Поселение. Главы 12-22

Алексей Недлинский
XII

Что хорошо в долгом сроке (не чрезмерно, конечно, четвертные эти усатые – нет уж, не приведи Бог)? – Что есть время помечтать, как его скостят. Тысячи дней, и в каждом – часок для смакования: вот, вызывают в ДПНК – распишись, пришел ответ из Москвы, сбросили тебе, завтра – свободен. Для того и прошения по помиловке пишутся – чтоб базу подвести под мечту, укоренить ее в реальности. Это ведь и на воле так: если только конца срока ждать – невыносимо, и вот – то до получки тянем, то до отпуска: нельзя жить без мечты.
И могло бы просиять – не так уж несбыточно, бывали случаи. Распуская ниточку судьбы, вижу ясно: Фаза, Фаза мне там оборвал, и – по-другому сплелся узор. Не жалею нисколько, да и глупо бы: узор-то другой возможен, но свитер – судьба эта самая – на меня же вязался. Хоть сначала начни: и любил, и сидел бы, и стихоплетствовал – это мое, мои размеры, неизменяемо. Ну, а плюс-минус годишник – не суть. Это ведь не аввакумово:
– Долго ли муки сея?
– До самыя смерти, Марковна.
И даже к такому был готов, но – переоценил свои возможности. Каждому бремя дается – точь-в-точь в меру сил, нам неведомую. А я и в холодной-то лишь пару раз сидел – нет, далеко до протопопа.
Не на что роптать – за тридцать, а еще не повесился. И из самого тягостного до сих пор – вовсе не тюрьма, другое: пройти искус половой зрелости – и остаться человеком. Ведь как чуется в детстве: что-то нескладно в мире, неласково, неправильно живут. Так вот и задача: я научу, покажу – меня только и ждали, измаялись, бедные. Подрастаешь – выясняется: всему их уже учили, показывали – бесполезно! Все равно нервяки топчут друг другу. И тебя тут никто не ждал: ну, родился, живи уж, не надоедай только. Словом, вот это мрачное битловское: "Всё, что тебе остается, – это любовь" – последняя истина. Как раз к половой зрелости достигаешь. И всё спутывается: сводный хор сперматозоидов – а их там несколько миллионов в каждой спевке – имитирует ангельский – и – веришь! Хорошо выводят!
Да, но я про Фазу хотел. Если Наташку и трудно понять, то Фазу – дело нехитрое: Лорелея! Локоны эти обесцвеченные, чуть синева вокруг глаз, ключицы, косточки на запястьях – исчадье андеграунда, субтильная греза Чалдонии. Екнуло сердце столичного нонконформиста, и ей, видно, что-то помнилось под фазиной плешью, потому что спелись быстро. Старший лейтенант Сойкин, инженер по озеленению, спит в будке на верхнем складе, а Фаза ему электропроводку в доме налаживает – до того увлекательное занятие, что однажды и одеться толком не успел: метров за двадцать они мужа в окно заметили – принесло в неурочный час.
– Ты чего здесь, Васильев?
– Да вот, розетку прикручиваю.
– Давно?
– Полгода.
Сойкин молча прошел в комнату, двустволку свою взял, переломил зачем-то, глянул в стволы, защелкнул обратно, патронов сунул в карман – и вышел. Фазе даже дурно стало:
– Натаха! Застрелится?
– Сейчас. Охотиться пошел.
И точно, Сойкин за ружьем и заехал – хотел тетеревов посшибать: все березы облеплены. Ну, и поохотился, от души. Только мазал много. А вечером синеву Наташкину усугубил основательно и сказал:
– Еще раз застану кого – на улице будешь ночевать.
А зима, между прочим, хоть и на убыль – но минус двадцать держится. На том тогда и кончилось вроде. Беда, что пристрастился и поколачивать стал Наташку регулярно. А зэков – вычеркнул из списков человечества. Чтоб хоть кому-то хоть что-нибудь – пусть отсосут. И когда из Москвы на меня характеристику затребовали: как, мол, сидит? Не рыпается? Можно скостить чуток (такой порядок)? – нет, худого не написал, просто игнорировал. Что равнозначно. Дней триста мне лишних подарил для мечтаний. Не ехидствуя – царский подарок.

XIII

В отличие от Надюшки, отпетой красули, ее старшая сестра, Лебедиха, была отвратна на вид и как-то неопрятно похотлива. ("Люблю пороться, как медведь – бороться!" – сама же рифмовала, прямо Сапфо. Только что за медведь такой, интересно? Чалдонская разновидность?) Я и до сих пор, представляя похоть – если брать ее без макияжа влюбленности, эротического озорства, девственной грации – голимую четвероногую похоть, – вспоминаю белые патлы сосульками, плоскую безбровую мешковатую лебедихину рожу, голос, как из помойного бака, – да что говорить: сам Кальтенбруннер, неутолимый онанист Кальтенбруннер признавался мне:
– Леня, восемь лет засижено, а вот выбирать придется: Ольга или сеанс – выберу сеанс.
Впрочем, Кальтя слыл у нас за гурмана и эстета, но возьмем грубый материальный критерий – гонорар (не такса! Оля – свободный художник): никогда за червонец не зашкаливал. И червонец-то – в случае сильного поддатия клиента.
Отец Надюшки и Оли на постоянные зэковские подначки отвечал неизменно и бодро: "На то и делал, чтоб драли". Но вот интересно, на что он делал Мишаню – шестнадцатилетнего недоумка, не сумевшего подписаться при получении паспорта? Забавная это была семья. Однажды Петровича (главу то есть), связанного, в ШИЗО привели ночевать. Невиданное что-то в Серебрянке, но обычной ментовки здесь не водилось – а он свою половину почтенную (за сорок бабе) с топором от дома до пилорамы гнал. Там уже зэки угомонили дурака. Орал, брызгался:
– Вяжите, вяжите – я ее научу, поганку! Пусть не думает!
А по дороге к киче уже внятно объяснил:
– Месяц, зараза, – то рвет ее, то падает. Я думал в больницу везти, а это она, сволочь, опять беременна! Рожать хочет!
– Так радуйся, Петрович, – свое же добро.
– Этого добра – вон, две ****и да идиот – что она еще родить может? Лучше зарублю ее на хрен! Лучше срок пусть дают!
Потом утряслось, конечно, – ни срока, ни пополнения семейства. Я только меланхолично порезонерствовал: вот, еще окошко готовилось – в наш свет. Ну, пусть бы дурака родила или потаскуху безмозглую, а все-таки – окошко. И такие, значит, нужны. А ты – с топором, Петрович! Тоже мне, Раскольников! – в этом духе.
Кстати, что в семье не без урода – в деревне гораздо нагляднее. Где больше двух отпрысков – почти верняк: или типа Мишки – не больной вроде, но и до нормального далеко, или, как у Богдановичей, тоже младший, Сашка – глухонемой, или еще что-нибудь. Сашка-то здоровый родился, но оглох от прививки в детстве – и онемел, соответственно. Издержки цивилизации. Симпатичный парнишка – как все глухонемые – с выражением легко чокнутого, но веселый, гугнит вечно, улыбается. Целый день по гаражу, гайки обожал закручивать. Даже оформили его слесарем, и зэки не роптали (хотя, кроме гаек, ничего не освоил) – как к родному относились. Не виноват же парень. Особенно с Кальтенбруннером они скентовались: Сашка то чифир для него заваривает, то спит на заднем сиденье в автобусе. Я, полушутя, остерегал:
– Федорыч, ты своими сеансами хоть не развращай пацана.
– Не-не, Леня, сеанс – это святое, это у меня без посторонних.
Накопил (за восемь-то лет!) пачку вырезок цветных – красотки рекламные, киноактрисы помоложе – до сорока хотя бы (самому – за пятьдесят уже); держит под сидушкой.
– Не боишься – отшмонают твой гарем, как ты тогда?
– Предусмотрено, Леня. Сам хозяину показал.
– А он?
– Красиво, говорит, жить не запретишь. А что – личная жизнь, имею право. Хочешь, сегодняшнюю покажу?
Достал веселую мулатку в купальнике.
– А здесь, – открыл бардачок, – отработанный материал. Месяца на три хватает – без повторов.
– А фаворитки нет?
– Нет, всех люблю. Тебе не надо?
– Да нет, спасибо. Я как-то жену привык вспоминать.
– Ну, так у тебя молодая жена, конечно. А я на свою не заведусь уже.
– А в натуре?
– В натуре-то с пол-оборота, ты что – живая манда...
– Ждет тебя, Федорыч?
– Хрен ее знает. Пишет, что ждет. Но десять лет, Леня, сам понимаешь. Что я могу с нее требовать? Пропишет – и ладно, там видно будет.
– Да уж! Они при мужьях-то чего вытворяют...
– Ну. Я Мухину вчера вез (это жена капитана Мухина, заведует медчастью, ровесница Кальти, но в джинсах загуливает, станок в порядке), когда выходила – за жопу мацнул. (Понимаю! Там такая облипочка – только и мацать...) Думал: сейчас по морде хлестанет. А она оборачивается: "Я б тебе дала, Рома, но ты же разболтаешь. И сама разболтаю. Лучше не надо", – и по щеке гладит. Чуть не приплыл.
...Сейчас вдруг многое что с этой Мухиной вспомнилось: они все, серебрянские, как зачуяли оказию – всплывают, цепляются, лезут в память. Ребята! Тут вам не "Титаник", где все подряд, а Ноев ковчег – только по паре. Ну, к кому теперь завмеда приплетать? Капитана Мухина вставлять придется, а про него начнешь – еще ввернется кто-нибудь, и так до бесконечности. Потопнем ведь!
А с Кальтею – нет, не спаривается. Не с Мухиной, не с женою – Федорыч с Лебедихой завязан, по злой иронии. Не любовь, так смерть сплела – и выбирать не пришлось.

