Не волнуйся, засыпай...

Захаров Сергей
Не волнуйся, засыпай…

Уже несколько месяцев это мое – обомшелый, с обломанными сучьями ствол сосны в метре от забранного решеткой окна, дыхание путаное четырех соседей, крики подъемные санитарок, ежеутренний шмон, запах пригорающей вечно пшенки и жалкие в неочеловеченности своей лица больных. Их, лиц, больше сотни, и на всю сотню, не считая меня – лишь один мыслящий адекватно человек.

Здесь – хорошо. Пока я не уверюсь, что здоров окончательно – город мне заказан. Да и как смогу я существовать там? Город упругой встает стеной, выдавливает меня, как ненужный прыщ, из полумиллионного тела, кричит под ночными окнами в тысячу яростных голосов – здесь же не в пример спокойнее. .Здесь я возвращаюсь к бесконечно счастливому, животному почти состоянию, когда не нужно принимать никаких решений – все давно уже решено и предусмотрено инструкциями.

Я на хорошем счету – ручаюсь, им приятно даже, что в пациентах у них ходит человек с университетским образованием. Именно – ходит. Я не отказываюсь сходить в прачечную, столовую, на склад; Клавдия Ивановна, старшая сестра, охотно берет меня в аптеку за лекарствами – в прогулках этих все же больше приятности, чем в топтании бессмысленном на пятачке окруженного четырехметровыми стенами двора.

Прогулки во дворике мне ни к чему – когда сумасшедших выгоняют на улицу, и Сенин, единственный, с кем здесь можно говорить, заглядывает в палату – ну что, бродяга, пойдем подышим? – я машу отрицательно рукой: до самого обеда отделение будет пустовать, и никто не помешает мне окунуться с головой в оригинальную литературу. Под рукой устроен будет Уэбстера лиловый куб, я увлекусь настолько, что позабуду совершенно, где нахожусь – до той самой предобеденной поры, когда зашаркает по лестнице безумная вереница, и медсестра, стоя в дверях, пропускать будет по одному в отделение и вести громко счет.

Приезжает она по субботам, когда, приняв положенное мне лекарство, я начинаю неудержимо засыпать, откладываю в сторону книгу и скриплю какое-то время пружинами, устраивая тело по возможности удобнее – как раз тогда возрастает в коридоре тяжелый топот и телом обильная санитарка Алеся кричит детски писклявым своим голоском:

-Англичанин! Где англичанин? Подымайся! Невеста к тебе приехала, англичанин!

Алеся, как и большинство санитарок, в близлежащей живет деревеньке, в силу своих двадцати лет мечтает исключительно о замужестве и неудивительно, что весь мир для нее наполнен невестами и женихами.

Я иду за Алесей кафельным коридором, наблюдая механически, как студнем трясутся под нечистой тканью халата огромные ее ягодицы – иду и ловлю себя на мысли о том, что все это уже было, только вместо этой вот, из медучилища, девочки, ждала меня жена, Лена. И жара была точно такая же, все и вся сжигающая жара, силу набравшая еще в мае, и точно так же, когда защелкнется замок и нас оставят в комнатушке для свиданий и уйдут – точно так же будем мы сперва вести разведку глазами, настороженно и единого не говоря слова – и лишь убедившись, что все, вроде, в порядке, набросимся уже друг на друга.

Точно так же, как было это с женой, я потяну девочку из медучилища на колени и буду чувствовать ее всю – жаркую, глупенькую и снова влюбленную – все темное, злое минует и я могу улыбаться, я могу быть хорошим, если «ДОЛЖЕН» мое упокоено… А сейчас – такое как раз время, и круги на воде от брошенного с силой и яростью камня слабее становятся и незаметней – я выздоравливаю. Точно так же, как было это с женой, она сыграет краткую игру в целомудренность.
 
-Ты что, Дим, с ума сошел? Здесь? Но как – здесь? Слушай, это ведь невозможно – здесь!

-Бывали ведь и куда менее приспособленные для этого места… Ты что – забыла?

