Поселение. Главы 23-33

Алексей Недлинский
XXIII

Можно учредить конкурс, призовой фонд – мерседес. Один-единственный вопрос: "Чем хорошо начало весны в тайге для приемщика древесины?" И никто не ответит, сам и укачу на мерседесе. В Серебрянку, конечно, – давняя мечта.
Ведь что в голову приходит: на тетеревиные бои полюбоваться? Их и все видят, не только приемщик. Пока до делянок едем – два-три ристалища. Солнышко уже загарное? Так в середине весны еще подбавит. Нет-нет, всё не то.
Что же тогда? А вот: начало весны – единственное в году время, когда по тайге можно как по парку гулять. Летом – валежник, папоротник, не продерешься. Зимой – только на широких лыжах, но их нет, а и были бы – отметут: куда это наладился? Зато в начале апреля каждое утро – два-три часа – великолепный наст: гуляй-не хочу.
Пытались меня волками запугать, какая-то тут разновидность: рыжие, помесь с собакой. Ни огня, ни тракторов не боятся – помельче, правда, обычных. Но это в голове не укладывалось, чтоб меня волки съели, – не хватало воображения. Поэтому не слишком боялся, хотя топор брал для самоободрения. А волки тоже не дураки: лосей кругом немеряно, не сравнить же с зэком по калорийности.
Памятная весна! Одна за другой – три эпохалки: новая любовь, школа заработала и Чернобыль рванул. По значимости – в убывающей перечисляю. Может, и вовсе бы Чернобыля не заметили, но Игорек, наш с Гариком семьянин, – киевский, оттуда посылки получает. Потому вникаем: так ли безвредно всё, как по телику уверяют? Или с рентгенами тушенку хаваем?
Ловим голоса, откуда еще и дознаешься. И выясняется: да, с рентгенами. Потом уже и наши разоткровенничались, но пару посылок мы приговорили к тому времени. У Гарика от мнительности утренние эрекции прекратились; переполошился парень, клянет мирный атом. У Кальтенбруннера выклянчил пару див – для эксперимента.
– Всё, Леня, завтра сяду под березкой, сосредоточусь, а если нет – на той березке и повешусь, – с пафосом, на слезу бьет.
– Брось ты, Гарик, мало ли других радостей, – подыгрываю.
– Радостей много, а перец один. Ты мне что предложишь: стихи писать?
– Зачем сразу стихи? Можно прозу.
– Ты мне хоть одного импотента-прозаика назови. Может, вы изучали в Герцена? Не Толстой ли?
Нет, Толстой не годится для утешения. Поставил в тупик. Не могу припомнить.
– Видишь, всё к одному: не жизнь без перца.
– Ну, хоть записку оставь: "В моей смерти прошу винить сержанта Доноса". Может, переведут гниду. – У нас на зоне, под Питером, в мою бытность четверо с собою кончили – и хоть бы один с пользой для дела. Только о себе люди думают.
– Сделаю, ладно.
Но увы – не удалась подляна для Доноса: сработали кальтины развратницы.
Зато к "Голосу Америки" мы пристрастились. Работяги посапывают всеми отверстиями здоровых организмов, а мы выцеживаем по ночам клевету из шуршания, проникаемся. (У нас радиола – старинная, с зеленым глазком. И пластинки есть. Альбано и Ромина, помню, со своей популярной «Где ветчина?») Не до глубины пробирает, правда. У них тогда на "Голосе" в отделе кадров наш диверсант работал. Для русского вещания всех сотрудников с еврейским выговором подобрал – всерьез они не воспринимались. Но забавно слушать, как злопыхают отщепенцы. Даже про наши края однажды шипели, про соликамский БУР, "Белый лебедь" знаменитый. Игорек-то сподобился, побывал там. Канюка пристроил на месяц, в прошлом году.
– Чтобы тебя под мореный дуб, Омельченко. Иначе опять поедешь.
Нет, хватило месяца, дошел до указанной кондиции.
– Я тогда одним спасся: мне мужики хорошего кобеля заколбасили. Недели две его жрал – зима, не портится. А так бы крякнул, думаю. Кровью дристал дальше, чем видел.
Ну, про кобеля по "Голосу" ничего не говорили, у них там другой стиль: "узники", "томятся", – но все равно приятно: и провинцию вспомнили, не только московских невыездных жидков. Но в основном – о них, с ними, они. "Голос Америки", одно слово.
Берут интервью у очередного (интересно, есть американские анекдоты про интервью? Типа наших: «Бригадир доярке: Маша, интервью к тебе приехали брать. – А что это? – Не знаю, на всякий случай подмойся». Или: «Заяц медведю: Миша, интервью у тебя взять пришел. – Ну, пришел, так бери», – в заключительном жесте соль. Неисповедимы у нас приключения слов! Подмигнул интонацией – и пошло-поехало двоиться! Помню, моя подруга юности напевала постоянно: «Ты уже не мальчик, славный барабанщик!» – и бодрый пионерский марш посредством голосовой мимики обращался в скабрезную частушку…) – спрашивают, стало быть:
– В чем, по-вашему, причины нынешнего кризиса в России?
– Бога забыли.
У самого один храм – ОВИР, но радетель веры, как же! Ничего мы не забыли, вот Он нас – вполне вероятно...
– Лень, а вас в институте учили, как детям трактовать?
– О чем?
– О религии.
– Нет, зачем.
– Как? Вы же бойцы идеологического фронта.
– Дети об этом не спрашивают.
– А вдруг – завяжется базар?
– Не знаю. Я на практике "Школу" Гайдара проходил...
– Да-да, помню. Пацан замочил кого-то. А потом его кента зашмаляли...
– Ну, Чубука. Так что – откуда базар? Там ясно всё.