XIV

«Лучше нет влагалища, чем очко товарища» – это чеканное двустишие, венчающее Эверест тюремного педерастического фольклора, совершенно лживо в своей категоричности. Маша Кулакова и Матрена Шконкина (то есть – просто елозя чреслами, без рукоприкладства) пользуются куда большей популярностью, чем пресловутый шоколадный глаз. Нет, мужеложство вовсе не является таким уж атрибутом зэковской жизни, как, скажем, чифир. И на зоне-то спрос на петухов, хотя и устойчив, но ограничен, а на поселке – явно тяготеет к нулю. Зато дрочат и там, и там истово, обходясь зачастую без изысканных аксессуаров, наподобие кальтиных.
В бараке, на соседней шконке, темпераментный казах, чуть старше меня, никогда не укладывался в один заход: дважды и трижды орошал одеяло – по неуклонной приверженности к единственной позе: строго на спине, глаза под лоб – и вперед. В припадке мужской откровенности поведал мне:
– Знаешь, я на зоне на животе любил. Вспомнишь какую-нибудь, потрешься – и готово. Потом чувствую: влюбился в свой матрас. Как в бабу. Врубаешься?
Я врубался. «Любовь зла, полюбишь и козла» – ведь это в прямом смысле сказано. Но то женский вариант. А мужской, стало быть: «После сотни раз полюбишь и матрас». Что ж, для одушевляющей – но слепой – мощи либидо нет ничего невозможного. Бывает, такая мокрощелка – достоинств не больше, чем у матраса: только что лечь и потереться – и любим, как миленькие!
Но вернемся к петухам. Обращение пацана в парию на весь оставшийся срок – и на срока, имеющие быть в дальнейшем, – дело, по большей части, камерное. То есть из каждых пяти зоновских гребней – четверо были опущены в следственных изоляторах, в тюрьме как таковой. За немногими же исключениями, причиною – слабость характера, в той или иной форме. На поселке не опускают никогда: бьют, случается – убивают, а это – нет. В разомкнутом пространстве мера утрачивает воспитательное значение. Но свои петухи тут есть – как и все остальные, по полсрока прибывают с зон. У нас они были немногочисленны и работали отдельной бригадой – собирали пихтолапку, двое же обогревали гараж, то есть круглосуточно топили калорифер, сами обретаясь в крохотной конурке из горбыля.
По невытравленной зэковской предубежденности, обхожу в рассказе эту конурку, хотя в ней, возможно, и свил гнездо неразборчивый серебрянский Эрос.
Меня занимает другое: почему так неотвязно Аня Богданович умоляла показать ей настоящего петуха? Причем и у других поселковых девок я замечал то же нутряное любопытство – непохожее на вежливый, но поверхностный интерес к кунсткамерной диковине. Отчего разгорались анькины глаза? Воображаю зеркальную ситуацию и – нет, не получаю тождества. Мне нисколько не интересна исполняющая в лесбийском дуэте роль партнера.
А вот еще – на ту же мельницу: отдел «Знакомства» в газетах – люблю изучать! – непременно встретишь в содомитском разделе: «Стану подругой юному гею» – или вроде того. Как-то не хочется понять до конца – боязно. Пока нас тянет к бабам, а их – к нам нормальной неголубой тягой – все-таки можно жить. Потому что в результате – подсыпаются в мир ребятишки (не все же в ведро, хоть один из пяти да проскочит). Они не будут лучше нас, нет! Но мы – не окончательно испаскудимся рядом с ними, вот что. Конец света – вовсе не клубы серы и небесный огонь, а тишь, гладь, уютные домики, и в каждом – содомитка с педерастом. Дружат. Ведут хозяйство. А вечером: он – к своему, она – к своей. Идиллия. Апокалипсис.
Или черт с ним, с миром, пусть пропадает? – Жалко. Катеньку Богданович жалко. Не ее даже – а что вот никогда не родится, не расцветет больше такое очарование. И Аню. И Надюшку. И Лебедиху. Ей богу, за одну Лебедиху сотню лесбиянок отдам!.. Ну, хоть этих-то не водилось в Серебрянке. Поживем еще!

