боль утраты. Голос и есть тот мостик, который соединяет людей, делает их понятными друг другу. Голос – не инструмент, а живая птица, перелетающая от человека к человеку, осеняющая их своими перьями, погружающая в водоворот неизведанных ощущений.

Однажды, благодаря своему голосу Алечка познакомилась с Вадимом. Кто-то привел его на репетицию, кто-то, кого она предпочитала не помнить. Близился Новый Год, кругом царило особое предновогоднее настроение, правильнее было бы сказать – предвосхищение. Все происходящее воспринималось как последовательные знаки, намеки на некое волшебное грядущее. В витринах уже громоздились пластмассовые елки, укутанные дешевой мишурой, и они с Вадимом долго бродили после репетиции по городу, рассматривая подмигивающие отовсюду лампочки, читая стихи. Алечка репетировала Лауретту, партию не слишком сложную, но полную драматического накала. Вместе с Вадимом они смеялись над переводом с итальянского: «Ну что это за напыщенное либретто, как можно всерьез такое петь?!»

       «О, мой отец бесценный,
       В сердце такая мука!
       Ринуччо подарила
       Я и любовь, и руку.
       Да-да, мы обручились,
       Если ж мечта напрасна,
       Пускай в пучине Арно
       Сгинет мой труп безгласный!
       Томлюсь я и страдаю!
       Ужели я умру?
       О, пожалей меня!..»

Вадим кивал и соглашался; действительно, слова бездарные: «безгласный труп» – просто ужас, но зато какова музыка! Потом он долго играл ей на саксофоне в мастерской у какого-то своего друга, и она растворялась в своем счастье, быстро и легко худела, часами без устали репетировала.

Премьера приближалась, афиши уже сложили аккуратной стопкой в подсобном помещении, сразу же пропитавшемся запахом свежей типографской краски, а знаменитый романс Лауретты «не шел». Алечка билась над образом, обвиняя то либреттиста, то переводчика, но гнев не давал ей успокоения. Ей нужна была трагедия, неподдельная, разрывающая душу на части, терзающая и возвышенная. Алечка долго стояла на берегу Яузы, стараясь сквозь лед рассмотреть неприютные речные глубины и представить себя готовой отдать жизнь за любовь, но никак не могла. Вадим дарил ей всего себя, не требуя платы. И тогда она поняла, что мешает ей спеть так, как надлежит настоящей артистке – она слишком счастлива!

Решение пожертвовать личной жизнью ради искусства созрело быстро, настолько, чтобы ноги в фирменных австрийских сапожках на тонкой подошве не успели вконец закоченеть. Алечка добрела до ближайшего таксофона и простилась с Вадимом навсегда. Минут пятнадцать она рыдала навзрыд, выводя пальцем на заиндевевшем стекле его имя, а утром романс Лауретты зазвучал «на ура». Каждое слово было естественно, прочувствованно, наполнено смыслом. После премьеры Алечка позвонила Вадиму, но тот не захотел с ней разговаривать. Алечка искренне удивилась, даже обиделась, проплакала еще пару ночей и приступила к подготовке к конкурсу. Это потребовало всех ее сил, физических и эмоциональных, Эмма Соломоновна не делала ученикам скидок на любовные перипетии.

***

«Ну что ж, деточка, если ты перестанешь издеваться над своим организмом, то у тебя будут все шансы удачно выступить. Не забывай про твердую атаку там, где я тебе указала, не слишком задирай верхнюю губу на микстовых нотках и вообще старайся петь легче», - визит всегда завершался набором рекомендаций, которые педагогиня произносила с особой значимостью. Пальцы ее в последний раз проворно пересчитали клавиши, и крышка опустилась со стуком, знаменуя конец занятия. – «Не забывай делать дыхательные упражнения». Алечка кивнула. За последний год Бэнши резко постарела, в туго стянутых на затылке седых кудрях Алечка не заметила ни одного живого, черного волоса. Но профессионально старушка нисколько не сдала.

Алечка уже собиралась уходить, аккуратно обернув горло кашемировым шарфом, как вдруг на пороге возникла Ирина.

 - Эмма Соломоновна, я чуть-чуть пораньше, - извинилась она, - ничего? Если надо, я подожду.

- Что ты, деточка, мы с Алей как раз закончили. Проходи, раздевайся, - ответила педагогиня и тактично удалилась, давая возможность ученицам перекинуться парой слов.

