Владимир Пяст и Андрей Белый

Петр Лебедев
"В лице Андрея Белого мы имеем дарование большое, просвечивающее гениальностью. Это истиный художник, обладающий Шопенгауэровским гениальным восприятием мира...”, - писал Владимир Пяст в своих воспоминаниях [1] с.228. Шопенгауэру был свойственен имманентный взгляд на мир. Таков, по Пясту, должен быть и взгляд на творчество Белого. И далее: "Но когда мы скажем "Пушкин" рядом с "Белым", тут и увидим, что печать гениальности может лежать и не на гениевом челе" [1] с.232. Эти строки, по нашему мнению, следует отнести, в первую очередь, к самому Пясту, который так или иначе проецировал себя самого на описываемый им образ Белого. Белый же, как выразитель своей эпохи и по универсальности своего дарования, Пушкину соразмерен, — во всяком случае, не очень бледнеет рядом с этим величайшим русским поэтом.

У Пяста тоже были драгоценные отблески в творчестве, сближающие его и с Белым, и с Блоком, и с ... А. Платоновым (но об этом чуть после), и даже такой саркастический и скупой на похвалы критик как Георгий Иванов называл Пяста очень талантливым, хотя и делал оговорку, что есть в его творчестве что-то такое, с чем нечего делать и от того его стихи “не любят”. Но, может быть, они еще ждут настоящего читателя? Во всяком случае, Пяст был истинным патриотом своей страны:

Холопы Кайзера! Не мните ж,
Что лег у ваших ног народ!
Россия подлинная в Китеж
Ушла, сокрытый в лоне вод.

Он умер в СССР в 1940 г., оставшись и в самые страшные годы верным той своей позиции, которая отвернула его от былой дружбы с Блоком, когда тот написал “Двенадцать”...
В общем и целом Пяст высказал общепринятое мнение о Белом: не гений, но талант с проблесками гениальности. И сам Белый давал повод так думать или поддавался таким оценкам себя. И что же это за отблески? Прежде всего - это новая порода гения, которую Белый реализовал в своей жизни. Досадовал на закоснелость, за то, что не ценили его, а ценили тугодумов и однодумов, превознося в них личность. Личности же не было в них.

"Мои 65 статей напоминают мне тугие колбасы, набитые двумя начинками: начинкою "темы дня" с подложенными в тему кусочками мыслей о символизме; эти последние всегда - "контрабанда"; а между тем из сложения контрабандных кусочков и выявилось кое-что из ненаписанной мной системы. Перечитывая теперь грустное сырье "Символизма", "Арабесок" и "Луга зеленого", я вздыхаю: все дельное там - контрабанда; а все устаревшее - тогдашняя тема дня." Здесь ключ к подходу к Белому, к тем его статьям начала века и задание: постараться отделить зерна от плевел. Но это и вообще ключ к прочтению Белого и, может быть, особенно его работ советского периода. Там еще больше приходилось вжиматься в существующие рамки, употреблять словечки "коммунизм", "партия" и т.п. Белый сам дает нам ключ к своему творчеству, к бесценным в нем зернам, погребенным под неизбежной конъюнктурой.

"Эмблематику смысла" (написанная срочно, в 10 дней, по заказу Э.Метнера) называет он черновиком предисловия к будущей системе, "в котором ответственнейшие места испорчены невнятицей только спешного изложения, а не невнятицей мысли." с.449

Этот поклонник Шопенгауэра слишком поздно, в конце жизни уже, кажется, осознал, как прав был в отношении немногих подобных ему Шопенгауэр: "Что благородные, высоко одаренные натуры выказывают, особенно в юности, поразительное отсутствие знания людей и житейского разума, и вследствие этого так легко вдаются в обман и ошибаются, тогда как низшие натуры гораздо скорее и лучше изворачиваются в жизни, - это обусловлено тем, что при недостатке опытности приходится судить a priori, а этот метод конечно не может идти в сравнение с опытным путем. Основой, исходной точкой для априорных суждений является у заурядных людей их собственное "я"; натуры же возвышенные и выдающиеся не могут отправляться от своего "я", ибо оно-то именно и отличает их так резко от других людей. Руководствуясь в суждениях о чужих мыслях и поступках собственными мыслями и поступками, они понятно приходят к неверным выводам." (Афоризмы житейской мудрости)

