Эклектика

Жамин Алексей
Привет, Валера, родина может спать спокойно, - ты на посту. Родина спит при любых обстоятельствах; ты работать или проигрывать? Это шутка, как я понимаю. Значит работать, проходи – наряд отметишь у шефа. Контраст света и тени. Всё пляшет всеми цветами, яркими и неестественными, полумрак только подчёркивает их назойливость, звучит булькающая электронная музыка. Редкие посетители, но всё же разбросаны по залу – игра продолжается; мир стоит на месте, времени не существует, пока в кармане есть жетоны. Проверить пломбу, записать номера, открыть крышку, проверить блок, проделать всё в обратном порядке, записать в наряд…. Глухой звук около входа, но резкий, щелчковый, игрушечный, как палкой по пустой ржавой бочке. Всем лежать! На пол! Валера сползает на ступени, он не успел лечь. Упасть, но только за железный ящик; упасть, нужно успеть упасть, яркая вспышка, на фоне робкого, льняного дневного света….


Дневной, яркий свет, совсем не робкий, а чувствующий себя здесь, на реке, полным хозяином, оставив прибрежные, лохматые толстые ивы в покое, выступил на тугую стремнину, которая врывается будто расплавленным стеклянным потоком бутылочного цвета между развалинами старой плотины, где и осталось лишь две трубы в целости – одна железная, другая бетонная. Остальное всё камни и камни. Ловить здесь неудобно, без конца приходится забрасывать удочку; момент – проскальзывает поплавок - и вновь заброс;


зато здесь хорошие шансы поймать рыбу побольше, а не какого-то пескаря; особенно хорошо берут окуньки, пока попадаются небольшие размером, но очень красивые, наряженные в зелёно-голубые полосы, ещё не потемневшие от глубины, на которой молодые пока не живут, - её, глубину, ещё надо завоевать у более старых и сильных, а пока надо просто расти и расти, жадно питаясь всем, что попадётся съедобное на пути, когда стоишь в течении или пробираешься между камнями разрушенной плотины, чьё обрушение окунька совершенно не волнует, была бы вода, было бы течение, была бы пища.


Вот он взлетает, прогнув удилище, блестящий, ещё не явно высветившийся силуэтом, а просто мелькающий искрящимися чешуйчатыми полосами и теребящими неустойчивый воздух красными плавниками, тяжелый рывком и вынудивший сильно отклониться назад и ноги на мокрой трубе съезжают обе сразу и нельзя ни за что ухватиться, только уже бросить удочку вместе с добычей и инстинктивно схватить в охапку маленького паренька, который просто стоит рядом и ничем, конечно, не мог помочь, но если уж лететь, то не одному, а, сомкнув руки на хрупких птичьих плечиках, и закричать отчаянно и, как ни странно, почти со смехом, и вот, раздадутся в стороны узких берегов стиснутого камнями прохода всплеснувшие волны и смех уже раздастся ниже по течению, где только мелкие перекаты и два тела барахтаются на камнях, скользких от налипших водорослей и быстро текущей по ним воды….


Древний мотоцикл «Москва». Хозяин пьёт водку у лесника второй день, - так можно взять и не спрашивать, ведь, когда что-то вчера спрашивали, он как-то неопределённо махнул рукой – а это означает, что понимай, как хочешь, и бери. Бери и наливай в него керосин пополам с маслом неизвестного происхождения, а потом, промыв единственную свечу бензином для зажигалки и налив его же в карбюратор, со страшными хлопками завести мотор и помчаться к дому своей девчонки и, не заглушая ни в коем случае двигатель, орать в огород, выходи быстрее, быстрее; быстрее, пока не заглох, а потом лететь, покрывая округу синим дымом, и орать уже от счастья, когда сзади тёплое девчачье тепло обдает всё тело жаром и прохладой одновременно, которая бежит вниз по спине и ногам, заставляет дрожать даже упругие в кедах «два мяча» пятки, и опять и опять кричать, особенно, когда уже вырвешься в лес, на едва заметную тропинку, ведущую на бугры, туда - на бугры, - откуда такой потрясающий вид, что даже у тебя дурака захватывает дух, от перекатов, которые есть море полей разного цвета, которые можно увидеть только в океане, но и там нет таких бугров;


там могут быть только волны такого же цвета как наши бугры, но это просто волны, которые всегда куда-то бегут, а бугры всегда здесь и бегут только тогда, когда сам бежишь или летишь на старинном мотоцикле «Москва», который наверняка никакая не «Москва», а какая-нибудь, полученная по репарациям «Бавария», брошенная безжалостно между двух кустов, когда уже нужно было бросить это чудище, и пускай оно глохнет, потому как ты уже сам глохнешь от счастья, что держишь за плечи и впиваешься в тело своей девчонки, которая тоже кусает тебе плечо и стонет так, как недавно стонал мотоцикл «Москва», вывозив из последних надорванных сил тебя и твою девчонку в горку, на самые, самые высокие бугры, откуда так всё хорошо видно, всё что любишь и, кажется, только кажется, что будешь что-то ещё любить в жизни, кроме них, которые совсем не нуждаются в твоей никчёмной любви, которые ценят лишь ласку неба и боятся только его гнева.