XXIV

Прислали, наконец, бумажку из деканата, и вот – учительствую. Разумного, доброго целый воз накопил – раз в неделю тащу его в массы. Массы мои пока что – два местных паренька. Еще зэков должно быть с десяток, тех, кто восемь на воле не успел, дела замотали. Но их и тут дела заматывают – почти не ходят ко мне. Причины – сплошь уважительные, да и труд – лучший учитель, я не в обиде. Местные же эти – ребята простые, но любознательные:
– Кто Пушкина убил? Лермонтов?
Стало быть, база есть: слышали про обоих и что со стрельбой как-то связано – не с нуля начинать.
Не так уж невероятна, кстати, их версия. Для меня вот куда невероятнее, что Толстой с Достоевским при жизни ни словечком не перекинулись, но – факт, приходится верить.
Рассказал про Пушкина, выслушал комментарии. Не в пользу Сергеича. Основной аргумент: сучка не захочет – кобель не вскочит, чего он к Дантесу прицепился. Жену надо было отбуцкать. Знакомая логика: меня весь срок так же попрекают. (Между прочим, колоритнейший диптих вышел бы у Ильи Ефимовича: «Иван Грозный, убивающий сына», в багровых тонах, – «Пушкин, буцкающий Наталью Николаевну», в лиловатых. «Русская семья» общее название.)
 Лермонтов тоже сочувствия не вызвал своей дуэльной историей. Тут я как бы современников выслушал – и те ведь не читали ни строчки, судили безотносительно к поэзии, непредвзято. Сложнее с Гоголем: никак не хотели мне верить, что просто голодом себя заморил.
– Почему?
– Потому что поп на него накричал, – явно не объяснение.
И завязалось-таки, о чем Гарик предупреждал, соскользнули на зыбкое. Слово за слово – и:
– Что такое Библия?
Гм. Методички нет. Как растолковать?
– А сами-то что слышали?
– Это... Ну, там объясняют, что такое добро, что такое зло...
Лет через шесть, когда нахлынули на Россию миллионы Библий, – мне было немного жаль, что отнимают мечту у народа. Так верилось, что есть Книга с ответами на все вопросы, но – спрятана, за семью замками держится, как и положено такой книге... И вдруг, вместо последней правды – Авраам родил Исаака. Да еще мелким шрифтом. Это уж я свое, детское, приплетаю. Думалось, что в Библии – и буквы с колесо.
Короче, не стал я им ничего жевать. Не занудствовать же: мол, о добре и зле – каждый сам пишет, не словами... Но на будущее, на всякий случай – не всегда ж меня будут сразу после "Школы" гайдаровской арестовывать – сочинил пару глубокомудростей. Чтоб ни к чему не обязывали, но исчерпывали тему, если речь зайдет. Кто сомневается, что у книжки есть автор? Хоть у тех же "Мертвых душ", например. Нет такой проблемы. Вопрос в другом: читают ли эту книжку? Или только "проходят"? И с миром – так же: конечно, есть Творец, – за читателями дело. Но последний интерес даже не в том, верим мы или нет, – верит ли Он в нас – вот в чем главное.
Вернулись к Чичикову. Долго вычисляли, под какую статью он бы сейчас попал. Разные предлагались варианты, зато сошлись, что на зоне бы он каптерщиком устроился и председателем секции был бы, наверняка.
Слава богу, что в этом году, поскольку школа всего два месяца функционировала, выпускных сочинений не потребовали с нас. Но на следующий год –забегая вперед – пристали с ножом к горлу. И мы со Светой Ивановой, моей вольной коллегой, чуть меняя наклон почерка, сами накатали за всех. Ничего, проскочило. Даже Мишане Лебедеву аттестат выдали. Но подписываться парень так и не научился. До десяти считать – уже почти не сбивался, а это – нет, не одолел. Ну, не каждому дано, да и надобности особой нет, только бюрократию разводить с этими подписями.
За день до звонка пошел я в штаб.
– Дайте справку, что я два года учительствовал, – думал, для восстановления пригодится.
– Мы, Ленчик, – Макокин хихикает, – можем тебе написать, что ты и космонавтом здесь был. – А что? Неплохая идея. И похоже: невесомость эта, удаленность... Надо было соглашаться. – В РОНО поезжай, они оформят.
РОНО – в Красновишерске, все равно по дороге, ладно. Заехал, когда освободился, улыбаюсь коллегам – я первый день всем улыбался, как дурачок, как Сашка Богданович, – так и так.
– Ну, как же, знаем, знаем. Посидите пока.
Штампанули мне справу – загляденье. Как печать увидел – сам поверил, что учительствовал всерьез, зауважал себя. Чем не Макаренко? Сказал теткам спасибо сердечное и – домой. Но не пригодилась справка: и без нее доучили. (Вот она, либеральная свистопляска!) Продолжаю посев.