Он превозносит Штейнера, думает, что это величина в глазах его советских оппонентов, которым Штейнер с его усложненной, отвлеченной мистикой более чужд, непонятен и недоступен, чем кто бы то ни было. А Белый еще и из ложной в данном случае скромности самоумаляется перед Штейнером, называет себя пигмеем рядом с ним!
Произошла в нем странная аберрация. Действительно, Штейнер - "задворки" для вельможных свиней советского государства, которым жалка, смешна и непонятна позиция Белого. Он серьезно полагает, что Штейнер и здесь для кого-то авторитет!
Пяст тоже представал перед современниками чудаком, над которым потешались мальчишки. Но есть в нем отблеск величия и высшей, божественной благодати, который ни отрицать, ни отчуждать невозможно. Не таким ли, но в большей еще степени, предстает и тот знаменитый писатель, автор “Московского чудака”, который, подводя итоги своей творческой биографии, писал, что “наступает пора прочтений уже в сердце написанного; нет ничего тайного, что не стало бы явным. Но кто не имеет письмян в сердце и откажется от понимания слов апостола (“Вы — письмо, написанное в сердцах”), тот меня не поймет.”

***

Владимир Пяст описывает свою первую встречу с Белым 9 января 1905 года, в “историческое воскресенье” на литературном вечере.
“... с приездом этого — как раз средне-среднего роста, довольно узкоплечего, никак не мускулистого студента, ... “комната вся словно бы озарилась”... Замечательно, что такое впечатлене в то время производил Андрей Белый не на одного только меня! ... И Александр Блок, и Андрей Белый, ровесники, в эти свои юные годы — обоим вместе не было еще 50-ти лет — производили впечатление четырехмерных тел, проходящих сквозь обыкновенность нашей трехмерной обстановки.... Его (Белого) просили произнести стихи. И он начинал: в ту пору его стихотворная продукция была не только очень велика, но и очень еще свежа. Он как раз отходил от таинственности “Золота в лазури” и начинал циклы “Песен о Воле”... Но, собственно говоря, неважно, что именно произносил этот “сказитель”, “который всех нас убьет” (когда выступит на концерте-вечере поэтов), как выразился про него Федор Сологуб, — неважно было, какое свое стихотворение говорил Андрей Белый. “В устах его каждое произносившееся им стихотворение в те поры (в самом начале 900-х годов) казалось гениальным”, как выразился о нем покойный, странным образом сведший счеты с земной жизнью в очень раннем возрасте, автор повести “Старик и тишина” Мих. Пантюхов.” Пяст 30-33

У Мих. Патюхова имеется следующая запись: “Белый удивительно читает стихи. Разумеется, трудно передать это чтение на бумаге, но когда он читает, то все стихи кажутся гениальными. Он говорил то тихо, отчетливо, стальным шепотом, то почти кричал” [1] 268.

В связи с Белым в то время вспоминает Пяст о В.В.Розанове:
“И таким грубым, и вместе жалким, показался он (Розанов) мне, когда, усевшись спиной к окну в высокое кресло, попыхивая неизменной самодельной папироской, заговорил:
“Ведь вот я только кончил университет, — почти что такой был вот, как он...”
И он фамильярно тыкнул рукою — в кого? — в этого превосходящего всякую смелую фантазию своей гениальностью которую достаточно доказал (по моему “тогдашнему” мнению) своими статьями в “Мире искусства” и “Весах”! — в Андрея Белого!

“... И сразу уселся, да на целый год с лишком, если не на два, за настоящее философское исследование “О понимании””, — продолжал хвастаться Розанов.
Какое грубое, дикое “непонимание”, на мой взгляд, высказал этот — талантливый, но Андрею Белому недостойный (уж, во всяком случае, в отношении эрудиции) “подвязать сандалии”, — писатель, когда, в простоте душевной, хвастался он своим ранним умственным развитием!..”
И далее у Пяста читаем весьма интересное, если не забавное, суждение:
“В этом случае наследственность в высшей степени проявилась не только в физиологических особенностях отца, переданных сыну, — но и в смысле унаследования последним от отца самых приемов мышления...”

Как, должно быть, взбешен был Белый, когда прочитал эти строки у Пяста! Ведь он, следуя Ницше, всеми силами старался именно преодолеть всевозможных “отцов”, и постоянное возвращение к теме отца в его творчестве есть ни что иное, как именно попытка преодоления. И вот Пяст небрежным росчерком замечает то, чем Белый едва ли решился бы хвастаться. Для него преемственность с отцом — весьма тонкая материя и, уж во всяком случае, не вопрос внешнего сходства или приблизительного, только приблизительного (!), сходства по типу мышления. Он, который в карикатурном виде изобразил своего отца - профессора математики Н.В. Бугаева в “Крещеном китайце” и ряде других произведений, едва ли предполагал, что эту самую карикатуру приложат к нему самому без всяких должных оговорок.

