Новобранцы

Алексей Кофанов
Предисловие
       Собственно говоря, это повесть моего отца, художника Николая Ильича Кофанова (1943-1998). Папа исподволь работал над ней лет 30 – но не закончил. Осталась толстая папка материалов, в том числе номера окружной газеты «Красный воин» – но цельного произведения не было.
       Я знаю, почему. Для отца это кусок жизни, мир населяли не персонажи, а реальные люди. Лирического героя он не смог отделить от себя. Для него это была лишь часть целого – никак не получалось отграничить, закруглить фабулу: она тянула нити в дальнейшую жизнь.
Мне проще. Для меня это именно персонажи, и эпизод – лишь эпизод. И я решился закончить повесть, бестрепетно вырезал «ненужных» людей, изменил некоторые имена, кое-что присочинил и переиначил. Без такой хирургии не удавалось закруглить. Надеюсь, он не пришел бы в ужас от моего самовольничанья.
       Понимаю: тема неактуальна; советская идеология сгинула – и нечего поминать на ночь глядя; искусство в наше время никого не интересует; да и такая армия выглядит теперь рождественской идиллией. Однако отношения художника и массы – тема всегда актуальная. Для художника…
       Алексей Кофанов


ЖЕЛЕЗНОЕ СЕРДЦЕ

       Красочку-то везу, только зачем? Кому там нужно…
       Заснуть бы полетаргичнее! Проснулся – и на воле, лишь дымчатые полусны в памяти… Реальность невыносима: два огромных года выкинуть – и именно сейчас, когда столько нужно сделать и понять!
       А Светланка?.. Нет, о ней не надо.
       - Етитный дух, жарко, как в крематории!
Это Кузя Прытков раскачивается меж двух кресел, оживлен и весел. Я ни с кем не знаком, но прыткий Кузя уже перед всеми выкобенился. Шутенок… Голова – бубенец: пустая – но звонкая!..
       - Ты чё, в крематории был?
       - Как же-с, вчерась. Говорят: выбирай – в топку али в рекруты? Я, конечно, в топку. Пожгли меня, пожгли – не, говорят, вонюч больно, ступай в рекруты!
       Ржут, ушам больно. Дурак он, но действительно жарко. Везут нас отнюдь не как в военном кино, вместо дощатого товарного вагона – мягкие кресла и занавесочки; натоплено так, что заоконному белому лесу не веришь – будто нарисован. Этот… как его… Кустодиев. Тронуть стекло – и прорвется паутиной, нет вагона с новобранцами, кончился мутный сон. Вот родная Волга, лето, птички… Мой этюдник, я пишу чудный пейзаж, и так всё замечательно удается!
       - Стоп, стоп, стоп! – отрезвляет кто-то изнутри. – Это не вагон – сон, это ты сам бредишь. Когда это тебе замечательно удавались пейзажи?
Гляжу на пролетающую Россию, в уши запрыгивают обрывки:
       - А чё ж ты думал, конечно боязно! Что нас там ждет?
       - За вкус не ручаюсь, но горячо будет.
       - Танька меня дождется, система-железно!
       - Репин…
       Не может быть! Приснилось. Не могут здесь о художниках. Отгоняю голоса, настраиваюсь на колесные встречи со стыками:
       С-тык, с-тык.
       С-тык, с-тык.
       Это бьется железное сердце вагона.
       С-тык, с-тык.
       Куда ж ты спешишь, чудо прогресса? Что нас там ждет?


РУСАЛКИНА ГИБЕЛЬ

       Заныл баян, кто-то запел. Ему подтянули. «Там вдали, за рекой» – славная боевая песня, с детства люблю. Глупо, конечно, любить такие песни… Я тоже запел, но – втайне, внутренним голосом. Ничего, может, и здесь уживусь. Все-таки романтика, суровые будни...
       - И то верно, – съязвил внутренний голос, прервав песню на полузвуке. – Не подскажешь, родной, который час? Надо ж зафиксировать светлый момент!
       Мне помрачнело. Внутренний попал в точку. Часы-то ночью ушли…
На циферблат тоненькой кисточкой я поселил русалку с грудями купчихи и крохотночешуйным хвостом. Сквозь лупу тюкал. Особенно раздражает минутная стрелка – то и дело подползает и мешается…
       Зато без ложной скромности… достойно получилось. И черт меня дернул хвастать! Утешил самолюбие, произвел впечатление на господ сослуживцев!
       Ночевали в «пересыльном пункте» – бараке с заплесневелым воздухом. Вынырнув из мутного сна, я взглянул на часы и минуту балансировал между реальностями, проваливаясь то в одну, то в другую. Потом сонливость вытолкнулась огорчением, я поднялся со скриплой койки. Всё сопело, храпело и чавкало, только из тусклоосвещенного угла доносился шепоток.
       - Не спится? – оторвалась от карт откормленная морда. – Покажь русалку? – Я поднял пустое запястье. – Ну?! Часы сперли? Кто?
       Уместный вопрос!
       - Блин, да мы ща… Подъем!!! – загорланил толстомордый.
       - Не надо! – но помятые люди уже начали подниматься и проявлять заспанное сочувствие.
       - Обыскать всех к едрене фене! – не унимался картолюб. – С меня начни! – Я протестовал:
       - Это низко и оскорбительно.
       Он пожал плечами и вернулся к картам.
       Уж не он ли и спер – с двумя, что шептались в ночи? Вон ржут, чокаясь зелеными обшарпанными кружками – может, часы мои обмывают…


НЕПРЕКЛОНСК

       - Грустите?
       Я не вдруг понял, что это ко мне.
       - Грустите? Часы не нашлись? – спросил сосед. – Русалка что надо… Вы правда в художественном учились?
       - Было… – я ответил нехотя. Феноменально бестактный вопрос!
       - А кто ваш любимый художник?
       Я аж засмеялся от неожиданности. Внезапный собеседник покосился, вынудив пояснить:
       - Думал, об искусстве будет не с кем…
       - Конечно, – улыбнулся он, – нас очень мало. Но кто ваш любимый художник?
       - Я, – спокойно ответил внутренний голос, но внешний замялся и промямлил, – ну… многие…
       - А модернисты? – вцепился непредвиденный спутник. – Лично я их терпеть не могу, особенно этого разложенца Пикассо! Гнилую природу таких горе-художников разоблачает пристрастие ко всякой извращенности, всякому уродству! – гладко заучил, удивился я. – То ли дело Репин! В нем великая сила пролетариата, непреклонность, бунтарство!
       От слова «непреклонность» разит Угрюм-Бурчеевским городом. Я смолчал, потому что трогать эти темы зарекся навсегда, пробормотав только полувнутрь:
       - Пикассо же – коммунист… – и то зря: показал опасную осведомленность – и спросил, – вы на искусствоведа учились?
       - Нет! – он почти испугался. – Пойду на химический, химия важнее всего для народа. Кстати, меня зовут Виктор Коршунков.
       - А я Саша. Неустроев фамилия.
       Я горжусь своей фамилией. Самая настоящая для художника: он должен быть неустроен в жизни, чтоб стремиться к другому. Благополучный художником не станет.


БИПЛАН К ПАРНАСУ

       К полуночи въехали в расположение части.
       Красивая фраза, но оказалось скучно. Разве это казармы? В луче прожектора – банальная трехэтажка, только песочницы не хватает. Да ну-у… Я мечтал, чтоб низенькие бараки, полоса препятствий, а сверху – маскировочная сеть. Ну там понятно, танки под навесом…
       То есть, конечно, ни о чем таком я не мечтал. Что я, пацан – в войнушку играть?! Это я пошутил, что мечтал. Раз уж занесло сюда, займусь хоть антропологическими наблюдениями: что это за племя такое – вояки.
       Поднялись в зал с койками, призрачный от синих ламп, на стенах колышутся фантастические тени. Я всё пытаюсь доказать себе, что не сплю, что это взаправду – но никак не удается. Не бывает такая взаправда. Интересно: если это сон, а я здесь засну – что я увижу во сне? Дом, Волгу, этюдник? Может, заснуть во сне – это и значит проснуться? Тогда надо скорее спать.
       Койки двухэтажные, как самолет У-2. Приснится на верхней что-нибудь чрезмерно энергичное, вертанешься – и привет, пал смертью храбрых… Не-ет, надо хватать нижнюю! Но до последней нижней добежали мы с Виктором плечо к плечу.
       - Саш, понимаете… Я иногда падаю во сне.
       Ну конечно!
       - Боитесь напугать меня на рассвете зрелищем мертвого трупа? – и великодушие не вовремя проснулось, - ладно, наверху мне даже лучше, ближе к Парнасу.
       «Ремнем буду привязываться», – утешал я себя, но Коршунков вместо благодарности заявил:
       - С Парнасом дружите, но от земли не отрывайтесь! Я буду вашими корнями.
       Ну и ну! Хотел поставить его на место, но сил не нашлось. Всё, спать.


ПТЕНЦЫ В ПОГОНАХ

       Но нет.
       - За мной! – скомандовал четырехзвездочный. Да, капитан. Куда еще?!
       Оказалось – в баню. Брели сквозь мрак, запинаясь в снежной каше, обильно матерились – но не помогало почему-то. Ощущение нереальности усилилось до предела. А зычный голос потешался:
       - Шаг держать! Идти в ногу! Стой! Бегом!
       Как это следует держать шаг – на вытянутых руках или наоборот, к груди прижимая? Держать его, наверно, нужно очень осторожно, чтоб не раздавить ненароком. А ненарок, чтоб им не раздавить, должен быть помягче… но тут полезные рассуждения были прерваны. Мы пришли.
       Выдали по кусочку смрадного хозмыла – носки таким брезговал стирать… А, плевать! Яростно намыливаюсь, пропитываюсь вонищей – назло! Пусть!! Знали бы они, кто я! Даже не догадываются, с кем свела их судьба. Ничего, пройдут годы, и они узнают, и вспомнят, и пожалеют!..
       В парной душно, голова гудит, сквозь опаляющий пар едва просвечивают голые однополчане, голоса плывут треснутым эхом, как колокол в тумане.
       Выдали форму: кальсоны, сапоги, гимнастерку и брюки, упорно называемые омерзительным словом «хабэ». Напялив сие, боевые товарищи начали оглушительно ржать, пряча смущение. Свежевылупленные… Птенчик Коршунков ожесточенно одергивает складки гимнастерки – до чего их всех заботит внеш-ний вид! Примитивы…
       Значит, я так же выгляжу. Черт, досадно…
       Тут снова отличился Кузя Прытков. Напялив шинель и с отвращением любуясь собой в отуманенном зеркале, он забормотал:
       - Вицмундир у него был не зеленый, а рыжевато-херового цвета, воротничок низенький, узенький, так что шея, выходя из него, казалась длинной, как у гипсовых котенков, болтающих головами… – и на изумленные взгляды пояснил, – це ж Хохоль Мыкола!
       Это что, про Акакия? Откуда он такие штуки знает?