XV

– Ленчик, пекарню скоро отремонтируют – шо делать, шо делать? – третий день подряд, гиперболически гримасничая, подвывал Серега Перчаткин, механик, мой лучший кент.
– Давай печников замочим.
– Тебе смехуечки, ты Римку не знаешь! Она же сюда припрется! А меня на кичу!
Кича – тьфу, Сереге прическу жалко: скоро звонок.
И правда, я ее мало знал. Виталик нас катал в Вишерогорск, за хлебопеками, по очереди – и мои разы чаще совпадали с элькиным дежурством на заправке (заезжали неукоснительно). Серегу же нанесло на Римку, и вот – вспыхнуло, разразилось:
– Богданов! – официально так, твердо, – без Сереги заправлять не буду! Чтоб не смел ко мне без него заезжать!
– Римма Ивановна, – в тон, – обидно слышать! А я-то не гожусь ни на что?
– Перестань, я серьезно, Виталик. И ему передай.
Ну, передал. Сереге лестно, конечно, – надо же, с первого взгляда покорил! И в мыслях-то не было: строгая деваха. Винограду однажды хорошо припечатала – шнифт на неделю померк.
– О! Якый тэбэ бчел кусыв? Ты ото як Нильсон теперь! – Серега же и рыготал, глумливо хохлячествуя. Он хохол и есть, Перетятченко настоящая фамилия. Перчаткиным – гаражные хохмачи заделали, но говорит чисто, украинский колорит – для особых случаев. А Римка – татарских кровей, темно-каряя вся, струна, порода, порыв, без чалдонской растеклости. Двадцать три самой, дочке – пять, живет одна, отца не помнит, а мать погибла на сплаве лет семь назад. Словом, Казань-то мы взяли – но этим не кончилось: идеи Батыя живут и побеждают. Снова киевлянин под пятой басурманки – вот тебе и покорил! Не то чтобы вертела она Серегою всячески – но уже через неделю знакомства у того решено было крепко: остаюсь. Месяца три до конца срока ему, и раньше – как только не костерил Чалдонию!
И вот – незадача, действительно: пекарню налаживают, ночные рейсы – тю-тю, стало быть, а днем из гаража – куда же? И как? Мало того, с приездом нового начальника решено было и нас, гаражную аристократию, перетряхнуть – ротация кадров. Дескать, план завален, но меры принимаются. Меня – на нижний определили, сучкорубом, а Серегу – и вовсе на зону закрыть пообещали. А до первой оказии – в лес, сучкорубом же. Но тут осеклось. Не стоило капитану Макокину злорадствовать, помолчать бы ему перед Элькой – но не стерпел, уж больно его жаба давила за серегину пруху: сам когда-то был отшит Римкою с позором.
– Римуля-то, что теперь, в Харьков переведется?
– Это зачем? – Элька не поняла сначала.
– Так к своему поближе, может, и свиданку дадут.
А Серега-то – да, где-то под Харьковом сидел, закрывают же на свою зону.
– Уже этап был?
– Нет еще, через неделю, наверное.
Но ни через неделю, ни вообще – не закрыли Серегу. Он-то думал, что ударным сучкорубством отмазался. Потом уж всплыло: Римка неистовая через две эстафеты: сменщицу и капитана – посулила коротко: "Отправят Перетятченко на зону – Малинникову (это наш новый хозяин) башку снесу. Жаканами, из обоих стволов". Понятно римулино беспокойство: упусти – и не дозовешься потом обратно в Чалдонию. А самой с девчушкой – куда же ехать.
Макокин здесь десять лет служит и, в отличие от меня, Римку знает прекрасно. Поэтому мимо ушей никак не пропустил, доставил слово в слово по назначению, от себя заверив:
– Снесет.
Донос и Гроссу специально в тот же день в Вишерогорск гоняли, отшмонали у Римки ружье – так оно одно, что ли, в деревне? У любого чалдона можно позаимствовать – Римке никто не откажет.
– Ну, пусть только поймают в Вишерогорске наглеца – из ШИЗО у меня не вылезет! – храбрый был, решительный человек майор Малинников!

XVI

"Зэк должен быть толстым, ленивым и приносить вреда больше, чем колорадский жук", – этому императиву я следовал, увы, только наполовину. С толщиной обстояло неплохо – пуда на четыре уже тянул, припадки активности бывали через день, но с вредом – нет, какой там жук! Так, мотылек... И вот – не оценили, поперли из завгаров! Последний раз начислил шоферам зарплату, отнес на подпись к техноруку, тот, как водится, урезал на треть (я и начислял из такого расчета), и всё, влился в ряды пролетариата. Нижний склад к этому времени уже перекочевал на Вишеру, полтора часа одной дороги – в минус двадцать, в полуоткрытом кузове – не лучшее начало дня, зато и терять нечего, кроме своих цепей.
Не знаю, был ли в том преступный умысел, как пишут в приговорах, или случайно получилось – но сунули меня в легендарную, овеянную славой бригаду под совокупным прозвищем "женатики" и девизом: "Сто кубов и голый торс!" Настоящих женатиков, правда, было только трое – то есть тех, кто жил семейно, своим домом, в вольной части Серебрянки. Остальные трое, в том числе Юрок, бригадир, в женатики угодили метонимически. Но девиз-то вовсе не был поэтической фигурой, ни метафорой, ни гиперболой здесь не пахло: из декады в декаду рвали ребята рупь на рупь – за 140% плана зарплата удваивается премиальными. Прощайте, мои пуды! Сам Юрок, здоровенный рыжий парнище, детдомовец бывший, любил пояснять сурово: "Других, может, мамы ждут, кормить будут, а нам бычить надо", – лукавил, ой, лукавил перед собою! Никому еще лицевого и на месяц воли не хватало – хоть какие тыщи там: пропивается влет. Но: пила поет, баланы летят под горку (иногда – через сучкоруба), торсы блестят, мышцы играют – фейерверк молодости, здоровья – понимаю! Ударничество – вроде запоя: затягивает. Но для меня – всё тухнет и жухнет, если это за деньги. Мерзит, как надюшкины четвертные. День рублю сучки, два – и чувствую: что-то не так. Неймется в передовиках. Собригадники тоже чувствуют, поглядывают вкось. На третий день – мужской базар с Юрком:
– Ты где хочешь работать?
– Куда Родина пошлет.
– Добро.
Позвал мастера, так и так, переводи пассажира, коллектив ропщет.
– Юрок, давай, пока не научусь – буду бесплатно работать, – совсем не нужно мне, чтоб моя фамилия снова склонялась в верхах. И Юрок-то, по зэковскому кодексу, не должен был мусор выносить – запросто кичу я мог схлопотать: саботажник, мол, отрицалово, то-сё. Ну, Бог его уже простил, я – тем более. Селиван (Коля Селиванов, мастер нижнего) соломоново надумал: по начальству не докладая, тихо-мирно меня в дровники перевел, своей властью.
– Вон, в конце будка, скажешь, я тебя направил.
Бреду, грущу, философствую. Вот что: окладник я, не сдельщик. Это два типа таких, всемирных. Штатники, немцы, япошки – те сдельщики. Итальянцы, негры, ну, и наш брат многогрешный, восточный славянин, – мы окладники. "От каждого по способностям – каждому по труду" – ясно, немчура придумал. Они так и живут. А вот наш вариант: "От каждого по способностям, всем – поровну" – человечнее как-то, а? Мне бы – только бобан ежедневный, положняковый, ничего кроме не надо, за него и бычить готов, но и право за собой оставляю: когда душа попросит – в загул. Поплевать в потолок, на облачка полюбоваться. Нет, можно и премировать за способности: доска почета, медали, грамота. Бюст на родине героя. Но – платить за них больше? Они ведь от Бога. Стало быть, и так ты в прибытке – да еще и денег сверху? Перебор. Вот где корень, вот почему у Петра Аркадьевича не выгорело.
Уже дойдя до будки, останавливаюсь и додумываю – сейчас: опять нас в сдельщину тянут – и опять не выгорит. Равенство ликвидируем, но и способности – тоже. Так завязано. Одни сучкорубы останутся. То есть к худшему равенству придем. И врожденные сдельщики, европейцы всякие, чуют в нас окладников – и попрут, попрут от себя, не допустят – как меня из юрковой бригады.
А кто взгоношил весь уклад менять? Не Гольдштейны ли? Этим-то – нож острый: как же я, умник такой – и поровну с Иваном-дураком получать должен? (Хоть потом в кибуце, на банановой плантации, доктор физико-математический – ничего, не кипешует.)
Эк занесло куда от баланов – и бананы приплел! Ну, натурально всё: уже тридцать страниц – и ни одного еврея. В жизни так не бывает.
Открываю дверь:
– О! Толян!
– Ленька! Земляк! Сейчас чифирку, ну-ка, малолетка, подкинь в печку!