XXV

Еще до тюрьмы, студентствуя, был озадачен, а тут и вовсе замучился: вот, понимаю ведь, что внутреннее пространство филолога и, скажем, сучкоруба разнятся, как интерьер Зимнего и курной избы. Последний, грубо говоря, онтологичнее. Потому так напряженно вглядываюсь: что, есть там свет, или это одно художество, барственная придурь – наши плафоны? На воле-то от случая к случаю, а здесь ежедневно десяток пролетариев выслушиваю, не прерываю, даю излиться... Мрачновато. ****и, бухало – у тех, кто помоложе. За тридцать – уже только бухало. И сколько раз мне:
– Ты хоть напивался? – сочувственно, как бельмоглазому: "Ты солнышко видел?"
Видел я их солнышко, но провоцирую иногда: нет, мол, текучка заела, не довелось. Еще хуже – перестают всерьез воспринимать. Замыкаются. Как засветившийся шпион себя чувствую. Подозреваю, что негодуют в душе: ведь жизнь человеку дается один раз... (Вслух нельзя: от меня зарплата зависит, зачем отношения натягивать.) Тактично переключаю на баб, но тут совсем не то воодушевление. Геша Гончар и вовсе афоризмом отрубает: "Рожденный пить – ****ь не может". Но и те, кто подхватывает, – не цветисты: чердачно-подвальные случки, лярвы, шалавы, триппер – небогатый репертуар. Самое поэтичное из услышанного:
– На дискотеке познакомились, пошел провожать. Шершавый свербит, а зайти некуда: у нее и у меня предки дома. За какие-то гаражи ее заволок, обоссано всё. Полез под юбку – она кудахчет: "Я не такая, я не такая!" Да вы все не такие, упрись покрепче. Вдул, шмыг-шмыг – и правда, девочка. Трусняк в крови, она плачет. Довел до дома, завтра увидимся, говорю. А назавтра, по трезвяне, увидел ее – так стыдно стало, даже подойти не смог. Ну, что я ей скажу? Нет, не люблю целок, – это гешин тракторист, Ваня Щелкунов рассказывал. Красивый парень, кепка-восьмиклинка с лаковым козырьком и на трелевщике джигитует – любо-дорого. Еще и утонченная натура, оказывается.
– И что, не встречались больше?
– Почему, встречались. Ее через месяц уже все подряд драли. Стрекотала, как швейная машинка. Но меня потом посадили скоро, я второй раз не успел.
Наши с Ванькой тропки вскоре скрестились, а пока – я декламировал мысленно:
– Девчата! Все равно из вас ни физиков, ни лириков, ни даже трактористов приличных – да и не к тому вы назначены, – так посерьезней хоть к единственно ценному в себе! Ну да, к мохнатке этой, к полу, будь он неладен. Под музыку, что ли, с толком, с расстановкой. Зачем эта пачкотня торопливая? Особенно первый раз?
Вот у древних было правильней поставлено – не повсеместно, но существовал такой обычай: опушилась девка – к изваянию бога вели и на каменный фалл ее, голубушку. Дескать, потом как хочешь – а это святое, нельзя на самотек. Понимали: если первый был бог – так и со вторым кое-как не захочется.
Много чего древние понимали. А нам недосуг. Жизнь, говорит, дается один раз. Некогда понимать, надо пошалить успеть – это мне, несмышленышу, Гарик постоянно внушает. Да все какие-то шалости скучноватые: ну, понаделал дырок, напрыскал где надо и не надо, насморков нахватал. Дальше? "И в борьбе с зеленым змием побеждает змий", – дежурная шутка у Гарика. Смешно. Но не так уж весело. Потому что и в самом деле побеждает, гад!
Впрочем, это как с Надюшкой на нижнем складе: проповедуй, не проповедуй – одним кончится. Гуру из меня никакой. А главное – ничем не лучше поучаемых.
Знаю, дошел, открыл, испытал по-настоящему веселые шалости, а все-таки посмертия побаиваюсь – именно как скучищи. Точь-в-точь сучкоруб. Тому непредставимо без водки, и мне без – привычных услад: чем же я там заниматься буду? На чем оттягиваться? Ангелы молчат, но и я – ведь не возразил никогда алконавту:
– А ты хоть одну строфу сочинил? – тот бы за издевку принял. Вот и ангелы не решаются – сам добирайся.