Не удивительно поэтому, что Белый назвал воспоминания Пяста бестактными. Они показали ему, как плохо понимали его даже те, кто искренне любил его и восхищался его творчеством. И потом — мать-красавица и смешной чудак — отец. Было бы лестно думать, что он хотя бы унаследовал внешнюю красоту матери, не говоря уже о ее музыкальности, — а ведь музыкальность и чувствительность к ритму и музыке самой жизни есть главная черта мировоззрения Белого, всей его жизненной философии — и это, — главное! — в нем от матери. Пяст ни словом не обмолвился об этом, главном!

Пяст трогательно и символично заканчивает свои воспоминания именем Андрея Белого, давая попутно еще одну его характеристику. Он сравнивает Белого с Н.И.Кульбиным и это очень интересно характеризует Белого в понимании Пяста. Кульбин не столь известен как Белый, но его образ, возникающий между прочим, интересно оттеняет образ Белого.

"Я считаю, что их личности были чрезвычайно близки; что они пришли с разных сторон к одному и тому же синтезу и в мировоззрениии встретились вплотную, хотя, вследствие усложнившегося в мире положения вещей, не встретились друг с другом в жизни, - а Андрей
Белый, вероятно, и не знал о его, Кульбина, существовании. Но натуры у них диаметрально противоположны. Динамичность - главный признак Кульбина, между тем как Андрей Белый первый разговор со мной повел о механике "без сил". Созерцательность - главное свойство натуры А.Белого. И каждый его шаг, каждое его движение - "неподходящи", - мерещится: излишни для него. Все энергичное у него энергично черезчсур...

Их соотношение точь-в-точь такое, как между Гераклитом Эфесским и элейцами: "панта рей" (все течет) провозглашал всей своей жизнью пламенный футуристический проповедник, трибун искусства Кульбин. "Все пребывает", - перекликается с ним, - как в свое время автор задачи о не могущем догнать черепаху Ахиллесе, Зенон перекликался с Гераклитом - перекликается с Кульбиным всем существом своим элеец - Белый Андрей."

На этих словах, - с именем Андрея Белого, - и заканчивает свои воспоминания В.Пяст.
При этой характеристике вспоминаются фотографии и портреты Белого, фиксирующие его отрешенный взгляд, устремленный на что-то видимое только ему. Кажется, в нем есть что-то от буддистской неподвижной созерцательности, не смотря на всю его внешнюю переменчивость, подвижность и многоликость, за которыми угадывается все же истинная неподвижность, неизменность и вневременность его индивидуальности. Это очень важное и глубокое наблюдение Пяста. Оно соответствует “шопенгауэрианству” Белого, и Пяст прямо пишет:

"В лице Андрея Белого мы имеем дарование большое, просвечивающее гениальностью. Это истинный художник, обладающий Шопенгауэровским гениальным восприятием мира..." [1] с.228.
В самом глубоком пласте представлений о Белом мы склонны согласиться с таким взглядом на его индивидуальность. Но Белый отвергал представление о себе как “элейце”. При этом он, по нашему мнению, имел в виду не цельное представление о себе, а его изменчивое проявление в творчестве

Раздражение против Пяста неявно проявляется у Белого в следующих строках из предисловия к неосуществленному изданию романа “Котик Летаев”: “Не элейцы, не “мистики”, скорей Гераклит, Аристотель, Гегель и Геккель реяли над моей мыслью, погруженной в воспоминания своего, неведомого детства, когда я стоял перед темой “Котика”. Считаю это нужным подчеркнуть.”

Скорее всего, употребив имя Гегеля, — этого столь дорогого марксистам предтечи Маркса и врага по-настоящему близкого ему (Белому) Шопенгауэра, — писатель еще и искал пути сближения с официальной мировоззренческой доктриной, хотел показать, что его творчество ей не чуждо и даже может найти свою нишу в общественном сознании советского типа, трактуемого, конечно, намного шире, чем это мыслилось ограниченным партийным вождям. Однако, невостребованность Белого проявилась уже в том, что планируемое в 1928 году издание “Котика Летаева” не осуществилось...

Говоря о творчестве Белого, трудно, конечно, связать его с “элейцами”, скорее — с Гераклитом. Это подчеркивает такой известный исследователь его творчества как А.В. Лавров, говоря о манере Белого переделывать свои прежние стихотворения при подготовке новых изданий: “В этих бесконечных экспериментах по созданию из “старого” стихотворного материала новых поэтических произведений сказывается характернейшая общая особенность творческого процесса автора... Являя собой своего рода гераклитовский тип художественной личности, реализующейся в непрерывном процессе изменения и возникновения, Андрей Белый фатально не мог войти дважды в одну и ту же творческую стихию, и даже если намеревался лишь повторить, тиражировать (пересмотрев и немного усовершенствовав) однажды созданное, на деле это стремление означало — пересоздать” [1] с.344-345.