XVII

Собрался тут в Москву по делам, полез на антресоли за сумкой, раскопал одну, раскрываю – глядь: что такое? Пачка писем в целлофане, резинкой перехвачена. Мать честная, мои же письма, с зоны и с поселка – сохранила мамулька! Умчался на целую ночь – что там Уэллс со своей машиной! Храните письма, друзья, заводите архивы – на то нам и антресоли даны.
Вот – без изменений одно, как раз в струю:
"Мамуль, здравствуй! Андрюха, привет!
Вот, кое-как выскреб времечко письмишко черкнуть, да и не знаю, чего писать. Новостей нет, а старости все те же: здоров, толст, румян и беззаботен. Уже и зиму пережили, еще одна – и дома, уже думаю-прикидываю, на чем ехать. Лучше самолетом все-таки: тринадцатого октября вечерком заявлюсь. Спрашиваете о работе моей. Я же написал: на дровах я, то есть грузчиком. Утречком садимся в машину и едем на нижний склад, за Вишерогорском километра два. Там у каждой бригады своя будка, наша самая дальняя, у заброшенной деревушки Арефы. В бригаде нас трое, плюс маркировщик и сторож, который живет здесь постоянно. Часиков в десять приходит еще Ленуся – приемщица, из Вишерогорска. Кроме того колготятся под ногами два щенка – Белка и Жулик. Белке месяц всего, а Жулику три, оба очень симпатичные, только Белка ужасная капризуля и визгунья. Часов в 11 подъезжает машина или две, мы их загружаем дровами, и на этом наш трудовой день заканчивается. Идем на обед, а потом часов до пяти балагурим, дразним Ленусю, гоняем чаи или спим, в общем, валяем дурака, пока домой не повезут. Вот заурядная картинка нашего быта: за дверью визжит говорливская приемщица, а под будкой – Белка, потому что в дверях висит на растянутых задних лапах здоровенный кобель, наполовину уже освежеванный Толиком. На лавке с одной стороны починяет баян изрядно уже хрюкнувший капитан Мухин, попросту – Васильич, напротив вповалку дрыхнут два моих орла, а в уголку я обкручиваю Ленусю. Жулик вышел успокоить нервы, он не переносит запах свежей собачины (что не мешает ему обжираться ею до осоловения), а Санька-маркировщик долбает прорубь на Вишере. Скоро орлы мои проснутся и со свежими силами уплетут полкобеля, а из шкуры Толик сошьет шапку, продаст рублей за девяносто, которые опять пропьет вместе с Васильичем. Я это для того рассказываю, чтоб ты поняла: на работе, хоть мы и не заняты, письма писать затруднительно. Продолжаю через день. С дрюниными бегами ты не права. Ведь юность бывает только однажды, и без "девочек", то есть без тысячи влюбленностей и переживаний, она будет бедна, пуста как-то. Женитьба моя тут ни при чем. Да, чуть не забыл. Мне тут предложили поучительствовать (гм, гм), нужна справка, что я прослушал три курса ЛГПИ. Звякни там замдекану, пусть отпечатают, и пришли. Валенки дошли в полном порядке, лук тоже, шарф есть. Варежки бы можно. Целую, Алеша".
Андрюха, Дрюн – брат мой, спортом тогда вовсю занимался – а мать радовалась: не забита голова "глупостями". А "орлы" – два пацана с малолетки, Андрюха же и Вовчик, я за старшого у них, просто по возрасту.
Итак, Ленуся. Золотко мое бесценное, первый поцелуй за четыре года. (Не считая ксюшкиных.) С неделю, как увидел впервые, понять не мог: красивая девка или нет? Пока шапку не сняла. И зачем она все в этой шапке дурацкой сидела – неизвестно. Мужикам волосы ни к чему, к мужской внешности они – по касательной, женскую же – наполовину определяют, если не больше.
– Ленуся! Да сними ты малахай свой! Не жарко тебе?
– Не хочу. У меня прическа позорная, – любимое словечко.
– Так мы тебя тут причешем, не боись.
– Отвяжитесь.
Заинтриговала, сил нет, – как Гюльчатай Петруху. Но сами стащить – не посягаем: вдруг лысая окажется? Или в лишаях? Нет, лучше – возвышающий обман, локоны пепельные воображаем. И вот – пообтерлась, попривыкла к нам, конфет моих, изюм в шоколаде, с кило переклевала и – нате, любуйтесь! Ну, не пепельные, русые всего лишь, и не локоны – прямые, зато – почти до пояса, густые, шелковые, в два водопада от пробора.
– Чего ты стеснялась-то?
– Та-а... Лень потом снова укладывать.
Думаю, просто до бани, немытые, не хотела показывать. И правильно. В самую десятку теперь пульнула, наповал. Даже Толян от скорняжества оторвался – а у него ответственный этап: обезжиривание.
– У моей супружницы первой такие были. Состригла, дура, потом, немодно, говорит. А я тащусь от длинных волос.
Мы все тащились. Так бы и зарыться мордой! Орлы-то мои не решались, а я не утерпел, уткнулся сзади. И в духоте, в аромате этом – не пожалела шампуня! – хоботом поерошив, приложился. Под затылком, в шейку. Зарделись ушки у лапушки, но строгость напустила:
– Думаешь, красивый, так все можно? Позорник.
Я еще и красивым ей кажусь! Не реальность уже – вольты, сон в летнюю ночь! Не знаю, чем бы кончилось – хорошо, Виноград подкатил. В город едет – надо метровым балансом грузить. Самосвал три куба берет, ерунда, но метровника – это с полтысячи бревешек, да уложить аккуратно, короче, сбил я волну, разрядился, протрезвел – а когда вернулись в будку – Ленуся благодать свою опять под шапку собрала, изюм в шоколаде доеден, ей домой пора.

