Георгий Иванов и Андрей Белый

Петр Лебедев
По словам Владимира Пяста, приведенным в мемуарах “Встречи”: “Из всех, встречавшихся на моем жизненном пути снобов, несомненно, Маковский (редактор журнала “Аполлон”) был наиболее снобичен... Поэты, начинавшие под эгидой “Аполлона”, — Георгий Иванов, Георгий Адамович, — заимствовали от него часть манер; однако им отнюдь не давался его бесконечный, в полном смысле хлыщеватый, апломб. Выучиться холить и стричь ногти “a la papa Maco” (как они называли своего патрона) было гораздо легче, чем усвоить его безграничную самоуверенность. Да, им приходилось и лебезить перед ним, как редактором; он же третировал их вроде как валетов. Что касается первого из названных стихотворцев (т.е. Г.Иванова), — лакейские черты его слишком бросались в глаза всем, — но распространяться о них тошно” – [1] С.104.

А вот язвительный отзыв Г. Иванова о Пясте — описание, достойное помещения в какую-нибудь зоологию пресмыкающихся (очерк “Лунатик”): “Не лицо, а парафиновая маска, прозрачная, неподвижная. Но вот она вдруг приходит в движение. Дергаются углы рта, за ними щеки, сводит сутулые плечи мгновенная судорога, пробегает по коленям, чуть шевеля складки широких в крупную шотландскую клетку штанов, и, наконец, ступни тяжелых ног неловко и грузно переступают на месте и застывают. Как будто какая-то волна, как молния по громоотводу, пронизала этого человека и ушла в землю. И снова он стоит, неподвижный, старомодно-живописный, переменно-вежливый, откинув голову, полузакрыв глаза, и горбинка на его правильном, тонком носу матово просвечивает, как восковая.. Но если в такую минуту заглянуть ему в глаза — можно испугаться: такая ледяная тоска в этих мутно-голубых, полузакрытых, полубезумных глазах... Он был “химически” чист и честен — “беспощадно паля” на своих вечерах, был действительно беспощаден и к другим, и к себе (задевал он всегда людей влиятельных, и влиятельные люди это запоминали)...”

К моменту написания очерка “Лунатик” “Встречи” Пяста были опубликованы и, надо полагать, известны в эмиграции, в частности, известны Г. Иванову, в том числе и пассаж о “лестничном лице”.

Дело в том, что у Пяста приведен забавный и, видимо, очень понравившийся ему пассаж, принадлежащий А. Городецкому: “У каждого человека, кроме собственного лица, есть еще другое, “лестничное лицо!”

“И представьте себе, верно! — комментирует Пяст. — Проверьте это на любых своих знакомых, которых вы посещаете в разных квартирах. Особенно если не видели их несколько лет, перед тем как пришли на новую их квартиру. Вас поразит неуловимое сходство именно входа к ним; то, что они привезут прежнюю свою мебель, способы и навыки в установке ее, в устилке скатертей, в цвете и рисунке обоев...”

Вот как описывает Г. Иванов “вход” в петербургскую квартиру Пяста, которую ему довелось посетить в бытность свою сотрудником горьковской “Всемирной литературы”: “Из маленькой прихожей мы вошли в столовую— бедно обставленную столовую— с ясеневым буфетом и висячей лампой. В ней был страшный беспорядок, на полу навалены книги, какие-то пиджаки, чемоданы, все одно на другом — сапоги, вазочки, перевернутый вверх ногами пуф с продавленными пружинами. Было такое впечатление, что все это добро наспех переволокли откуда-то, как на пожаре, что попалось под руку, бросили как попало.” Так относился Г. Иванов к Пясту и это, кажется, характерно для приближенных редактора “Аполлона” Маковского, о котором язвительно отзывался Пяст. В том же кругу, как можно предположить, бытовало похожее мнение и в отношении Белого, — разве что Гумилев мог иметь в этой связи особое мнение: Белый оказывал ему личную приязнь и расположение, Белый был одним из тех, кто предложил слово “акмеизм”. Поэтому отношение к Белому со стороны Гумилева не типично для гумилевского круга. В этом смысле более типичен Г. Иванов.

Изучая воспоминания и публицистику Г.Иванова, увенчанного такими авторитетными критиками как Зинаида Гиппиус и Надежда Тэффи ([2], с. 267), титулом лучшего поэта русской эмиграции, нельзя не отметить его скептически-насмешливое отношение к А. Белому (талантливость которого он все же не отрицает) и, вместе с тем, восторженное и трепетное — к Блоку и Гумилеву, попытку примирить противоречия двух последних.