ЕЩЁ НЕИЗВЕСТНО, КТО ВИНОВАТ

       Светланка приснилась. Ворочался аккуратно, чуя боком двухметровый обрыв, что-то дневное додумывал за закрытыми глазами; мысли пресекались, сменялись новыми, куски мельчали, вертелись, как зерна в кофемолке – и из круговерти нежданно выплыло милое лицо. Только что с ней? Волосы красные, взгляд томный и жадный… Шлюха!
       Я ощутил ласковое прикосновение и одновременно – чувство вины. Будто это я довел, что шлюха. А почему я, собственно? То, что случилось – еще надо разобраться, из-за кого! Светонька, тебе ведь тоже одиноко! Не молчи, скажи хоть что-нибудь!
       Улыбается, манит. Вынимает из кармана и надевает чужое лицо. Снимает – но там снова чужое. Уходит, смеясь и помахивая разноцветной палитрой.

В твоих глазах кусочки неба
смешались с белизной облаков.
Твои губы сочны,
как закат, отразившийся в бронзовом зеркале,
и нежны,
как шепот снега,
падающего на ветви деревьев…


ПЕРВОЕ УТРО

       Попал в сказку, в мечту свою. Наша часть на холме, а внизу – старенький городок, как на скатерти-самобранке. Из хрусткого розовато-синеватого снега вырастают золотые маковки церквей, и совсем близко – крепость какая-то, а может, монастырь: белые стены, бойницы, башни с треугольными шатрами. Древняя Русь! В первое же увольнение рассмотрю поближе.


ВВЕДЕНИЕ В АНТРОПОЛОГИЮ

       Я опасался вести дневник. Капитан запугал: «Чтоб никаких! Болтун – находка для шпиона». Заинтриговал. Начинаем догадываться, что нас привезли на трижды засекреченный ракетодром межпланетного значения.
       Оказалось, это всего-навсего сержантская школа. Ой, какая проза! Я настроился честно отбыть – и домой; зачем школа? Какой из меня офицер?
       - Командует парадом маршал Неустроев!
       Испуг перед злобными шпионами утих, я начал записывать. Неуютно без дневника. С детства трудно складывалось с людьми, и я привык лучшим другом считать тетрадку в обложке из ненастоящей кожи. Хоть по своей воле не предаст…
       И вот антропологический тип: Петр Кедяркин. Квадратноплечий, увесистый, а глазки маленькие, черные, цепкие, как коготки хищной птицы; мысли под угловатым черепом ворочаются неуклюже, с натугой – даже слышно. Слушает спор и вставляет что-нибудь непоколебимое, чугунное:
       - Лев Толстой – зеркало русской революции, система-железно.
       Даже любимая присказка тяжела.
       Однако добр, отзывчив, даже нежен. Большой и уютный, как плюшевый медведь. Ему первому пришла посылка из дома, в ней были шерстяные носки, тотчас изъятые старшиной:
       - Не по уставу! – а также десять пачек сигарет «Бель Амор», как сострил Прытков. Еще было сало – но недолго. Вся рота оказалась украинцами в душе. А хозяин радушно угощал:
       - Моя чушка, сам вскормил. Сонькой звали…


ПТИЦА СВОБОДЫ

       - Выше ногу! Левой! Левой!
       Новое издевательство: строевая.
       - Под ноги не смотреть! Грудь вперед!
       А если грудь – с воробьиное колено? Ага, не смотреть! А рухнуть на наледи приятно? Нарочно всё придумано, чтоб унизить!
       Антропологический тип Кузя Прытков репетирует к мультфильму про солдатиков: ногами канканит, ребра мячом – так что настоящий мяч ни за что не пожелал бы скатиться, положенный к подбородку.
       - Прытков, умерь прыть!
       Это не мой дурацкий каламбур, это командирский.
       - Рад стараться, ваше-с благородие!
       - Курсант Прытков!! Твою мать!
       - Так точно, товарищ сержант, ее!
       Ворона, нахохленная на ветке, покачивается вверх и вниз, созерцая глупость. Ее гордая фигура выражает превосходство мудрости и свободы. Тяну носок, ёжась от холода, и не отрываю от нее завистливых глаз: на ее месте мог быть я… Чем я хуже?
Как она свободна!
Хочет – смотрит на нас,
хочет – спрыгнет на наст,
а не хочет – полетит куда угодно!
       Надо же! Само в башку влезло. Запишу потом. Хотя куда оно?
       Мощная птица взмахнула крыльями, едва не грохнувшись с ветки, и неторопливо отправилась в сторону монастыря. Там поблескивали купола, там свобода меня ждала, там…
       - Неустроев, ворон ловишь?
       - Никак нет, провожаю.
       Взвод почтил взглядом удаляющееся пятнышко. Сержант в бутылку не полез – хороший, не цепляется по мелочам – хотя держится холодно, на вытянутой руке. Да и вид суровый: средневековый святой с фресок Джотто – черты резкие, глазницы циркулем прочерчены – настоящий командир.
       Впрочем, погоди… Джотто же – Возрождение! Кажется… Проходили ведь… А, какая разница!


КРЕПКАЯ МУЖСКАЯ

       Коршунков взял под покровительство. Он так думает. Проводит со мной искусствоведческие беседы «за реализм», из газет передирая дословно. Помалкиваю, симулирую внимание – надо ж с кем-то общаться!
       Светланка не пишет. После того, что случилось, я писать не могу: получится – предаю идею. Но и ей трудно, понимаю. Еще неизвестно, кому трудней…


НАЧАЛО ПРОФЕССИОНАЛЬНЫХ НЕПРИЯТНОСТЕЙ

       Вот новость – об искусстве здесь спорят громче, чем в училище! Хотя, чему дивиться? О математике или там, астрозоологии болтать трудно: надо знать хоть что-нибудь. А тут – каждый горазд:
       - Толстой – великий писатель. Он написал великий роман о войне, мире и Наташе Ростовой.
       Поди оспорь!
       Вечерами возле окна собираются ротные знатоки, я тоже захожу инкогнито – поразвлечься. Сейчас солирует горячий Шумаков с вечно расстегнутым воротом гимнастерки, за что влетает от командиров. Очень руками машет:
       - Абстракционизм – искусство будущего, и кто этого не понимает, тот дурак отсталый!
       - Чего ругаешься?
       - А чего все заладили: «реализм, реализм»! Нафиг он нужен, когда фотографы давно?! Вы вообще видели Клее, Миро или хотя бы Пикассо?
       - Буржуазное искусство защищаешь, – бросил кто-то, жуя.
       - Во-во! – встрепенулся Шумаков. – Так и вешают ярлыки! Неустроев, подтверди, ты спец. Сейчас спросит: «чей хлеб жрешь, гнида?»
       Я заклокотал. Как он смеет касаться?! Откуда узнал?!… Хотя… наверно, ничего он не узнал – так, для красного словца. Дурак!
       Я ничего не ответил. Не трону я эти темы, с меня хватит! Вот назло прикинусь, будто такой же серый, и ничего меня не интересует!
       Перед отбоем некто Плотников развязно спросил:
       - Ты спец? Чё эт за чуваки – Клей и Пикасов?
       Я понял: развязность смущенная. Парня ломало, что он интересуется такими бесполезными в хозяйстве вещами. Я извлек репродукции, Плотников их повертел, безуспешно отыскивая верх:
       - Блин, глаза сломаешь… Намазюкано чё-то, и я так могу…
       - Они открыли новый мир…
       - Журнал, что ль?
       - Лучше Репина все равно никого нет, система-железно, – вмешался Кедяркин, – «Бурлаки на Волге» – великая картина, она поднимает на борьбу. И всё понятно нарисовано.
       - При чем тут Репин! Погоди! – рассердился Плотников. – Саня, ты мне растолкуй, чего хорошего в этой мазне?
       Я растерялся и минут пять мямлил, выискивая понятные для него выражения. Вкратце: реализм вторичен, он лишь копирует то, что уже есть, это мутно-туманное подражание. А абстрактное искусство свободно, не сковано внешним подобием, оно взмывает ввысь! Он прилежно терпел, но вспылил наконец:
       - Санек, ты не темни! Я ясно читал: твои абстрикцинисты – мошенники, воспевают капитализм для прогнивших буржуев.
       - Этак-то, конечно, так, – вклинился Прытков, идя мимо с полотенцем на шее, – да ты нам лучше про Ван Гога расскажи, как он ухо отхватил и шлюхе подарил. Денег-то не было, етитный дух, так он ушами платил за так сказать.
       Последние слова долетали издали, как сирена проехавшей «Скорой».
       - А чё, правда Гога ушами за это самое расплачивался? – поинтересовался Плотников. – Нечасто же мужик…
       Черт меня дернул ввязаться!
       - Видите, они верят только напечатанному, – констатировал Коршунков, укрывшись одеялом по самый рот. – Устно этих гуманоидов не убедить. А вы в газету напишите – если напечатают, они сразу проникнутся.
       Я только потом понял, что он провокатор. Тогда меня лишь порезало высокомерие: какое у него право так отзываться о товарищах?! Но совет иезуитский засел в голове; понимал, что нельзя – но какой-то задор дурацкий, ребячество. Доказать решил что-то, реванш взять – и на другой же день послал в газету «Красный штык» опрометчивое письмо.
Господи, зачем я это сделал?! Зачем! Зачем!