XVIII

"Зачем Герасим утопил Муму? Я не пойму, я не пойму..." – это Толян навывает свою любимую, докраивая малахай. У Ленуси выходной. У меня минор. Васильич свинтил куда-то или дрыхнет в работящей будке – без аккомпанемента остались.
– А Жулика тоже на шапку?
– Не, масть не та. На котлеты, если не зачумится.
Вовчик с Андрюхой малолетку вспоминают, страсти всякие – похохатывают при этом.
– Ленька, вот бы тебе где учителем, – Толян вдруг встревает.
– А что?
– Расскажите ему.
Рассказывают. За двойку – бойцы (это масть такая на малолетке) тубарь на уши ученику надевают. Буквально – с размаху так, берется за ножки – тресь. Если грамотно – табуретка развалиться должна. Мощное средство. Великая дидактика. Коменский не дотумкал.
"Мума еще могла бы долго жить..."
– На взросляк когда переводят – кажется: в рай попал – скажи, Андрюх?
Выстраиваем пирамиду беспредела по колониям: малолетка – на пике, общак (общий режим), усилок (это мой), строгач – самый спокойный.
"Могла гулять – среди полей, среди берез..."
– Нет, вы женские зоны забыли.
Забыли, точно. Так ни опыта нет, ни рассказчиков – как сравнивать?
"Ее так жаль, до слез, до слез..."
– У меня же жена – подельница. Откинулась в прошлом году, сюда ко мне заезжала.
Ну! Мы и не знали.
– А что ж не осталась?
– А вдруг мать умрет? Не пропишут потом, всё, прощай, столица.
Да, в Москве сурово с этим делом.
– И как на женской? Поделилась?
– Вкратце. Между малолеткой и общаком, примерно.
Вдруг звонок (у Толяна будка – вроде штаба, телефон стоит). Технорук Мухина спрашивает.
– Он только что вышел, гражданин начальник. Сейчас сбегаю за ним.
– А что за голоса в будке?
– Это ребята, дровники, погреться зашли.
– Дай их бригадира.
Вот напасть! Беру трубку.
– Почему не работаете?
– Так нет машин.
– Окомлевку колите, нечего сидеть. Я проверю.
Окомлевка – это пни такие, чуть не метр на метр, мы их целиком раньше грузили. Десяток закатишь – машина с верхом.
– Блин, кончился курорт. Не могли тихо посидеть!
Возле каждого штабеля – гора этой дряни, как раз до конца срока хватит.
– Толян, это ты со своей Мумой. Я как чувствовал: накликаешь.
– Ничего, разомнетесь.
Размялись. Даже во вкус вошли. А что – за это ведь не платят, почему не поколоть? Десять шагов отсчитал, поставил колышки. Вровень с головой штабелек уложили – шабаш. Достаточно для отмазки. Уже прозреваю внутренним оком: весь нижний – в аккуратных поленницах, каждая щепочка – на пользу стране.
Возвращаемся в будку, там Юрок сидит. К моему черносливу пристроился.
– Базар к тебе. Пойдем, туз нарежем.
Не жду хорошего, без смешинки парень, тяжело с такими базарить.
– У тебя что с Ленкой?
– Ничего. Дурачимся...
Еще какое чего – в смысле чувств, конечно, – но кто мне Юрок, чтоб откровенничать?
– Короче, если лезет к тебе – пни ее, суку. У нее же муж-зэк.
– Не замужем она, что ты гонишь.
– Муж. Не расписаны – все равно, вместе жили. Твоя бы ****овала, пока ты здесь, – как тебе?
– Да на здоровье! – легко так, искренне говорю, потому что нет никакой моей. Вычеркнута.
– Ну, смотри, – не с угрозой, а, дескать, дело твоей совести. Кольнул-таки в уязвимое.
Что ж, спрошу завтра у Ленуси. Но – пнуть? Нога отсохнет. И почему это больше никто не в курсе про сожителя? И с чего это Юрок вдруг такой ревнитель очага? Не ожидал. Теряюсь в догадках. Расстроен.
– Ленька, чего там с Юрком терли-то? – Толику день без сплетни – пропащий день.
– Спрашивал, у кого лучше бухало заказать из шоферов, кто не палился ни разу.
– А что, жены бригадников не могут привезти?
– Нет, они же подписку давали: никакого алкоголя в поселок. Зачем им заморочки?
– А ты кого посоветовал? – у самого-то свои каналы: капитан Мухин. Толян деньги дает – Васильич отоваривается в городе. Выгодно обоим: у одного зарплата целее, другому – зелье без палева.
– Никого. Уже два месяца не в гараже – откуда я знаю? Пусть к новому диспетчеру идет.

