Ольга Кривобородова

Ольга Кривобородова
Ольга Кривобородова

Путник в зимней ночи
(трилогия о музыкантах. Часть1)

Ее протолкнули, как и многих других, в маленькое квадратное окошечко невысоко от земли, проделанное в кораллово-желтой стене – типичной венецианской стене, с трещинами и облупленностями – приметами, которые оставляет нескончаемая сырость города на воде. Но сейчас различить эти трещины было невозможно: стояла глухая ночь, - как невозможно было различить дрожь в руках женщины, протолкнувшей теплый движущийся сверток в это маленькое окошечко. Вокруг было тихо. Стояла глухая венецианская ночь, когда творятся беззаконные дела, - ими славится Венеция. Редкие порывы ветра несли морскую свежесть в затхлые венецианские кварталы.

Чтобы не стеснять людей, желающих принести дитя в приют, учредители лучшего в Венеции приюта для девочек Ospedale della Piet; придумали это окошечко. Благодаря выдумке, детей стали приносить чаще, а городские власти много реже находили в канале или в какой-нибудь подворотне замерзшую или удушенную жертву преступной любви и преступной расправы. Согрешившие отцы и матери смело отдавали младенцев в Ospedale della Piet;, не боясь раскрыть свой тайный грех, а дети получали больше возможностей выжить.

Богатая особа, изменившая мужу или жениху, присылала служанку с плачущим свертком из тонкого и нежного батиста, - о, если бы так белы и нежны были души тех, кто разрушил жизнь невинному существу (а, может быть, и не ему одному), не совладав со своим развращенным сердцем! Крошечная семимесячная Фаустина была записана седьмой за месяц:
«Большая голова, глаза синие, особых примет нет. Завернута в батистовую простыню. Записок, денег, драгоценностей нет. Принята 8 октября».

Бывало, что никакая, даже самая искренняя любовь не могла преодолеть сословные преграды, и дитя богатой и бедного (или бедной и богатого), разлученных жестокими родителями, приносили в Ospedale della Piet;, если не имели возможности отдать его в деревню на воспитание.
«Альба, месяц с небольшим, волосы кудрявые светлые, глаза карие, большая родинка на левой щеке. Суконное покрывало, холщовый чепчик, простые пеленки. На шее золотой крестик. Записка с указанием имени, даты и места крещения».

О маленьком окошечке в стене приюта как о последней надежде думали задавленные нуждой родители полутора десятка детей. Со слезами проклиная нищету, незадавшуюся жизнь и богатых соседей, которые не желали помочь куском хлеба, несчастная мать заворачивала пищащий комочек во что придется и кричала на мужа: «Изверг! Душу мою пожалей! Уноси быстрее!»
«Несколько часов, крепкая, смуглая, глаза и волосы черные. Особых примет нет. Покусана блохами. Завернута в старое тряпье. Записок, денег, драгоценностей нет. Принята 1 ноября под утро, крещена 2 ноября с именем Анна-Лючия».

Маленькое окошко принимало всех, в том числе детей продажной любви. Дитя не виновато в том, что его мать – гулящая женщина. Кто возьмется осудить несчастную, если жестокие люди обрекли ее на добычу пропитания таким ужасным способом? Однако последствия материнского ремесла – тяжелые болезни – неизбежно сказывались на младенцах.
«Около месяца, худая, волосы и глаза черные, на левой ноге нет двух пальцев, на правой руке – мизинца. Очень слаба. Завернута в кусок тафты. Приложен кошелек (и сумма прописью). Принята 12 ноября, крещена 13 ноября с именем Роза-Мария». Месяц спустя в последней графе о выбытии: «Скончалась 12 декабря. Похоронена на деньги из подброшенного с нею кошелька».

…Девочку приняла на руки дежурная – пожилая монашка, много лет делившая свои рабочие ночи между двумя добрыми делами – чтением молитвенника и приемом живых кулечков. Если же, паче чаяния, на подоконнике оказывался мальчик, его отправляли в другой приют. «На сей раз милая малышка, и уже большая, месяцев пять будет. Родители, небось, померли, - думала добрая женщина, разворачивая кусок дешевого льна. – Ну-ну, не дрыгай ножками! Сейчас позову сестру».
- Сестра Маргарита!
- Иду! – отозвались в коридоре.