-Нет, я не могу – здесь! Слышишь, ходит кто-то за дверью, дышит совсем рядом… Подождем, может, Дим? Чуть-чуть, самую малость, ведь осталось всего ничего, тебя скоро выпустят, отпустят тебя вот-вот – ну давай подождем, Дим!

Но будет уже сама задыхаться и таять, тянуть прерывисто и жарко воздух – никаких подождем! Это другие, на воле, пусть ждут, если им так хочется, а здесь, по эту сторону, ждать я нисколько не намерен. Я не знаю еще, когда выйду, и мне нужно – здесь и сейчас! И выяснится непременно, что нужно и ей, и закончится все обоюдно и быстро – обидно быстро, до смешного быстро, непростительно быстро – но как же, черт побери, хорошо!


* * *


Не волнуйся, засыпай…

Да, так это было тогда – миновал предельный ноябрь, и еще два месяца, прежде чем стал я замечать и слушать. Что нового могла она сообщить мне? Все это было тысячу раз знакомо: мертвые матери и пьющие безысходно отцы, мужья-садисты и в рабстве покорном содержимые жены… Тысячу, повторяю, раз все было знакомо, но одно, всего лишь одно обстоятельство в корне меняло все – она уже не была мне ЧУЖОЙ.

Сам не знаю, когда и как случилось это – но заржавевшие от временного бездействия шестерни стронулись тяжко с места и завертелись, скрежеща и набирая обороты, из глубины пыльной, из-за выщербленного угла поехало огненное «ДОЛЖЕН», и я знал уже, откуда придет болезнь.

Был, помнится, абсурдный зимой дождь, вода была, и капли, искрясь, чертили по черной коже дорожки… Она, придя, отворачивала лицо от света, отворачивала от меня – кого пыталась она обмануть? И позже, когда, прижавшись ко мне дрожащим, горячечным своим телом, она изливала себя в сбивчивых, запутанных и бесконечных жалобах – никакая, даже самая малая жалость не подняла во мне голову. Не было ее, жалости - но было «ДОЛЖЕН», больнее и ближе, колокольчик тревожный звонил вовсю, указывая на опасность, но я знал уже – опоздал.

Оказывается, у нее были планы: уже тогда, в феврале, она твердо положила развестись с будущим владельцем ломбарда и перейти ко мне. Нет, она уже не была мне чужой, более того – я настолько утратил чувство реальности, что какое-то, пусть и недолгое, время верил даже, что совместная наша жизнь вполне состоится.

Дело оставалось лишь за окончательным, серьезным, плодотворным разговором с мужем, где правильно будут расставлены точки, где муж поставлен будет перед непреложным фактом и отпустит выстрадавшую положенное юную жену в другие, лучшие, может быть, руки. Так это выглядело в соответствии с ее планами, и хорошо помню, как в каждую из встреч она торопила, а я – «ДОЛЖЕН» жгло уже нестерпимо – оттягивал, как мог: слишком хорошо знал я себя, чтобы надеяться на какой-то, кроме плохого, исход. Но она умела быть настойчивой, будущая медсестра, она исправно приносила ссадины и синяки и молчала красноречиво по поводу их происхождения, она даже трусость во мне подозревала…

Послушай, я не пойму, чего мы ждем, почему ты бесконечно откладываешь несчастный этот разговор? Я могу сказать и сама, но ты же, в конце концов, мужчина! Мне кажется, ты просто боишься с ним поговорить – или так только кажется? И сама не знала, насколько близка была к истине: я отчаянно, до дрожи в коленях боялся – боялся себя, боялся жестокости и насилия, какие ненавижу с детской еще, светлой поры и от каких мне – никуда не уйти.

До середины марта я все же дотянул, а после, в один из дней, понял сразу и вдруг: нужно заканчивать, прекращать эту пытку – и прекращать немедленно. Договорено было с ней, и я помню, как трясла меня в тот день лихорадка ожидания – так бывало когда-то перед труднейшим экзаменом, да это, собственно, и был для меня экзамен и, несмотря на то, что заранее предопределен был результат, я надеялся все же на иной, счастливый исход – надеялся, конечно же, зря.

