Репортаж 26. Прозрение

Александр Войлошников
                1901
               
Репортаж  № 26                Нажимай на все педали: 
ПРОЗРЕНИЕ               всё равно, -- война!               
Прошло полгода.                (Народная песня)
Время – 7 июня 1943                Кому война, а кому
Возраст – 16 лет                мать родна.
Место – Свердловск.                (Поговорка)
               
          «Добрый дядя профсоюз» перед Первомаем, торжественно, будто ордена, вручал мартеновцам талоны на БУ-шные шмотки, пожертвованные дружеским американским народом -- братскую помощь буржуев советским голодранцам. Не без подтекста: «на тебе Боже то, что нам не гоже». Но партком не упустил случая и под побирушество подвести идейную базу, объявив, что буржуйских обносков мы удостоены не за нищету, а «за ударную работу на фронтовой вахте»!
          Серёге дали талон на костюм, мне -- на ботинки.  К перспективе прибарахлиться на халяву, за счёт буржуйской милостыньки, отнёсся я спокойно. Но высокий, стройный красавЕц Серёга, выглядевший старше своих лет, ожидал получение костюма, ещё тёпленького -- с плеча американского бизнесмена, с несколько повышенной нервозностью от нетерпения. Как и большинство парней в общаге, носили мы модель «в гостях и дома», -- сэкономленную ХБ спецуру. Старый комплект БУ, неутомимо латая, вдрызг донашивали на работе, а новый служил универсальным костюмом: от домашней пижамы до смокинга на бальных танцах в курятнике. Только для свадебной фотографии, парни просили пиджак у кого-нибудь из пижонов, известных всей общаге.
          Две недели ждали мы: когда отоварят талоны!? Серёга напрочь извёлся, -- эти недели для него тянулись, будто годы! По несколько раз на дню любовался Серёга заветным талоном из оберточной бумаги с расплывшейся фиолетовой печатью. А потом, загадочно улыбаясь, бережно укладывал талон в самодельную записную книжку, в которую стал записывать имена знакомых девчат, вероятно, прикидывая очерёдность приглашения их на вальс, мазурку и па де катр после получения американского костюма. А при созерцании заветного талона, лицо Серёгино становилось восторженно одухотворённым, как у Данко в учебнике по литературе. Быть может, в эти минуты в воображении его рождалась монументальная картина, достойная кисти Александра Иванова: «Явление Серёги народу в американском костюме на вечере танцев в женском общежитии УЗТМ». И на этой эпохальной картине Серёга шествует по курятнику, загадочно улыбаясь, будто бы он, по пути на Таити, заглянул сюда мимоходом, -- пригласить девочек, из записной книжки, покататься на его новой яхте по Тихому океану. А по коридорам курятника, в одиночку и кучками, в соблазнительных позах лежат его очаровательные современницы, сраженные наповал элегантностью Серёгиного костюма из страны чудес – Америки!
         Наконец-то, Серёга торжественно вносит в общагу пакет в плотной заграничной бумаге. На пакете -- перечень содержимого по-английски. Даже при школьном познании английского, мы допетриваем, что к костюму прилагается всё, вплоть до подтяжек и носков, а рост и размеры костюма переведены на наши мерки и тик в тик соответствуют Серёгиным габаритам.
      -- Во, дают! – Ого! -- Экстра! -- Люкс! -- Шик, блеск, красота!! – А какого цвета?? – Конечно же, -- Аме-ерика… -- благоговейно завздыхали, замеждометили, изнывая от нетерпения, откуда-то понабежавшие обитатели общаги. От волнения Серёга краснеет, потеет. Суета бесцеремонных зевак не соответствует торжественности момента, она раздражает, мешает и вовсе не уместна при столь эпохальном событии в Серёгиной биографии! Поэтому, несмотря на бурные протесты зрителей, вскрытие пакета откладывается, -- пока комната не опустеет. С трудом вытолкнув последнего визитёра, отчаянно упирающегося и повизгивающего от возмущения, я запираю дверь и сажусь на койку, переводя дух.
         Осторожно, как сапёр мину, вскрывает Серёга респектабельный пакет, и… ООО!!! если бы при этом прогремел взрыв, он не сразил бы столь безжалостно бедное сердце Серёги, как ТО, что выпало оттуда! Это была бе-еленькая с голубенькой отделочкой узкая, короткая курточка и такой же легкомысленно белоголубенький картузик со смешным длинным козырьком… а потом -- самое ужасное: коротенькие и тоже бе-еленькие штанишки в облипочку, вроде дамских трусиков, с широкими голубыми лампасами!! А в довершение комплекта – бе-еленькие носочки с голу-убенькой каёмочкой!!!
      -- Ну, америкашки! Ну, -- акулы империализма!!! – всё более распаляясь, Серёга напяливает на себя этот шутовской  наряд, чтобы полностью испить чашу страданий. Увидев Серёгу, эту дылду стоеросовую, самую долговязую на весь Уралмаш, с волосатыми ногами, в детсадиковском костюмчике… я с жалобным стоном валюсь на койку, содрогаясь от конвульсий… и по моему, искаженному от хохота лицу, текут крупные, с голубиное  яйцо, тихие светлые слёзы. Сказать что-нибудь, кроме:
      -- И-и-иди ты!... – я не в состоянии… я задыхаюсь, я на краю гибели… я умираю… со смеху!! Ах, если бы Серёга появился на танцах в таком экзотическом костюме!! Уж точно -- ни на кого другого, кроме Серёги, девчата в этот вечер не смотрели бы!! Да и не только девчата… небось, дежурные тут же позвонили и по 03, и по 02, а, быть может, в панике, и по 01?! Не каждый же день такое диво дивное увидишь!!