XIX

В юности меня пронзил Стендаль – формулой из дневника, пятнадцатый том собрания сочинений: "Остаться наедине с женщиной и не овладеть ею – значит оскорбить ее". Ну, это француз, южная кровь, буржуазные нравы. Я модифицировал для северного климата, не вразрез с кодексом строителя коммунизма: вместо "овладеть" – "объясниться в любви, сделать предложение". Беда, что как начал в жизни применять – сразу на согласие напоролся, нашлась авантюристка. (А как назвать? – ведь ни собственности, ни ответственности и посейчас, а тогда – многопаче.) Добром не кончилось – ну, так что? Это жизнь виновата, а формула – замечательная.
На очереди – Ленуся, стало быть. Только наедине – не остаться никак, это и сдерживает. В нашей полтора на два меньше четырех человек не бывает, да еще собаки эти, телефон, дымище слоями... Нет, не грот Амура, не располагает.
– Хотите, вам свою родину покажу? – с утра Ленуся.
– В смысле?
– Так вот же, Арефа, я там родилась.
Мороза нет, минус пятнадцать всего, можно прогуляться, полкилометра где-то. Дворов с дюжину деревенька, все уже истлело, зияет. Один дом только с крышей и стеклами. Но ленусин не этот. Показывает развалину.
– Почему переехали-то?
– А тут три семьи осталось всего – решили: проще в Вишерогорск нас перевезти, чем сюда электричество тянуть. Семнадцать лет уже никто не живет.
Грустно. Заходим в дом, что с крышей. Все голо, но возле крыльца – поленница. Березовые чурочки, черные аж от времени, люкс-дрова, термояд. Не то, что у нас – только с полведра солярки разгораются; это Толян жаловался, ему же ночью просыпаться приходится, раза три по-новой топит.
– Андрюха, Вовчик! Возьмем по охапочке?
Навьючил орлов, сам с Ленусей тормознул:
– Идите, мы догоним.
Ну, и про сожителя – самый момент. Оказалось – да, фигурирует некто. Володя. Не зэк, а всего-то годишник условно схлопотал, месяца три назад. Клуб хотел поджечь, во время танцев. Спьяну, конечно.
– Он вечно, дурак, как пьяный – что-нибудь начинает. Не хочу я с ним. Лучше за Воронина замуж выйду.
– А он что, предлагал, что ли?
– Предлагал.
Воронин – это Юрок и есть. Вот ударник, и здесь поспел! Теперь все ясно.
– А ко мне в Питер приедешь?
– Зачем?
– В гости. Буду скучать по тебе.
– Это ты сейчас говоришь. – Нет, взяли манеру: умняк на рожу вешать, умудренные какие! Видишь – не врал, скучаю же, правда.
Держу ее за руки, улыбаюсь. Ей тоже весело. Вдруг – помрачнела.
– Собянин проехал. Его Краз. Увидел, кажется.
– Ну и что?
– Они с Володькой друзья. Расскажет.
Собянин – местный лесовозчик, вишерогорец. По лицу вижу: всерьез испугалась.
– Ладно, возвращайся одна. Я еще чурок наберу.
До конца дня у Ленуси настроение испортилось, с кисляком и ушла. А тут еще бабка к нам нагрянула под вечер, хозяйка дров. Собянин настучал, с ним и приехала. Оказывается – с весны она в Арефе живет, вроде дачи у нее. А мы, паразиты, без топлива оставляем. И кроет, и кроет нас, ведьма, – не остановить. И креста на нас нет, и Бог накажет, и начальству она пожалуется.
– Ну, всё, всё, бабуся, отнесем обратно, мы ж не знали.
– Несите, чтоб я видела.
Сунули под будку штук пять, остальное – на место пришлось, вот не было печали!
Смерклось, скоро домой повезут, а у Толяна – свои планы. Заливается в трубку:
– Есть, есть данные по кубатуре! Только Вера Михална! (Это та самая визгливая говорливская толстуха-приемщица, никакая не Михална, Верка просто.) Скучаем без вас! (Этот-то точно врет: когда скучать – за иглой целый день.) Не заедете? Хрюкнуть есть. Обижаете, "бражка". Слеза! Из отборной пшеницы! (Вот это правда: два фанфурика заныкано – сам видел.)
Конец связи. Толян ручонки потирает, чуть не в пляс:
– Сглотнула наживочку! Придет! Ух и драть ее буду – как врага народа! До утра!
На том и расстались, машина просигналила.
А на следующее утро, на разводе – как обухом: переводят меня! На верхний склад – огребщиком! Бац! И – из офицерского базара долетает: ночью на нижнем пожар был. Будка сторожа сгорела. Со сторожем вместе. Кразист уже только головешки застал. "Эх, – в голове молниеносно, – значит, не пришла Верка! В одиночку килограмм водки пришлось! Ну, и не проснулся даже, наверно, задохся во сне! Уж не чурки ли эти злосчастные закинул?" Вечером Вовчик с Андрюхой наперебой – подробности. А какие там подробности? Прах и тлен. Суета сует. Белка с Жуликом остались – они под будкой всегда ночевали – сумели выскочить. Толян-то – даже шапку продать не успел, накануне закончил как раз. И покупатель уже был – час торговались, сошлись на семидесяти.
– А мы теперь у Юрка в бригаде.
– И как?
– Пять возов, вся жопа в мыле!

XX

Про лесоповал полезно знать всем. Не потому даже, что "не зарекайся", но – мы ведь лесная нация, не монголы. Наше жизненное пространство – всего лишь проплешины, от леса расчищенные. "Степь да степь кругом", – это он, значит, за границу заехал, к самостийникам. У нас бы следовало: "выруба кругом".
Нынче валят двумя способами: вручную – бензопилой "Урал-электрон" ("Дружба" – из области преданий) и валочными машинами. Что-то вроде танка, только вместо пушки – захватка с резалкой. После ручной валки не восстанавливаются волока. Выруба после валочных машин зияют непоправимым кошмаром. В Питере у меня от спальных районов такое же чувство.
Бензопилы в ходу и у зэков, и в вольных бригадах. На танках работают только вольные. Оттого, наверно, я вольных до сих пор недолюбливаю. (Но и вообще – это характерный комплекс: зэковского превосходства над вольными. Если человек еще не сидит, то – изнутри зная гостеприимство нашего кодекса и приветливость судопроизводства – кем его считать, как не овцой?)
Североуральская тайга – исключая неделовые породы – это ель и пихта. Кой-где – карельский привет, всплеск ностальгии – бронзовеют сосенки. И уж совсем за диковину – один-другой на десять тысяч гектар – взметывают зеленое пламя могучие кедры. Трогать их нельзя под угрозою нешуточного штрафа. Такой замысел: пусть нестесненно осеменяют выруба, поднимают благородное потомство. Думаю, тщетный: скорее всего, пустоту затянет всякою шушерой – березой, ольхой, иначе – слишком просто было бы жить.
Как раз на березу и кинули бригаду Геши Гончара – за пару дней до моего в ней появления. Начало марта, делянка на отшибе – значит, без столовой. Снежные холмы с торчащими там и сям рождественскими елочками и кустарником. Что тут пилить-то? Оказалось – это верхушки вековых елей и берез в обхват, остальное – под снегом. Нет, всерьез, без баронских приколов – к марту в тайге наметает до подбородка, но пенек по технологии не должен превышать тридцать сантиметров. Так что лопату в охапку – и вперед! Нас двое, огребщиков, и – по технологии же – надо не только ствол раскопать до комля и чтоб в яме вальщику было вольготно, но и дорожки от дерева к дереву. Сто берез за день – как раз на норму получается. Ну, хоть тут-то никаких рупь на рупь, сразу отлегло у меня. Правда, норму – кровь из зубов, три дня невыполнения – бригада ночует на киче. Ничего! Бутерброд с маргашкой в обед, чифирок – и наш малахольный тандем: питерский гуманитарий и дистрофик из Кизела – творил чудеса. В конце дня еще и сучкорубам помогали. Зато и смешно мне теперь слышать, будто пирамиды – дело рук внеземных цивилизаций. После березы этой треклятой – знаю твердо: гордо он там звучит или нет – но человек способен на всё.
Вечером приходит Гарик Златоустов, приемщик, замеряет нашу кубатуру – в штабеле уже. Ждем, как приговора: ну?
– Шевельнули сегодня, мужики: шестьдесят пять! (норма – шестьдесят два).
Ура! Жаль, Родина не знает имен героев, не красоваться моему бюсту на проспекте Луначарского! А обидно, ей-богу: почитываем же газету "Лесная промышленность". "Вальщик Овечкин награжден орденом "Знак Почета" – в течение года его бригада заготавливала восемьдесят кубометров ежедневно" – только подтереться таким вальщиком. На хвое у нас половина бригад за сто шевелят – перехвалил я славян в прошлый раз, каюсь.
Через неделю – уже весь в матерых мозолях, ремень на последней дырочке, и вдруг – мне Гарик в машине:
– Ленька! Пойдешь приемщиком?
– А ты?
– Меня мастером технорук хочет, только, сказал, замену себе обучи. Давай – работа непыльная, сто двадцать в месяц – больше, чем мужики на березе получат.
Это все да (кроме "непыльная" – площадка под штабель расквашена гусеницами, самое грязное место в лесу), но – как-то совестно. Еще есть во мне интеллигентская слабость к пролетариату. Чувство вины. Желание слиться. Мазохизм как высшая и последняя стадия народолюбства. Безнадежно, сознаю. Все равно – чужак для них, белая косточка. Классовое чутье называется, по-научному. Может, оттого и усердствую: дескать, убедитесь – могу я как все, примите в гегемоны!..
И вот – Гарик-искуситель. Ему хорошо, у него нормальное отвращение к пахоте выходца из низов. И никто не упрекнет: нет на нем каинова клейма высшего образования.
– Так что надумал?
– Попробуем, ладно, – выдавливаю комплекс, а втайне надежда: не утвердит технорук. Утвердил. Хехекнул только: "Ну, Ленчик этот, видно, нигде работать не будет. Пусть хоть лес принимает, хрен с ним".
Говорил же: окладник я! Такая судьба.