Сонный приютский врач (он назначен недавно и еще не успел привыкнуть), купание, простые грубые пеленки, белая лента – знак чистоты и непорочности, ею повязывают всех младенцев в Ospedale della Piet;, - несколько шагов в полутьме до комнаты регистратора, свечи на столе, перо и чернила. В очередной графе ставится новый номер:
«Виттория. Пять месяцев. Тело длинное, руки и ноги длинные. Волосы каштановые, глаза серые. Поступила в суконной салфетке и тонком шерстяном одеяле без пометок. В записке указаны имя, возраст, дата и место крещения. Драгоценностей и денег нет. Принята 25 ноября».

Минуло пятнадцать лет. Графа о выбытии возле имени Виттории пустовала: девочка по-прежнему находилась на попечении приюта. Когда ей исполнилось шестнадцать, она начала вести что-то вроде дневника.

«Меня крестили Витторией, но все в приюте зовут меня Кариссима. Не думаю, что я самая милая на всем белом свете – просто у нас есть традиция утешать особо несчастных девочек ласковым именем. Меня относят к особо несчастным – у меня одна нога короче другой и непропорционально длинные руки и ноги. Вряд ли мне удастся выйти замуж.

Через год меня попробуют пристроить на службу. Но я не хочу быть служанкой. Не подумайте, что я чураюсь грязной работы, нет! просто мне нравится играть на скрипке. А если я уйду отсюда, я наверняка лишусь этого удовольствия. Какой господин или хозяйка захочет, чтобы их служанка музицировала? Да и не на чем будет. Лучше я уйду в монастырь или останусь в Ospedale della Piet; работницей, чем лишусь нашего чудесного оркестра. В Венеции четыре больших приюта вроде нашего, и при каждом есть свои хоры и оркестры, их еще называют консерватории. Говорят, в Ospedale della Piet; – самая лучшая, она может соперничать с придворной капеллой. Если это правда, то в этом заслуга нашего замечательного падре Антонио - самого знаменитого музыканта Венеции. Рассказывают, что в далекой Германии живет великий органист, который, как и падре Антонио, преподает музыку в школе при церкви, и этот органист восхищается творениями нашего учителя. Что уж говорить о Венеции! его арии, концерты, оперы звучат в салонах вельмож и народных театрах, на праздниках и карнавалах… Об этом нам рассказывала мать Иустина, - она сияет и улыбается, когда говорит об учителе. Когда-то и она пела в нашем хоре сопрано, а теперь приняла постриг и ухаживает за маленькими.

Нас, приютских, все жалеют. А мы привыкли, хотя, конечно, нам грустно видеть в храме на праздниках детей вместе с родителями. Но мы не жалуемся: в Венеции полным-полно голодных и бездомных детей, которые вместе с родителями выпрашивают милостыню. А нас кормят, одевают, учат рукоделиям и музыке, некоторые из нас благополучно выходят замуж… А две или три девочки, ученицы падре Антонио, стали знаменитыми певицами и играют в настоящих театрах. Но меня это не прельщает. Одна из этих актрис приезжала к нам в гости и выглядела такой грустной и усталой… Она сказала, что актрис часто обижают и обманывают, а работа очень тяжелая. Они ездят по миру, не имея родного крова, и если теряют голос, то оказываются никому не нужны, и их «выбрасывают, как старую негодную вещь».

В нашем оркестре я играю вторую скрипку. Первая – у Доротеи (той, что выжила после оспы), а на виолончели играет Альба. Сестры-близняшки Федерика и Фьорина – на духовых. Фьорина иногда поет в хоре. А у меня нет голоса.

Нам бывает тяжело. Длинные мессы кажутся игрушечными по сравнению с многочасовыми репетициями. Дон Антонио очень требователен. Он может накричать и топнуть ногой, если мы его долго не понимаем. Но он имеет право быть требовательным – он возится с нами с самого нашего детства. Ему, именно ему мы обязаны славой лучшей консерватории Венеции».

Ее действительно прозвали Кариссима. Высокая, худая, нескладная, она нелепо выглядела в темном приютском одеянии. Впрочем, кому в приюте дело до ее некрасивости? На улице они бывают крайне редко – их мирок ограничивается переулком, в котором выстроены Ospedale della Piet; и их церковь. А в церкви воспитанницы стоят там, где посторонний их не увидит. Хор и оркестр прячутся за особыми решетками – черными с позолотой, цветами и листьями, такими густыми, что сквозь них ничего не увидишь. Некоторые прихожане шутили, что на службах в Ospedale della Piet; поет хор невидимых ангелов.