       А когда от колик в животе я перестал смеяться, тогда понял, что не смешно это, а совсем наоборот. Это – не американский прикольчик, а это на большом серьёзе молодой долговязый американец послал такой костюм, думая, что раз русские бедные, значит, не у каждого долговязого русского парня есть приличный костюм для гольфа. Не дотумкала буржуйская сообразиловка американской дылды до того, что его русский сверстник, Серёга, вкалывающий по двенадцать часов на мартене, не имеет обыкновенных приличных портков! Не для гольфа, яхты, верховой езды и тп, а таких, чтобы девушку в парке погулять! Тем и отличается американская бедность от советской. И советский курятник может спать спокойно: его массовое соблазнение Серёгой в буржуйском костюме откладывается «до светлого будущего».
           Зато моим американским ботинкам, оранжевым, как два апельсина, с ярко желтыми подошвами! – дружно завидует вся общага. Самые желчно завистливые говорят, что оранжевые ботинки американцы делают специально для рыжих. И поглазеть на американские ботинки валом валит вся общага! А некоторые -- и не по одному разу! И хотя никто из созерцателей ботинок так и не понял назначение всяких колечек, крючков и зажимов, нарядно сверкающих никелем на моих ботинках, но все, как один, выражают своё безразмерное восхищение:
      -- То ж, от -- Аме-ерика… понимаш?... о-от! С нашими-то мокрыми мозгами ни в жисть тако от не допетришь!! 
      Самый бурный восторг и жгучую зависть у посетителей вызывают подошвы моих ботинок: обув ботинки на ноги, каждый непроизвольно задирает ноги вверх, чтобы все любовались живописно крупными зигзагами бананово лимонного протектора на подошвах. Кое-кто всерьёз предполагает, что в таких вездеходных ботинках, если не по потолку, то по стенам -- в самый раз гулять! В конце концов, Серёга, которому надоел неиссякаемый поток созерцателей моих ботинок, прикнопил на дверь нашей комнаты объявление: «Осмотр американских ботинок производится организованно: группами с экскурсоводом, по предварительным письменным заявкам. Примерять ботинки только при наличии справки из бани!».         
                *        *        *
        Не спроста вспоминаются эпизоды недавней беззаботной жизни. Значит – запсиховал. Такие воспоминания – хитрая реакция моего организма на депрессию. Как зажмёт душу в тиски тоски, да так, что ни вздохнуть, ни охнуть, то память, тут же, подбрасывает что-нибудь смешное и я, забывшись, могу захихикать невпопад не только с обстановкой, но и со своим же настроением! Недавно меня чуть не арестовали за хохот на митинге в самый патриотический момент. Хорошо, -- вся смена подтвердила, что я придурок, а потому такой оптимист. Дескать, и тогда, когда сижу я один в сортире, кнацая на бумажку из газетки, то хохочу от потуг оптимистического патриотизма.
         Сегодня мне во вторую смену. Мог бы сейчас не расставаться со своим нежно любимым четвероногим другом – скрипучей общаковской коечкой. Но надо собираться, чтобы до второй смены, без запарки, посетить «светлое будущее», как в нашей неунывающей стране называют кладбище. А сегодня – девятый день. Девять дней психую я и ни с кем, даже с Серёгой, не разговариваю. Потому что настроение души на уровне коллектора городской канализации: темно там и гадко. А до этого, как заведённый, гоношился, крутился, хохотал -- было всё путём. Волчок не падает, пока вертится. А тут, -- с разгона -- бац! -- как муха об стекло. И запсиховал. Понимаю -- на фронт надо. Не нужен я тут никому… даже Серёге. У него такая очаровашечка образовалась! -- а я им настроение порчу: нелюдимый, угрюмый домосед, не слезающий с койки. Лежу, упёртый мордой в стенку, и мозгой кручу и так и этак: а на фиг мне этот фронт нужен? Все «героически сражаются» с кем-то, за что-то… а мне до фонаря весь ихний героизм! С кем мне доблестно сражаться, если я сейчас всех бы, как сказал Дрын: «из пулемёта бы!» Злости много – ума мало. И кого я -- из пулемёта бы? – сам не знаю. Только копчиком чую: ох, как надо кому-то врезать! А кому??!
         Когда-то хотел я немцам помочь, а потом перестал понимать, кто лучше: фашисты или коммунисты? И встал в нейтральное положение на заводском якоре: вы там героически задолбайте друг друга, а я буду посмотреть: что от победителя останется? Но теперь чувствую, -- сорвало с якоря, понесло куда-то… а куда? Приобрёл я вчера пузырь с белой головкой и шикарную селёдку, подготовленную торгтрестом к тому, чтобы быть ей советским генералом: нет у селёдки головы, зато, пузо – ого-го! Мангуст предполагал: генералу, как селёдке, голова ни к чему -- им по пузу чины дают.
                *       *       *
        Поставив на мощную самодельную плитку кастрюльку с картошкой в мундире, я предаюсь меланхолическому созерцанию заводского пейзажа из окна комнаты. Над чёрными крышами цехов, чёрная лохматая туча, беременная дождём, висит, зацепившись брюхом за трубы нашего мартеновского цеха. В кастрюльке нетерпеливо булькает, я приоткрываю крышку. Не повезло с погодой: из такой тучной черноты, того и гляди, пойдёт не просто дождик, а чернущий и чернящий… фу, пакость! Привязались из школы какие-то шипящие: «ущ, ющ, ащ, ящ!». Да-а… не много я усёк, посещая скучные, как зубная боль, уроки! Хотя, запомнилось что-то и более жизнерадостное: «уж замуж невтерпёжь!» -- бред сивой кобылы в лунную ночь! А для чего надо помнить эту бредятину? – это из забывальника где-то просыпалось. Вероятно, «духовное богатство», о котором так велеречиво глаголят учителя, каждый воспринимает в меру своей испорченности. И таким дубарям, как я, лучше не совать голову туда, куда задница не лезет, а спать больше. И делать это дело, полезное для здоровья и общества, дома, укладывая свой длинный организм вдоль коечки, как умные люди делают, а не поперёк тесной парты в вечерней школе. Говорят: «Ученье – свет!», но сам-то процесс учения – мрак и жуть! Конечно, от знания никто не умирал, но… а стоит ли рисковать? Тем более, что «духовное богатство» -- не по моей бестолковке, которая таскает меня в школу для того, чтобы после уроков провожать к чёрту на кулички Наташу, несмотря на заверения Наташи о том, что «духовное богатство» из «ущ и ющ» на бином Ньютона, важнее чем такое насущное в нашем возрасте: «уж замуж не-втер-пёж» – ну, совсем невмоготу!... Поистине, «чем меньше женщину мы любим, тем…» больше времени мы спим!
