7. Достояние Достоевского

Петр Лебедев
Достояние Достоевского — его открытия в человеке. Из них — два главнейших. Первое: если есть бессмертие — значит, есть и Бог, и тогда не все дозволено, иначе (если их нет) — все дозволено. Второе открытие — всечеловечество как признак русскости.
Связь бессмертия души и вседозволенности не все понимают, — она не на поверхности. В "Вопросах литературы" год или два назад вычитал недоумение по этому поводу одного филолога (у меня плохая память на фамилии, но для эссе это и не обязательно). Филолог недоумевал: какая связь между бессмертием и "все дозволено". Дескать, в обществе есть нормы морали, которые нас заставляют, и т.д. Филолог не понимает, что Достоевский ищет онтологические (т.е. углубленно-индивидуальные), а не социальные мотивы (поверхностно-общественные), и именно там, в основах бытия, где человек наедине с высшим накалом своей совести, сжигающим все внешнее, искусственное и наносное, — именно там нужно искать ответ. И это уже не филология, а самая, что ни на есть общая философия, ибо все упирается в проблему времени, — субъективного времени, и только там есть ответ о бессмертии.
В тюрьме много думается о времени, поскольку пространства практически нет, а время становится во многом субъективным, сжимаемым и растяжимым. (Из узников ГУЛага в этой связи можно выделить Н.А. Козырева, астрофизика, создавшего в тюрьме совершенно особую теорию времени как среды, заполняющей пространство, текучей и сжимаемой.) Достоевский, узник "мертвого дома", для которого минуты и миги не раз становились часами и вечностями, говорит косноязычными устами своего, пожалуй, самого “онтологичного” персонажа — Кирилова: "Есть минуты, вы доходите до минут, когда времени не будет, и будет вечно."
Бессмертие есть миг, растянувшийся в вечность, миг, равный бесконечности, неисчерпаемый как бесконечность: именно об этом — апория Зенона об Ахиллесе и черепахе. Как Ахиллес не догонит черепаху, так и умирающий не исчерпает предсмертного мига, — и это бессмертие. Подлинное, настоящее, единственно возможное, не фиктивное, не фигуральное. Каждый миг объективного времени субъективно неисчерпаем. Можно "завернуться в мгновении", — об этом, подобно Кирилову, говорили Бердяеву сектанты-бессмертники. Д. знал, что бессмертие — не выдумка и не фокус. И что нравственный закон является врожденным, он тоже понимал, — прав был Кант. ("Только звезды на небе и нравственный закон в человеке".) Отсюда и муки совести, от которых при жизни еще можно бы убежать. Но тот, кто при жизни мог в высшем (не социальном, не социально наказуемом!) смысле нарушать закон, в этот последний миг останется с ней наедине, и это будет наказанием. Если бы последний миг был исчерпаем, то расплаты бы не было, и тогда — все дозволено. Вот приблизительно какова цепочка между "Бога нет" и "все дозволено".
Осознанно и глубоко это понимали лишь немногие. Среди них, прежде всего — А.Белый, Вяч.Иванов, Бердяев. В мировой философии — отчетливо понимал Шопенгауэр, но не Гегель. Шопенгауэр неприятен пессимизмом и немецкой ограниченной расчетливостью, педантизмом в великом и величайшем, которое (т.е. великое) он все же понял или почти понял. Гегель по сравнению с ним — культурный, блестящий, но поверхностный литератор. Творец эклектического мифа о мировом духе.
С меньшей уверенностью можно назвать еще несколько имен... Сологуб, правда впавший в "детский грех" солипсизма, в который, однако, не впал Брюсов, загадочный, наглухо застегнутый в сюртук господин. Не впал и Н. Гумилев. Рядом с названными именами (даже с кроманьонцем Гегелем) каким-то неандертальцем или даже питекантропом выглядит Фейербах и все философское русло, с ним связанное...
Давая определение понятия материи ("зримый образ вещи в себе, т.е. воли") Шопенгауэр говорит: "Кант выяснил ту великую истину, что вещи в себе не может быть присуще время, т.к. оно заложено априорной формой в нашем восприятии." Это положение Шопенгауэр применяет и к индивидуальному "я", которое в первооснове не материально и пребывает вне времени и пространства, но не может вырваться туда целиком из-за (фигурально выражаясь) первородного греха. Это и есть драма всего живущего. Чистый разум не может не стремиться к небытию, но оно достижимо только для вящих праведников, искупивших первородный грех. Остальные обречены на самосознание и “после смерти”. В своей пессимистической манере Шопенгауэр говорит о "я" как о "темной точке сознания" и полагает, что индивидуальность — это "своего рода ошибка, недосмотр, нечто такое, чему лучше бы не быть и отрешение от чего является настоящей целью жизни."