ПОЛЕТЫ НАД ЗЕМЛЕЙ

       Изучаем военное дело. О, я узнал такое… Не надейтесь, не разболтаю, я твердо усвоил: «Вышел из класса – забудь, о чем говорили». Скажу одно: наша страна – самая могучая в мире, не советую никому со-ваться. Добавлю – и самая прекрасная.
       Бесшумно взлетаю, поднимаюсь, мельчают подо мной домики, деревья превращаются в траву, гляжу из космоса, как Гагарин. Всю Землю вижу – желтую, зеленую, белую, окутанную голубой дымкой. Страны проплывают, выбирай любую, приземляйся.
       Хочешь – Париж у твоих ног? Зацепляюсь локтем за верхушку Эйфелевой башни, похожей на новогоднюю елку, даже со звездочкой на маковке, соскальзываю по решетчатой ноге вниз. Вот моя мастерская, в соседней квартире от Пикассо, звоню к нему:
       - Привет, Пабло. Что нового?
       - А, Александр! Бонжур. Вот, «Гернику» написал. Слушай, как думаешь: глаз у лошади не слишком спокойный?
       - Нормально вроде.
       - Ну, тогда оставлю. Дали тоже говорит: сойдет… Пошли на этюды вместе?
       - Не, я еще полетаю.
       - Жаль, – говорит Пикассо, а я снова ищу место для посадки. Вот Америка. Стою на небоскребе, он покачивается ветром – небоскребы все качаются, прогнили, как капитализм – вон один даже рухнул эффектно, как спиленная сосна. Далеко внизу в галошно-черных Роллс-ройсах катаются жирные буржуи. А вон и демонстрация голодных рабочих, всё как положено.
Хочешь – Италия? Леонардо, Боттичелли, Сикстинская капелла, Палаццо Векьо и как там его… Санта Мария дель Фьоре Брунеллески. Помню, надо же!..
       Нет, нет, нет! Никуда не хочу! Хочу на Волгу, здесь моя родина! Ни на что не променяю… Горло сдавило, глаза увлажнились. Будто кто-то допрашивал, пытал – а я не сдался, не предал, выстоял!
       - Неустроев, расскажите устройство водородной бомбы.
       - Э..
       - Садитесь, курсант. На занятиях надо слушать, а не шляться мыслями черт знает где!


НЕ ДОЖДАЛАСЬ…

       Еду. Попутчики интересуются:
       - Что, солдатик, в отпуск?
       - Нет, совсем.
       - Молодец! Поздравляю. Выпьем?
       Купе оживлено, все весело кричат, только один квадратноплечий угрюмо смотрит в окно. Там ярко-зеленая весна.
       Вот он поворачивается и мрачно спрашивает меня:
       - Девушка ждет?
       - Ждет.
       - А меня Танька не дождалась. А обещала: система-железно, Петенька! Рассказать?
       В вагоне только и остается, что слушать, да и прочие куда-то исчезли. Всматриваюсь в рассказчика, он будто знакомый.
       - Ехал я из армии в Питер, в институт поступать…
       - Так и я туда же! – воскликнул я.
       - Это твое дело. А она меня не ждала. Я затихарился на почте, она письма там получала – рядом с Универом, на Неве. Сюрприз типа. А она, сука, не одна пришла.
       Попутчик вдавился в стену, а на его месте выросла картина «Бурлаки на Волге». Я успел только удивиться, как она поместилась в маленьком купе, но тут и купе развалилось хлопьями тополиного пуха.
       Академия художеств на Неве. Металлические сфинксы с заклепками по бокам, все в солнечных бликах, на другом берегу прекрасный лес. Мост Шмидта вонзается в заросли, пугая жизнерадостных птиц. Из чащи выломился здоровенный плюшевый медведь, подошел к реке и тронул ее лапой.
       А вот и почта, где Светланка получает мои письма до востребования. Напротив Университет и памятник то ли Ломоносову, то ли Колумбу. И клумба.
       Она не ждет меня сегодня. Сюрприз будет! Покараулю за кустами, где пацанчик строит из песка модель Вавилонской башни. Ну-ка, ребенок, дай совок! Свай забьем побольше, чтоб наша башня до неба дотянулась. Я встану на нее и буду меж облаков ждать любимую.
       Вон она далеко-далеко внизу, вся в красном, как костер на снегу. Ээй, Светланка! Здравствуй, ээй! Не слышит. Я сам себя не слышу. Облака глушат, большие и пушистые, как подушка.
       - Ээй, Светланка, не смей целоваться с Кедяркиным, я все вижу! Я наверху, Светланка, поднимайся ко мне, поднимайся, подъем, подъем!
       - Подъем!!!


ПОЭЗИЯ АРМЕЙСКИХ БУДЕН

       - Солдату не положено злиться, думать, грустить. Он обязан знать устав и распорядок дня.
       - Часовому запрещается: спать, сидеть, петь, отправлять естественные потребности.
       - При атомном взрыве автомат держать на вытянутых руках, чтобы расплавленный металл не попал на обмундирование.
       Изучаем устав караульной службы. Прытков неисчерпаем:
       - Ваши действия при пожаре?
       - Любоваться… – мечтательно ответил Кузя, – и ни в коем случае не справлять естественные потребности.
       Все буйно заржали. Начальник тоже улыбнулся и подтвердил:
       - Умный. После отбоя расскажешь мне весь устав. Дословно.
       - Рад стараться, ваше…
       - А продолжишь хохмить – и каждый вечер в час назначенный… – сержант не договорил, но всем стало ясно, что каждый вечер Кузя будет чистить сортир. Наш средневековый командир любит давать наряды в лирической форме.
       Перерыв. Кузя бурчит – так, чтоб слышно было:
       - Я человек маленький, неказистый, меня всякий может обидеть… – и без перехода начинает выразительное чтение:
И на сцену скок козой девка молодая.
Срам-то, Господи, какой – вся почти нагая!
Вот на цыпочках пошла, низко наклонилась,
кверху ноги задрала, а потом взбесилась…
       - Дальше, дальше! – застонали ребята.
А народ за этот грех хлопает в ладоши,
я бы, господи, их всех по шеям галошей.
Я на деньги не скупой, три рубля не жалко,
балерине бы такой по … мешалкой.
       - Кузя, запиши, привезу домой – девок порадую! – попросил Кедяркин. О каких он девках? Целовался со Светланкой или нет? Прытков скрючил мину оскорбленного благочестия:
       - Ни за что! Стану я руки марать об эту гадость! Довольно, что язык замарал. Тьфу!
       К вечеру кто-то все же предал творение бумаге, и экземпляры ходили по казарме. Я себе тоже списал. Заглавие – «Как дед смотрел балет».
       Они называют это стихами! Не сам ли Прытков и сочинил?


СЛАВА НАСТИГЛА

       Ну вот, началось!.. Сержант подозвал, весь кривой от застенчивой ухмылки:
       - Неустроев, ты у нас вроде художник от слова худо?.. Нарисуй меня?
       Тот самый, джоттовский! Вот от него не ожидал…
       Докатилась слава! Как он узнал? Я же почти никому, скрывал же!.. Сержанту я, конечно, отказал – не умею, дескать.
       …А так ли уж соврал? С портретом-то у меня… есть проблемы. Если честно, проблемы большие. За-ниматься надо – а я тут!..


ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫХ НЕПРИЯТНОСТЕЙ

       После обеда личное время. Значит, эти два часа – моя личная собственность, охраняемая законом. Я могу их продать, обменять, завещать в наследство…
       Впрочем, некогда.
       Я прикнопил к фанерке лист олифленной бумаги и ушел с красками на свободу – сколько цепь позволяет. То есть за казарму.
       День весело искрился. В ложбинах снег фиолетовый, в противовес ему оранжевая прошлогодняя травка на растопленных солнечных склонах. Кобальт-спектральное небо к зениту перетекало в ультрамарин, а внизу становилось изумрудным. Золотистой белизной блистала крохотная церквушка, излучая невысказуемое.
       Но я боялся. Сколько раз я начинал этюд с таким же возвышенным чувством – и мучился, превращая палитру в грязное месиво! Не достичь этой изумительной светоносной легкости.
       Выключаюсь из мира, напрочь забываю, что есть какая-то армия – вижу только краски и потрясающей красоты мотив. Так было всегда. Даже работая рядом со Светланкой, я ухитрялся забывать о ее существовании.
       - Неустроев, неустройка получается!
       Я вздрогнул. К бесплатному развлечению подтянулись забытые сослуживцы:
       - Где ж твой абстрикцизм?
       - Говоришь одно, а рисуешь другое!
       - Смотрим, Сашка малюет – решили подойти: вдруг абстрактный шедевр создает? Поприсутствуем при историческом факте!
       - Надо изучать натуру, – я больно вцепился в кисть, чтоб не сделать того же с их шеями. – Пикассо, Кандинский, Миро тоже начинали реалистично, а потом что-то изменилось в их сознании, и они стали искать…
       - Крыша поехала в их сознании! – крикнул Плотников.
       - Работать… Тоже мне работа! – пробурчал Кедяркин. – Ты в поле на тракторе покрутись!
       Я яростно развернулся к нему и сунул кисть:
       - Не работа?! На, попробуй!!
       Петр такого поворота не ожидал. Он потыкал кистью в воздух, держа ее кулаком, как метлу – и ретировался.
       Мне тоже оставалось лишь свернуть свою кухню.


ХИЩНЫЙ ЗВЕРЬ

       Звездочки заглядывают в туманные от сонного дыхания окна. Они словно подслушивают мои мысли. А я, как небо звездами, наполнен противоречиями: внутренний голос вновь нарушает субординацию и пререкается.
       - Может, ребята правы? Ну не приемлют они ничего кроме реализма! Что они, все дураки? – говорю я.
       - Но ты-то почему должен подчиняться? Тебя же греет новое искусство! – возражает внутренний. Ишь, заботится он обо мне!
       - Я художник, должен работать для народа. А ребята – это и есть народ!
       - Родной, запомни: художник никому ничего не должен! Иначе он превращается в чиновника, – перечит мудрый собеседник.
       - Так ведь не поймут!
       - Ну и что?!
       Он прав. Солдатская жизнь – это зверь, который питается мной. Тут даже сморкаться нужно строем – неужели и свободу мысли отдать?