XXVI

Напустился на неэстетичные дефлорации, но ведь и умираем – тоже бездарно, как попало. А это ли не ответственное дело? Взять хоть Толяна. А Юрок Воронин? А Лебедиха? А Эля, римкина сменщица? Как-то связано это: если одно тяп-ляп – так и другое будет не краше.
Осенью в Серебрянке дороги глубже речки, думалось: что-то весной случится? Ведь бирма по сторонам двухметровая – когда расквасит ее, трелевщиками, что ли, машины тягать? Слава богу, не завгар, вчуже озабочен, но интересно.
А оказалось – ерунда, стаивает вмиг, неделю солнышко – и готово, до полколеса жижи всего, трехмостовкам нашим – плевое дело.
Вот автобусу – хуже, хоть и северный вариант, с усиленным передком – мы с Кальтей, помню, каламбурили по этому поводу, насчет передка то есть. В самый-то непролаз нет с городом сообщения, в Вишерогорске мост разбирают, чтоб не снесло ледоходом. Но потом налаживают паром, и у нас рейсовые дни возобновляются. В основном девчата ездят – по делу, без дела, но – тянет: цивилизация все-таки. Даже аэродром есть (каждый день "аннушка" до Перми). Да мало ли чего: поживи в тайге – и хрущевка за небоскреб сойдет.
Моего земляка занесло как-то в кудымкарский изолятор. Питерских и вообще недолюбливают – живем без талонов, суки, и еще власть поругиваем – а тут чуть не опустили. Раскричались: фуфло двигаешь! Это он про разводные мосты рассказал. Чудом отмазался – баландер знакомый прошустрил газету с фоткой. Больше земляк мой не занимался просветительством. Понял, что и вправду мы далеки от народа. И у меня, помню, пожилой станичник все допытывал: рукомойники у нас в Питере на дворе или в хатах?
А сам я? – Всего-то три года в командировке, а как в метро заходят – забыл, вылетело напрочь, сейчас даже не верится…
Стало быть, протянул Кальтенбруннер ходовую, выжимной подшипник заменил – рейс так рейс, пусть девчата разомнутся. Немного и собралось в этот раз – человек пять. Лебедиха с Надькой, Катя Богданович, из зэковских жен кто-то. Я потом со всеми разговаривал, спрашивал: не екнуло ли у кого? Хоть и глупо задним числом дознаваться: соврут – не проверишь. Но нет, никто не беллетризировал: мол, у меня сапог два раза слетал, а я сумку дома оставила, пришлось вернуться, – обычно все было, как всегда.
Меня раздражает эта ленца, недобросовестность Фатума: кому и зайцев через дорогу напустит, и зеркал наколотит – вовсю старается. А тут, видишь, молчок. Дескать, обойдутся: подумаешь – зэк да шалавы таежные, зайцев не наберешься на всех...
Поехали. Оля впереди села – тянуло ее к Кальте: единственный из гаража, кто не притиснул ни разу, даже обидно. Заинтересовалась, какая у Федорыча жена. Кальтя отбрехивался односложно. В самом деле, вот уж с Лебедихой никак бы не стал свою половину обсуждать. Но вежливый дядька, оборвать не может, хоть и коробит всего.
У восьмой ветки – это ответвление от магистрали к лесосекам – Кальтя притормаживал, минут пять ковырял что-то. (Нет, это за перст нельзя считать, халтура это, а не перст. Ведь не на час, не на два застряли.) А дальше – без приключений до самой аварии.
Километров пять не доезжая Говорливой – из-за поворота Краз. И разъехались бы, эка невидаль – лесовоз в тайге, но, видно, Кальтя страхануться решил, показалось, что царапнет его коником. И отвильнул-то маленько, но – скользнул, заюзил – и кувырк под горку. Один оборот всего сделали – там не слишком круто было. (Хотя девки постепенно в рассказах до трех довели.) Никто даже испугаться не успел. И целы все остались – кроме Оли. Ее в лобовое выбросило и контузило, наверно, потому что погибла она не от травмы, а – захлебнулась. Лицом вниз в жиже лежала, головы почти не видно. Кому суждено утонуть, того не повесят – восточная мудрость. Непонятно только – утешительная или злорадствующая.
Олю положили на обочине, Кальтя зачем-то ее шапочку все искал, а Надюшка кричала без выражения:
– На *** ты стал поворачивать? На хуя ты стал поворачивать? – вроде истерики что-то.
Погибни зэк – самое большее Кальтю бы просто закрыли на зону, досидел бы свои полтора, с гаремом нигде не страшно. Но тут – полноценного человека не стало, нельзя без последствий. На экспертизе выявили алкоголь в крови (не докажешь ведь, что позавчерашняя бражка) и приплюсовали виновнику. Если жена ровесница – как раз до пенсии ей дожидаться.