Пяст тоже об этом пишет, вроде бы, на первый взгляд, себе противореча, ведь он же называл Белого с одной стороны “гением работоспособности”, а с другой — неподвижным “элейцем”: “Что же касается трудов Андрея Белого над своими, чудесными в первых вариантах стихами, — мы сравнивали их с тою самой работой, которую производит

художник-варвар,

когда он

кистью сонной
картину гения чернит
и свой рисунок беззаконный
над ней бессмысленно чертит.

“Бессмысленно” — конечно, это слишком сильное, “не то” слово. Но, перерабатывая, развивая, как говорится, свои стихи, Андрей Белый действительно настолько их портил, что надо было удивляться, куда в таких случаях девался его врожденный “большой вкус”! И мы собирались учредить “Общество Защиты Творений Андрея Белого от жестокого его с ними обращения”...” [1] с.109-110.

Пяст, критикуя Белого, проецирует на него особенности своего собственного творчества. Это именно ему свойственна та самая неподвижность, которая вменяется им Белому, раз и навсегда запечатлевшемуся у него таким, каким он был в 1905 году, — таким, каким он его полюбил, не позволяя живому человеку отходить от этого усвоенного им канона и следовать логике собственного творчества. Но, как выше было указано, Пяст совершенно верно подметил за видимой изменчивостью и многоликостью Белого неподвижную вневременную индивидуальность — очень яркую, которую не маскирует никакая маска из числа тех, которые примеряет поэт. Всякая индивидуальность, если только она в наличии, именно такова. Но об этом пойдет речь в особой главе.

“Встречи” Пяста подкупают своим каким-то торжественным добродушием и искренностью, в них есть некая отстраненная благостность, тем более восхитительная, что эти мемуары принадлежат глубоко страдавшему человеку, прожившему страшную, мучительную жизнь и не раз пытавшемуся свести с ней счеты.

В письме поэта Б.М.Зубакина Пясту от 1932 г. описана встреча с О.Э. Мандельштамом и разговор о прошедшем слухе о самоубийстве Пяста: “Спрашивал он и про Ваше психическое состояние, в то время бывшее. И на вопрос жены своей объяснил очень не дурно, на мой взгляд: “У Вл. А-ча очень хрупкие верхние покровы мозга, которые при потрясениях (которых можно избежать) создавали состояние временной невменяемости при полной нетронутости всего тонуса умственной и психической его жизни в целом.”” [1] с. 9.

Это тот тип благодати и трепета, который ощущается при чтении мемуаров Белого и некоторых произведений А. Платонова, например, несравненного рассказа “В прекрасном и яростном мире” . Нам не кажется забавным и фанатичное увлечение Пяста Эдгаром По, которое высмеивал в нем Г.Иванов.

Все, что касается столь глубоких и просветленных индивидуальностей, какие являли собой Пяст и Андрей Белый, заслуживает серьезного и внимательного отношения. В том, что касается мужества и просветленности, Пяст был настоящим акмеистом. Это подтверждается особенно его жизнью в советский период (он умер в 1940 г.) Пережив ссылку, он умер непримиримым. Нам не очень-то верится в свидетельство Г.Иванова о том, что Гумилев Пяста недолюбливал. Здесь, вероятно, дело в том, что Пяст был едва ли не еднственным другом Блока, а напряженные отношения последнего с Гумилевым описаны многими их современниками.

У Андрея Белого есть удивительное , парадоксальное замечание о том, почему так мало талантливой молодежи в современном искусстве. Ответ, который он дал таков: эта молодежь ушла работать на паровозы. Сразу вспоминаешь о Платонове и его наиболее характерном, лучшем по нашему мнению, рассказе “В прекрасном и яростном мире”, где он высказал в каких-то отблесках и отзвуках, в межстрочных пространствах текста, как раз то, что имел в виду символист Андрей Белый. Мы понимаем, какая молодежь работала тогда на паровозах!

Понятно, что паровозы сами по себе здесь ни при чем. Но сам этот быт железной дороги,
щебень, дым, копоть, жухлая трава между шпал, смотрители, сменяющиеся пейзажи за окном, что-то американизированное, что-то от дикого запада, что-то от Эдгара По, что-то от... Пяста! Неуловимое, но прочное и очень важное единение мыслей! Один из тех отблесков, и исполненных высокого смысла, которые так ценны в Белом.

Литература

[1] Пяст Вл. Встречи. М.: Новое литературное обозрение. 1997.