Помню, я впервые тогда пожалел, что у меня даже нет костюма, а приличное пальто, какое я намеревался купить уже года два, так и осталось некупленным – в последнее время я совершенно утратил интерес к одежде. И потому идти надо будет в порыжевшем от времени, изрядно поистертом кожаном пальто отца – он в свое время почти не надевал его, я же, войдя в возраст, примерил как-то и стал носить бессменно – настолько пришлось оно мне по вкусу.

Но тогда – тогда впервые мне сделалось стыдно: мне хотелось зачем-то произвести на ее мужа солидное впечатление – как будто могло это иметь какое-то значение. По пути – жила она совсем рядом, в пяти минутах ходьбы – я купил у лотошницы авоську с апельсинами, опять-таки неизвестно зачем, нашел без труда нужный мне дом и, поднявшись на третий этаж, утопил черную кнопку.


* * *


Не волнуйся, засыпай…

Все это было и, как ни печально сознавать это, будет еще не раз: нас выведут, щелкнет за ней прощально замок, я пойду сквозь звериное скопище, сумасшедшие нехотя будут расступаться – несчастные, Богом обиженные существа с одними на всех глазами – глазами покорными, трусливыми, жадными: точно такие бывают у ожидающих подачки собак.

Алексеевна, старшая смены, положит сигаретные пачки «на тумбочку»: в одной из кладовых есть специальный ящик, где хранятся привозимые родственниками сигареты и выдаются в соответствии с правилами пациентам – но не более пачки в сутки. Ездят к немногим, едва ли к десятой части, да и понятно – кому они, такие, нужны?

Алексеевна – танковой мощности, выхоленная, гладкая – поведет меня в сестринскую, сунет в пакет с продуктами бирку, определит его в холодильник; я угощу ее плиткой шоколада «Гладиатор» и в который раз уже изумлюсь: пятьдесят лет женщине, а все еще не разучилась краснеть, как девочка.

-Дима, а что это у тебя в карманах? – она покажет в улыбке молодые зубы, пальцем указывая на раздутые до предела карманы пижамы.

-Чай, Алексеевна.

-Чифиришь? – улыбнется снова она, и я улыбнусь в ответ.

-Зачем чифирю? Чай люблю, Алексеевна.

Она вздохнет.

-Еще вот подлечим тебя, в полную норму приведем, и домой! А нам дальше с убогими этими маяться. Эти уж точно до самой смерти здесь останутся. А ты смотри, Димочка, постарайся как-нибудь – только не попадай сюда больше. Ты молодой еще парень, образованный – нечего тебе здесь делать! Хорошо?

Разумеется, хорошо, замечательно даже, Алексеевна – мне и самому хочется верить. Я выйду в исхоженный тысячи раз из конца в конец коридор – они будут стоять там, с покорными, жадными, собачьими своими глазами – как ненавижу я эти глаза! Вытолкнутый из массы, ко мне засеменит Сулим, существо презренное даже в понятии сумасшедших, в прошлой жизни – выпускник МГУ и доктор наук.

-Товарищ переводчик! – он почему-то всегда зовет меня так. – Товарищ переводчик, сигаретки у вас не будет?

Он станет на безопасном расстоянии, хотя ни разу – я повторяю, ни разу! – я не ударил кого-то из них, заглядывать будет униженно в глаза мне… Я же потащу из кармана одну из трех, оставленных при себе, пачек и медленно, отчетливо, чуть ли не по слогам произнесу:

-На всех – понял? Курить – всем! И не вздумай тихарить – иначе они растерзают тебя к чертовой матери. Сам ведь знаешь. Возьми себе лучше сейчас. Ладно, давай, двигай!

Сулим пойдет, сутулясь и шаркая короткими ногами, так и не посмев открыть пачку без них. Как только он приблизится к толпе, жестокая начнется бойня и, чтобы не видеть этого, я в другое сверну крыло – там, у одного из окон, ждет меня принудчик Сенин.


* * *


Не волнуйся, засыпай…

Мы не могли не сойтись с ним, как не могут не сойтись два человека, оказавшиеся – в силу обстоятельств – в скопище обезьян. Только что ему ударило сорок – и пятнадцать из них он провел не на свободе. Теперь он ожидает, пока придут необходимые бумаги – срок его скоро заканчивается, и после снятия принудки его должны будут выпустить.

