Два полюса Серебряного века

Петр Лебедев
 Косвенным образом, но предельно ясно высказывает Белый свое отношение к Гумилеву, критикуя Мережковского: “В трудную минуту для России, когда отовсюду из масс появлялись запросы, когда надо было (всем, всем!) помогать отбояриваться от механической мертвечины марксизма, — где был Мережковский? Бежал за границу: от большевиков ли? Не от рабочих ли, не от крестьян ли, красноармейцев, матросов, протягивающих руки за хлебом духовным? Когда Котляревский, Иванов, Бальмонт, Кони, я и другие поэты из “необщественников” являлись (на митинги, в студии), чтобы поддерживать “дух” (только “духом” и жили тогда) — появляются среди студий: расстрелянный Гумилев, старик Кони, читающие о русской литературе...

Мережковский испуганно прячется:
— “Знаете, я не умею: меня не поймут!”
(Понимали же, Господи, — Гумилева... матросы Балтфлота!)” ([1], с.203).

“Расстреляный Гумилев” в вышеприведенной цитате, который “появляется, чтобы прочитать лекцию” — семантический промах Белого здесь слишком явен и слишком выдает поспешную манеру письма, когда не задумываешься над такими огрехами, а если и замечаешь, то не даешь себе труда поправить, — не в этом суть, а в смысле, надо ведь о многом не забыть и рассказать. Г. Иванов никогда бы такой небрежности не допустил, а для Белого это второстепенно, ведь целое от этого не проигрывает. Он ожидает понимания читателя.
На эзотерическом языке понятие «жить духом» можно сформулировать так. Революция открыла над Россией инфернальную дыру. Деятели культуры, первую шеренгу которых составляли символисты, пытались покрыть эту дыру своими аурами, отбить натиск инферно. Но их было мало, дыра же была велика и ширилась. Поэтому они тогда не могли победить. Однако каждый, кто не уклонился бы тогда от духовной борьбы, мог бы оказать решающий вклад, склонить чашу весов в другую сторону. Гумилев это понимал — и руководствовался этим. Он принял решение вернуться в Россию...

В другом месте своих воспоминаний Белый рассказывает историю возникновения термина “акмеизм”, в котором он сам с подачи Вяч. Иванова принимал непосредственное участие...
"Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! — сказал Вяч. Иванов. - Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию..." С шутки начав, предложил Гумилеву я создать "адамизм"; и пародийно стал развивать сочиняемую мною позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слова "акмэ" — острие: "Вы, Адамы, должны быть заостренными." Гумилев, не теряя бесстрастия, сказал, положа ногу на ногу:
"— Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию — против себя: покажу уже вам "акмеизм"!"
       Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце символизма."


Возможно, мемуары Белого — лучшее, что он написал. Он высветил в своих современниках то, что без него не было бы так заметно, во многом открыл истинное значение творчества Блока и с необычайной экспрессией передал дух эпохи, к которой принадлежал. Может быть, феномен Блока и некоторых других видных современников своим существованием во многом обязан именно Белому, будучи творчески им воспринят и воссоздан.
Феномен Гумилева появился во многом в противовес Белому, был его преодолением, поэтому трудно понять пафос творчества Гумилева без изучения наследия А. Белого.
Что нас привлекает и обнадеживает в Гумилеве? Он доказал на своем примере, что человек, даже слабый и робкий от природы, похожий в этом отношении на большинство из нас, может тем не менее добиться высокой славы и широкого признания за счет своей воли и духовных качеств, быть символом и знаменем подобных ему людей.

“Гумилев твердо считал, что право называться поэтом принадлежит тому, кто не только в стихах, но и в жизни всегда стремится быть лучшим, первым, идущим впереди остальных. Быть поэтом, по его понятиям, достоин только тот, кто, яснее других сознавая человеческие слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, на личном примере, в главном или мелочах, силой воли преодалевает “Ветхого Адама”. И, от природы робкий, застенчивый, Гумилев “приказал” себе стать охотником на львов, уланом, добровольно пошедшим воевать и заработавшим два Георигия, заговорщиком. То же, что с собственной жизнью, он проделал и над поэзией. Мечтательный грустный лирик, он стремился вернуть поэии ее прежнее значение, рискнул сорвать свой чистый, подлинный, но негромкий голос, выбирал сложные формы, “грозовые” слова, брался за трудные пические темы. Девиз Гумилева в жизни и в поэзии был: “всегда линия наибольшего сопротивления”. Это мировоззрение делало его в современном ему литературном кругу одиноким, хотя и окруженным поклониками и подражателями, признанным мэтром и все—таки непонятым поэтом” ([2], т. 3, с.171).

При всем нашем восхищении этим человеком, мы тоже не можем принять его целиком как некоего кумира, не сможем приблизиться к нему, как бы того ни хотелось.
Сама жизнь изменилась. И этот его дендизм — ведь он не был самоцелен, не был “стиляжничеством”, прерогативой футуристов. В нем была декларация свободы личности, недопущение фамильярности обращения, благородный пафос дистанции и гордое презрение к черни и пошлости.