СКАЗОЧНЫЙ СОН РЕАЛИЗМА

       Как там по-научному «боязнь открытого пространства»? Фобия какая-то. В общем, это мой диагноз.
       Я за воротами части: увольнительная. Иди куда хочешь, целый город – а мне страшно оторваться от КПП. Отвык жить. Надо с кем-то, иначе с места не тронусь. Вон из первого взвода – Антонов, Полевой, Лазебный. Я едва знаком, но выбора нет.
       - Ребята, может, в музей пойдем? – предложил я, увидев вывеску на стене крепости.
       - Ага.
       - Монастырь – самое для нас место.
       - Ты иди, мы не обидимся.
       Хамы! Я свернул к монастырю, до слуха донеслось:
       - А может, зря?
       - Да нужен он нам, как зайцу стоп-сигнал!
       - Чё, не видишь: он не знает, с какой стороны к бабе подходить!
       Всё бы им бабы! Ничтожества…
       Я вошел в музей, хотя уже расхотелось. Обида грызла. Я тупо водил взглядом по оружию, дохам, схемам, зверям с сеном в брюхе – и очнулся лишь в солнечном зале, где жили картины – Бенуа, Добужинский, Рерих, Сарьян…
       Словно в сказочный сон попал.
       Видел я их раньше? Если видел – как мог забыть?!
       У меня почему-то закрепилось в голове, что реализм – это серые и нудные поучения, земство обедает в сборочном цеху. И вдруг… Ведь это тоже реализм! Всё ведь понятно! И солнце, которое я нашел у абстракционистов – вот оно, здесь! Значит, можно соединить! Можно и в реализме оставаться ярким художни-ком! Господи, как хорошо! Искал за тридевять земель – а оно под боком…
       Конечно, немножко обидно: зря боролся, выходит… Но боролся-то я не против реализма, а против насилия!
       Не помню, как вышел из музея. Я ведь открытие сделал! Даже опасался встретить теперь кого-нибудь из наших, чтоб не расплескать.


СОЛДАТ - ОН ТОЖЕ ОТЧАСТИ ЧЕЛОВЕК

       Но тут опять заговорил внутренний голос, причем без слов и непосредственно из желудка. Забурчал, короче. Я нашел столовку, выбрал самое вкусное, потянулся было, увидев: пиво,
       которое полезно и красиво,
       но тут же чуть не пролил:
       вспомнил про патрули.
       Хоть и не вино,
       а придраться, оно…
могут. Эти всё могут. Уж чего там, заменил компотом.
       Щи испускали аромат, а кусок мяса в ломтиках жареной картошки просто исключал промедление. Однако случилось так, что я на целую минуту забыл о еде: юная кассирша солнечно улыбнулась мне, и я утонул в ее глазах. Я потерял слова и ничего не понял про сдачу, наконец она сунула копейки прямо в ладонь, и я невольно поймал ее узкую руку – она позволила. И время кончилось. Безумие какое-то, случайная близость, ярче любых поцелуев…
       - Увольнительные!
       Мы оба вздрогнули и разомкнули взгляды. Патруль заловил четырех обедавших солдат. Порывшись глазами в бумажках, лейтенант цыкнул:
       - Немедленно в часть!
       - Но почему?..
       - Молчать!! Разговорчики! Кругом марш!
       Так судьба стучится в дверь.
       - Вас этого не касается? – хмуро осведомился офицер.
       - Этого что? – спросил я в тон. Опасное состояние – когда вот так руки начинают дрожать. Я себя знаю…
       - Было сказано, в столовую не ходить.
       Жажда справедливости иногда бывает безоглядной. Вдруг становится наплевать на последствия, вскипает только страстное желание немедленно навести порядок. Так, наверно, люди бросались в революцию.
       - Обо всем говорили, о столовой ни слова, – возразил я, задыхаясь, глядя в узкие, как бойницы, монголоидные щели. Они сузились еще резче – но я взгляда не отвел. Даже кулаки сжал невольно, в глазах потемнело. Как обидно – подчиняться командному хаму, еще и перед девушкой, которая мне чуть не отдалась!
       Свободолюбие дорого бы мне обошлось, но тут неожиданно вступились.
       - Он ведь не хулиганит! – возмутилась официантка с абстрактным пятном на фартуке.
       - Не пьет!
       - Солдатик – ведь тоже человек!
       Лейтенант огрызнулся:
       - Защитнички выискались!
       - Прошу вас, не портите хороший день! – взмолился я. И лейтенант почему-то отступил: то ли просьба выглядела убедительно, то ли руки марать расхотелось. Вторично прикинув командирским глазом вес моей личности с головы до ног, он удалился, не взглянув на свою безмолвную свиту. «Приятного аппетита!» – лыбился нарисованный поварюга с такими щеками, будто он зажевал воздушный шарик. Какой там аппетит! Побросал в рот равнодушно, чтоб только внутреннего унять. Даже на несостоявшуюся любовницу не взглянул…
       А улица ликовала. Домики залила золотистая охра, на стеклах плясали оранжевые блики заката – но в душе будто сапогами прошлись. Я мрачно пинал снег, не разбирая дороги, пока не воткнулся в Колю Галочкина, да так внезапно, что едва не упал. Одновзводец, видно, дожидался еще с конца улицы, и теперь невозмутимо спросил:
       - Не в духе?
       - Патруль.
       - Понятно. Пошли на танцы.
       Плавность перехода изумила, однако поплелся. В темном и душном зале досада не отпускала, но я пытался приглашать.
       - Не умею, – соврала первая хорошенькая. Вторая меня не заметила, третья же удостоила звуком:
       - Хм! – свысока смерив высокомерным взглядом. Я еле сдержался. А Коля танцевал не останавливаясь – впрочем, не выбирая красивых. Тогда и я начал искать не эффектное лицо, а доброе, хоть и обидно было вспоминать прекрасную кассиршу. Что поделаешь! Пусть будет вот эта.
       Я не говорил с ней, я ее ощущал. Ее личность не имела значения, она стала символом утраченной жен-ственности. Я понял, что не бывает некрасивых, а есть мужское и женское начало, которые непременно должны ну хоть как-нибудь соединяться, иначе… Худо иначе. Дико: обнимать девчонку, встреченную в первый и последний раз. Не стану отрицать, возбуждало.
       Но вечер близится, солдату даже некогда влюбиться. Мы вышли с Колей из ДК и в часть отправились. Шагах в пяти от нас маячили две юные особы, две девушки хорошенькие очень…
       - Прекрасные незнакомки, не составите компанию? – предложил Коля.
       - В таком обществе не нуждаемся, – презрительно отрезала левая, увлекая подружку на другую сторону.
       - Красавицы мои, вы много потеряли, – Коля засвистел романс, но для меня и остаток дня был испорчен. Где ж она, свинья, научилась интонации: «В т-таком обществе…» Какое общество?! Мы же ничего не хотели, просто скрасить расставание со свободой…

Твои глаза пылали страстью,
сверкали брызгами зарниц,
а я в твоей какой-то власти
других не видел глаз и лиц.

Безумней Демона глядела
в мои смущенные глаза.
И что-то там (придумать) тело
э-э…
       закончу как-нибудь потом.


БЫЛ ДРУГ

       Перешли наконец с Виктором на «ты». Как-то само получилось. От прежнего «вы» веяло «Войной и миром»: же не манж па сис жур…
       Я поделился восторгом от монастырских картин:
       - Столько радости, солнца! Удивительно живые! Я будто заново ро…
       - Художники «Мира искусства», – прервал Коршунков, – ничего не хотели знать о народе, заперлись в башню из слоновой кости. Советский творческий работник должен писать о людях труда, ездить по заводам, шахтам…
       - Витя… Неужели ты не любишь хорошее искусство?
       Он нахмурился:
       - Это какое такое хорошее?
       - Ну которое не чтоб куда-то будить, а просто красиво!
       Виктор ответил как-то даже невпопад:
       - Нет времени. Надо готовиться.
       - К чему?!
       - В институт.
       - Нам же еще полтора года маршировать!
       Коршунков загадочно подмигнул:
       - Кто знает?
       - О, если нас вдруг отпустят – такое дело надо год праздновать!
       - Год в праздности? – испугался Виктор, – Ты что! Надо беречь время, только тогда чего-нибудь добьешься.
       Я возразил:
       - Вот ты боишься упустить время – а Аксаков, например, все лучшее написал в старости. Ван Гог вообще начал рисовать только в 30, и оставалось всего 10 – а сколько успел! Если суждено оставить след – ты это все равно сделаешь, а если уж не суждено – извини.
       - Занятная доктринка. Теперь ясно, почему ты столько времени гробишь на болтовню.
       - Почему болтовню? Где ребята еще узнают про искусство? Здесь им вечерами делать нечего, а потом пойдет работа, семья – не до разговоров.
       - И охота тебе тратить время на быдло? – вырвалось у него. – То есть я хочу сказать, им все равно не докажешь, что современное искусство тоже ценно.
       - Так ты признаешь, что оно ценно? – мгновенно среагировал я.
       - Никогда! – он покраснел. – К тому же не забывай, что в мире не утихает классовая борьба. Мы долж-ны защищать нашу политику и наше искусство.
       Я почувствовал, что бьюсь об стенку головой. Нужно начинать все сначала.
       - А наше искусство – это что? – спросил я обреченно.
       - Реализм. Надо отражать жизнь трудового народа.
       - Быдла?
       - Не цепляйся к словам! Картина должна будить гордость за страну или поднимать на борьбу. Вот «Бурлаки на Волге»…
       - Да что вы все прицепились к несчастным «Бурлакам»!? Других картин не знаете? – взорвался я. – Погоди, давай по порядку. Что ты называешь реализмом?
       - Правду жизни.
       - Какую правду?! Ну возьми тех же «Бурлаков». Да, они похожи на людей – но это же не люди! Ты химик, поймешь: бурлак Репина – это пленка из высохшей краски; где человек?! Он ведь не ходит, не дышит, не ест! Согласись, что нарисованный бурлак – это лишь символ бурлака!
       - Н-ну… – с тягучим неудовольствием выдавил Виктор, – допустим.
       Закатное солнце отблескивало в его глазу красным огнем. Он уже пару раз интеллигентно зевнул – не раскрывая рта. Терпеть не могу, когда вот так давятся собственной диафрагмой, демонстрируя культуру: надо – зевни нормально и извинись! Но в просветительском запале я предпочел ничего не замечать.
       - Тогда согласись, что картина, даже очень правдоподобная – это другой мир! Реальность в ней иная! Сюжет – лишь повод для игры красок и линий. Картина – это всегда сначала абстрактно-декоративная плоскость, а потом уже всё остальное…
       Я продолжал выдавать определения в поисках самого точного, а Виктор поглядел сумрачно:
       - Ну вы просто философ, Александр Николаич. Как с вами рядом стоять-то, не знаю, – и пошел к двери. Я бросился следом:
       - Витька, ты что?
       Но он не ответил ни звука.