Ирина смущенно улыбнулась. Раньше они часто сталкивались с Алечкой на занятиях, но теперь Ирина приходила к Эмме Соломоновне только раз в месяц, уроки стали очень дороги, да и времени находилось все меньше. А ведь лет пять назад она подавала такие же большие надежды, прекрасное меццо-сопрано, очень сценическая внешность: высокий рост, стройность, натуральные темно-каштановые волосы ниже плеч. Ирина почти дружила с Алечкой, по крайней мере, они были друг другу интересны, их многое объединяло. Но это еще до того, как к Ирине приклеилось непонятное, бессмысленное слово «неудачница». Не вовремя подхваченный грипп, провалившийся в результате концерт, да и того хуже – беременность и рождение дочери. Артистический путь не предполагает таких ошибок. Не петь Ирина не могла, поэтому она пела. В сельском храме, в двадцати километрах от Москвы. Алечка жалела подругу, но сама же своей жалости почему-то стыдилась.

- Тебя подождать? Я на машине, - неожиданно предложила Алечка.

- Да, если не трудно. Я только на минутку. Задолжала Эмме Соломоновне в прошлом месяце, вот приехала отдать. Ты будешь внизу?

- Да, - Алечка никогда не слышала, чтобы Эмма Соломоновна занималась с кем-то в долг, но, не желая копаться в чужих финансовых делах, сразу же отказалась от размышлений на эту тему.

Ирина прошла в комнату, строго перекрестилась на древнюю стоящую в углу икону, оставшуюся Эмме Соломоновне в наследство от покойного мужа. Дорогой оклад мягко поблескивал серебром, а с потемневшей доски глядел пристально святой, чьего стершегося имени уже невозможно было разобрать.

 - Надо бы икону отреставрировать, старую олифу снять. У вас там не могут? – спросила Эмма Соломоновна тихо, с каждым словом все более теряя свой снисходительный тон, обращаясь к Ирине с едва уловимым почтением, словно к заколдованной принцессе, не освобожденной еще прекрасным принцем от столетнего сна.

 - Я узнаю, - пообещала Ирина и протянула Эмме Соломоновне свернутую в трубочку купюру – вот, возьмите, спасибо Вам большое.

Педагогиня взяла деньги, отведя взгляд.

 - Можно было и потом, - уж совсем сконфузившись, промолвила она.

 - Что Вы… Я Вам так благодарна!..

Когда Ирина вышла из подъезда, Алечка посигналила ей фарами.

 - Плюхайся и пристегнись! – весело скомандовала она, - Тебе домой?

Ирина кивнула.

 - Сто лет тебя не видела! – Алечка продолжала щебетать что-то дежурное, пересыпая свою речь замечаниями по поводу дороги, скорой необходимости менять шины и всякой ерунды. Она словно хотела, чтобы в этом потоке бессмысленных фраз не прозвучал слишком резко, как больной диссонансный аккорд, тот главный вопрос. Алечка решительно набрала воздух в тренированные легкие и выпалила сакраментальное: "Ну, ты сейчас вообще где?"

Где? Как будто Ирина не сидела рядом, на соседнем сиденье, а пребывала совсем в другом месте. На другой планете, отделенная от Алечки и ее искрометного существования миллионами парсеков космического безмолвия. Этот вопрос часто задают друг другу бывшие знакомые и порой тем ставят собеседника в тупик. Где?

 - Все там же, - улыбнулась Ирина. Ее улыбка показалась Алечке слишком открытой, почти неуместной, если говоришь о не до конца восстановленной церквушке в полупьяной деревне. Все деревни представлялись Алечке полупьяными, и виной тому был вовсе не ее характер, а размытые детские, дачные воспоминания. Едва успев подумать, что надо бы пощадить Ирину, Алечка поймала себя на том, что уже задает второй вопрос.

 - А на личном фронте как?

 - Без изменений, - Ирина посуровела.

Конечно, Алечке не следовало заводить этот разговор. Тогда, пять лет назад, когда Ирина еще была полна надежд, в ее жизни случилась неприятность, о которой Алечка знала во всех подробностях. Ирина влюбилась. В этом не было ничего удивительного, все влюбляются в двадцать лет, даже те, чьей карьере это категорически противопоказано. Но Ирина не просто влюбилась, она полюбила женатого человека. Не гения, не злодея, не святого, простого отставного военного.