ХXVII

Ежевечерне – Гарик к хозяину на планерку, а я Игорьку:
– Ну что, на дальнячок?
И неизменно его меланхолическое в ответ:
– Нечем.
Это трехлитровый бидон гречки с тушенкой приговорив! На природе оправляется, эстет. А я никак не могу свои стрелки перевести – всегда вечером звонок.
Понимаю Игорька! Ну ладно, в школе нам растолковали: «Жизнь дается один раз» – дескать, паскудничай, не стесняйся. Но почему мы ведем себя так, будто и на дальняке – последний раз? Мощусь среди глыб замерзшего дерьма, русофобствую. И, главное, стоит удивиться очередной пакости – всегда слышу:
– Э, ты просто жизни не знаешь!
Мания величия: хезают мимо очка – и свое же добро жизнью называют.
Вот, в кои веки выберешься в Ватиканские галереи, а тебе потом: «А сортиры ты там видел? Нет? Не знаешь ты Ватикана!»
А меня как-то не тянуло, я в Сикстинку бежал, времени в обрез. Это повсеместно так. И указатели нарисованы: хочешь – в сортир беги, хочешь – в Сикстинку. Выбор свободный.
Однако в Италию я только через шесть лет попал, а пока – местным шедевром любуюсь. Катюша Богданович. Не помню, когда увидел ее в первый раз. Видел-то чуть не с приезда своего, но увидеть – это другое.
Сначала – фамилия зацепилась. «Как ранней юности стихи, как Богдановича грехи», – знал, что наоборот, но почему-то так цитировалось, умиленно. Вспыхивает сейчас: получаем зарплату – Катя выдает, ее пальчики – раз-раз-раз – пять червонцев. Так и склеилось в душе: хлеб насущный – катины руки – улыбка – в одно, нерасторжимое.
В гараже не до любви было, на нижнем – Ленуся, и вот – приемщиком, каждый день видимся: статистка подбивает данные по заготовке, разделке – а всё равно не проклевывается чувство – месяц, другой. Так совершенна, воздушна, благоуханна Катюшка (явно непорочное зачатие: ну какое отношение старый хрен Иваныч мог к ней иметь?) – только любоваться, неметь, обмирать. Да, вот этот несравнимый аромат расцветающей женской плоти – до соприкосновения с крайней мужской. (Катюша с Анькой погодки.) Словом, в ботичеллевскую Венеру – не взбредет же влюбиться. А Катюша – точь-в-точь, только стрижка короткая и – в русость, не в рыжину. Хоть бы сера у нее была в ушах, что ли!
Три ступеньки с небес на землю: первая – разглядел, что справа один зубок зеленоватый. Впрочем, это богине дозволительно. Вторая – после Восьмого марта девчата делятся в конторе, как справили. Катюша:
– А! ****юлей получила от Сойкина – вот и весь праздник.
(Смотри ты, разошелся мизогин, Наташки ему мало!) – Уже лучше, уже на грешной почти. А третья – ухитрилась где-то гепатит подцепить, отвалялась в Красновишерске и вернулась – с какой-то аллергией на лице: сплошная красная сыпь.
Тут уже отпали сомнения: земная, правда! Можно любить! Чистый плодородный смысл круглящихся коленок, родинки, обкусанный ноготок, слева – жилка на шее, когда смеется…
Вскоре же выяснилось, что и она смертных не чурается: Ванька Щелкунов ей приглянулся – издали пока.
Сидим как-то в конторе – главбух со счетоводом до шести, а потом Катюха одна: нас, приемщиков, ждет. Сестренка заходит, не дает скучать. Я расписываю суровый лесорубский быт:
– Третий месяц мужики без столовой! – это про гешину бригаду.
– И что, совсем не обедают?
– Сейчас-то я им варю. Но по доброте просто, денег мне не платят за это. – Чистая правда: Гарик нам ничего не варил, когда я огребствовал.
– А ты и готовить умеешь?
– Так там главное – мясо вымочить, чтобы запах отшибло.
– Какой запах?
– Псины, какой. Думаешь, нам кроликов с фермы дают?
– Ой, и все едят?
– Еще как. За ушами попискивает.
– И Щелкунов ест?
– За троих.
– Катька! Как же ты с ним целоваться будешь? – это Анюта, сочувственно.
Я до сих пор, признаться, в таком аспекте кинофагию не рассматривал. Жалею, что рассказал. В самом деле – как?
– А ты ел собаку?
– Порядок, Аня. Со мной можно. Только за тебя дают больно много, не соблазняй.
– И не собиралась.
Собиралась! Но я – именно из указанных соображений – все маяки – мимо глаз. Про подноготную долгаевского дела, про молдаванские штучки мне Катя позже рассказала, когда мы уже тесно приятельствовали. И много еще чего из поселковой жизни. Чуть не каждый день до девяти засиживаюсь: ни мне, ни ей торопиться некуда. А если заспешу иногда – по телику чего-нибудь охота или голодный:
– Погоди, вместе пойдем.
Хотя вместе идти – только до крылечка, потом – ей направо, мне – налево. Но дальше приятельства не шло у нас. Но то чтобы я ванькин приоритет уважал чересчур, но – неловко. Ведь шансы неравные. Вот если б он тоже здесь по три часа ошивался – тогда можно поднажать, тут уж закон тайги: погибает слабейший. Но все трактористы после смены в бане мазут отпаривают. А я и приятельством был сыт. Сейчас, когда нет рядом Катюшки, понимаю: счастлив.