          Известно, что если для дружбы нужно свободное время, то для любви – ещё и тёплое местечко. Из-за нехватки первого и при отсутствии второго, наша любовь и дружба с Наташей стала катастрофически чахнуть в суровом климате Урала. Слава Богу, заканчивается учебный год. И после позорного многоактного спектакля, который называется выпускными экзаменами и на котором ученики неумело изображают, будто бы они чему-то научились, а учителя, -- более талантливо: у них же опыт! -- изображают, будто бы они учеников чему-то научили. А после такой комедии нам выдадут свидетельства об окончании семилетки. И в тех свидетельствах не будет сказано про то, что я, при отличном поведении, узнал из школьной программы только одно, что мне «уж замуж невтерпёжь»! Таков советский педагогизм. Зато со своим свидетельством, даже и при таких знаниях, я могу поступить в  Свердловский Геодезический техникум, о котором мечтаю, прочитав книжку «Дерсу Узала».
        Поразмыслив на эту интересную тему и потыкав картошку ножом, иду я в умывальник -- сливать воду из кастрюльки. Длинные коридоры общаги наполнены благодатью редких минут тишины. Те, кому во вторую смену, потихоньку пускают сладкие слюнки от приятных утренних грёз, а первая смена, как всегда, навёрстывая последние минуточки, крича и топоча, как на пожаре, с обвальным грохотом горной лавины уже скатилась по лестницам общаги и сейчас, пыхтя, состязается в беге на просторах заводской площади имени Первой Пятилетки. И, как только стихают на лестнице кенгуриные прыжки последнего проспавшего бедолаги, -- угрюмый, тяжеловесно басовитый гудок Уралмашевской ТЭЦ плотно вдавливается в пространство, оставшееся между раздувшейся от мокроты чёрной брюхастой тучей и такими же чёрными и мокрыми крышами заводских цехов. Восемь часов, пора идти… вот, и дождик перестал…
                *       *       *
      На мокром крылечке продуктового магазинчика, напротив ворот Никольского кладбища, подложив под себя костыли, сидит инвалид в гимнастёрке из «допагонной» эпохи, лихо распевая радиочастушку, обрыдлую с довоенных лет:
            Нас побить, побить хотели,
              Нас побить пыталися,
              Но мы тоже не сидели,
              Того дожидалися!
      И, на том же дыхании, сразу после частушки, заученной скороговорочкой тарахтит:
  -- Дорогие братья и сёстры! Вот и дождались! Так не оставьте без внимания несчастного калеку, жертву благородной войны народной! Помогите, кто чем может!         
      Когда по-дурацки бравурные довоенные песни и хвастливые частушки дурных сволочей – совпоэтов, -- весело распевают на рынках и у магазинчиков те, у кого на обезображенных лицах нет глаз, а, вместо конечностей, торчат коротенькие культи – это впечатляет куда больше, чем вариации унылого репертуара заурядных попрошаек вроде:
                Тебя я больше не увижу,
                Лежу с оторванной ногой…
          Или ещё более тошнотно слезливое:
                Перед памятником Свердлова
                Я смотрел на игравших детей.   
                Эх, не знать бы вам дети такого,
                Не видать никогда б костылей!
         Петрит инвалид, -- с чем контрасты едят. И позицию выбрал стратегическую: сидит у магазина, на бойком месте, а под прицелом держит ворота кладбища. Я неожиданно оглядываюсь и ловлю цепкий взгляд инвалида, нацеленный на мою хозяйственную сумку из которой призывно выглядывает горлышко «белой головки».
      Дождик перестал. Но америкашка, который мои вездеходные ботинки изобретал, не предполагал, что на свете есть Урал, где, кроме «всей таблицы Менделеева», ещё и самая липкая в мире глина! Шикарный «бананово лимонный» протектор моих ботинок, рассчитанный на прогулки «в Сингапуре, пуре, пуре, где плачет и смеётся океан», намертво клеится к тягучей кладбищенской глине, раскисшей после дождя. И так понятны мне муки легкомысленной мухи, севшей на липучку. На тонких, подгибающихся лапках, тащу тяжеловесные глиняные лепёхи через всё кладбище, где, наконец-то, плюхаюсь на скамеечку перед продолговатым холмиком из такой же добротной рыжей уральской глины. Бездумно перечитываю табличку на деревянной пирамидке со стандартной жестяной звёздочкой:
                С К У Т И Н
                Василий Гордеевич
                10.05.1887 – 29.05.1943          
        Надпись, как надпись. На других могилах такие же -- с двумя датами: родился и умер. Как в командировочных удостоверениях: «дата прибытия – дата выбытия» А то, что за пределами этих дат -- слева и справа, -- это никого не колышет. Прав Валет, сочинив пророческое стихотворение, из которого я запомнил:
                За минутой проходит минута…
                И куда же уходят года!?
                Я пришел в этот мир ниоткуда,
                А отсюда уйду в никуда.
        В этой маленькой чёрточке между датами -- вся жизнь: любовь и ненависть, мечты и разочарования, чувства и знания… всё, от первого жалобного крика новорожденного и до последнего скорбного стона уходящего из мира старика! Как говорят: от уа, до ау! Это -- не простое тире, а линия жизни! А на фига она, жизнь, если каждый, рождаясь, уже приговорен к смерти: к уничтожению своих знаний, мастерства, мыслей, чувств?!
         «И меня постигнет та же участь, как и глупого: к чему же я сделался очень мудрым? Увы! Мудрый умирает наравне с глупым. Ибо всё суета и томление духа!»(Ек.2:15,16,26).