Мудрый человек придумал эту густую решетку. Ибо редкие люди знали, что ангелы Ospedale della Piet; бывают уродливы. Джорджиа горбата, Летиция беззубая, у Анджелины на лице грубые следы после оспы. Падчерицы жизни, в утешение они были награждены музыкальными талантами и в них реализовывали себя и свои силы. Стоя за этой густой чугунной вязью, они чувствовали себя нужными, забывали о своих уродствах и болезнях и воссылали прекрасные молитвы Богу, для Которого, они это знали, не имеет значения, сколько пальцев на руках и насколько пряма спина у того, кто молится. Им говорили об этом и настоятель, и мать Иустина, и сестра Маргарита, и старый сторож Паоло, и благочестивый причетник Бартоломео, и падре Антонио.

В Венеции падре Антонио, носившего сан аббата, все звали «рыжий священник». Этот худощавый человек с неуемным характером отличался удивительной способностью сочинять легко и быстро. «Не помню, тридцать пятая или сорок первая опера?» - шутили его друзья. Недоброжелатели шушукались о том, что никакой Антонио не священник, раз он может среди службы скрыться в ризнице, чтобы записать пришедшую в голову музыкальную фразу. Одни говорили, что в падре Антонио нет ничего от монаха, кроме сана и рясы. Другие указывали на неподобающие знакомства – драматург Гольдони, например, кумир площадей и трактиров… Придумывали и то, чего не было, распространяя из зависти нелепейшие слухи, чтобы вызвать гнев начальства и прогнать виртуоза из Венеции. «И как этому Антонио поручают безгрешных овечек из Ospedale della Piet;?» - думали отдельные ревнители благочестия.

А «рыжий священник», приходя в приют с кипой нот в одной руке и стареньким зачитанным молитвенником в другой, целыми днями учил гаммам и сольфеджио, подбирал голоса, терпеливо поправлял мягкие и слабые детские пальчики, неверно бравшие ноту, следил за выдачей жалованья взрослым актрисам консерваторского театра, ругался с воспитателями, когда те приводили на репетиции неокрепшую после болезни певицу… На именины маленьким скрипачкам, виолончелисткам и гобоисткам падре приносил сладости. А по большим праздникам, если бывал свободен, он возил лучших учениц за город, на прогулку, или в город, в собор святого Марка.

Три-четыре девочки в темных платьях и густых вуалях в сопровождении дежурной сестры проходили маленький дворик и узкую улицу, садились в широкую гондолу, и жутковато-черная лакированная лодка начинала плавно двигаться по темным водам канала. Необычно было видеть ставшие вдруг высокими пороги домов, в которые ударяла волна, и нежно-зеленый влажный мох, пятнающий белокаменные низы стен. Вода то манила, то пугала, то ласкала глаз мягкостью движения, то ударяла в нос резкой вонью отбросов, выливавшихся на эти венецианские улицы.

Падре, одетый наряднее обычного, сидел возле гондольера и мурлыкал себе под нос, иногда щурясь на проплывавшую лодку или на служанку, которая вытряхивала ковер, стоя на краю полукруглых ступеней, уходящих под воду. Девочки сидели тихо и неподвижно, наслаждаясь свободой и необычным времяпрепровождением. Дежурная сестра перебирала четки и в задумчивости смотрела, как расходятся по сторонам от гондолы перистые полоски волн.


Пьяцца Сан-Марко, прекраснейшая из площадей Италии. Даже могущественная Флоренция не может похвастаться такой свободой и простором, какие пропитывают сам воздух пьяцца Сан-Марко. Нигде больше нет такого удивительного ритма бесчисленных, уходящих к воде окон строений, нигде нет такой изящной, свободно-самостоятельной колонны с символом города, как здесь, и нигде больше не встретишь такого слияния вкусов, от века находящихся во вражде, - вкусов Востока и Запада. Абрис встающего, как белый мираж, громадного храма Santa Maria della Salute вызывает в памяти Тадж-Махал, а в холмистых закомарах собора Сан-Марко ясно читается Святая София Царьградская. Венеция! Радужная и радушная, скупая на правду, щедрая на развлечения, яркие краски и звуки. Зачем тебе месяцы твоих неповторимых разгульных карнавалов?

