Глеб Успенский - писатель рубежа эпох

Петр Лебедев
Глеб Иванович Успенский (1840 –1902) был напряженным выразителем конфликта и мучительных противоречий старого, дореформенного николаевского уклада с нарождающейся после 1861 г. новой жизнью. Жизнь и творчество этого писателя приобретают новый интерес в ситуации рубежа веков, переживаемой нами теперь. Помимо социально заостренных произведений, Успенский известен своими журнальными очерками, в которых изображал современный ему быт Москвы и ее окрестностей.

«Личные подробности моей биографии, вроде того, что родился 14 (26) ноября 1840 г. в Туле и там учился в гимназии до 1856 года, после чего переехал и поступил в черниговскую гимназию, откуда в 61-м году поступил в Санкт-Петербургский университет, откуда перешел в Московский, где благополучно курса не окончил, - такие подробности с присовокуплением сведений о моей жизни в семье, в семейной обстановке, все это, рассказанное во всех подробностях, решительно не имеет в себе даже зародыша того, из чего сложилась мой литературная жизнь», - так начинает Глеб Успенский свою автобиографию, приложенную к полному собранию сочинений, изданных в 1902 г., в год его смерти…

«Вся моя жизнь, вся обстановка моей жизни до 20 лет обрекала меня на полное затмение ума, полную погибель, глубочайшую дикость понятий, неразвитость, и вообще отдаляла меня от жизни белого света на неизмеримое расстояние. Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это происходит. Не помню, чтобы до 20 лет сердце у меня было когда-нибудь на месте. Вот почему, когда «настал 61-1 год», взять с собой «в дальнюю дорогу» что-нибудь вперед из моего личного прошлого было невозможно – ровно ничего, ни капельки; напротив, для того, чтобы жить хоть как-нибудь, надобно было непременно до последней капли забыть все прошлое, истребить внедренные им качества.

Нужно было еще претерпеть все то разорение невольной неправды, среди которой пришлось жить мне годы детские и юношеские, надо было потратить годы на эти непрерывные похороны людей, среди которых я вырос, которые исчезали со света безропотно, как погибающие среди моря, зная, что никто не может им помочь…

Самая безропотность погибавших людей, явное сознание, что все, что в них есть – неправдами ложь, беспомощность их, уже это прямо убеждало людей моего возраста и обстановки жизни, что из прошлого и нельзя, и не надо оставить себе даже самомалейшего воспоминания; ничем из этого прошлого нельзя было и думать руководствоваться в том новом, которое «будет», но которое решительно еще не известно, следовательно, начало моей жизни началось только после забвения моей собственной биографии, а затем и личная жизнь, и жизнь литературная стали созидаться во мне одновременно собственными средствами…»


В этих словах Успенского, в частом употреблении им слова «решительно» проявляются максимализм и ожесточение в отрицании дореформенного прошлого, его мучительной неправды, изломавшей его жизнь в ранней молодости, и вместе с тем живое сострадание к людям, которые, в отличие от него, будучи не в силах ничего изменить, погибали в условиях новой жизни, так и не осознав истинных причин краха своей жизни.

… В Москву Глеб Успенский приехал в 1862 году после отчисления из Санкт-Петербургского университета, закрытого из-за студенческих волнений. Поселился он на Грачевке, в комнатке на антресолях. Он подал прошение в Московский университет, но не смог внести платы за слушание лекций. Надеяться на помощь из дому было нельзя: отец, обремененный большой семьей чиновник, разорился и переехал из Тулы в Чернигов.

Глеб долго обивал пороги, голодал, пока не устроился корректором в «Московские ведомости» с жалованием 25 рублей серебром в месяц. Именно тогда, в Москве он написал свои первые рассказы «Идиллия» и «Михалыч». Кузен Николай, учительствовавший тогда в яснополянской школе у Толстого, помог ему напечатать «Михалыча» в журнале «Ясная поляна», а «Идиллию» - в московском еженедельнике «Зритель общественной жизни, литературы и спорта».

После работы Глеб шел гулять по Москве. Во время этих, с виду праздных, ежедневных прогулок он ни на минуту не прекращал выяснять свои взгляды, мечты и ожидания, приглядывался к народной жизни. «В душу я пускал только то, что во всех смыслах противоречило неправде; каждая малость, которая радовала душу, где бы я ее ни нашел, - попадала в мою новую душевную родословную, - писал он в автобиографии. – Личная душевная жизнь и неразрывная с ней литературная работа поддерживалась во мне и подкреплялась долгие годы без всякой личной или нравственной с чьей-нибудь стороны поддержки…»

Результатом его прогулок по Москве и окрестностям стало несколько очерков, напечатанных в 1863 г. в еженедельнике «Зритель». Один из очерков называется «Народное гуляние во Всехсвятском» (ныне это место находится далеко в черте Москвы в окрестностях метро «Сокол», где располагается известная церковь Всех Святых и Братское кладбище). Приведем из него отрывки, т.к. он сравнительно неизвестен, так как автор не включил его в свое собрание сочинений. Очерк живо передает дух того времени, его своеобразный колорит.