XXI

Зэковская душа – благодатная почва для фатализма, хотя срок сам по себе – факт совсем не коренной. Можно всю жизнь просидеть в одиночке – а ведь мы и сидим, только не все признаемся – и не почуять дыхания фатума. Нет, убеждает другое: вот эти сотни – и тысячи, десятки тысяч – тружеников пенитенциарной системы. Тюремные цирики, зоновская администрация, чины из управлений... Чтобы нормальный пацан рос себе, рос, гонял собак, в носу ковырял – а потом вдруг решил: пойду в тюремщики, стану ментом поганым – не верю я в это. Ясно, стало быть, что такая их доля, на роду написано. Их беда, не вина. И не к тому я клоню, что они не нужны – может быть, даже палачи нужны, не будем решать смаху. Но недаром палачу маска полагалась: дескать, машина рубит, человеческий лик тут ни при чем. А эти – без масок – и ничего! Румяны, довольны собой. А это уже вина: им не стыдно! Ну, не надо голову пеплом посыпать, землю грызть – но хоть ужимкой какой показать: да, сознаю, профессия моя не того... не благоухает, так скажем. Сколько я ни вглядывался – с надеждой, добросовестно – бесполезно. Жовиальны, упитаны. Плодятся интенсивно. Вон у Канюки – шестой уже отпрыск. ("Футбольную команду хочу", – благодушествует.) Гарик мне:
– Леня! Ведь у Канючихи – еще с прошлых родов лобок лысый! И опять! Что ж он творит!
Да это прекрасно, размножение я приветствую. Хотелось бы, конечно, подкузьмить: мол, половина там зэковских – но не могу: не имею сведений стопроцентных. Но вот канючатам – им же придется с малолетства приноравливаться: папа – тюремщик. В порядке вещей то есть, что один человек другого в клетке держит, под полным своим произволом. А это ребенку никак. Тут или папа чем-то не тем занимается (невозможно!), или зэки – не люди. А они освобождаются. И некоторые – в Серебрянке остаются. Получается, человек – что-то вроде фофана: можно скинуть, можно надеть. По совести говоря, мы и все так воспитаны.
Но не будем о грустном, я отвлекся, а хотел – о судьбе. Возьмем фамилии. Хорошо, если ты Иванов. А вдруг – Баранов? Не бывать академиком, однозначно. В лучшем случае – генералом. Или с моей – куда уж на эпопею замахиваться... Опять же Гарик. Никаких там спецкурсов, но трепло – высшей пробы. Круче Горбачева. Травит – с утра до вечера и в бараке еще с полночи – рядом спим. Миллион историй – не заткнешь. Когда успел? Лет на десять он постарше, так и засижено у него вдвое больше – но я, слушая, младенцем себя чувствую. Пусть, кстати, расскажет – любую на выбор, а я разомнусь пока. Пора уже – сорок страниц без перекура. Разогнался – скоро конец срока, а о главном и не начинал. Притормозим.
"Зарекался я, Леня, в поездах играть, но – молодой, кровь бурлит, ребята на вид лоховатые – короче, расписали пульку. Как раз от Москвы до Краснодара – почистили меня, обшкурили, как белочку. Тонну выгрузили – я и ойкнуть не успел. А лето, у меня ж планы были: здоровый образ жизни, море, ****и, Ркацители. Ну, выхожу, жарища, пива попил на вокзале – идти не к кому, потому что не с чем. И перспектива до сентября – только бутылки собирать. Переслюнил свою книжку телефонную – есть солидные номера, но не умею в долг жить, чесаться начинаю. Даже к врачам ходил. И тут случай выручил: смотрю – мне азиат какой-то маякует. Пригляделся – вспомнил: знакомый кореец, Ли фамилия. У них в Корее две фамилии: Ким и Ли. Этот – Ли, значит. Из второй половины. Они тут арендуют землю у совхоза, хорошо живут, свой хутор. Собаку, кстати, первый раз я у него попробовал.
– Что, Гарик, дела? Почему не на море?
У меня с ним бизнеса нет – можно в жилетку поплакать. Рассказал, он посмеялся.
– А ты чего здесь?
– Тоже трудности, Гарик.
Оказалось, у него с урожаем завал. Некому собирать. Что-то в этом году не сцепилось, не подмазал, или щемануть его решили – не дают людей. А счет на дни идет – чуть не плачет мужик. А когда кореец плачет – невозможно стерпеть. Это как ребенок. Говорить не могу, сам рыдаю, рисую ему на листочке: 1:25. Он мне всю книжку закапал, пока переправлял: 1:15. Сошлись на двадцатке за работника, но стольник я авансом взял.
– А что за контингент, Гарик? Бичей-то я и сам наберу.
Понтуется, ясно: сгниет все, пока столько бичей найдет. Но говорю:
– Нет, хануриков не подпустим к урожаю. Одни комсомольцы будут, сами как огурчики.
Ну все, заметано. Если что, говорю, стольник верну через неделю. А у меня знакомый по префу – директор техникума. Как раз базарили с ним недавно. У них обязалово – студентов летом припахать. Трудовой семестр, смычка с селом, стирание граней. И каждый год – головная боль: распихать всех. И с жильем, с кормежкой заморочки – родители потом возбухают. А у Ли для сезонников – барак с разгородкой, а хаванину жена с дочками стряпают. Нет, не собачину, что ты. Это у них деликатес, для себя откармливают. Ну, мчусь к директору этому. Оказалось, я для него – как голубь с ветовью в зубах. Как раз сессия заканчивается, а две группы еще не пристроены.
– Только, Гарик, транспорт пусть совхоз организует.
– Конечно, – говорю, – львовский автобус, а как же! – не сказал ведь ему, что к корейцу едут, я как бы от совхоза шустрю. Пусть начнут работать – там уже утрясется.
Львовский автобус – это у меня в автопарке кореш начальствует, мы с ним давно в хороших. Простой мужик, но любит шампанское, извращенец. Мчусь домой, две бутылочки из загашника – и к нему. Он увидел серебряные головки:
– Что-то надо, Гарик?
– Та-а... Оно так, что и надо, и не надо. Давай охладим сначала.
Ну, распили с ним газировки этой, уладили, полстольника я ему оставил: хочет – через бухгалтерию пусть проводит, хочет – леденцов себе купит.
Хожу уже медленно, но еще не все дела. Школьный мой кент один – художником в доме культуры. С ним проще, он сам мой должник, сколько раз на мои похмелялся. Объяснил ему, что мне нужно.
– Конечно, – говорит, – можно даже и покруче что-нибудь, цитату из вождей.
– Не надо цитат, сделай, как я прошу, – я его знаю, такую цитату найдет – вместо Ли в ментуру все поедем.
И вот – всё вроде, а тревожно на душе, как с незастегнутой ширинкой. Думал, думал, вдруг ударило – лабухов забыл! А на завтра уже церемония! Хорошо, когда батю хоронил, записал один номерок. Там душевный такой коллектив, надежды маленький оркестрик. Вот их бугру и звоню:
– Можете завтра в восемь?
– Погоди, сейчас гляну, когда первый жмур. Ага, в девять у нас. А надолго работы?
– Да двадцать минут. Репертуар-то есть подходящий?
Сговорились за полста. Первый раз за неделю спал без кошмаров. Назавтра – транспарант у техникума: "Урожай – в закрома Родины!", "Прощание славянки" гремит, полный "лев" комсомольцев – тронулись. А послезавтра – на море, как планировал. И ведь скажи, не заслужил разве? Всем по кайфу сделал, как Дед Мороз".
– Тебе бы, правда, по комсомольской линии, Гарик, с твоей энергией.
– Точно. Платили бы по два червонца с головы – я бы весь Китай под наши знамена привел.