И наступает тот миг, когда надо обняться в последний раз, когда надо оторваться друг от друга, а только вцепиться опять в руль и нестись под бугор, пытаясь завести это чудище, которое уже никак не хочет заводиться просто от бензина в карбюраторе и протёртой свечи, а его теперь несёт, несёт под гору так, что выстрелы из выхлопной трубы уже совсем не пугают, а только смотришь, как бы тебя не снесло с тропинки или не дёрнуло вдруг вперёд, неожиданно ожившим мотором, но вот раздаётся страшный скрежет внизу между ног и заднее колесо намертво клинит, и тебя бросает в поворот совсем не так, как ты рассчитывал, когда оно ещё крутилось и впереди только крутой овраг, с деревьями, которые только и ждут, чтобы отомстить, за то, что ты тревожил их шумом и треском и едким голубым дымом с хлопьями чёрной сажи;


они отомстят, но только не тебе, а той, которую ты, задыхаясь, вынесешь наверх из оврага; той, над которой будешь рыдать, глотая пригоршни слёз и прижимать безжизненное тело к своей груди и трястись почти в судорогах, когда будешь видеть кровь, тёмным сгустком пульсирующую из раны над правым виском любимого, драгоценного лица, а потом…. никакого значения не имеет, то, что было потом, всё было уже неважно….


Был ещё парк, не лес на буграх, а человечески определённый в порядок лес, со старыми липами, которые так тревожат душу, если им больше трёх четвертей века, мелькнувшего уже у кого-то с напоминанием о прошедшем времени только в этих липах на чёрной жирной земле тропинок, местами покрытой клочьями бурной тёмно-зелёной травы, а тебе ещё совсем немного лет, но ты уже много старше кустов сирени, что растут по краям парка, и ты ещё можешь, после того, что уже было вдыхать их запах, такой ясный и милый на чистом воздухе и такой удушающе ядовитый, если он существует в закрытой небольшой комнате, в которую ты и приводишь прямо из парка, свою новую любовь, ни на секунду не забывая, о тех ещё недалёких мгновениях счастья, которые просто всю оставшуюся жизнь будешь стремиться повторить и повторять, как заученное стихотворение, ещё в далёкой школе, когда за него могли поставить оценку, которая ровным счётом ничего не значила, а теперь, если вовремя его вспомнишь, то кроме оценки можешь получить и награду, более существенную, чем пять в четверти, но такую мимолётную, нестойкую, требующую бесконечного повторения, как обычная зубрежка.


Развалины неизвестного имения. Камни, стены, помещения, подвалы, захоронения останков бывших владельцев у останков часовни. Конюшня. Повалены железные двери. Он скачет на коне. Непонятно какой масти этот конь, в густых сумерках его почти не видно, он проносится как тень между руин, он щёлкает камнями, отлетающими в части обрушившихся стен. Конь проносится, и все растекается зауженной тучами панорамой, уже подкрашенное лунным, жёлтым светом и тёмно синим туманом. Пронёсся конь, а всадник остался на развалинах башни и смотрит вслед, пытаясь в этой точке на горизонте различить коня. Его больше нет, этого коня под луной, который ещё минуту назад тебя нёс, а теперь свободен и недоступен; он понесёт кого-то другого, тебе даже незнакомого и не пригодятся тут никакие знания. И умный, и глупый, и трудолюбивый, и ленивый, - есть равенство у всех в одном, кем бы они ни были, – никто не увидит больше раз отпущенного коня, который скачет под луной в темно-синюю ночь.


Всё же не всё так безнадёжно и нелепо, многое из того, что он учил, пригождалось и выручало, но, главное, давало полноту ощущений от прожитых мгновений, одно это было уже достижением в этой неравной борьбе проходящего и нарождающегося с настоящим неудержимым. В сущности, все беды его от безверия и отсутствия путеводной нити, которую тоже можно считать результатом веры. Все навыки и знания нужны лишь для того, чтобы вьюном виться вокруг этой прямой и тугой нити, которая выручит всегда и везде, пока крепок ты сам, со своими щупальцами веточками и удерживающими тебя заусенцами и колючками, удерживающими на той же нити, которая и ведёт и поддерживает. Вот с чего надо было начинать – искать нить, натягивать её, если она была слаба, а не метаться в поисках чего-то неизвестного, непонятного, непроверенного поколениями.