          Этот окаянный вопрос мучил людей, живших за тысячу лет до Иисуса Христа. Библия не дала тогда ответ, зато дала хороший совет:
           «Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью: преисполнимся дорогим вином и да не пройдёт мимо нас весенний цвет жизни»! (Сол.2:6,7)
          Красиво сказано: «цвет жизни». Почти по фене: «цветок жизни». И в том же смысле! Библия – мудрая книга, по феньке ботает! И у меня с собой «цвет жизни» с «белой головкой». А это не та кислятина, которой «преисполнялся» жизнелюбивый автор библейского текста, живший в отсталые времена, когда не ведали про гениальное творение двадцатого века – сорокоградусную водку тройной очистки с белой пробочкой -- аристократку по отношению к плебейскому «сучку». Чекалдыкну стакан такого нектара за упокой души Гордеича и, быть может, в головоломных, как перекисшая брага, вопросах о смысле жизни, проклюнется какая нибудь мыслЯ! Русский человек не может рассуждать и здраво, и трезво. А пузырь «белой головки» преодолевает это противоречие: в нём, за вычетом сорока процентов алкоголя, --  шестьдесят процентов трезвости! Как раз на трезвую мыслЮ!
       Но пить одному не хочется. И сижу я, скованный щемящим чувством жалости, вспоминая Гордеича: жилистые руки, хрипловатый, ласковый голос, морщинистое лицо с лукавым прищуром… И вот тут, под рыжим холмиком из глины, лежит весь Гордеич! -- недвижно, безгласно, беспомощно, одиноко… тяжело придавленный холодной толщей вязкой глины… добрый и несчастливый Гордеич… мудрый и наивный Гордеич… работящий и честный Гордеич… покорный судьбе и начальству, которое равнодушно и безжалостно растоптало его жизнь, отобрав всё, что он имел… вплоть до его жизни. Как мечтал Гордеич, что наполнится озорными внуками его дом, а умер один одинёшенек среди чужих равнодушных людей. И в доме его, в который вложил он столько труда, забот и надежд, будут жить пришлые люди, которые Гордеича и не видели, а потому не вспомнят добрым словом старого мастера, нежного мужа, заботливого отца… А то, что он так берёг: старообрядческую икону, которую прадед его принёс на Урал на руках, как младенца, старинную Библию, фотокарточки жены и сыновей -- всё это чьи-то чужие равнодушные руки выбросят на помойку…
        А случилось это недели две назад, когда аккуратный Гордеич не пришел на смену. Оформив разрешение на выход с завода, я прибежал к нему. Дверь в дом была открыта. Гордеич в одежде и ботинках лежал на застеленной кровати. А на столе в горнице письмо на официальном бланке… Похоронка!!!  Смотрел Гордеич на меня. Глаза, вроде бы, живые, а не говорит ничего. Только слёзы текут. Вызвал скорую. И в больнице лежал Гордеич неподвижно и молча, среди хохота и ругани общей палаты. Навещал я его. Казалось, о чём-то он думает, думает… иногда плачет… молча. Потом устал думать. Уснул. И не проснулся. Девять дней прошло, как уснул Гордеич.   
                *        *        *
         Достаю я из дермантиновой сумки поллитровку, стакан, хлеб, соль, селёдочку, и, закутанную в полотенце, кастрюльку с картохой в мундире – фирменное блюдо Гордеича. Для одного этого многовато, я же рассчитывал, что с Серёгой посидим, а его в утреннюю смену перевели. Позади чавкает глина. Оглядываюсь. С трудом вытаскивая из глины то единственную ногу, то -- костыли, подгребает к бутыльку инвалид, который сидел у магазинчика. Ишь, как вовремя! Небось, кнацал издалека, пока я один посижу, подумаю. Деликатный. Останавливается инвалид у могилы, не спеша читает надпись. Неуклюже крестится рукой без кисти, расщеплённой хирургом на две половинки, чтобы было чем костыль цеплять.
      -- Царство Небесное рабу Божьему Василию… -- говорит инвалид. Помолчав, спрашивает: -- Это кто ж, дед твой, хлопчик? Или -- батька?...
      -- Мастер с мартена… -- отвечаю немногословно и не очень приветливо. Но инвалиду интонации – по барабану.
      -- Знать хороший мастер был Василь Гордеич, земля ему пухом, раз поминают его… как отца родного, – и на пузырь инвалид плотоядно зыркает. Я сдвигаю продукты, расчищая место на скамейке. Шумно выдохнув воздух, будто ниппель из души вынул, инвалид неловко, чуть не промахнувшись, плюхается на освобождённое место. Видать, не привык ещё к копытам берёзовым. Но тут же замечаю я, что не только эта причина его неуклюжести: захорошел инвалид. Успел где-то чекалдыкнуть.
     -- Хорошо тому живётся у кого одна нога – тому пенсия даётся и не надо сапога! – горько балагурит инвалид, доставая из кармана гранёный стакан и большую луковицу.
        Ну, думаю: ушляк… изготовился! Но чем-то симпатичен инвалид. Может тем, что вокруг пузыря восьмёрки не крутит, не заискивает, демонстрируя избыток воспитанности, а сразу – к делу! Всё путём, лишь бы не разнуздал он звякало насчёт героизма в боях за Сталина. Обрыдли такие агитаторы, хотя… на костылях таких патриотов я не встречал…  Разливаю водяру, начиная с трети стакана. «Жизнь начинается после шестидесяти… (граммулечек)», говорят, кто с понятием. Инвалид свой стакан от моего, отодвигает -- напоминает:               
      -- Не чокаются, хлопчик, по такому случаю. Вечная память мастеру с мартена Василию и Царство ему Небесное!
      -- Царство тебе Небесное, Гордеич! Отец двоих сыновей, работящий и добрый человек, спасибо тебе за всё доброе, что сделал ты для семьи, для людей и… для меня. – говорю я.