ВЕСНА

       Распушились вербные почки, похожие на бритые солдатские головы, но травка еще не проклюнулась. За спинами казарм из-под снега повылезала прошлогодняя дрянь. Снег таял и бежал под уклон, незаметно покидая насиженные пригорки – так наш полк приобрел небольшой океанчик в углу плаца. Баянист Толик Молчанов был как-то застукан за пусканием в него корабликов из бумаги; ржали долго, но сочувственно.
       Командование бросало нас на штурм водной стихии, и мы атаковали ее большими снегочистными лопатами, изгоняя с ходилища. Она неохотно взбиралась на блестящую землю, рябую от белых и оранжевых окурков, журчала, впитывалась куда-то – но вскоре неторопливо возвращалась назад.
       Так продолжалось до прихода серьезного солнца.


ТАИНСТВЕННЫЙ МАЙОР

       - Писали в газету? – недовольно спросил капитан. – Эх, Неустроев! Кто просил?.. Идите к замполиту.
       Признаться, я струхнул. Такие визиты редко доводят до добра.
       В политчасти кроме замполита прохаживался сам командир полка, и еще какой-то неизвестный майор сидел в кресле под шкафом с Лениным. «Звал замполит, а тут начальник старше него. Кому докладывать?» – судорожно выпытывал я у внутреннего голоса, но он, зараза, когда надо поговорить – молчал.
       - Товарищ полковник, курсант Неустроев по вашему приказа…
       - Я вас не вызывал, – сухо прервал командир и кивнул на замполита. Я еще больше растерялся. Чужой майор молчал.
       - Вы защищаете искусство вероятного противника? – начал замполит, оглянувшись на загадочного гостя.
       - Почему противника? – опешил я. – Для искусства нет границ, или… как?
       - Та-ак, – угрожающе протянул замполит, – значит, вы не признаете Государственную границу?
       И тут незнакомый майор заговорил мягким тенором:
       - Замполит, не перетрудитесь. Товарищ Неустроев, вы один выражаете такие… взгляды, или у вас в полку есть единомышленники?
       - М-м… Есть, наверное… – ко мне вернулось мучительное ощущение сна. Не то что-то было в этом майоре.
       - Прекрасно. Тогда давайте устроим диспут. Пусть выскажутся сторонники и противники. Очень может быть, что вы правы. Вы согласны? – спросил он так, словно от моего решения зависело по меньшей мере всё. Наш полковник будто старался послать мне взглядом мысль.
       - Было бы здорово… – пробормотал я с облегчением, что тяжкий разговор откладывается. Полковник опустил глаза.
       - Прекрасно. Завтра в 19.00 в Ленинской комнате. Пусть ребята выскажутся прямо, откровенно, не опасаясь последствий. Ведь так? – обратился таинственный майор к нашим командирам. Те молча кивнули. – Вы свободны, курсант.
       Спал плохо. Всё время снилось, что я не сплю.


ДИВЕРСАНТ

       Ленкомната. Посредине стол, за ним командиры: те же трое, а на натащенных отовсюду стульях – ребята, много, почти вся рота. Только не видать моего бывшего друга Коршункова, говорят, он в госпитале.
       Замполит встал:
       - Мы собрались сюда, чтоб заслушать и высказать мнение по курсанту Неустроеву. Давайте неофициально, без принуждения выскажемся честно и прямо. Слово товарищу майору Зве… Зверяте из окружной газеты.
       Так он газетчик! Фу ты черт, а я боялся!
       Майор заговорил:
       - В письме курсанта Неуспокоева…
       - Неустроева, – машинально поправил я.
       - Прекрасно, видите: вы не абстрагируетесь, требуете реального произношения, – съязвил майор. – В вашем письме высказана мысль, что советского искусства нам не нужно, а нужно то, что проникает с Запада. Может, кто-то желает поддержать господина… в смысле товарища Неустроева?
       Натянулась тишина – как струна, по которой идет акробат. Я слышал, как внутри этой струны звонко лопаются волокна – или то сердце билось в барабанные перепонки? Казалось, дискуссия исчерпана. Но вдруг поднялся неприметный мальчик из не помню какого взвода:
       - Музыка – ведь тоже искусство, – начал он робея, – а она ведь всегда неконкретна, в ней не бывает реализма. Смысл музыки в ней самой, а не в том, что она изображает. Может быть, абстракционизм – это живопись, похожая на музыку?
       - А может, это сумбур вместо музыки? – крикнул кто-то. Адвокат смущенно сел.
       - Дайте мне слово! – Шумаков вытянулся за собственной рукой, как рабочий и колхозница. – Я горячо поддерживаю предыдущего оратора, современное искусство – величайшее достижение человечества! Но товарищи, – он таинственно понизил голос, – от нас скрывают правду. Почему нам не покажут абстрактные репродукции отличного качества, как в альбомах Репина? Почему мы знаем их по карикатурам из «Крокодила»? Потому что наше руководство боится, что это искусство понравится народу и заставит задуматься, а народ обязан трудиться, а не думать! Мы строим коммунизм – светлое будущее человечества – и нам неко-гда рассуждать о всякой ерунде! – совершенно неожиданно закончил Шумаков и уселся красный и довольный. Аудитория загремела, как аэродром:
       - Правильно, что мы обсуждаем всякую фигню!
       - Они рисовать не умеют!
       - Чей хлеб жрешь!
       - Абстракционист нарисовал самогонный аппарат и подписал «Первая любовь». Я не понял, любовь к аппарату или к его продукции?
       - Гниды буржуазные!
       - Молчать!! Смирно!!! – гаркнул замполит. Рота вытянулась и умолкла разом, как выключенный водопад. Даже газетный майор на мгновение прекратил строчить.
       - Во так, – удовлетворился начальник. – Я же просил: без принуждения, неофициально. Кто-то хочет на гауптвахту? Вольно.
       Поднялся Плотников, сияя ехидным вдохновением:
       - Сань, ты говорил, абстрикцистов поймут через сто лет?
       - Ну.
       - А бывает, что один абстрик… блин, не выговоришь! – абстрикцинист не может понять картину другого? – все замерли, угадывая, к чему он гнет. – А если так, то может, сам автор через два года не поймет, чего сделал?
       - Вряд ли, – ответил я настороженно.
       - Вот гли, – продолжал Плотников, разворачивая сложенный вчетверо лист, – угадай название.
       - Я не цыганка угадывать.
       Но он убедительно добавил:
       - Не, ну чего, – тыкая бумагой в меня. Я не нашел других аргументов и взял репродукцию. На розовом фоне сидели пестролоскутный квадрат и синий треугольник.
       - Хорошо напечатано, я таких не видел. Где взял?
       - Товарищ майор Зверята дал, – гордо ответил Плотников. – Ну?
       - Абстрактные картины часто называют «Композиция номер такой-то»… – попытался я отделаться.
       - Санек, ты не темни. У этой есть название.
       Как окрестить чертову картину? Настроение морозное, а два предмета словно бессловно разговаривают друг с другом…
       - Зимний диалог.
       - Ты уверен? – по интонации было ясно, что уверен зря. – А называется она… – он сделал паузу, будто объявлял чемпиона, – «Два письма»! – Но я внезапно не сдался:
       - Так, значит?! Угадай тогда сам название, вот тебе реализм! – и выхватил открытку Пукирева «Неравный брак». Сам не понимаю, откуда взялась. Обвинитель тоскливо оглянулся, но майор его совершенно не заметил.
       - Ну… «Свадьба»…
       - Нет!! – мой голос звенел. – Вторая попытка! – Плотников едва не плакал, аудитория одобрительно загудела в мой адрес. И тогда снова поднялся замполит:
       - Товарищи бойцы! В тот час, когда враг топчет нашу землю… О чем это я? Ага, о Неустроеве… Идеологические диверсанты, товарищи, горазды на любые измышления, лишь бы опорочить. Все вы свидетели, какие бесчестные, демагогические методы дискуссии применил обвиняемый. Мы не хотим верить, Неустроев, что вы сознательно пошли против народа, поэтому я предлагаю заменить расстрел сожжением на костре. Покайтесь и умрите с миром!
       Кажется, я уснул. Или проснулся. Но во сне оказалось еще хуже:
       - В ваших формалистических произведениях в кавычках наши враги ищут плацдарм для атак на коммунистическую идеологию. Такое творчество в кавычках не нужно народу, над этим должны задуматься люди в кавы… да… люди, которые именуют себя художниками, а сами фабрикуют картины, которые не поймешь – нарисованы рукой или хвостом осла.
       Где он нашел у осла руку?
       - Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст! – крикнул с места Прытков и зачем-то подмигнул. Дальше туман настал, голоса размазались багровыми дымчатыми полосами. Выступал командир полка и какие-то офицеры. Время распласталось, словно акварель на мокрой бумаге, оно не двигалось, а только добавляло и добавляло новых грязевых разводов. Вместо людей чудились монстры вроде тех, что посещали меня в детстве: выглядят как люди, но почему-то очень медленно и беззвучно разевают резиновые челюсти. Наверно, сон. Не может быть иначе.
       - То, чем ты занимаешься, – удовлетворенно заметил внутренний голос, – называется «затравленно озираться». Допрыгался, Озирис?
       - Да пошел ты! – отмахнулся я. И кажется, вслух. Потому что капитан, который уже минут пять вдохновенно бубнил, вдруг осекся:
       - Что?!
       - Простите, я невзначай.
       Капитан был так увлечен собственным красноречием, что сомнительное объяснение принял. У него вообще было не лицо, а какая-то говоряха. Неужели он этим органом умеет что-то еще – есть, улыбаться?
       Наконец снова встал замполит:
       - Подсудимый, ваше последнее слово.
       Говорить не хотелось вовсе, и я утаил две отличные фразы: «Умираем, но не сдаемся!» и «А все-таки она вертится!». Вместо этого я вяло пробормотал:
       - Товарищи, не хочу больше употреблять ваше личное время. Уже двадцать две минуты как ужин…
       И внезапно победил. Путь к сердцу солдата, как ни странно, тоже лежит через желудок. Враги-однополчане вмиг стали единомышленниками, обратили взоры к замполиту, и тот величавым взмахом прекратил дискуссию.