Густой сумрак собора. Дивные чугунные барельефы, изображающие сцены из жизни святого Марка. Большие статуи, большие картины, большие подсвечники, гигантские своды и каменные полы - все это глаголет на своих языках, и все говорит об одном – о том, что этот мир уйдет, прожив жизнь как экзамен. Эта правда во всем своем полифоническом многозвучии обступает человека и давит на него всех сторон. Венеция! Радужная и радушная, скупая на правду, щедрая на развлечения, яркие краски и звуки, ты как любящая молодиться вдова, которая забывает про неминуемо уходящую жизнь в танцах, веселье, балах и фейерверках. Вот зачем тебе месяцы твоих неповторимых разгульных карнавалов. Но в самом способе забыться ты устраиваешь себе постоянное напоминание о том, что карнавальной маске подобен видимый мир, в котором много прекрасного, но дни радости уйдут, и придет конец шумному веселью, и пустыми глазницами белой маски на тебя взглянет страшное черное домино – смерть.

Кариссима почувствовала тяжесть в душе и с радостью вышла на свет. Как бы ни был прекрасен собор святого Марка, его пышное торжество она с радостью забудет, придя в родную церковь, где проходят лучшие часы ее жизни, - высокую, кремово-розовую с бело-золотистой и серой отделкой, с высоко поднятыми овалами окон и мягкой лепниной на своде.

Праздничный день в разгаре. Сопровождающая сестра пересчитывает сумму, выделенную на гуляние, и ведет девочек к торговцу фруктами. Падре Антонио, подавая Кариссиме и остальным по большому огненно-оранжевому апельсину, смеется: рядом играет неумелый скрипач, и играет он модное произведение маэстро Антонио. Пока торговец считает приютскую мелочь, падре долго смотрит, сощурясь, на золотые рельефы Сан-Марко и о чем-то думает. Может быть, вспоминает свое детство? Кариссима знает, что отец ее наставника служил скрипачом в капелле собора.

Бьют часы. Кариссима смотрит на золотистые фигуры святых, таинственные знаки возле часов и кружево окон, и ей кажется, что голубое на фасаде собора вылеплено из той же материи, что и невозможно, недостижимо чистое голубое небо над праздничным городом. Пора возвращаться. Скользить в гондоле в благодатных лучах ликующего солнца – одно удовольствие. Сестра договаривается с падре о времени репетиции, и он шутливо отвечает, что отпустит «ее птенцов поклевать зернышки вовремя, ибо не желает подвергнуть их опасности голодной смерти». И вдруг Кариссима осмеливается спросить:
- Падре, а почему вы так редко служите мессу?

Сестра шикает на нее, но вопрос задан. Девочки испуганно смотрят на бестактную товарку, дон Антонио грустно усмехается и проводит в воздухе своей рукой скрипача – с сильно выгнутыми кверху кончиками пальцев:
- Видишь ли, Кариссима, от запаха ладана я задыхаюсь, - у меня бывает что-то вроде астмы. Ты же знаешь, что я часто болею.
- Однако это, слава Господу, не мешает вам делать успехи в композиции, - пытается загладить неуклюжим комплиментом неловкость Кариссимы сестра. – Дон Антонио, говорят, вы написали новый концерт? Вы, конечно же, сыграете его у нас?
- Написал, - кивнул музыкант. Взор его затуманился, и он больше ничего не ответил.

Назавтра дон Антонио пришел хмурым – погода испортилась, и он чувствовал себя не очень хорошо. Падре дирижировал жестко и быстрее обычного, не обращая внимания на умоляющие взгляды причетника, всегда трепетавшего о чинности богослужения. Когда месса кончилась, падре не стал импровизировать, как он это обычно делал, и жестом распустил исполнительниц. Девочки ушли, огорченные, сами не зная, почему. Может быть, потому что огорчился их любимый наставник, чуть-чуть заменивший им отца и открывший им путь в волшебную страну гармоничной музыки? Конечно, плата за вход была высока: поначалу непрестанная боль в пальцах, одурь в голове от счета тактов и мелькания нот в глазах, усталость от ежедневных репетиций, иногда два раза в день. Порой Кариссима ненавидела музыку и тех, кто ее играл, не в силах более выносить одно и то же, без конца повторяемое, ненавидела ноты, зал, где они занимались, себя, девочек, приют и самого наставника – падре Антонио, въявь воплощавшего музыку. Кариссима злилась, дулась, плакала и однажды швырнула оземь смычок, за что была высечена сестрой розгами и оставлена без обеда на два дня. Кариссиму долго мучил стыд, - не от розог, нет, - она видела, какими глазами посмотрел на нее падре и каким бережным, трепетным движением он забрал у нее скрипку, - точно дитя.