         Выпили. Вздрогнув, дёргается сердито пищевод, как огретый плёткой необъезженный мустанг, пропустив сквозь себя струю обжигающей жидкости. Закрыв глаза, усилием воли усмиряю я дикие прыжки непокорного пищевода. Шумно выдыхем оба и, поморщившись, как полагается по этикету, отламываем по корочке душистого хлеба и нюхаем, прежде чем в рот положить. Хорошо сидим, как в лучших домах. Сосредоточенно закусываем генерал-селёдочкой с острым до слёз лучком и едим тёплую картошку со свежим хлебом. Всё чин чинарём, по высшему классу! Благодарный желудок, заполучив, после возбуждающей порции водки, вдоволь великолепных калорий, посылает по телу тёплую волну блаженной истомы. Теперь поговорить -- в самый раз.
      -- А где сыны Василь Гордеича?
      -- Там, где все… -- машу на запад. – Вторая похоронка доконала Гордеича… а жену он между похоронками схоронил… помер, как остался один -- смысл жизни потерял: дом его опустел.
      -- Да… смысл жизни – главное. Будь она проклята, эта война! – вздыхает инвалид. – А мне, хлопчик, война, насчёт смысла, да и жизни, того помене оставила… Ни кола, ни двора, ни жены, ни дочки… а от меня, почитай, -- токо нога с огрызком… Левая рука – декорация -- парализована…  правую ногу по бедро оттяпали… а на правой руке клешню такую лихую заделали -- на зависть крабу! А клешня – главный мой орган – ею стаканчик ко рту подношу! И заливаю я, хлопчик, этим стаканОм по-чёрному… а смысл жизни моей окаянной на день текущий – надраться в хлам. Мне и тридцати-то нет, но если смотрю на свою жизнь не под углом в сорок градусов – сразу хочется в петлю, либо скорее опять выпить. Если выпью хорошо – значит утром плохо, если утром хорошо – значит, выпил плохо. И такая пое… дребедень кажин день, кажин день… 
      -- Давай-ка -- по цветочку жизни! – предлагаю я, разливая водку сразу по полстакана, чтобы отвлечься от грустных мыслей.
      -- Ишь ты, -- цветочек жизни… кудряво… не слышал такое… А как зовут тебя, хлопчик файный? Меня – Петро…  руку не подаю -- не культю же…
      -- А меня – Санька. А про цветочек жизни я по феньке чирикнул. Есть такой язык поэтический… так зовут стакан, который по настроению идёт.
      -- Да…-- протянул Петро. – Знать и тебя, Сашко, жисть против шерстки гладила?
      -- Молчу я. И Петро эту тему не расковыривает. Значит, по натуре, деликатен… Всем известен закон десанта: если первую дозу сразу не поддержать второй – это предательство по отношению к первой! Выпили по второй… хорошо пошел «цветочек жизни», расцветая голубеньким светом в душе печальной! И пищевод не вздрагивает – уже по свойски принимает «цветочек». И сидим мы тики-так, тихо и задумчиво, как и полагается сидеть в таком благолепном месте. Всё путём. Хорошо, что Петро ко мне подгрёб. Приятный собеседник -- молчать умеет. Хорошо общаться с мужиком молчаливым… особенно, на кладбище. Допиваем остатки и весь мир, со своими назойливыми заботами, мягко расплывается в нежных волнах голубого флёра от лёгкого кира, слегка шелестящего в ушах. Жизнь прекрасна и удивительна, если выпить предварительно! А здесь, вблизи могилы, кир всё делает значительным и контрастным. Мысли, хотя и рвутся пунктирчиком, прыгая через пустующие интервалы в сообразиловке, зато, -- все они глобальные и очень глубокие…    
      -- Всё, Петро! Кранты! Мне без Гордеича на Урале делать нехрен. Положил я с прибором на трудовой энтузиазм… хочу на фронт… завтра же – в военкомат! – На одном дыхании выкладываю то, что давно зреет, а сейчас, под киром, прорывается.
      -- Ты что – уху ел? – Без восторгов за мой патриотизм, реагирует Петро. Как-то, невежливо реагирует.
      -- Почему??
      -- По кочану!! За кого воевать собрался?
      -- За Родину-мать!... – по пьяне затащило меня в «ура патриотизм». Или от обиды: за что обругали?
      -- Родина-мать? Да такую мать-перемать надо материнских прав лишать! Надо лозунги читать и понимать: что это за компашка, где ошивается Родина-мамашка! В том-то и миндалина, -- будто бы воюют «За Родину, за Партию, за Сталина!» А при таком гарнире на комбижире, наша Родина-мамаша – как селёдка в каше! И воняет оттуда не кашей, а гебнёй нашей! Надо понимать: за что воевать! За НКВД будешь воевать, а не за Родину-мать-перемать! Такая каша – пища наша! И в такое пикантное блюдо кладёт гебуха от души горчички лагерной, перчику расстрельного и прочей холеры безо всякой меры! Всякой пакости в кашу навалили и в грузинской кастрюле сварили!
      Сижу. Молча шевелю мозгой… сосредотачиваюсь, собирая в кучку растекающиеся мысли: ого! -- а Петро с большим понятием выдаёт рецепт грузинской каши… которая в бестолковках российских булькает, да никак не доварится! Эк, как смачно излагает -- будто повар!
      -- Хм… небось, маклюешь: раз под банкой я, так с катушек слетел? – досадует Петро на моё молчание. -- От такой дозы я не охренею, -- я тебя, дурака, жалею! Сам был такой же… как сопля зелёный… пока умных людей не встретил. Тогда задумался: за что я свои мослы растерял? И не сразу я понЯл, что в этой войне Родина – вроде дяди Володи – с боку припёку на прищепочке… а трёп про Родину – для тех дурней, которы, заместо Родины советскую власть и гебню спасают! Сейчас я б свою жистянку окаянную по другому пути пустил! Да поздно -- никому я не нужен, а себе – тем боле…   
      Петро колюче смотрит на меня, я на него. Думаю: как же не боится он говорить такое тому, кого впервые видит? Провоцирует? Но на сексота не похож он ни с какого бока! Значит, перебоялся до того, что всё похрену. А Петро будто мысли читает:
      -- Не бзди, не сексот я…
      -- Вижу… по костылям, да рычагам это заметно. Чекисты в Ташкенте Родину любят… там, за оборону Ташкента, не костыли, а ордена получают. А удивляюсь, что не слабО тебе говорить такое!