Опять река. Широкая река ушла дальше, она несётся так же, как и неслась, а ты повернул в протоки. Двигаешься в них, и растения своими ветвями и стволами готовы задеть тебя и остановить, но каким-то образом, с помощью чудесного везения, ты выплываешь в озеро, в котором уже нет ориентиров, а только далёкие, однообразные берега, и не просто выбрать направление и ты уже спешишь миновать чистую воду, чтобы опять вплыть в протоки, которые более опасны и медлительны, но так определённы, так тебе всё обозначили, что не нужно ни о чём думать, а только уворачиваться от веток и стволов прибрежных и мелей подводных. И никто не может сказать, что это совсем неправильно, ведь то, что так манит на тех незнакомых далёких берегах, омывающих чистую озёрную гладь, часто лишь обман, иллюзия, которая рассыпается, как только к ним приблизишься и убедишься во всем на собственном опыте.

Странно, он не может вспомнить, как её звали. Он помнит ту страшную суету и отчаянное веселье, которое наполняло весь зал и висело под высоченным расписным потолком, которое было и тот сиреневый стелящийся по столам дым, и та музыка, звенящая и прерывистая, всегда сменяющаяся грустным напевом или ещё более грустными словами; и он умолял её пойти с ним танцевать, а слышал всегда в ответ одно и тоже: ты пропустил свой танец, зачем ты пил шампанское под нашу музыку, тебе надо было приглашать меня тогда, если ты хотел танцевать, а под романсы, мой милый, не танцуют – под них лишь любят и страдают. Любят, страдают, а потом опять пишут романсы, которые слушают и любят.


Лишь раз, один раз ему удалось, удалось обхватить её за талию и вывести на середину паркетной площадки и умудриться бросить ком денег музыкантам и услышать, под звуки шелеста её близкой к своей щеке причёски, другой, и тоже музыкальный шелест вальса, отмерявшего время счастья и полёта, так мерно и волнообразно, что хотелось тонуть в этих звуках, но надо было ещё и нести её, нести и поддерживать непрерывным вращением, которое одно и есть жизнь, с её мельканиями декораций, с её волнами и перекатами старой плотины, с тягучей стеклянной водой, будто шипящей старой пластинкой в трубе, даже в двух трубах, одной железной и одной бетонной, с которых так приятно падать со смехом в ледяную воду и очнуться от смеха только на мелкой стремнине, где от смеха не можешь встать на скользких от наросших водорослей камнях, а вокруг брызги, брызги….


Тепло. Так тепло бывает только после сильного мороза, который очень долго тебя жёг, рьяно и настойчиво, будто не зная, что нельзя тело превратить в ледышку, если в нём бьётся сердце, если в жилах течёт здоровая молодая кровь, если бег спасает от колючих игл, если дыхание рвётся голубым угасающим в воздухе паром, если спирт только что обжёг твои губы, которые обожгли её губы, алеющие на алых щеках и наполненные силой любви, которая, непобеждённая морозом, продолжилась уже в избе, полной тепла; и была так полна та изба неуёмной этой любовью, а теперь так тиха и задумчива в свете красных отблесков очага на побелённой стене, что то самое молодое сердце щемит и болит как у старика, слушающего романс своей молодости;


а рядом тихо спит, та, которая ещё ни о чём не догадывается, да и как догадаться, что только ты ещё чувствуешь, а не знаешь, что только дорога уже точно знает, что лишь она одна владеет тобой, а всё остальное лишь временное, преходящее, призрачное обладание, кому оно доставалось так страдали, а иные просто злились и наполнялись жаждой мщения, но разве это может остановить истинную владычицу, которая уже ждала и манила морозом с иголками, жестокими ветрами, бурями и стёртыми в кровь ногами, ждала и была уверена – ты вернёшься, ты мой, только мой, до самого твоего последнего вздоха….


… красная вспышка; печь полыхнула неприкрытой топкой; две яркие точки вонзились в живот и обожгли морозными иглами…. Он упал за железный, поющий электронной музыкой, ящик, за который так и не успел упасть, теперь он танцует вальс, единственный вальс с красавицей, которая наверняка его обманет, но обман будет самой простой и верной правдой в его жизни, которая всегда заканчивается с приходом этой ослепительной красной красавицы.