Я стою на посту у знамени.
Офицеры мимо идут,
безразлично шевелят глазами,
мне потертую честь отдают.

Величественны, как пленники,
звезды ярко сияют с плеч.
Они движутся, словно Вселенная,
и, как Солнце, сверкает плешь…


ИЗ ДНЕВНИКА

       Пишу на коршунковской койке. Буду здесь спать, хватит с меня парнасов. Сам он третью ночь в госпитале.
       Репин Репин Репин Репин… Будто слов других не знают!
       Плотников сейчас со мной столкнулся:
       - Санек, ты это, ежели чего… Я ж по-дружески.
       Теперь это называется другом?!


НЕ РЫЦАРИ
 
       - Знаешь, чем советский солдат отличается от рыцаря? У них был турнир, а у нас – турник!
       Прытков опять хохмит. Не надоело?
       Тужусь на турнике, вбиваю в мышцы накопившуюся злобу.
       - А, диверсант, с перекладиной дружишь! Молодец! – похвалил неожиданно возникший полковник. Я вытянулся. Он отвел меня в сторонку и тихо сказал, – Саша, послушай совет: не мели языком перед кем попало, а то подставишь и себя, и всех.
       Я несказанно удивился душевности тона и целую минуту всматривался. Потом сообразил:
       - Вы майора имеете в виду? Он же просто из газеты!
       Полковник ответил тяжким и даже тоскливым взором и громко скомандовал:
       - Лейтенант, объявите Неустроеву благодарность за физическую подготовку!


АУДИЕНЦИЯ

       Вечером меня пригласил незнакомый майор: несколько комнат офицерского барака отвели под гостиницу. Комната тесная, но уютная – и умывальник есть, и зеркало, и тишина. Зеркало, правда, пожухшее и с оттреснутым уголком. В углу плашмя улегся веник, скрывая телом нечто, поодаль откатилась пластмассовая винная пробка.
       - Прекрасно, здравствуйте, курсант. Располагайтесь. Конфеты, пожалуйста. Как вас зовут?
       - Александр, товарищ майор.
       - А, без чинов. Бесчинствуйте… Садитесь. Отчество?
       - Николаевич, – смущенно ответил я, – но меня никто так не называет.
       - Пора привыкать, Александр Николаевич. Вы взрослый человек, привыкайте отвечать за свои поступки. – Я встал. – Что вы, что вы, садитесь, Саша!.. Меня зовут Вячеслав Лаврентьевич, фамилию знаете – Зверята. Забавная, некоторые не верят, представьте, думают – шучу. А я никогда не шучу. Только с друзьями иногда. Вы ведь будете мне другом, Сашенька? В народе говорят: не умеешь – заставим, а?
       Зверята оглушительно захохотал, смолк неожиданно и очень серьезно похлопал меня по спине:
       - Так-то, друг мой. Прекрасно.
       Он походил, поднял зачем-то со стола чайник и поставил обратно.
       - Видел ваши этюды, приятно удивлен. Вы же прекрасный реалист, замечательно пишете тени; рисунок, правда, слабоват – но это ничего, все впереди! Как вы дошли до защиты антиискусства?
       - Я же человек, имею право на свободу мысли, – ответил я, не особенно подумав.
       - Свободу мысли? – повторил майор иронически. Но спохватился, – Саша, вы мне нравитесь. Я сразу испытал к вам симпатию, как только прочел письмо. Скажите, кто вас надоумил?
       - Никто, я сам.
       - Ну не кривите душой, Саша, она мне еще понадобится. Я понимаю ваше желание казаться взрослым – но вы же еще мальчик! Вот вы учились в худучилище – наверно, там вас кто-то научил?
       - Что вы, наоборот, они не знали, как со мной бороться! – воскликнул я. Зверята добродушно рассмеялся:
       - Вы смелый человек. То, что надо.
       - Мне просто интересно попробовать всякое! А теперь, после монастыря, я и в реализме увидел, что…
       - Монастыря? Ах, вот вы о чем… Да, пожалуй, надо, – невпопад пробормотал майор и понес чайник к электроплитке с размохнатившейся обмоткой шнура. – Будемте пить с вами чай. Какой предпочитаете: почечный, мышечный, мозговой? – и не получив ответа, согласился. – Прекрасно.
       Чайник мгновенно закипел, и Зверята разлил по хрустальным кубкам багровую дымящуюся жидкость.
       - Кстати, Сашечка, у меня галстук ровно? А то живу и не знаю.
       - У вас же зеркало есть!
       - Черт его знает, я не отражаюсь почему-то, – майор подмигнул, и я заметил, что глаза смотрят в разные стороны. – Поправь, родной.
       Я потянулся и с ужасом увидел вместо галстука кровавую струю из перегрызенного горла.
       - Не нравится галстук? – обиделся Зверята. – Ну переоденусь, – и он снял китель вместе с кистями рук, они тяжело брякнулись на стул.
       - Извините, мне пора, – пискнул я, ощутив собственный кадык.
       - Нет уж, это ты извини, – булькая как чайник возразил Зверята, не раскрывая рта. Я кинулся бежать, но сапоги прилипли к полу, я панически задергал ступни из голенищ. Майор усмехнулся и снял лицо, оказавшись Светланкой. Снял и Светланку, под которой обнаружилось серое клубящееся облако.
       Я наконец выскочил из сапог, но тут гимнастерка зацепилась за протянутые в воздухе крючки. В ужасе я закричал, ломая ногти об металлические пуговицы. Зверята сдернул белье и остался маленькой шаровой молнией, шипящей и прыгающей вокруг меня. Я кричал не умолкая, а недотыкомка медленно приблизилась к моему лицу и затрясла за плечи:
       - Неустроев, чё ты орешь, блин, три часа ночи!

Наутро майор уехал.


ИЗ ДНЕВНИКА

       Кличка «идеологический диверсант» прилипла крепко. Знаменитым стал, смотреть меня прибегают. Ротный Герострат. Одновзводцы об искусстве больше ни слова, да не очень-то и хотелось.
       Пустовато вокруг стало. Тяжело одиночество. Только в тумбочке временами нахожу вырезки из газет, надписанные от руки: «в коллекцию диверсанту». Заботятся, душевные.


КОЛЛЕГИ

       Как-то после строевой ко мне подошел крепкий кареглазый парень:
       - Много о тебе слышал, хочу познакомиться. Я Гена Коробов из четвертой роты. Предлагаю дружить.
       Странно. Что за любовь с первого взгляда?
       - Не боишься с врагом народа?
       Гена только хмыкнул, закрывая тему, и спросил в свою очередь:
       - Говорят, ты и стихи пишешь?
       - Кто их нынче не пишет?
       - Я не пишу, – с достоинством ответил Гена, – зато люблю. Дашь почитать?
       Я насторожился. Популярности мне уже вдоволь… Но он не стал навязываться и предложил:
       - Пойдем в мою роту, с художниками познакомлю.
       - А их много? – испугался я. Гена успокоил:
       - Двое.
       Художники и искусство стали действовать болезнетворно, но я согласился. Одиночество страшнее.
       Первый коллега принял меня, как живого классика.
       - Здравствуйте... – глаза большие, влажные, руку обхватил, как археологический обломок. – Вы правда знаменитый Неустроев? Боря, – представился он застенчиво и по просьбе Гены достал аккуратненькие рисуночки. Там был утомительный интерьер казармы, вытюканный вплоть до гимнастерных пуговиц, и три-четыре пейзажа. Я спросил:
       - Зачем столько деталей? Глаз вязнет.
       - Как же! – воскликнул автор с горячностью трясогузки. – Ведь так есть!
       - Ну смотри, – мягко возразил я, закрывая тощую сосну, – ведь без нее композиция стройнее.
       - Как же ее не рисовать, когда она есть?!
       Понятно. Реализмовый фанатик.
       - Репина любите? – спросил я для проверки.
       - Конечно! Но еще больше Шишкина.
       Из вежливости помявшись, я кивнул проводнику, и мы проследовали ко второму маэстро.
       - Владэмир Юдин, – представился он, лежа на койке с изумительным достоинством. Пологие лучи золотых пылинок создавали ему королевский антураж.
       - Владимир? – уточнил я.
       - Владэмир, – настойчиво повторил виртуоз, – это современная транскрибиция моего имени. Владею миром.
       - Всем? – уточнил я вновь, но он не заметил меня и продолжал, положив одну длинную ногу поверх другой:
       - Искусство спиритофаллически оплодотворяет продвинутую науку, авангардизм же, полномочного представителя которого представляю собой я, презентируется в авангарде всего искусства. Будущее – это мы. Нас полюбят миллионы, мы дадим популяции населения то, чего она достойна. Современный хомо сапиенс интеллектуален, извращен, истеричен – на этих трех «и» мы строим свою контрацепцию.
       - Чего строите?
       - Ну эту... Какая разница! Для интеллектуала не имеют значения слова.
Я так и не узнал, владеет ли гений иной транскрипцией своего тела, кроме лежачей. Я поклонился, ненароком брезгливо коснувшись его постели:
       - Благодарю за интереснейшую лекцию. Не смею дальше отвлекать ваше внимание.
       Мировладелец прикрыл глаза.