«Над массой гуляющих возвышается парусиновый трактир с красными флагами по углам. Посетители еще редки, и только вот солдатик какой-то, да два мещанина, - что называется, еще на почине. Маленький тщедушный солдатик с сухими топорщащимися косицами, что делает его очень похожим на воробья в зимнюю стужу, потребовал тихонько шкальчик и два яичка, а хлебушка с собой весового в узелок захватил. Выпив стаканчик, и солдатик, и его подруга долго отплевываются, жмурят глаза, корчась как в страшных мучениях. После чего солдатик одиноко произносит:

- Ноне водка супротив прежней много стоит! Много! Скус какой!

И солдатик сплевывает.

- Как же можно! – подтверждает подруга. И оба принимаются жевать молча.

Между мещанами на другом столе идет такой разговор:

- Так такое дело. Закатили это у Евсюхиных; иду домой. Третий час ночи. Иду, думаю: надыть супругу успокоить: тоже жена.

- Ну да как же! Стало быть, что жена.

- Да. Припер домой. Тьма кромешная! В олове туман: ничего не вижу. Что за пропасть. Щупаю это рукой – мягкое, и никак не пойму, что это Марья работница на лежанке спит. Никак не постигну, что такое. Опомнился, как она заорала: «Караул! Живот отдавили! Батюшки!»

- Хе-ххе-хе!

- «Что ты, говорю, орешь!» Пробираюсь к спальне. Двери заперты. Надо лезть через перегородку. Думаю, стану за рукомойник, оттеда на стул. Только полез, братец ты мой, нога у меня и соскользни! Я на рукомойник верхом; рукомойник оборвался в таз; таз на пол. Стра-а-асть! Утром жена встала, видит лужи, думает: ребятишки. Схватила одного за вихор: дескать, просись, просись! А я-то лежу и помираю со смеху.

И приятели залились смехом…

Вваливается толпа подгулявших мужиков в дырявых полушубках, свитах и, шурша своими одеждами, усаживается за стол.

- Митряй, насупротив садись.
- Сядем-с, Яков Антоныч.
- То-то. Здеся, насупротив, говорю.
- Благодарим покорно.
- Левоша! – слышится через некоторое время. – Я так говорю: за что мы пропадаем?
Левоша тупо смотрит в стол.

- За что, я говорю, погибаем? Помрем все!
- Все! Это уж шабаш!
- Прощай! Прощайте, други милые!
- Экой народ! – замечает иронически половой, подавая зажженную спичку какому-то дачнику в парусиновом пальто. – Как это мало-мальски попало ему, так тут ему смерть, и пропали да погибли, режут нас, да обижают. Только у него и разговору.

- Нет, во што! С мертвого возьмем! – кричал Яков Антоныч, царапнув в стол кулаком.
- Возьмем!
- Нешто нет? Сейчас издохнуть, возьмем! Мы по начальству. Что такое! Али мы…
- Шалишь…»

В. Набоков, восхищавшийся подобными сценками у Гоголя, замечал: «Разговор двух русских мужичков… - чисто умозрительный. Их раздумья типа «быть или не быть» на примитивном уровне». Такие типажи и теперь долго искать не приходится, это одна из вечных красок в палитре русской жизни.

Вот, например, сценка из упомянутого очерка Успенского, напоминающая гоголевских мужичков, рассуждавших о бричке Чичикова, въехавшей в ворота губернского города NN.

«Половые с чайниками в обеих руках снуют туда и сюда; отовсюду несутся песни; иные обнимаются и взасос целуются, а через минуту с кулаками друг к другу лезут… Прыснул дождичек и во все двери повалил народ: мещане в шляпах, укутанных носовыми платками, мастеровые с закинутыми на головы чуйками. Пережидая дождик, кто-нибудь из забежавших высовывает на воздух руку или голову, посматривает вверх и произносит какое-нибудь суждение.

- Энта тучка-то в бок, к Коломне попрет.

- Энта-то-сь?

- Энта к Коломне – верно!

- Пошли! Пошли! – гнал половой ребятишек, жавшихся у двери.

- Дяденька! Мы ноне утресь подсобляли.

- Прочь! Прочь!

Ребятишки выскакивают на дождь.
Дождик перестал. Народ высыпал опять. Опять толкотня.»

В общей атмосфере праздника Успеский показывает и грубость, браваду, и безответность людей без положения, и их обиды.

Придет время, - писал Г. Успенский, словно оправдываясь за общий меланхолический настрой своего творчества, - когда в поэзию снова станут заносить неоцененные моменты радости, часы счастья… Родится искусство, которое будет служить оправой для этих моментов, как бы бриллиантов, и тогда они будут ярко сверкать как в книгах, так и в жизни…»