ХХII

– Леня, а ты в курсе, почему тебя с нижнего перевели?
– Технорук дуркует.
– Нет, зря ты. Он тебя спасал. Мне вчера Нинон рассказала. А ей – Малинникова. Чей-то муж звонил из Вишерогорска, кричал, что тебе голову отрубит. Кого ты там соблазнил-то?
Вот оно что! Володя, значит, больше некому. Ой-ой, смотри ты, горячий чалдонский парень! Не верю я в такие страсти. Ну, клуб он там хотел подпалить – так и то, наверно, понты одни, иначе – почему ж условно дали? Но чтобы голову – пусть не смешит. Селиван пол-Вишерогорска раком переставил – и ничего, ни пикнул никто. (Однажды только, помню, местный тракторист, заехав домой пообедать и застав свою половину в названной позиции, плакал потом в нашей лицемерно-сочувственной будке. Однако даже «Беларусь» для этой цели не стал глушить: отслезился на скорую руку – и дальше потарахтел.) Что сам я за рогодавцем своим по всей Садовой с молотком наперевес гнался – это не показатель. Я на французской классике воспитан: Кармен, Вальмон. А здесь-то откуда этому взяться? Или уж собрался рубить – руби, зачем хозяину звонить. Неохота настоящий срок тянуть? Тогда онанируй в тряпочку, если такой ревнивец. А с бабами – ни-ни. У ревнивого, прежде чем с девкой сойтись, мешок сухарей должен быть насушен.
Примерно так мы с Гариком обсудили, и я решил: надо на нижний съездить. Не хватало, чтоб чалдоны питерских зашугивали.
В первый же выходной и отправился (у лесников они скользящие, а на нижнем без выходных шуршат). В Вишерогорске спрыгнул на ходу из кузова – сначала Перчаткина проведаю. Он откинулся уже с полмесяца, живут с Римкой, расписались, девчурка папой зовет, полная идиллия. Посидели, почаевничали. Я за три года первый раз в цивильном доме – как чукча в Эрмитаже себя чувствую. Не дано, не дано вольному человеку таких минут – что он может о жизни знать? Не пробовал я ни йогу, ни травку – недосуг всё, но вот – безо всяких асан и снадобий – три года камер и бараков – только-то! – и весь на резкость наведен: кровать (не шконка!), над ней коврик, под ней детский горшок – ком в горле, мурашки в носу, вечный кайф!
Или, вспоминаю, после суда вернулся в Кресты – и одного в камере заперли. (Цирик:
– Не повесишься?
– Еще чего!) На два часа всего, но я-то не знал на сколько. А по тюремной трансляции – Чайковский. Никогда не любил – двадцать лет, обычное дело, и вдруг – такая ласка, нежность по нервяку, доехало наконец: и вправду гений Петр Ильич! Гомосек ты мой родной...
В расслаблении выполз от Сереги, весь мир бы обнял – о: карга какая-то в горку пыхтит.
– Заморилась, бабусь? – беру кошелку.
– Спасибо, сынок.
Ну, а я что говорю? Все люди – родственники, так и есть. Бабки и зэки это понимают.
Зашел в магазин – ого: масло сегодня дают, что за день! Беру килограмм, хотя для вольных лимит – двести грамм в одни руки, пойми этих продавщиц. С того раза, кстати, перестал недолюбливать работников торговли. Есть в них какой-то симпатичный завиток.
Уже по дороге к нижнему нагоняю Фазу. Его давно в сучкорубы сослали, стараниями Сойкина. Идет себе Фаза потихоньку, скрип-скрип, а за ним кабыздох лохматый, как привязанный. Но не привязанный, совершенно по вольной воле – на верную погибель. А уверяют – инстинкт у собак. Фигня это все. У Фазы в кармане – кусок колбасы. Он этим куском помахал у барбоса перед мордой – тот от деревни и не отстает. Колбасу чует, а что под топор идет – не чует. И наш брат, сапиенс бестолковый, так же себя ведет – но это не обидно. Мы ведь здоровые инстинкты в себе задавили. А вот за пса – досада берет.
Ленуся с Васильичем в новой будке, Санька-маркировщик теперь сторожем, но без моих орлов – непривычная обстановка.
Ленуся, помнишь, как ты обрадовалась? Когда девчонка радуется, а виду не хочет подать – вдвойне трогает. Потому что радость тогда у нее даже из ушей выпирает, не говоря про глаза. Мне неловко стало – сам-то ведь знал, что увижу, и за дорогу свою радость слегка подрастряс. А для Ленуси – сгинул и вдруг – воскрес, еще и кило масла под мышкой.
Короче, Володя минут через тридцать нарисовался. Эх, не надо было мне по Вишерогорску среди бела дня шляться! Не инстинкт же у парня, в самом деле? Познакомились, погутарили о нейтральном. И – уехал он, еще руку мне пожал. С Ленуси веселье слетело, конечно. Плохо, что опять с ней наедине стоял, возле будки: не при Васильиче же ворковать.
– Ой, что он теперь дома начнет!..
– А чего ты его не прогонишь до сих пор?
– Куда прогонишь? Мы же в его доме и живем с матерью.
– Тьфу ты, вот попадалово. Ну, не горюй, Ленусь. Хочешь, масла возьми полкило? Засунешь ему в грызло, если лаяться будет.
– Да он не лается... Отрежь кусок. Нет, полкило не надо, грамм двести.
Больше не виделся никогда с Ленусей, через день только письмо ей с орлами передал. Мол, приглашение в силе, приезжай в Питер хоть одна, хоть с Володей, адрес написал, как проехать. И ответ получил. Потерял подлинник, да и не было там ларинских красот, чтоб беречь. Володька ей два зуба вышиб ("Теперь улыбка позорная"). Из Чалдонии, чувствует, никогда не выберется, мол, не судьба. "Лучше ты, если сможешь, приезжай опять". Вот деваха! И зубов ей не жалко. Ну нет, я не изверг, не поехал. И так здесь к двадцати пяти все с железом во рту, смотреть страшно.