Литературные знакомства и встречи Г. Иванова в петербургской богеме 1911 — 1922 гг. весьма впечатляют. С одними творческими личностями он дружески сходится (круг Гумилева, Блок), с другими находится в противостоянии и изображает с присущим ему сарказмом. Почему в его воспоминаниях нет А. Белого как личности, как человека? Можно предположить, что, наряду с Блоком, А. Белый, как крупнейший представитель символизма, не мог не приковывать внимания Г. Иванова, тогда еще начинающего поэта и писателя. Но личной приязни и сближения между ними, по-видимому, не было. У А. Белого в воспоминаниях тоже нет, кажется, ни слова о Г. Иванове, хотя по своему таланту и вхожести в те же литературные круги Г. Иванов мог претендовать на место в таких воспоминаниях.

С одной стороны, на наш взгляд, дело в том, что А. Белый был как бы на противоположном полюсе “акмеистического идеала”. Г. Иванову мало импонируют его “неврастения” (“Я не оскорбляю их неврастенией...”, - писал Н. Гумилев в стихотворении “Мои читатели”) и “холерический темперамент”, он считает Белого талантливым графоманом, которому, хотя и было дано изначально не меньше таланта, а то и больше, чем Блоку, но из этого “ничего не вышло”. Наиболее характерна в этой связи оценка Г. Ивановым гениальных воспоминаний Белого о Блоке: “... воспоминания — очень любопытны. Они отличный ключ к бесчисленным “Эпопеям”, “Разлукам”, “Запискам чудака”, приводящим в грустное настроение каждого мало-мальски дисциплинированного человека. Из них мы видим, “как дошел до жизни такой” Андрей Белый. Видим, как прогрессировала в нем расхлябанность души и неврастения, в наши дни дошедшая в книгах Белого до последнего предела. Покрывающий с каждым днем, словно на мировой рекорд, колоссальные пространства бумаги, не сдерживаемый больше никем и ничем, этот знаменитый писатель блестяще подтверждает печальную истину, что талант и графомания — понятия, не исключающие друг друга.” [3] т. 3 , с.494— 495. (Характерно, что примерно такое же отношение у Г. Иванова к женскому варианту А. Белого — Марине Цветаевой (там же, с.499).)

С другой стороны, как ни странно, дело и в том, что Г. Иванов по своему складу претендовал на часть той ниши, которую занимал Белый как друг Блока, как “баловень” и “любимец” Мережковских и т.п. Если Гумилев был “жестким” акмеистом, то Г. Иванов воплощал его более смягченную, нейтральную линию. (В стихотворении Г.Иванова “Я люблю безнадежный покой”, которое рассматривается как программное для позднего этапа его творчества, декларируется окончательный разрыв поэта с эстетикой акмеизма, что подтверждает тезис, что Г. Иванов изначально, по своим задаткам, сказавшимся поздее, не вполне укладывался в амеистическое русло в гумилевском его понимании. [3], т.1, с. 620). Кроме того, его роль при Гумилеве чем-то похожа на роль Белого при Блоке.
Надо полагать, что некоторый душевный педантизм вообще был свойственен Г. Иванову, прошедшему обучение в военном училище. Этот свой “педантизм” он и противопоставлял “неврастении” А. Белого. Однако, такое произведение Г. Иванова как “Распад атома” свидетельствует, что и его собственный творческий дар был тоже в значительной мере замешан на неврастении, хотя и иного оттенка, чем у Белого. Отличие оттенков нам видится в плоскости: западничество — славянофильство. Не следует это воспринимать слишком буквально, но только в чисто духовной плоскости: А. Белый здесь сродни славянофилам, а Г .Иванов — западникам.

Кроме того, у них разное понимание количественной нормы писательского творчества, разное отношение к слову. Г. Иванову близко гумилевское понимание: “Слово — это Бог”. Отсюда его чрезвычайно избирательная, скупая на слова манера: она восходит к установке не использовать всуе имя Бога. В этом отношении ему и близок Блок, а над Белым, который иногда пишет едва ли не авторский лист в день, Г. Иванов иронизирует, — его манеру письма называет “несносной”.

Для Белого слово — это символ, а символ по природе своей божествен. Т.е. Белый тоже, конечно, исповедует божественную природу слова. Просто для изложения своих сложных ассоциаций и зацеплений мыслей Белому нужно писать быстро и много. Такова его писательская манера и она требует особого прочтения, до которого Г. Иванов не нисходит, не “подставляет поэту свое сознание как чашу” (выражение Белого, определившее его метод при написании воспоминаний “О Блоке”)...