Шопенгауэр обосновал "принцип индивидуации" согласно которому пространство и время — это формы нашего представления, ибо только благодаря времени и пространству одинаковое и единое по своему существу и понятию является как различное, как множество, рядом и друг подле друга; следовательно пространство и время и есть principium individuations." Другими словами, по Шопенгауэру "я" действительно стоит вне пространства и времени, а не внутри их, поскольку они есть формы представления мира. "Внутреннее существо мира — наша воля; явление мира — наше представление. Понимание неразрушимости нашего существа совпадает с отождествлением микрокосма и макрокосма... Время, когда меня не будет, субъективно придет, но объективно никогда не наступит." Примерно в таком же духе, но с некоторыми важными поправками, думает и персонаж Достоевского Кирилов.
Удивительной глупостью в этой связи выглядит соображение Фейербаха, что "человек — это прежде всего мужчина или женщина". Шопенгауэр замечает, что "согласно буддизму "самый тяжкий жребий выпадает в аду тем нечестивцам, которые зовутся "диетти": это люди, которые, отвергая свидетельство Будды, исповедуют еретическое учение, что все живые существа берут свое начало в материнском теле и в смерти обретают свой конец." К этой категории мы вынуждены отнести Фейербаха и того незадачливого филолога, предполагающего, что что-то вне человека способно сделать его по-настоящему, сознательно нравственным. С этих позиций действительно нельзя понять Д., и не только него, но и весь цвет Серебряного века.
То, что истинная (и почти недостижимая для нам подобных) цель жизни — отсутствие страданий, т.е. отсутствие самой жизни в ее пространственно-временном понимании, в которой по причине наличия у всего живущего первородного греха, всегда есть муки совести и страдания, хорошо понимал и неплохо излагал Кирилов в разговоре со Ставрогиным:
"— Вы любите детей?
— Люблю, — отозвался Кирилов довольно, впрочем, равнодушно.
— Стало быть, и жизнь любите?
— Да, люблю и жизнь, а что?
— Если решились застрелиться.
— Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем.
— Вы стали верить в будущую вечную жизнь?
— Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
— Вы надеетесь дойти до такой минуты?
— Да.
— Это вряд ли в наше время возможно, — тоже без всякой иронии отозвался Ставрогин медленно и как бы задумчиво. — В Апокалипсисе Ангел клянется, что времени больше не будет.
— Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
— Куда ж его спрячут?
— Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме." (Если повезет! — П.Л.)
Вот это и есть подлинная цель и смысл жизни, — абсолютное (нерасчлененное) небытие, — оно же абсолютное бытие или Абсолют, т.е. слияние с Богом, или Вечной Женственностью В.Соловьева, Белого и Блока за счет имманентного “отмирания” пространства и времени .
Ленин ошибочно заранее предполагал, что “там” его “все равно” ждет небытие, а потому нечего бояться расплаты, можно “оттянуться по полной программе”. Это было роковой ошибкой. Трудно и вообразить, в какой ужасный, а потому бесконечный, предсмертный миг он “завернулся”. Там и тогда он увидел великого Ревизора, которого наивно ожидал “по эту сторону”. Ни в каком триллере о “восставших из ада” не описать его мучений.
Парадокс в том, что те, кто жаждет абсолютного небытия не как неизбежного несчастья а как высшей награды, которую нужно заслужить , — жизнелюбы в лучшем, альтруистическом смысле этого слова. "Они светят тем, что они есть." Им не нужно ничего суетного, они благостны и благодатны. Таким был А. Белый, заветный идеал которого заключался в понятии "калокагатос": синтез прекрасного и доброго как новое качество. В свой советский период он наиболее приблизился к этому идеалу. Что-то ангельское, неземное особенно проступало в нем на последних фотографиях (например, 1933 г., с женой в Коктебеле). Он свет нелюциферовый, животворящий...

Второй пункт Достоевского — миф о русском человеке, миф более русский, чем сама русскость. Суть его в всечеловечности русскости. Национальный характер в имманентном, почвенном интернационализме: если все нации собрать через особую призму в один луч, на выходе призмы будет русский цвет, аналогично тому как если смешать оптической призмой все цвета спектра, получится белый.

1999