      -- А чего мне, недобитку, мандражить? – усмехается Петро. – На данном огрызке моей дурацкой жизни я о Курносой поболе мечтаю, чем о бабе с тёплой задницей. И заветная мечта моя, --  вмазать бы дозу бухины до зелёных соплей… да при развесёлом градусе – под поезд! Чтоб не чуять отходняк, тогда будет верняк. А доберусь до Бога, -- спрошу Его, хоть на Страшном суде, хоть где: если честно я жил-поживал, то зачем Ты, Господь,  мою долю зажал!!? И не стыдно Тебе, ай-я-яй! Не греши, Господь, -- отдавай!!
       Мне б только до Бога добраться! И ежели б какая энкаведешная б… захотела б меня расстрелять, я б за это дело ей в ножки кланялся и в чём хошь каялся, лишь бы скорее мне от Родины-мамочки положенные девять граммулечек в сердце заполучить! А про НКВД я поболе твоего знаю. Не только потому, что об этой конторе вспоминаю, как бывший её клиент, а потому, что там мой шуряк шустряк в сотрудниках служил. Гладенький, сукин кот. В чинах серьёзных. Бойко у него карьера шла, потому как был он из тех шустряков, которые и чёрной кошке дорогу перебежать успевают! Много он поговорочек про службу знал: «Служить – это знать, как в очко играть. Хорошо, когда везёт – карта нужная идёт, чур-чура не зарываться и к казне не прикупаться, а случится перебрать, то сумей-ка смухлевать!» Не раз повторял: «Самый выигрышный билет – это партбилет!» -- когда рекомендацию в Партию мне совал, чтобы меня в НКВД на хорошую должность пристроить. А я тянул резину. Мне своя работа по душе была. Я шеф-поваром в ресторане «Минск» працювал…  «Главный повар республики» -- шутковала Галочка моя коханая… А братец её, шуряк мой, предупреждал: «Судьба Петро, она, как органы. Ей сопротивляться – себе вредить! Хочешь жить – умей дружить! Мы с тобой, как-никак, а родня. И стараюсь я не из-за тебя, дурня упрямого, а заради сестрёночки… И стишата назидательно читал, которые сам сочинял:
             Судьба того, кто сам идёт,
               Под белы рученьки ведёт,
               А кто сопротивляется,
               На грубость нарывается, --
               Того по кочкам волочёт!
      И уговорил бы... он настырный, а я -- наоборот…но тут война началась…
                *          *          *
      Петро достаёт кисет, предлагает мне, но я отказываюсь. Свернув самокрутку, прикурив, Петро молча делает пару затяжек и продолжает: 
      -- Дальше, -- тут длинная история, и про мои приключения в первые недели войны не буду рассказывать… оно, может, интересно, но сюжет другой… Не по своей воле очутился я «на временно оккупированной территории» недалеко от Минска. Вернулся в Минск, а, вместо дома, -- воронка от пятисоткилограммовой… Соседи подтвердили: жена моя с дочкой дома были, когда наши «доблестные соколы», будь они прокляты! -- Минск бомбили по жилым кварталам, по приказу Жукова: «Оставлять немцам голую землю!»
          Шел я по родному городу, ни-хре-на не опасаясь – умереть хотел. Подцепили меня полицаи, а я хамлю и одно твердю: «ну, сволочи, кончайте!» Так нет! И в немецкой кутузке отыскал меня мой шуряк -- гебист бывший… и нынешний! По своей же сволочной специальности працювал, тилько вже на немцив! В тех же чинах, и почёте! Научился, сукоедина, выходить сухим не токо из воды, а из любой жидкости, чем бы она ни воняла! Был у нас разговор по родственному. Он да я, а третьим – шкалик шнапса. А вернул меня к жизни шуряк тем, что разозлил.
      Вспоминая прошлое, Петро, от волнения трезвея, говорит всё быстрее и злее, глубоко затягиваясь дымом едкого самосада.
      -- И сказал шуряк: «Эх, Петро, Петро… И за что тебя Галка кохала? Ну який ты мужик? Мужик тот, кто семью сберегает и за её благополучие отвечает. А ты… был дураком и остался. Удивляешься, что на фашистов работаю? Ты меня не сволочи! И органы зазря не дрочи -- всё говно, кроме мочи! Копчик свой не задирай, а сиди -- на ус мотай! Работа, -- везде работа! Хучь на коммунистов, хучь на фашистов -- все ценят специалистов! И любая власть – не власть, коли нет у ей гебистов! Ты, мудак, и в партию не вступал… Сомнения, размышления… Я б тебя не сберегал, -- щас бы в зоне размышлял! А без Партии, ты не мало потерял… но не думай, что у немцев это зачтётся! Наоборот! Немцы любят «кляр унд орднунг» -- ясность и порядок, и ценят мужиков деловых, которые работают не из-за идеек дурных, а из-за выгоды! Им понятные мужики нужны, которые уважают власть и дисциплину -- совмещают честную работу с выгодой. К таким и «ганц фертрауен» – полное доверие!
          А где такие мужики? Они в органах! Там работают те, кто в завиральные идеи не верит. Идеи – дурь для быдла. Где сейчас борцы за идею -- верные ленинцы и герои гражданской? И двадцати годиков не прошло, а если кто-то из них и остался в живых, то токо за колючей проволокой. И Гитлер с тем быдлом на горбу которого к власти приехал, -- с Рэмом и его штурмовиками – так же обошелся! Власть берут не для того, чтобы ею делиться. Бунтари нужны, чтобы власть свергать. А после, -- все идейные смутьяны для любой власти -- враги!