XXVIII

Каждый, конечно, задавался вопросом: а все-таки, при всем при том – почему мы еще не выродились? Любой специалист по евгенике подтвердит: этих миллиардов декалитров спиртного генофонд никакой нации выдержать не может. А вот поди ж ты – у нас в Серебрянке всего один дебил, да и тот не глупее среднего американца. Парадокс? Мистика? – Суровый материализм: действительно, давно бы согнали нас в резервацию и шустрили бы на наших просторах расторопные азиаты и хваткие скандинавы, когда бы не ГУЛАГ.
Увы, не повезло этому слову, и само по себе оно – с двумя гадами по краям – малосимпатично, но факт: тюрьмы, зоны, поселения – это же заповедники трезвой спермы! (Относительно, конечно, – нет в мире совершенства.) Вполне Отец народов кликуху свою заслужил. Не берем воплощение, уже все тут сказано, но идея-то – блеск! Не какой-то там смехотворный сухой закон – только бандитов плодить. Всегда иметь в государстве два-три миллиона мужиков, практически – сравнительно с волей – не пьющих по 3-5-10 лет! – Смогли же, добились, ввели в русло – без максимализма ненужного, без перегибов, в границах реального (десять миллионов с четвертными на ушах – это романтизм: впечатляет, но уводит от жизни).
Сейчас, с высоты творящегося бардака, особенно очевидно: мой народ должен сидеть. Не знаю пока, как нам это обустроить, но колония-поселение – даже с эстетической точки зрения – оптимальный вариант. Уж не говоря про грубые резоны: все при деле, не озорничают, денежки на лицевых накапливаются...
Осекаюсь: не изуверствую ли? Мужиков – на шконки, девок – на каменный фалл... Нет. Размозжить нас в этническую слизь – вот изуверство.
Впрочем, опять я отвлекся – накипело. Но не в сердцах сказал, в полном сознании. И себя никак не исключаю. Такому, как я, родившемуся без особой специализации: ни украсть, ни покараулить – просто одобрительно смотреть на мир, радоваться его удачам, сочувствовать промахам – в Серебрянке самое место. На зэковском берегу, разумеется. А что? Ни к кому чересчур не привязываться, но во всех понемножку влюбляться. Надеяться на чудо помиловки, но спокойно и грустно знать, что конец срока все равно придет – и дома тебя ждут. Никакой политики: политика – ментовское дело, а ты только щемить себя не давай. И – главное! – никакой ответственности – даже за принимаемые кубы: сплав все спишет! Не могу вообразить лучшей доли.
Однако с кубами технорук что-то заподозрил – решил ревизию послать. А я-то – да, накидываю мужичкам, если до рупь на рупь не хватает. Не бескорыстно, как и другие приемщики. Не лихачу, но, строго говоря, срок уже можно вешать. Грозные же ревизоры – это главбух со счетоводом, то есть Любка с Нинон. Двадцать штабелей должны переточковать и нас, уголовщину, вывести на чистую воду.
Механизм ревизии прост: Нинон цифры с торцов кричит (это мы ставим, приемщики, – диаметр каждого хлыста), Любка записывает. Но штабеля здоровенные, явно за день не управиться. А радости большой нет – и назавтра по жиже чавкать. Поэтому решили рационализировать: цифры пусть приемщики кричат, а ревизорши обе пишут. Вместо одного – сразу два штабеля в обороте. Ну, мы и накричали цифр – боюсь, переусердствовали. Как потом узнал – кубов триста лишку получилось. Технорук рукой махнул, матернулся – но ревизий больше не засылал.