Геннадий Андреич был старше Ирины на двадцать лет, его жена, не работавшая домохозяйка, родила и вырастила ему двух сыновей. Он любил жену, как умел. Ирина не строила планов, не звала Геннадия Андреича в свою многообещающую жизнь. Она боялась даже мечтать о нем, чтобы не спугнуть то, что уже имела: редкие встречи на интересных концертах, беседы в фойе, поспешные проводы до дома.

Ирина придумала его себе, сочинила, изукрасила тысячью добродетелей. Разве он мог сопротивляться ей, такой молодой, темноволосой, с такими загадочными глазами, изумительно зелеными, словно в них дремало подводное царство. Он был ее героем, лучшим из лучших, он объединял в себе все ее желания. Можно ли его винить – сорокалетнего, женатого, увлеченного европейской музыкальной культурой доклассического периода?

Ирина забеременела. Об аборте она не хотела и слышать, хотя Алечка пыталась уверить ее, что это нехорошо, эгоистично, нельзя поступать по своему хотению, когда на карту поставлена чужая семья. В тот момент на кухне Ирочкиной «хрущобы» за так и не допитой чашкой мятного чая Алечка казалась себе такой опытной и мудрой, ведь она, именно она, тогда предрекла Ирине, как сложится ее судьба, если та соберется рожать. «Ты не сумеешь жить без музыки!» – запальчиво кричала Алечка, - «Станешь петь в самодеятельности, со старушками в церкви, дирижировать хором в детском саду! Ты этого хочешь?!»

Ирина родила девочку, слабенькую и недоношенную. Боясь за здоровье дочурки, Ирина сразу же окрестила ее, но не в Москве, а в крохотной деревеньке по ярославскому направлению, у священника, который приходился двоюродным братом ее соседке. Тот день почему-то ярко врезался в память Ирины. Солнечно, но не жарко. По дороге дочка много плакала, Ирина чуть не повернула назад, а соседка, ставшая девочке крестной матерью, решительно тянула Ирину за рукав к электричке. Так и доехали. Батюшка, совсем еще молодой, но сразу внушающий доверие, задавал ей вопросы. Верует ли она? Когда причащалась? Ирина не поняла половины слов, которые он произносил. Потом дочку окрестили, на обратном пути она спокойно дремала, почмокивая резиновой пустышкой. Батюшка звал приезжать в отпуск: храм только восстанавливается, работы много, а девочке нужен свежий воздух.

Потом был тот злополучный концерт. Всем сказали, что накануне Ирина подхватила грипп, но это неправда. Она просто не справилась, не смогла оставить за кулисами все свои эмоции и полностью перевоплотиться в героиню. Пели концертный вариант «Царской невесты», избранные арии. А вместо Марфы на сцене оказалась Ирина, нервная, убитая бессонной ночью после того, как накануне приезжал Геннадий Андреич, долго смотрел на дочку и молча плакал. Что ж, значит она оказалась ненастоящей актрисой, вместо переживаний Марфы ее грызла собственная совесть. Грызла за то, что Ирина разрушила-таки чужую семью. Геннадий Андреич расстался с женой, но Ирина его не приняла. Она словно наказала себя, как наказывала и позже, она не позволяла приблизиться к себе даже неженатым мужчинам с серьезными намерениями. Не то, чтобы Ирина приговорила себя к пожизненному одиночеству. «Нет», - говорила она себе, - «Может, это и не на всю жизнь, но точно не сейчас».

Предсказания Алечки сбылись, растить дочку одной оказалось ужасно трудно. Денег катастрофически не хватало. Обивая порог СОБЕСа, Ирина обнаружила необычайные вещи, удивительные правила, которые, как злые заклинания, складывались против нее и маленького родного человечка, нуждавшегося в одежде, кроватке, специальном питании. Выяснилось, что если у женщины с ребенком был кормилец, но умер, то и неработающей матери, и младенцу полагается довольно приличная пенсия. А женщине, никогда не имевшей кормильца, не полагается ничего. «Из ничего и выйдет ничего», - процитировала с сожалением вежливая собесовская дама и буквально развела руками.

Уроки с Эммой Соломоновной пришлось сократить до минимума, Ирина действительно устроилась музыкальным руководителем в ясли-сад, вела кружок самодеятельности в ДК, вобщем, как могла, изыскивала средства на дочь и возможности хоть для какого-то творчества. Со старыми знакомыми Ирина старалась не сталкиваться, а следующим летом и правда укатила в деревню. Там она работала в огороде, потом в трапезной, потом… Потом она впервые исповедалась и причастилась. А через год уже пела на клиросе вдвоем с женой того самого священника, двоюродного брата своей соседки.