Гумилев опирался на уроки, преподнесенные жизнью и творчеством символистов. Любя Белого и понимая его, Гумилев сумел выделить из широкого спектра возможностей, продемонстрированных им, то, что было наиболее прогрессивно не в смысле футуризма, а в альтернативном, акмеистическом смысле, который после Гумилева так и остался нереализованным. Жизнь тогда избрала иной путь, слишком опередил Гумилев век своим выбором. Он как и Белый слишком забежал вперед. Тогда поросль людей, которых он прославлял, была совсем невелика. Ему хотелось думать иначе. “Много их”, — говорил он в стихотворении “Мои читатели”. Жаль, что он обманулся.
Но в его “брахманическом” презрении к “чандалам” от революции не было никакой злобы, ничего болезненного.

Г. Иванов в очерке “О Гумилеве” описывает такой эпизод. “Кто—то наступал, большевики терпели поражения, и присутствующие, уверенные в их близком падении, вслух мечтали о днях, когда они “будут у власти”. Мечты были очень кровожадными. Заговорили о некоем П., человеке “из общества”, ставшем коммунистом и заправилой “Петрокоммуны”. Один из собеседников собирался его душить “собственными руками”, другой стрелять, “как собаку”, и т.п.
       — А вы, Николай Степанович, что бы сделали?
Гумилев постучал папиросой о свой огромный черепаховый портсигар:
       — Я перевел бы его заведовать продовольствием в Тверь или Калугу, Петербург ему не по плечу.”

Что во многих других выглядело бы позой, в Гумилеве было естественным элементом творчества и стиля. Многие думали, что он носит маску, но оказалось, что это было его настоящее лицо. Его героический эпатаж не носил “футуристического” характера, как пресловутая желтая кофта Маяковского или родственный ей по цвету псевдоним современного писателя Савенко...

Россия стояла на перепутье. Первая мировая война должна была решить судьбы России и мира. Сменится ли петербургский период истории России константинопольским, как предрекал Петр I, или страну ждет иная судьба? Готова ли Россия исполнить свою миссию? В чем состоит эта миссия?

Нам кажется, что некоторые символисты, такие как А. Белый, и их наследники-преодолеватели, такие как Н. Гумилев, в значительной степени принадлежали к той редкой породе "новых людей", возникших в начале века, которые по своему усложненному мироощущению были готовы жить в возможно грядущей константинопольской Руси, в эпоху "цветущей сложности". Но таких людей было мало, их влияние невелико, и сам император был скорее не из их числа, особенно попав под влияние сектанта Распутина.
Это и решило судьбу России. В решающий момент мировой войны что-то в мире сломалось или надломилось, страна пошла по другому пути. В определенном смысле Россию постигла участь Дарьяльского из повести "Серебряный голубь". По свидетельству Г. Иванова (очерк “Лунатик”) “правительственным” направлением стал футуризм, а могло бы быть иначе...

Герой рассказа Г. Иванова “Мертвая голова” Герман Юрий в этой связи говорит: “Бог, прогресс, разум... как , когда начинали войну, скакала конная гвардия в атаку — палаши наголо, в белых перчатках. Потом поумнели, зарылись в окопы, перчатки сняли, стали кормить вшей, терпеть... Но и терпение не помогло. Что-то в мире сломалось, и исправить нельзя. Веры нет... Вот я контрреволюционер, за контрреволюцию рискую по десять раз в день головой, за нее, вероятно, и погибну. Что же, думаешь ты, — я в контрреволюцию верю? Не больше, чем они — в революцию. И все-таки они победят, а мы,,,” Герман Юрий (инверсия имени и фамилии, к которой прибегает автор, придает образу этого героя что-то недосягаемо античное) принадлежит к числу любимейших персонажей Г. Иванова. В чем-то самом главном, роковом он очень похож на Гумилева, а сам рассказ “Мертвая голова” — лучший из всей подборки [2]. Говоря об атмосфере рассказов и очерков, которая, по мнению В. Крейда, является их главным героем, нельзя не коснуться и архитектоники, которая состоит в поиске и выявлении тайного узора судьбы (самого автора или его героев), стоящей за в общем-то простыми и незамысловатыми событиями. Так, в очерке "Мертвая голова". символ мертвой головы появляется дважды. Но как разительно преобразились декорации! Квинтэссенция, ключ этого очерка — в его последней главке.

       "Корпус. Ночь. Мутный свет ночников. Медленно, то на уровне кроватей, то теряясь в тенях потолка, плывет в воздухе страшная, туманная, светящаяся голова, призрак мрачного прошлого — пыток, дыбы, тайной канцелярии. Красивый мальчик с открытым лицом смотрит прямо в глаза отвратительному призраку: "Я тебя не боюсь!" И призрак поддается человеческой гордой воле, призрак исчезает.
Прошли годы. Ночь. Чека, рефлектор, банка со спиртом, бледные неузнаваемые черты (заспиртованной в банке головы офицера, бывшего когда-то тем самым ребенком). Страшный призрак вернулся, он победил. Он плывет уже не над детским дортуаром — он плывет над бесконечной Россией." Образ Германа Юрия обладает особенной, под стать символу “мертвой головы” экспрессией. “В дни Керенского, летом, я мельком видел его на улице. Рука у него была на черной перевязи, лицо бледное, хмурое. Он скакал впереди какой—то казачьей части, отбывавшей на фронт.”
Таким он и остается в памяти на фоне стальных ветреных петербургских зорь... Всадник, скачущий впереди!

Литература

[1] Белый А. О Блоке (воспоминания, статьи, дневники, речи). М.: Автограф, 1997.
[4] Иванов Г.В. Собрание сочинений в трех томах. М.: Согласие. 1996.