НОЧЬ

       Совестно. Я опять проспал.
       Гена дважды назначал мне встречу. Следовало после отбоя переждать полчаса и выходить, будто по нужде. После строевых ногомашеств тело ныло и, коснувшись простыни, властно требовало: спать! Глаза невольно склеивались, радужные видения увлекали, уносили в туманнопрекрасные дали и прерывались только командой:
       - Подъем!
       Сегодня я зверски царапал ладони и растопыривал веки пальцами – и через полчаса был в условленном месте. Небо – точно ежик повалялся, все исколото точечками звезд. Беззвучное движение и звонкая тишина. Легли на влажную молодую траву, глазами в небо, долго молчали. Сон улетел, священнодействие ночи захватило. Потом Гена заговорил как-то некстати:
       - Лучше вообще не жить, если не приносишь пользу людям.
       - Что это ты вдруг?
       - Не вдруг. Я много думал.
       - На меня намек?
       - Нет, ты что! Вообще… Неправильно живем, каждый для себя. Так ведь коммунизм никогда не получится.
       Я осторожно ответил:
       - А надо ли? Человек – не муравей, стадами не бегает.
       - Но мы же должны построить счастье человечества!
       - Насильно? В рай – шагом марш? Не лучше ли с себя начать? А человек никогда не станет счастлив, пока не научится радоваться. На меня вот неприятностей хлынуло, будто гнойник прорвался, но сейчас я о них не помню, вижу эти звезды – и счастлив, больше мне ничего не надо, – полунамекнул я, что лучше бы помолчать.
       - От счастья человек глупеет и становится бесполезным, – отрезал Гена.
       - Почему?
       - Ты сам признался, что кроме звезд ничего не хочешь – а кто же будет людям пользу приносить?
       - Опять ты за свое!
       - Нет, погоди. Если все начнут любоваться всякими небами? Ты подумал, что будет?
       - Во-первых, все не начнут. Ну, а если начнут – все станут счастливы. Некогда будет грабить, убивать, воевать.
       - Погоди-ка… Хитро загнул. Надо подумать.
       Гена умолк, а я его за это мысленно поблагодарил. Мне снова стала слышна тишина. Очень хотелось остаться наедине с величавой ночью, не тратить душу на втискивание мыслей в тесные тела слов. Наверно, он тоже ощутил подобное, и потому надолго замолчал.
       Наступила вечность. Казалось, и я вечен, как небо, звезды и шелест дыхания атмосферы.
       На луну набежало облачко, слегка отуманив ее и распушившись изумрудным хвостом. Луна превратилась в сияющую летучую лисичку, поиграла пышным хвостом, но тут он оторвался и уплыл в сторону, постепенно растворяясь. Надо мной снова повисло серебряное блюдце с нарисованной рожицей.
       С повизгиванием, тоненьким, как блик на иголке, пролетела трепыхаясь летучая мышь. Я ощупал небо, ища, откуда она появится вновь – и дождался: вон она полощет перепонками в нелепом зигзагистом по-лете, испуская забавно-фантастический ультрасвист. Млеколетающее. Дома такие тоже порхали по ночам, а днем таились где-то в паутине чердаков. Пацаном я любил выйти ночью и долго смотреть на них, вспоминая о таинственных вампирах, чертях и чудищах. Было захватывающе страшно.


ДЕТСТВО

       Наш барак ничем не выделялся из ряда подобных в Новом Восточном поселке. Чего ради он Восточ-ный и тем более, что в нем нового – я так и не смог узнать: никто не интересовался ни этим, ни чем-либо еще. Травянисто жили, не задумываясь.
       Счастливое было детство: делали, что нравилось, ели, что попадалось. Попадалось, правда, не всегда. Шпана промышляла, плохо лежать хорошим вещам недолго удавалось, бандитская романтика влекла. Мой приятель Васька даже хвастался настоящим пистолетом (без патронов, впрочем). И я б там был – да не довелось: болел часто. В лихорадке и полусне будто кто-то насильно всовывал мне в руку карандаш и заставлял рисовать странные фигуры с огромными глазами, непонятные окружающим и мне самому, когда выздоравливал. Но больной я с ними дружил.
       Болезни отличались разнообразием, я даже немного радовался им. С людьми и тогда стыковалось трудно, а болезни ничего, не прочь были составить компанию.
Карлик с громадной головой, злыми глазами и рахитичными ножками хрипит тяжелым жарким басом, голос то еле слышен – а то грохочет страшно, будто раскатываются по небу гигантские шары. Наутро мама вызовет врача, и он скажет:
       - У вашего сына грипп.
       Корь – коричневая корявая кора дуплатого дуба, он рос у поселка. Я водил приятелей: «Тут корь живет». Пугались.
       В 13 лет пришел ревматизм былинный: ноги отказали, и я три месяца провалялся, страдая и гордясь – ожидал подняться Ильей Муромцем. Щупал жидкие мускулы: медленно что-то наливаются силой богатырской. Всерьез озадачился: где применять неслыханную мощь в нашем скучном веке? – вроде с палицей ездить несовременно… Обернулось иначе. Вместо богатырей я попал во второгодники.
       Были еще коклюш и свинка – но посетили единожды, я не успел разглядеть.
Родителей я как-то не запомнил: они вечно пропадали на заводе. Я не терпел завод. Я его никогда не видел, но он представлялся самым мерзким и огромным из монстров, пожирателем людей. Я пытался рисовать и его – но никогда не хватало листа.


НАЧАЛО СУДЬБЫ

       В 15 лет я влюбился. Девушка, обладавшая райским именем Рая, ответила взаимностью. Она слала мне трогательно-волнующие записки, я сочинял ей стихи. Я знал поэта Пушкина и хотел писать, как он; и я писал, как Пушкин, и даже лучше. Она так говорила. Она знала всё. Она размножала стихи на машинке и приобщала подруг – а те завидовали:
       - Да, вон у Райки настоящий поэт!
       Так я вошел в большую литературу.
       Но радость скоро иссякла. Боевая подруга забывала так же легко, как увлекалась.
Когда погибла любовь, захотелось погибнуть и мне, я принялся обдумывать технологию. Повеситься – страшно, ножом – больно. Ходил на вокзал, щупал холодные рельсы, воображал грохот состава и катящийся под откос круглый предмет – стало жалко родителей. Нет, тривиальные методики самоуничтожения возмущали эстетическое чутье юного поэта, а револьвер или цианистый калий все не попадались.
       Тогда я бросил стихи, решив погибнуть как поэт. Но томная печаль не покидала, хотелось видеть любимую – и я снова взялся за карандаш, но не ради глазастых гадов, а дабы удить из болотца памяти желан-ные черты. Я нарисовал мою прекрасную Раю. Вышло похоже, но пистолетчик Васька спросил:
       - Это чё, лошадь?
       Досада толкнула упорно упражняться.
       Тут я заметил, что один цвет раздражает, другой успокаивает, третий радует. Та же штука с линиями: округлоплавные умиротворяли, рваные будоражили. Я пробовал смешивать линию с краской, получались чудеса: ничего не нарисовано, а настроение живое.
Но знакомые ласково именовали это мазней хреновой:
       - Так и я смогу! Ты меня нарисуй!
       Прижатый к стене, я понял, что действительно, надо уметь портрет. В райкинотеатре я наткнулся на вывеску «Изостудия».
       - Тебе кого, молодой человек? – спросил старичок в удивительных двойных очках, толстых, как донышко бутылки. Такой редкостной оптикой мог обладать только взаправдашний художник.
       - Я хочу рисовать, у вас можно?
       - Отчего нет? – нанизал он следующий вопрос в качестве ответа.
       - А что для этого нужно?
       - Талант, дорогой мой, и усидчивость. Приноси вещицы.
       - Картинки, что ли?
       - Их, мой непонятливый друг. Сразу видно, что художник.
       - Сейчас?
       - Вообще-то можно завтра, но если у тебя горит…
       У меня горело.
       - Скор, как трепетная лань! – удивился старик. – Мне это нравится. Извлекай.
       Вокруг столпились неразговорчивые угрюмые парни, тоже, видно, художники. Я чувствовал себя ершом на сковородке.
       - Мрачновато смотришь на жизнь, молодой человек, – произнес мастер, – и несколько неопределенно.
       Коллеги по-нехорошему заулыбались.
       - Это чё, негр в тюбетейке? – усмехнулся один, держа вверх ногами мою любимую вещь «Коричневый стук колес».
       - Класс! – присудил второй, кудрявенький такой.
       - Кончайте вы смеяться, – сказал третий будто в мою защиту, но потом добавил так, что лучше бы вообще молчал, – это новое искусство, вам не понять.
       - Ладно, гении, ступайте. У вас Степан Петрович уж заснул, – спас меня руководитель. – Одно могу сказать: чувство цвета у тебя есть. Если хочешь по-настоящему, то заниматься надо и день и ночь, и день и ночь, дорогой мой. Краски взял? Бери планшет, кнопь бумагу, вон натюрморт.
       На столике распростерлись зеленая тряпка, два помидора и кувшин. Я оглядел эти пищеварительные принадлежности, покосился на дремлющего натурщика и пролепетал:
       - Но я бы хотел портрет…
       Художник обернулся так, будто «портрет» – это матом:
       - Па-ар-трет? – протянул он. Собратья вновь оторвались в мою сторону крайне скептически. – Дорогой мой, не рановато?
       - Не знаю. Но я хочу портрет.
       Старик крякнул:
       - Экий же ты… как бы это… упрямый! Ну зер гут. Видишь дыню? Она как голова, рисуй.
       Я чувствовал подвох. Дыня – чего проще? Ладно, сейчас я вам докажу.
       Управился мигом.
       - Где дыня? – спросил учитель. – Я не вижу дыни. Это рыжая расплющенная блямба. Можно ее съесть?
       - А зачем есть? – попытался я возразить. – Она зато похожа на солнце.
       - Солнце?! Куда загнул! Это ты все выдумываешь в свое оправдание. Художник не должен ничего объяснять; ты, дорогой мой, вложи свое красноречие в работу! Впрочем, цвет похож.
       Через день я примчался снова, перерисовав все подвернувшиеся предметы. Маэстро похвалил упорство и добавил:
       - Только все это отвратительно, дорогой мой. Давай вернемся к нашим дыням, только сделаем за пятнадцать не минут, а часов.
       Я изумился огромности срока, но поражен был, когда мне его не хватило.
       Так я начал быть художником. Я рисовал по 12 часов в день, обедая мороженым. Я стал счастлив.
       Как-то я бился над громадными гипсовыми глазами, отрезанными, словно кусок торта. Проклятые глаза никак не давались, я вскипел и скомкал рисунок к чертовой матери. Тут мой учитель преподал внеочередной урок:
       - Дорогой мой, никогда ни на что не злись. Когда ты скрипишь зубами на жизнь, ты вынуждаешь ее на ответную злобу. Ах, какой листок погубил!.. Старайся оставаться спокойным, иначе тебе всегда будут стучать по твоей талантливой башке.
Спустя два года я поступил в худучилище.