Кукольникова, завотделением, говорит, что ждать ему не больше двух месяцев, и теперь он живет надеждой – точно так же, как живу надеждой я. Родная сестра Сенина, прописанная теперь в его квартире, являлась с неизменной регулярностью в первых числах каждого месяца – но ушел дождями умытый май, на финишную прямую выбегает июнь, а сестра не идет, забыла сестра, уехала, болеет, может быть – и Сенин начинает понемногу хандрить.

И все же нас двое, и нет особых причин для расстройства. Философия наша на данный момент предельно проста: даже в этом, печальнейшем из заведений, мы ищем во всем забавную сторону – это единственный способ жить здесь и не утратить при том ясности ума. Он будет ждать у окна – серолицый и крепкий, с висящей свободно на голом черепе кожей – и спросит, как делает это всегда:

-Ну что, бродяга, отвел душу? – мы развернемся и смотреть будем сквозь решетку на крохотный, мелким песком посыпанный дворик.

-Вечером, часиков так в восемь-девять будем очень плотно питаться – Олька целую гору жратвы привезла.

-А чай?

-Восемь пачек. До субботы следующей элементарно дотянем.

-Слушай, она у тебя – просто золото. Выйдешь – женись обязательно. Ну и меня не забудь пригласить – заметано?

-Обязательно.

Мы пойдем в курилку, расчистим место себе и закурим по ЦИВИЛЬНОЙ, с фильтром, сигарете. Идиоты, выстроившись полукругом, ожидать будут почтительно и страстно – вдруг да перепадет чего-нибудь!

-Вот сука! – скажет беззлобно Сенин. – Так-то они дурачье, психи полные, а вот пожрать, покурить – лучше здоровых соображают. Твари! Не-е-ет, на зоне лучше, веселей на зоне – чтоб я еще раз попал сюда!.. Не могу я курить, когда мне в рот смотрят. На, ублюдок, травись!

Он сунет кому-то недокуренную сигарету, я отдам свою; мы выйдем в коридор и будем считать медленно, из конца в конец – девяносто шесть некрупных шагов.


* * *


Не волнуйся, засыпай…

Надавливая черную кнопку, я представлял как выглядит он, почти-владелец ломбарда, и секунду спустя поразился, насколько верным оказалось мое представление. Он открыл дверь и стоял в проеме, заняв его целиком: на десяток лет старше меня, ростом, пожалуй, и не выше, но вдвое объемнее, с заплывшими жиром, тяжелыми и покатыми плечами, с широким, оливково-нездоровым лицом…

Как раз таким и виделся он мне, и достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться: никакого разговора не выйдет, не получится никакого разговора, потому что говорить с такими я не умею и не научусь никогда, а он меня и подавно не станет слушать – такое-то ничтожество.

Он и рассматривал меня, как полное ничтожество – презрительно и молча. И со мной, конечно же, произошло то, что всегда происходило в подобных случаях: я растерялся непростительным самым образом, растерялся и увидел вдруг с пронзительной ясностью себя со стороны – увидел и воспринял так, как, должно быть, воспринимал меня он: ничтожный, и в самом деле, человечек, в старомодном, истрепанном пальто, с нелепой этой, набитой апельсинами плетеной авоськой – человечек, в сравнении с ним, откровенно, отъявленно нищий…

Тут, я думаю, он предельно уверовал в мою несостоятельность, внутренне расслабился, и даже жалость какая-то проскочила в светлых глазах. Я думаю, он и пустил меня в квартиру для того лишь, чтобы уничтожить окончательно в ее, Оли, присутствии – но растерянность моя уже миновала, и в дом я входил – не с миром.

Он оставил меня в длинном коридоре – в квартире был ремонт и пахло краской, клеем, свежим деревом – и пошел, тяжело ступая, в далекую комнату. Тут же из комнаты другой вышла Оля и повела меня в обширную кухню.