 Однажды они репетировали большую композицию для церковной службы, и у них не получалось песнопение по славу Богоматери. Усталый дон Антонио стянул с шеи платок и, обмахиваясь им, стал терпеливо объяснять, что старания и страдания девочек окупятся красотой успехов и признанием слушателей.
- Вы подумайте, глупышки, - подвел итог падре, - какая у вас публика! Все Небеса и Сам Господь Бог!
Девочки вздыхали.
- Глупая Кариссима! Я десятки раз успокаивал десятки таких, как ты, Марий, Лючий, Летиций, Анн и Валерий, - и десятки раз они мне говорили: «Мы не справимся!» - а потом превосходно справлялись. Знаете, милые дети, что говорил мне мой учитель Джованни Легренци? Он был капельмейстером собора Сан-Марко и дирижировал в «Консерватории для неимущих». Я учился у него, как вы у меня, и когда у меня ум заходил за разум от квинт и терций, он мне говорил: «Оставь и сядь отдохни, а потом попробуй еще раз, и у тебя обязательно получится». Затем он брал у меня скрипку и начинал играть что-то свое, еще незнакомое….

И падре вознес большой смычок, задержал его на миг и пустил вплавь по струнам, нежно пролившим тихую песню печали, надежды и радости. Девочки услышали в его музыке плеск воды, щебет маленьких садовых птичек, веселый взгляд счастливого человека, игру детей на улице и игру звезд на небосклоне… Учитель играл не спеша, мягко и легко, и дети восторженно слушали его, в мыслях уже видя себя примиренно и превосходно исполняющими свои незамысловатые партии.
- Падре, - однажды спросила Доротея. – А почему вы стали священником?

Учитель пожал плечами:
- Матушка боялась, что я умру во младенчестве, и дала обет посвятить меня Богу, если я выживу. Кроме того, одного из сыновей в больших семьях всегда отдают на службу Церкви. Я ничего не имел против. Джованни Легренци предупредил меня: «Ты совершишь ошибку, сынок: тебе не хватит сил». Но я все равно принял сан в братстве миноритов. В ту пору я искренне и наивно верил, что смогу преодолеть себя и стать таким, каким захочу. Вскоре я понял, что ошибся. Но музыка по-прежнему была для меня всё, и я занялся только ею. Потом меня пригласили в Ospedale della Piet;, и вот уже почти тридцать лет, как я учу ваши непокорные головы.

В этот момент в зал вошел распорядитель оперной труппы театра. В руках у него была кипа бумаг.
- Уже принесли переписанную партитуру? Спасибо, Серджио, скажи, я скоро приду. Девочки, еще раз от тридцать второго такта, и постарайтесь не фальшивить. Винченца, где твоя флейта? Паола, гобой!.. Ноты! – раздалось угрожающее рычание рыжего льва. – Играем, и я вас оставлю на сегодня в покое. Начали… И, – раз …

«Подумать только, что прошло столько лет. Я нашла и перечитала свой старый дневник, и хочу еще раз вернуться к его страницам и к образу незабвенного падре.

…Мы редко слышали его произведения на публике в его сольном исполнении. Мастер любил славу, но скрывал эту любовь от людей. А может быть, он не желал раскрывать свои потаенные чувства, ибо кому как не музыканту знать, что музыка лучше слов расскажет про него даже то, что он хотел бы утаить. Но однажды – это было незадолго до того, как он нас покинул, - мне выпал случай узнать падре с незнакомой мне стороны.