СВЕТЛАНКА

       Это она за мной бегала.
       В октябре первого курса она что-то во мне нашла – и началось странное. Она носила мне то яблоко, то пирожок, ее тревожило отсутствие моей шапки, она даже мою рубашку вызывалась штопать. Ничего подобного я раньше не видел, а потому долго подозревал насмешку.
       Но она не смеялась, не навязывалась, совсем не напрягала – и я привык. Короче, Новый год мы встречали вместе.
       Тогда я впервые попал к ней домой – в уютную квартиру с книгами, красивой мебелью, шторами на окнах. Родители были веселы и приветливы – хотя, кажется, мой зачуханный вид их поразил. Такой незыблемый покой в этой квартире, будто несчастий не бывает вовсе – захотелось снова возвращаться туда, жить там! Я понял, что у меня никогда не было дома.
Той ночью мы первый раз поцеловались – в коридоре, у книжного стеллажа, расходясь ко сну. Вышло криво – но очень ярко.

       Через неделю грянул семестровый обход по композиции.
       Кроме заданного «Рабочего утра» (двое у станка) я выставил «Впечатление от зеленого натюрморта» и «Поезд в движении». Уже вешая их на стенку, почуял неладное: однокурсники притихли и зашептались, в дверях начали появляться чужие: постоит и уступит место следующему.
       Светланка немного опоздала – и сразу бросилась:
       - Сашка, что ты принес?! Тебя сожрут!
       Я искренне не понимал, за что меня жрать.
       - Я объясню, поймут.
       - Ой, лучше сними!
       Мне поставили два. Меня вызвали к начальству и сухо сообщили, что отчисляют «за хулиганскую выходку». Я доказывал, что выходки не было, а был творческий поиск – но такого слова не знают в художественном училище.
       Светланка плакала в коридоре:
       - Сашенька, отрекись! Скажи им, что признаёшь ошибку!
       - Ошибку?!
       Этого предательства я не простил. Больше я с ней не разговаривал.
       В конце января мне вернули документы, а вскоре пришла военкоматская повестка.


СОЛНЦЕ ИЛИ ТУМАН?

       31 мая началась настоящая слава. Но лучше бы, черт возьми, она не начиналась… Взвод стоял в наряде на кухне, я чистил спокойненько картошку, никого не трогал – и вдруг вопль:
       - Неустроев, тут тебя пропесочили!!!
       Плотников влетел, размахивая газетой, как знаменем:
       - Глянь, из Москвы газетка-то, «Красный штык»! – возбуждено кричал он, чуть не приплясывая. – Смотрю: бля, фамилия знакомая! На!
       - Мне еще два ведра скоблить… – пробормотал я. Но все оживились:
       - Вслух читай, Плотников! А то тут опухнешь с этим супом…
       - Сашка, правда, пусть читает! Так и так все узнают.
       Да и верно. Что бы ни было в газете, скоро ею будет завален весь полк.
       - Значит так, – начал Плотников, входя в роль диктора, – «Солнце или туман?», это название. Долго вглядывались курсанты в замысловатую комбинацию ломаных линий, сотворенную вдохновением Александра Неустроева – во, блин, так и напечатано! Неустроева… То ли взбесившаяся пила, то ли укрощенная расческа. Не разобравшись, отважились спросить: «Ты это чего?» – «Не чего, а кого! Это же наш ротный баянист!» Толик, ё, да это про тебя!
       Толик Молчанов покраснел и молча продолжал строгать морковку.
       - Воздавая должное чувству юмора портретиста, – читал Плотников дальше, – курсанты попробовали пошутить: за какие, мол, грехи от сослуживца одни клавиши оставил? Но Неустроев и не собирался шутить. Он, понимаете ли, трактовал образ баяниста в его основном качестве – во время игры. Слушьте, ребя, это ж вранье… – растерялся чтец. – Нет такого портрета…
       - Мог быть, – успокоил кто-то, – модернисты так и рисуют. Это для яркости придумано.
Несколько секунд раздавались только кулинарные звуки. Внезапно Плотников рассвирепел:
       - Какая к черту яркость?! Что за сволочь вранья накатала?! Ну-ка, ну-ка... Ё, майор В. Зверята!! А я-то ему поверил, гаду!!!
       Я едва успел газету выхватить, он только чуть надорвал.

       Виктор Коршунков не зря лежал в госпитале. Он таки изыскал в себе подходящий недуг, и его комиссовали. Излучая тщательно скрываемую радость, он поспешно собрал вещи и уехал, так и не попрощавшись со мной.



Вырезки из номеров газеты «Красный штык»

ГЛАВНОЕ В ИСКУССТВЕ - ЧТОБ ПОНЯТНО!
       Александр!
       Ты против Репина, потому что ничего не понимаешь, а мы за Репина и против всяких авангардистов, потому что мы их не знаем и знать не хотим. На твоем пути горит красный светофор прогресса. Мой тебе совет: рисуй понятно.
       Ефрейтор В. Свороленко


АБСТРАКЦИОНИЗМУ: – НЕ ПУСТИМ!
       Не могу молчать. Свое решительное слово протеста говорит вам простой паренек в ладно подогнанной гимнастерке. Это военный строитель Василий Осапенко. Однажды военные строители посетили Третьяковскую галерею. Это в Москве. Отстав от группы, Василий как вкопанный стоял перед картиной, изображающей монтажника высоковольтной линии. Долго стоял Василий перед картиной, а потом не мог сказать и слова от избытка чувств.
Вот какое искусство волнует народ!
       Или взять собор Василия Блаженного. Это в Москве. Неустроев, вы перестроили бы его в абстрактном стиле, наворотив разноцветных квадратов и ромбов! Не говоря уже о Васильевском острове, это в Ленинграде, с его знаменитой Стрелкой и Белкой!
Недавно мне пришлось побывать в Манеже. Это в Москве. Я видел, как гневно и поспешно отходили наши люди от мазни Фалька, Неизвестного и прочих. Что касается последнего, то его фамилия говорит сама за себя. Советский народ в лице меня точно знает, что через пару лет никто не вспомнит, кто таков этот, с позволения сказать, Э. Неизвестный. (Надо еще разобраться, что кроется за этим «Э»!)
       Народу стыдно за вас, Неустроев!
Василий Волосатиков
рабочий военного призыва
член Союза журналистов СССР


ЧЬЕЙ КРАСКОЙ РИСУЕШЬ?
       Скажу просто, по-рабочему: Саня, ты неправ!
       Как сказал великий пролетарский писатель Ап. Чехов: «В красноармейце все должно быть красным – и лицо, и обмундирование, и душа, и мысли». Мне неизвестно, зачем он приплел старорежимную душу, а также неясно насчет обмундирования, потому что защитный цвет зеленый, но про мысли это верно. А вот какого цвета мысли у тебя? Не попахивают ли детской болезнью желтизны, как говорил вождь? Не отдают ли коричневым – цветом фашистов и г..на?
       Прямо скажу: не нашей краской рисуешь, Саня!
       Военный строитель И. Красных


ПРИГЛЯДИТЕСЬ К ПОДЛИННОМУ ИСКУССТВУ!
       Я учился в художественной школе, а теперь служу в Советской Армии и немного знаком с живописью. Течение абстракционизм – ненужная примесь к искусству. Поглядите на картину «Бурлаки на Волге». Это же шедевр искусства, как глубоко и понятно выразил автор непосильный труд рабочих!
       Советую от души: выбросьте эту чепуху из головы. И еще: как вы представляете себе абстракционизм в литературе? Просто набор бессвязных звуков? Задумайтесь, Неустроев!
       Рядовой А. Погудкин
 

Кстати, в самом деле. Можно попробовать.
Ыг-г….. Арр-р-рбмг!! – ?: ……
??? ???? ????? ? ?? ?
ЭОАИУ? – ХЦ!!!!
Ъ? Ъ!
– х –
? ? ?? ? ??
Щ З Г Р Ж !!!!!!
ууУ! У? У, Ууу . .. . . уууууууууууууууууу-у-уу-ууу…

Не уверен, что красиво, но теперешнее настроение выражает точно.


СОЛНЦУ: - ДА!
       Неустроев!
       Ты против реализма, ты не хочешь воспевать светлый режим социализма? Тебе что-то не нравится у нас? Лично я другой такой страны не знаю, где так вольно, так смирно и так налево кругом!
       Старшина С. Непорада


НЕ НАДО ТУМАНИТЬ ГЛАЗА ЗРЯЧИМ!
       Советские люди не бьют лежачих, они бьют ползучих, ибо ползучие жалят. Партия призывает беспощадно давить вползающую к нам гадину буржуазной идеологии. Нам не нужен туман.
       Если враг не сдается, его уничтожают. Напрашивается вопрос: куда смотрят партийная и комсомольская организации части, где служит А. Неустроев, а также и другие компетентные органы?
       Капитан госбезопасности М. С.


КУРСАНТ ВЫХОДИТ ИЗ ТУМАНА
       Уважаемая редакция!
       Мои современники идут вместе с партией, которая в 1917 году начала новый этап мировой истории. Наша коммунистическая идеология победит!
       Торжественно отрекаюсь от своих прежних ложных взглядов. Говорю радостно и свободно, безо всякого давления и угроз. В нашем свободном государстве, где каждый может легко и свободно, не опасаясь последствий, высказывать любые убеждения, я говорю абстракционизму: нет! Достаточно посмотреть на великие произведения, созданные реалистами, например, на великую картину «Бурлаки на Волге» великого И. Е. Репина, чтобы понять: это новое, социалистическое искусство. Ему принадлежит будущее! Ура!
       Курсант А. Неустроев

       1965 – 2005