Кроме того, о Белом можно в гораздо большей мере сказать, что это профессиональный (в смысле писания ради заработка) литератор. Это роднит его с Достоевским. Г. Иванов в этом смысле более эстет, чем профессиональный литератор.

Г. Иванов тяготеет к миниатюрам, романы — не его призвание. Белый тяготеет к всеобъемлющим эпопеям. В сущности Белый мыслит “томами”, а не “словами”, его родной уровень — макроскопический, а у Г. Иванова — микроскопический. Поэтому придирчивость Г. Иванова к Белому художественно не вполне адекватна.

Оба они крайние индивидуалисты. Но каждый по-своему. Белый осуществляет экспансию вовне. Он безудержный трансцедентирующийся солипсист. Все события мировой истории он воспринимает, как следствия взаимодействия таинственных магических сил с его творческим “я”. (Белый в своих воспоминаниях рассказывает о той Голгофе солипсизма и крайнего индивидуализма, через которую он прошел в своем творческом развитии, и что, будто бы, он выдержал и то, что в свое время свело с ума самого Ницше.) Это доходит до паранойи и своеобразной мании величия. Здесь коренится и инспирированный комплекс собственной вины за мировые катаклизмы, уходящий хронологически в переживания детства, когда он возлагал на себя вину за разлад своих родителей (А. Белый представляет богатейший материал для психоанализа, часто тяготея к созданию “провидческих” в терминологии К.Г. Юнга ([4], с. 36 ) произведений).

Г. Иванов скорее персонифицист. В нем нет ничего безудержного, он рационален. Это “западническая” в нем черта и, вместе с тем, — черта акмеистическая. Г. Иванову претит чисто русская размашистость А. Белого, действительно переходящая порой в расхлябанность в некоторых не самых лучших произведениях (но только не в воспоминаниях “О Блоке”, не в “Серебряном голубе”, не в “Петербурге”).

По поводу воспоминаний “О Блоке” Г. Иванов пишет: “Картина такая. На первом плане русской литературы гигантская фигура Андрея Белого. Он ведет со всеми словесную войну, носится из Москвы в Париж, из Петербурга в Мюнхен, ссорится, мирится, опять ссорится, рассылает вызовы на дуэль и отказывается от них. Совершенно естественно, что вся эта возня и шумиха претит людям менее холерического темперамента и меньшего “размаха”. Они (Блок, В. Иванов) вежливо, но настойчиво уклоняются от поединков с Белым и от “братания”. Последний принимает это за “идейный вызов” и удваивает атаку.” [3] т. 3 , с.494. В 1928 г. Белый, под впечатлением, должно быть, именно такого рода издевательских отзывов, пишет, что в своих воспоминаниях слишком идеализировал Блока, слишком выставлял его на передний план, изображая в нем импульс и движущую силу своих собственных устремлений, и что он “слишком себя преумалил “для ради” надгробного слова над свежей могилой. Теперь — сожалею, — пишет Белый, — ибо усматриваю спекуляцию на моей скромности.” [5] с. 442. В эти последние годы жизни Белый уже ясно видел, что в своей приверженности символизму остался одинок, что он не понят и не оценен по достоинству современниками и что по его смерти никто не напишет о нем столь же проникновенных воспоминаний, какие в свое время он сам написал о Блоке. “Меня утешает, — пишет далее Белый, — что ради утопически воображенной фаланги бойцов, разрывая в себе идеолога, я действовал во имя моральной идеи: служения делу — пусть и с мечом в руке, а не с “оливой мира”; да, сердечность под формой гнева есть оправдание растоптанию книги (в которой предполагалось изложить цельную теорию символизма, но которая не была написана, разбившись о полемику) и горьким словам, не всегда справедливым; не забудьте, что суетливые жесты статей суть жесты тушения пожара (здания символизма)” (Там же, с. 449).

В той же статье 1928 г. прорываются и сетования Белого на свою внешнюю непрезентабельность, вызывавшую насмешки подобные тем, что в ранее процитированных словах Г. Иванова: “Гигантская фигура Андрея Белого? Какая чепуха! Мы все его видели!” Средне-среднего роста, узкоплечий, рано облысевший, “лысый бэби”, — как называет себя, сорокалетнего, он сам.

Заметим также, что Г. Иванов как прозаик, как очеркист, может быть, бессознательно, воспринял важные художественные приемы, использованные ранее Белым. Т.е. Г. Иванов как прозаик в том, что касается формы, был эпигоном Белого — и не хотел себе в этом признаться, и не мог ему этого простить В доказательство этого рассмотрим очерк Андрея Белого “Брюсов” и, например, очерк Г. Иванова “Лунатик”.