         При каждой революции, революционеров -- на гильотину! А для такой работы нужны мужики деловые, не думающие, к которым идейки не липнут! Которые делали бы «шмуцик арбайт», грязную работу, чин-чинарём, чтобы у власти была совесть чиста. И с народом работали так, чтоб боялось быдло! Такая работа не для «хэндшухвайс» – белых перчаточек! Тут, едрёна мать, рукава надо закатать! Не каждый может приработаться в органах, где працуют по принципу: «или всех грызи, иль ляжи в грязи!»… У власти в фаворе таки мужики, которым командуй: «фас!» – они мамочку загрызут! В органах –  условия только для таких. Честняги, да добряги тут дня не проживут – тут же их сожрут! Кто в органах поработал, нигде больше работу не найдёт – от них сволотой за версту несёт!
         Когда война началась… а помнишь, как она началась? -- сотрудники в органах крепенько трухнули. Кто-кто, -- они-то знали о настроениях в народе и армии. А -- в лагерях?... Зеки подпольные отряды  создавали, командиров назначали… а среди зеков кадровых военных -- весь высший и средний комсостав -- от майоров до генералов! Только не было у зеков оружия. И если бы немцы, вместо дурных бомбёжек Москвы и Питера, сбросили оружие в лагпункты, совместив это с бомбёжками периметров, вот тогда… и подумать страшно, что бы было тогда! Лагеря – по всей стране, а в них -- матёрые бунтари! И кадровые военные, и революционеры, и политкаторжане, и герои гражданской войны, и испанские, американские коммунисты интернационалисты, которые в революционных армиях всех стран за мировую революцию воевали, -- самые азартные мужики и самые умелые военные! Там характеры -- твёрже алмаза! Стоило б только парочке лагпунктов с оружием на волю вырваться, а дальше –  само пошло-поехало! А то, другой вариант: оставили бы немцы оружие тем, кто к ним в плен повалил, а сами в стороночку бы подвинулись, чтобы завоевателей не изображать. Это ж -- такая армия была б… никому против неё не устоять! Тем более – говённой Красной Армии, где только политруки советскую власть любили «в соответствии с должностной инструкцией»!
           Но идёт война месяц за месяцем и видим мы, что дела  чекистские не в западло: немцы оружие в лагеря не бросают, а русских пленных воевать на Россию не посылают! Под Берлином армию из русских создали, а на фронт её не послали. Как видно, гансикам, от дурости тевтонской, самим воевать захотелось, без Русской Армии… -- так я сперва подумал, что это из-за немецкого тупоумия и самоуверенности. Тем более, что сперва у фрицев дела шли не плохо, быстро они до Москвы домаршировали. Но потом понял: тут сложная многоходовка в которой нам, чекистам, ничего и ни откуда не грозит. Не дадут немцы русскому народу оружие, чтобы русский народ всю свою сволоту -- коммунистов и чекистов, -- не извёл бы под корень! А если русский народ останется без чекистов и коммунистов, а армию иметь будет, немцам ни в жисть с таким народом не справиться! Потому немцы и сберегают партийцев наших! Не таких, как политруки мозгодуи – это дерьмо безмозглое своей дурацкой демагогией кого хошь, остервенит. Предпочитают немцы несколько десятков миллиончиков ВанькОв и Гансиков ухайдокать: меньше народа – больше кислорода! Чтобы партийно энкаведешную структуру в России сохранить! Рядовые ВанькИ, да Гансики, – навоз истории. Такого быдла бабы сколь надо нарожают: дело не хитрое, а поперву – даже приятное. Партия ВКП(б), в которой кучкуются проверенные подонки, -- вот государственная опора фашистской России! Без такой Партии, проникающей во все структуры учреждений и предприятий, немцам с Россией и после войны не управиться. А идеология? -- она одинаково дурная, что у немцев, что у нас: всемирное господство!               
         Объяснил мне шуряк это доходчиво, как мальцу объясняют, почему в штанцы писять бяково, а потом предложил служить в его подчинении. А когда в России создадут русское гестапо, по образцу НКВД, то у меня и генеральская должность будет. Всё на местах в России останется: те же мозгодуи про тот же социализм будут народу мозги компостировать и в день того же 1-го мая, день солидарности, будет народ под теми же красными флагами и лозунгами, про власть рабочих и крестьян, здравицы вождям и фюрерам вопить, а работники НКВД и гестапо одним делом будут заниматься: народ в страхе держать! А на портретах Сталина будут в обнимочку с Гитлером рисовать. И вся любовь! Только народ получше жить будет при немецком честном фашизме, чем при воровском русском шалмане, -- коммунизме! Всё станет ладно и шоколадно, будто бы в Германии… кхе… мать…
       Закашлял Петро. Опять закурил. Видно – волнуется.   
   -- Я доверие шуряка не оправдал. Хотя и понимал, -- прав он, а не я. Остался при своём… не сомнении, а чистоплюйстве, как называл это шуряк. А сейчас, думаю: шуряк мой ничем других не хуже. Просто, -- чуток честней… ведь, большинство готовы шкуру содрать с себя и с ближнего, протискиваясь к пирогу, чтобы побольше отгрызть. А я так не умею жить… да и не хочу. Прав шуряк, что я дурак. А дуракам закон не писан, если писан, то не читан, если читан, то не понят, если понят, то не так! Всё сделал для меня шуряк: аусвайс спроворил, устроил на работу шеф-поваром в шикарный ресторан и совет дал, чтобы я про советскую власть не думал. А я, как шибко умный, стал думать… а думал-то тем, чем умел! И додумался: сделал финт ушами – мотанул с аусвайсом через фронт к своим… так я тогда считал, что советские, это «свои». А «свои» оказались майором «смерша», который сперва мне собственноручно, для тренировочки, все зубы выбил: чувствуется -- квалификация! – а уж потом к стенке поставил. Но тут штрафбат формировали и меня, избитого до полусмерти, от стенки кое-как отклеили, сполоснули и – туда же, для количества. Штрафбат – это гениальное изобретение советских генералов для разминирования минных полей. И кто меня железом нафаршировал: немцы, или заградотряд, который нам в спины постреливал, чтобы мы шустрее по минному полю бежали, или та «шпрингминен», которая из-под меня выпрыгнула? -- этого и хирург не понял, который из меня  железо выковыривал и немецкое, и советское…
                *          *          *
      -- Спасибо, Петро, за компанию. И за рассказ твой, -- говорю я, прощаясь за воротами кладбища. – Ты, Петро, и сам не знаешь, как много я сегодня допетрил! Давно за то переживаю, а никак дотумкать не мог!