-Я сейчас чай согрею, ладно? – она пыталась улыбаться, но я видел, что напряжена она до предела – напряжена, взвинчена, напугана – да и сам я хотел одного: чтобы закончилось все как можно скорее.

Я даже обрадовался, когда пару минут спустя явился в кухню он – явился и начал говорить. Слушая, я убеждался, что угадал его, еще не видя – до последней угадал мелочи. Все, что положено говорить самодовольным, уверенным в непогрешимости собственной тварям, полагающим всех, кто беднее их, людьми третьего сорта – а я, никчемный переводчик, работавший, к тому же, из убеждения, учителишкой в самой обыкновенной школе, и был как раз таким человеком – все это он высказал, обращаясь не ко мне даже, а к ней: это чтобы унизить меня еще сильнее.

Но я молчал, молчал каменно, упершись взглядом в светло-зеленый пластик стола; молчал, пока он не развернулся и не пошел прочь, бросив через спину «пять минут» - столько он давал мне, чтобы я исчез из квартиры и никогда больше не попадался ему на глаза.

Он ушел, а я продолжал молчать – но «ДОЛЖЕН» жгло предельно и нестерпимо – так нестерпимо, что я разом вдруг стал спокоен, как бывает спокоен человек, принявший окончательное, перемене не подлежащее решение. Я взглянул на Олю – она сидела, не поднимая глаз, и все мешала ложечкой остывший давно чай – после достал из авоськи апельсин и принялся снимать кожуру блестящим, на столе обнаруженным ножичком.

Отлично запомнилось мне: звон ложечки о края стакана, падает мягко на стол душистая кожура, часы-пингвин на деревянной полочке отщелкивают звучно секунды – а там, за стеной, ходит и ждет, и скрипит половицами, так скрипит, что и слов никаких не нужно, скрипит и поглядывает на часы, ожидая – как часто ошибаются люди!

Скрип стих ненадолго, лишь хрустальный, нежный слышен был звон, а после снова: не скрипели уже, а выли от боли половицы, вытягивало-гнуло спину время, но меньше и меньше, совсем уже ничего не оставалось из отведенных мне трехсот секунд, и апельсин был почищен, и она положила на стол позолоченную ложечку – когда понял я, что незачем больше тянуть и, схватив мгновенно ее в охапку, бросил в ванную и запер снаружи дверь на защелку. Она и сообразить ничего не успела – но сидела там тихо, как мышь.

Коридором полутемным я прошел в его комнату – он был у балкона и, увидав меня, не пошел даже, а побежал грузно ко мне. Замечательно помню, как тряслись жирные его плечи, как щеки ходили на оливково-нездоровом лице, помню выражение сосредоточенного азарта и уверенности абсолютной в его глазах – как часто ошибаются люди!

Я дал себе труд подождать, пока он ударит первым – полыхнуло лиловым в глазах и свет комнатный на мгновение померк – а после случилось то, чего ожидал я: раскаленным и красным выплеснуло жарко из глаз, внутри сделалось трезво, звонко, пусто, и бил уже я. Левой, правой и снова левой, и еще – убеждаясь с удовольствием, что прежний мой навык еще не утерян – бил до тех пор, пока лицо не провалилось вниз и сам он не рухнул, сотрясая пол, на ковер. Несколько раз я ударил тушу его ногой, ощущая с наслаждением, как гнутся-трещат ребра – но все это была прелюдия и приходил я за другим.

Когда он перестал сопротивляться окончательно, я присел на корточки у разбитой, кровью истекающей его головы и сказал, пришептывая от горло сдавившей мне ненависти:

-Ты не будешь издеваться над ней, понял? Ты не будешь бить ее никогда, одноклеточная тварь! Все понятно? А теперь я услышу членораздельный ответ – я жду!

Но тот раздвинул только разбитые губы, показав презрительно золото зубов, и я ударил еще – ударил так, что разбил фалангу мизинца в кровь, а он захрипел и на подбородок себе выплюнул коронки в черном кровяном сгустке. Я повторил свой вопрос еще раз – ведь именно за этим пригнало меня сюда «ДОЛЖЕН» - и, не слыша ответа, бил снова и снова, безжалостно бил и жестко. Думаю, в какой-то момент я все же утерял ясность рассудка и не мог просто взять в толк, что он без сознания – иначе я давно бы уже услыхал ожидаемый ответ.