Один из главных приемов Белого-очеркиста состоит в особенностях преподнесения прямой речи персонажа — акцентация на манере, а не на существе произносимого — и сквозной повтор одних и тех же реплик на протяжении очерка. Брюсов изображается с телефонной трубкой: “Да, да... Книгоиздательство “Скорпион”. Чудесно!” Эта реплика в разных вариациях проходит через весь текст, но при этом Брюсов преподносится с разных сторон. Реплика героя обрывается в тот самый момент, когда он начинает излагать существо дела. Существо дела представляется известным читателю, поэтому достаточно простого намека. Тот же самый прием, который можно назвать “повтором и акцентацией прямой речи”, широко применяет Г. Иванов в своих воспоминаниях. Это легко подтвердить примерами из упомянутого очерка “Лунатик”, посвященного, кстати сказать, В. Пясту.

***

Блок, по определению Белого, — вдумчивый конкретный философ, имманентно чувствующий духовные веяния в стране и мире. Он скуп на слова. Он вынашиватель мыслей, он молчальник. Прислушиваясь к развитию духа в себе, он судит о таковом в России и мире. И национальность Блока — в изначальном сходстве его индивидуальной сущности с сущностью духовной ситуации в России того времени.
В сущности Белый и Блок — некое единое целое, они неразрывны как две стороны одной медали. Поэтому Блока нельзя было выбрать перпендикулярным измерением Белому в той системе координат, которую мы строим.

“Потом перешли на тему моих (А.Белого) отношений с Блоком. Александра Андреевна (мать Блока) сказала:

— Вы стояли на совершенно разных путях и во всем были разные, но в чем-то особенном, главном, о чем сказать нельзя, — вы были одно...

— Да, — вне путей, в чем-то молчаливом, мы всегда были вместе...

       — Оттого он иногда вдруг выбегал к вам, как в прошлом году. Его тянуло иногда к вам... Да и понимал он вас как-то особенно; все его цитирования из вас были бы непонятны для других... Он приводил из вас неожиданные цитаты... Помню, как он обрадовался, когда нашел у вас в “Серебряном голубе” черное (полуденное!) небо... Он много говорил о нем тогда...

— У меня было то же чувство к нему: особое, физиологическое...
— Да, так могли чувствовать друг друга лишь братья, кровные...” [6], c.459.

Они представляют одно направление — символизм. Им обоим “ортогонален” Гумилев. Г. Иванов напрасно пытался примирить в памяти Блока и Гумилева...

По свидетельству Г. Иванова “Блок считал поэзию Гумилева искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературной студии вредной. Гумилев как поэт и человек вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение. Гумилев особенно осуждал Блока за “Двенадцать”: “Он, написав “Двенадцать”, вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя”.

Г. Иванову дороги оба поэта. Он считает, что они не отрицают, а дополняют друг друга, а разделяло их только второстепенное. “Оба жили и дышали поэзией... Оба беззаветно, мучительно любили Россию. Оба ненавидели фальшь, ложь, притворство, недобросовестность — в творчестве и в жизни были предельно честны. Наконец, оба были готовы во имя этой “метафизической чести” — высшей ответственности человека перед Богом и собой — идти на все, вплоть до гибели, и на страшном личном примере эту готовность доказали” ([3], т. 3, с.173 — 174).

То, что говорит Г. Иванов о схожести Блока и Гумилева — выглядит тенденциозным и малоубедительным. Жили и дышали поэзией, мучительно любили Россию и т.д. не только Блок и Гумилев, а многие представители культуры тех лет. Сходство Блока и Гумилева — в их сдержанной и самоуглубленной манере, в этом они оба отличаются от Белого, но их сходство на этом заканчивается. А с Белым Блок — одно целое, в котором один — суть другого и наоборот.


Литература

[1] Пяст Вл. Встречи. М.: Новое литературное обозрение. 1997.
[2] Гиппиус, Зинаида. Тихое пламя. Стихотворения 1889—1938 гг. Из автобиографической прозы. Из дневников. М.: Центр-100. 1996.
[3] Иванов Г.В. Собрание сочинений в трех томах. М.: Согласие. 1996.
[4] Юнг К.Г., Нойманн Э. Психоанализ и искусство. М.: Ваклер. 1996.
[5] Белый А. Символизм как миропонимание. (Вступительная статья Л.Сугай.) М.: Республика, 1994.

[6] Белый А. О Блоке (воспоминания, статьи, дневники, речи). М.: Автограф, 1997.