XXIX

Из дальнего угла барака – восторженное: – Писечка – як ягодка! Як черешенка! – опять Сухоненко свою терпилу расписывает. Десятый год за этим занятием, а всё новые краски находит, нимфоман.
– Хоть знает, за что чалится. А тут за растоптанный башмак восемь лет кувыркайся, – печально, но без надрыва комментирует Игорек. Семь лет уже позади – что ж теперь надрываться.
Не в моих правилах преступное прошлое ворошить, но в том-то и дело: у Игорька его нет. (К чести нашего судопроизводства начала восьмидесятых, из примерно двухсот откровенничавших со мною – это всего лишь второй случай кристальной безвинности. У остальных – хоть нос разбитый, хоть двугривенный – но фигурировали. Конечно, давать пятак за пятак – это уж слишком по-библейски. Но ведь и лес кому-то надо валить? Расчищать жизненное пространство? На одних вольных много не расчистишь.)
117-я вообще – растяжимая статья, как ей по содержанию и положено, и родные жены мужей по ней упекают – за милую душу. Игорька же друган к своей знакомой затащил. Выпили, порезвились, и вдруг – законный нагрянул. Ну, штанишки надели, распрощались – культурно всё. А вечером – повязали обоих: пассия заявление накатала. Муж ли заставил или сама инициативу проявила – неважно это, хуже другое: в первый же год друган помер на зоне. От тифа. У них там эпидемия была, Игорька тоже скрутило, но – выкарабкался.
Родители подельников дружили до этого, но тут – у той матери свихнулось что-то. Одна статья, один срок, на одной зоне – но чужой выжил, а мой нет. Каждый месяц стала звонить предкам Игорька, осведомляться: "Ваш не умер еще?" Года два доставала, потом только успокоилась.
– Мне недавно старики написали об этом, я и не знал.
– А что, друган-то твой – один у нее был?
– Ну. Она и от армии его отмазала... А тут – даже могилы нет. Конечно, крыша поедет.
– Почему нет?
– Так не выдавали тела.
– А много перемерло?
– Да нет, не очень. Человек двадцать. Один все плакал, пока в сознании, – месяц до звонка.
– А твой?
– Нет. Он не верил, что умирает. Он первый был, еще никто не крякнул. После него и сказали, что тиф.
К 117-й возвращаясь, два замечания. Во-первых, за четвертую часть положено пассажиров опускать. И когда-то соблюдалось неукоснительно. Но в восьмидесятых гнилой ветерок либерализма уже повеивал в уголовной среде, уже начинали сквозь пальцы смотреть – увы, увы. Вон, пожалуйста, Сухоненко со своей черешенкой. Не отсюда ли и пошло по всей стране расшатывание устоев?
А во-вторых, по первым трем частям – сколько ни видел – все как на подбор: гвардейцы! Матушка-императрица – любого бы в полковники, за один вид! Черт его знает, здесь буксую: как это получается? Ведь при таких статях только свистни – шалавы гирляндой нацепятся. Да, может, как раз поэтому: не привыкли к отказам.