Но, повторяю, в какое-то мгновение я перестал себя контролировать, я измазал уже всю руку чужой кровью, и дело могло бы кончиться совсем плохо – но упало что-то на меня сзади, обхватило, вцепилось намертво коготками в левую кисть… Обернувшись, я увидал Олю – как только достало у нее сил прочнейшую выбить задвижку! А она кричала, и плакала, и ругалась неумело и яростно, и – затихло, ушло. Я поднялся и побрел, пошатываясь, со лба утирая пот, в ванную, где вымыл тщательно руки и лицо, а после глядел с минуту в зеркало, привыкая к своему лицу. Что же - оно у меня снова было.  Тогда, помнится, я неимоверное испытывал облегчение, как человек, расплатившийся, наконец, с давно висевшим на нем неподъемным долгом. Но все это было не в первый раз, и я знал, что эйфория будет недолгой.

Ушел я молча, и никто меня не задерживал – некому было задерживать. Так это всегда случалось со мной: я делал что-то, чтобы избежать его - воющего злым пустынным зверем одиночества - а в результате порождал  вокруг себя абсолютную пустоту.

Все дальнейшее я мог бы расписать по минутам.

Я знал, что ночью начнут уже выть и лаять под окнами, жалость и страх примутся грызть меня изнутри и не остановятся, пока не сожрут целиком. Спать я уже не смогу и, в попытках беспомощных хоть как-то оттянуть развязку, я побегу в ночной магазин за водкой, и бегать буду еще много раз, пока сознание не помутится окончательно – меня больше не будет.


* * *


Не волнуйся, засыпай…

-Но почему, почему ты не подходил к телефону? Я каждый день по сто раз звонила – и все зря. Я и приходила к тебе – каждый день. Почему ты не открывал? Сейчас хотя бы ты можешь мне объяснить?

Жесткий, раскачиваясь легонько на стуле, перебирает нервными пальцами белесые ее волосы.

-Я отключил телефон. Да и вообще, видишь ли… После того, что случилось, я уверен был, что ты и видеть меня не захочешь.

-Ну что ты говоришь такое! Ты же видишь – я здесь! Неужели ты думаешь, что я дура полная и не понимаю, что все это – из-за меня?

Жесткий, улыбаясь, прижимает ее крепче к себе – как часто ошибаются люди! Он, жесткий, исходя из немалого опыта, знает не только, как пройдет день сегодняшний – он видит много дальше.

Девушка белобрысая будет являться, как и прежде, по субботам, привозить будет все заказанное, но станет сдержаннее, серьезнее, строже – взрослее станет во всех отношениях. Однажды, сидя вот так, у жесткого на коленях, она скажет:

-Слушай, я не представляла даже, что он так меня любит! Он три недели уже не пьет, он чуть ли не на руках меня носит. Ты не поверишь – он плакал вчера, представляешь! Он – и плакал. Мы с ним полночи проговорили вчера – оказывается, он все понимает. Он и на тебя совсем не сердится – знает, что виноват сам. Я не знаю, Дим – видел бы ты, как он вчера плакал. Мне жаль его, честное слово – не знаю даже, что и делать!

Знает зато жесткий. Он рад даже, что не придется ее уговаривать, и все вернется на круги своя без дальнейшего его участия – поучаствовал, хватит! Жесткий, в очках золотых будет рад и тему дальнейших взаимоотношений станет тщательно обходить стороной.

И девушка из медучилища, в благодарность за это, исправно будет приезжать каждую субботу – вплоть до последней. Но когда его выпустят – а случится это в конце июля, в дождливый и душный понедельник – никто не будет ждать у двери, и домой он поедет один.

В квартире будет вылизано, пусто, светло – у Оли ведь был ключ – он выпьет, вставит в аппарат диск («Imagine» великого Джона), он заснет, может быть, в кресле, и сон впервые не будет тревожным. Да оно и понятно: очередной пройден круг, без особых пройден потерь, и жизнь – в который уже раз – только начинается.