Наша капелла давала концерты дважды в месяц. В последние годы публика собиралась не только со всех концов Италии, но приезжала даже из-за рубежа. Дон Антонио довольно вздыхал, проглядывая составляемые им финансовые отчеты: нет, он не был стяжателем, хотя и от денег не отказывался: потом я узнала, что он всю жизнь зарабатывал для своих родных, потому что те жили бедно и неустроенно. Главным был успех капеллы, театра, балета, которым он отдал половину своей жизни. «Хорошо поработали – и хорошо заработали, - приговаривал он, скрепляя страницы отчетов. – Будет, на что сладостей купить». И покупал - лучшие инструменты, заказывал новые партитуры произведений Скарлатти, Тартини и сладкозвучного Корелли, а затем действительно устраивал пир для нас, участниц его побед.

Однажды выдался особенно удачный день. Концерт прошел блестяще, мы играли, не чувствуя усталости, и наш учитель дирижировал энергично и вдохновенно. Народу была тьма – не то, что сесть – встать было негде. Дамы специально надели узкие платья и маленькие шляпы, чтобы занимать меньше места. Мы кончили; несмотря на запрет Ospedale della Piet; аплодировать в церкви, овациям не было конца. Тогда по знаку мастера мы с Доротеей взялись за инструменты и исполнили переложение третьей части его религиозного сочинения «Во славу святого Лоренцо»: мы играли на струнных, а Фаустина пела, имитируя голосом флейту, – этому фокусу выучил ее мастер. Когда мы кончили, восторг слушателей достиг своего апогея. Возбужденные, мы смотрели на людское море, и инструменты дрожали в наших пальцах. Дон Антонио выступил на середину и в одиночестве взял смычок. Настала первозданная тишина, и полилась мелодия скрипки. Мы, затаив дыхание, узнавали венецианский карнавал с его разноцветными масками и бесконечными танцами. Вот прозвучала баркарола гондольера, и ей откликнулись голоса уличных певцов. Радостный день разливается над миром, погружая в свои лучи людей и зеленые поля, благоухающие пестрядью трав и цветов… Пауза. Два такта, три такта… Задумчивый падре вдруг играет режущее ухо «ре», и вместо чарующей, дивной картины праздника, напоенной соками жизни и света, мы услышали голос одинокой жалобы, остановленной в пути бурным ветром, сыплющим за ворот леденящую изморось. Где-то в поле, которое сторожат угрюмые зимние леса, бредет, спотыкаясь на ухабах глинистой дороги, сгорбленный человек в истрепанной серой одежде, а лютый ветер зло ударяет ему то в лицо, то в спину. Беспредельное отчаяние царило в той неожиданной картине, которую нарисовали порывистые, резкие движения смычка. Нет никакой надежды на спасение от холода и тьмы…

Потрясенные слушатели молчали. Мы сжимали свои инструменты, забыв о них. Растерянная публика задвигалась, восклицая «браво!», зааплодировала. Дон Антонио поклонился и быстрыми шагами ушел в боковую дверь.

После концерта я задержалась на хорах и видела, как падре уходил, прощаясь со старым Паоло. В репетиционном зале мы встретились. Я сжала руки, с языка у меня рвался вопрос, но я постеснялась спрашивать. Падре, заметив меня, остановился:
- Что случилось, Кариссима?

Я замотала головой: «Ничего», - и он пошел дальше. В скором времени он уехал и больше не приезжал. Говорили, что причинами отъезда послужили ссора с кардиналом и желание найти работу в Австрии, правитель которой покровительствовал дону Антонио. Как знать… А может быть, слабый телом, привыкший к страху смерти, человек тонкого ума и гениально владеющий языком мира гармоний, слишком остро ощутил себя путником в мире, обреченном на гибель? Порой мне кажется, что в этом, а не только в запахе ладана, крылась причина отказа от служения. Талант болезненнее, чем другие, воспринимает жизнь и не всегда может примириться со смертью. Мой муж (меня просватал воспитанник причетника Бартоломео, добрый человек с хорошим доходом) слышал, что падре поселился в Вене, но прожил на чужбине недолго и умер в бедности, не оцененный Веной. Поверхностная Вена, которое любит поверхностное и веселое искусство, лучше нас поняла, что внутри жизнерадостного человека, чья музыка напоминает изящную красочную акварель, прятался бесприютный скиталец, который понимает, но не принимает конечность земного бытия. Спустя годы я смогла оценить доброту и волшебную музыку, которые мы получали от его щедрой души. Таким он и останется в моих воспоминаниях – падре по ошибке, музыкант по призванию Антонио Вивальди».