      Хочу я Петра за моё дозревание до кондиции отблагодарить. А что ему на память подарить?...  Достаю из кошелька остаток «декады» хлебной карточки, на которой за четыре дня хлеб не выкуплен, -- четыре кило хлеба!         
      -- Держи Петро покрепче эту задрипанную бумажку. Крепко держи! Не важно, что бумажно, было б денежно! За эту бумаженцию на толчке запросто отвалят пару пузырей! А не поленишься её отоварить, -- будет тебе и на три пузыря! Без проблем!
     -- Без проблем в России бывает только с проблемами, -- усмехается Петро. – Сам-то что жрать будешь?
     -- Вечером похаваю по талону в мартеновском кишкодромчике, а завтра по военкоматовской ксиве за декаду вперёд хлебом отоварюсь! Ты за меня не беспокойся, я не по комсюковской дури на фронт иду, у меня там свои счёты… до того сложные -- чтобы их объяснить надо пару пузырей раздавить! За всё, что ты рассказал – спасибо! Это всё, едрёна мать, то, что должен я понять!
      -- Сдаётся мне, что понял ты не то и не так. Не советую дергать тигру за хвост, это смешно, но только тигре! Ты, Сашко, ще разок, на меня позырь, коль враз не допетрил: как на войне интересно? Опять же интересуюсь: а за кого воевать будешь? Правильно шуряк говорил: всё дерьмо, кроме мочи! Но ежели тебе невтерпёж судьбу за хвост подёргать, -- я тебе помешать не могу… А этих пузырей мне нехватало… для полного счастья! Русскому одной бутылки мало, две – много, а три – в самый цвет! Дай Бог тебе, хлопчик, живым и невредимым из этой заварухи выскочить! Хотя… невредимыми оттуда только войска НКВД выходят с песнями, как победители... когда все патроны в спины русских солдат расстреляют. Да ладно! -- с того света чем смогу, тем помогу! Будь спок, за мной не заржавеет! – и Петро машет мне вслед раздвоенной клешнёй. Но не успеваю я отойти на десяток метров, как Петро окликает меня:
      -- Эй, Саша, дружба наша! Побаловались и хватит! Забери карточку! Ни те, ни эти того не стоят! Все они -- дерьмо!
      -- Нет, Петро. Ты меня не понял. Я ни за тех, ни за этих. Я -- за себя. А карточка мне уже ни к чему. Пользуйся, как хочешь. Не нужна -- выброси… Или кому-нибудь отдай! Бывай!!
      Подковылял Петро ко мне:
   -- Ну, Сашко, раз пошла такая пьянка – режь последний огурец! Небось, учил ты в школе: «жизнь даётся один раз и прожить её надо так, чтобы больше не захотелось!» Может, встретимся там, дзе у двери тёзка мой – Апостол Пётр…  Зараз кажи ёму, шо не так причикилял, для погулять, а у Петра Кухаревича хотишь працювать! Мае местечко там, -- дзе райская кухня! От там-то откормлю я тебя, мозгляка, -- до кондиции! Ни пуха тебе, ни хера! 
      Засмеялся Петро. Впервые засмеялся при мне. Захохотал заразительно весело и неожиданно, будто бы выпрыгнул из него другой человек: счастливый, доверчивый, добрый. И сказал:
      -- Файный ты хлопчик, Сашко. Завсегда буду рад устречи с тобою. Токо дай тоби Бог, шоб устреча та була ще не скоро. А мине дай-то Боже скорийшей устречи с женушкой коханой и дочушенькой ясынькой… я жеж кажну нич з ними устречаюсь! -- и смутившись навернувшихся слёз, не оглядываясь, заковылял Петро к Верх-Исетскому рынку, чтобы поменять карточку на водку. Как видно, до упора нужны Петру Кухаревичу три пузыря враз, чтобы воспарить с ними туда, где давно живёт его душа… с женой и дочкой! До встречи, Петро! – там, у входа, где Апостол Петр ждёт своего весёлого тёзку, пряча добрую улыбку в пышную апостольскую бороду…
                *       *       *
              То, что во мне так долго копилось, разом в уверенность превратилось: если немцы победят, -- рабство будет хуже, чем при коммунистах. Потому, что будет двойной социализм: рабство под немцами соци и нашими коммуняками, -- которые станут немецкими холуями. А союз озверелой гебухи с умным и педантичным немецким гестапо – это то самое, чего мне уже не пережить! Нельзя их союз допустить! Как жаль, что так долго блуждала в запутанном лабиринте дремучих мозговых извилин моей бестолковки такая простая, как мычание, мысль! Теперь для меня фашисты -- враги такие же, как коммунисты. И Тарас, Седой и Вася воюют против фашистов! А то, до чего я сегодня дотумкал, небось, давно всем понятно! Не спроста коммунистам помогают даже капиталисты. Понимают: если под общим призывом «пролетарии всех стран, соединяйтесь!» объединятся фашисты с коммунистами – кранты не только буржуям! А если фашистов не будет, то СССР будет обречён. Сразу, после смерти Сталина, вся эта сволочь: коммунисты и гебуха, -- вдрызг растащут страну, чтобы каждому отгрызть кусок от народного пирога!
            «И тогда ослепительный свет озарил мысли Дантеса: всё, что прежде казалось тёмным, внезапно засияло в ярких лучах»      
             
                Конец репортажа № 26.            
                1901