***

 - Без изменений, - повторила Ирина и неожиданно опять улыбнулась.

Алечке на мгновение показалось, что вот, есть же человек, который все потерял, звезд с неба не хватает, а спокоен! Впрочем, эта почти крамольная мысль ускользнула при внимательном взгляде на пальто Ирины, добротное, даже дорогое, но то же самое, что и пять лет назад.

 - Ну да, без изменений, – пробормотала Алечка.

 - Что?

 - Нет, это я так! Извини.

Они подъехали к подъезду.

 - Может, заскочишь? – радушно пригласила Ирина.

 - Нет-нет, - Алечка почему-то замотала головой. Она часто делала и говорила то, чего потом не могла объяснить ничем, кроме свойств своей артистической натуры, - Знаешь, у меня двадцать третьего концерт в Малом зале консерватории, в шестнадцать тридцать. Приходи, я оставлю тебе место…

 - Двадцать третьего? Не получится. У меня служба в пять. Ты тоже приходи, в другой раз, как сможешь, прямо так, без приглашения.

 - Ладно! Как-нибудь! – крикнула Алечка, разворачивая машину в узком дворике. А через пять минут влажные ветры центральных улиц смыли впечатление встречи, только забытые в салоне вязаные перчатки напоминали о милой талантливой Ирине, которой просто не повезло. Так древний артефакт напоминает о погибшей цивилизации. Позже Алечка бросила их в бардачок, привыкла, что они там валяются, и уже не испытывала смутного беспокойства, натыкаясь на них взглядом.

***

К двадцать третьему Москва простудилась. В транспорте, в магазинах, на детских площадках, на тротуарах под провисшими проводами, везде люди кашляли, вытирали носы, погружали лица до половины в объемные мохнатые шарфы. Телевизоры трещали что-то о резком похолодании, о воздушных массах, перемещающихся над средней полосой России. У Ирины страшно мерзли пальцы, приходилось время от времени дышать на них и перекладывать пеструю болоньевую сумку с нотами из одной руки в другую.

Эмма Соломоновна глядела в мутное окно удаляюшейся из города электрички, автоматически сминая и снова разглаживая в ладони льготный пенсионный билет. Цыганские дети сновали по проходам, просили денег, а Эмма Соломоновна просила у Бога: «Господи, помоги Але. Ты велик и всемилостив, сделай так, чтобы деточка не растерялась, не забыла расслабить плечевой пояс, чтобы голос не подвел».

Голос не подвел. За какие-то полтора часа Алечка превратилась в открытие сезона, блистательную Алевтину Саврасову. Она бисировала, утомив бледненькую концертмейстершу в коричневом платье. Место, оставленное для Эммы Соломоновны, пустовало, но это ничего, концерт снимает телевидение, запись можно будет просмотреть потом, вместе с Бэнши. Даже строгий разбор недочетов уже не страшил Алечку, она пребывала на той вершине довольства, когда старые желания уже исполнились, а новые еще не успели позвать за собой. Алечка раскланялась в последний раз, некстати поцарапалась чем-то в громоздком ветвисто-целлофановым букете, но только улыбнулась себе: «Она зажгла вдохновением все эти лица, достучалась до каждого, где-то в машине, в аптечке должен быть йод, очень жаль, что Эмма Соломоновна так и не смогла выбраться».

Эмма Соломоновна встала вплотную к клиросу, чтобы видеть певчих. За час она совершенно согрелась и размышляла теперь, какой все-таки голос у Ирины. Он изменился, стал спокойнее, глубже, бесстрастнее. Эмма Соломоновна тихонько подошла к свечному ящику.

- А что, батюшка у вас добрый? – спросила она у женщины в косынке.

- Да ничего, вроде. Когда как.

- А когда можно исповедаться?

- Завтра, до службы. Придете что ли? – усомнилась женщина.

- Приду, - пообещала Эмма Соломоновна, - Я ведь, знаете, крещеная, еще в детстве. Мама полагала, если придут немцы, то крещеную не тронут. Тогда много евреев крестилось. А потом нас увезли в эвакуацию, немцы до нас так и не дошли.

- Ну и слава Богу! – вздохнула собеседница.

***

Служба закончилась. Ирина сняла нелепые очки, поправила каштановую прядку, выбившуюся из-под платка. Ее дочка завозилась рядом на скамейке, просовывая ручки в великоватые рукава куртки. А чуть поодаль невидимо парили ангелы, настоящие, не бутафорские. Ничего странного! Обычное дело.