Так что публичные дома, конечно, дело нужное и полезное (всё легальное лучше нелегального: ****и, гомосеки, коммунисты) – но не снимут они проблему. Насиловали и будут насиловать.
Провоцировать не надо, вот что, девчата. Ну, и там – каратэ, у-шу, каблуком по яйцам – осваивайте потихоньку. Только не увлекайтесь чересчур. Все-таки мужики – это условный противник, не враг номер один.
Кстати, как у древних было с этим? – А у них не стояло так остро в мирное время. Да-да, 117-я – обратная сторона женской эмансипации. Посеешь, как говорится, ветер... Ничего, бабоньки. Скоро мы сопьемся все, сами же будете ностальгировать:
– Вон, деды ваши – никаких эректоров, силком, бывало, брали: кипела кровь! Богатыри – не вы!

XXX

Раньше думал: люди не добрые и не злые, а такие, какими их заставляют быть. Потом понял: это меня так заставляют думать. А вот управленские чины с непоколебленным марксистским мировоззрением так и уверены, что зэк при каждом удобном случае должен жрать собак, пить одеколон и заниматься активным гомосексуализмом. Бытие заедает сознание.
Но не все так просто, увы. Что, если пассажир вегетарианец? Аллергия на одеколон? И, наконец, не стоит у него на юношей? (Случаются такие казусы.) Нет, ни о какой табула раза не может быть речи. Конечно, определенным усилием можно в себе подавить врожденное отталкивание – или предрасположение, но это будет внутреннее усилие. Обстоятельства ничего не решают.
Но вернемся к собакам. Верхний склад – не нижний, из деревни гуляш не подманишь. Приходится самим разводить. У Геши в будке подрастали трое: Альма, Малыш и Мишка – все разной беспородности, но одинаково умилительные. Воспитание – по избытку досуга – я взял на себя и оттого лучше знал их природные задатки. Первый шаг – приучение к опрятности. Едва щенок напустит лужицу – его следует повозить в ней мордой и выкинуть за дверь. Малышу потребовалось четыре урока, Альме – три. Мишка же все понял с первого раза – так началась наша дружба.
Я не ошибся в нем: не было пса умнее Мишки в вишерогорском леспромхозе, а может, и во всем Красновишерском районе! По экстерьеру же – что-то среднее между лайкой и овчаркой, черный, с белоснежным жабо – красавец! (Толян бы причмокнул: сторублевый малахай, как минимум!)
Только Мишку – когда он чуть подрос – я брал с собою на прогулки, с ним ходил принимать у других бригад; однако он свою привязанность делил строго поровну между мною и Гешей. Как определил, что Геша – бригадир, – не могу сказать. Но всех прочих: сучкорубов, огребщиков, тракториста с чокеровщиком – щенок игнорировал. Однажды мы с Гешей, разойдясь метров на пятьдесят, стали хором звать к себе Мишку – жестокий эксперимент, но хотелось выяснить: кто же для него главный? Кончилось плачевно – в буквальном смысле: стал припадать на живот и рыдать – только что слезы не катились. После чего мы сошлись единодушно: этот – не мясной.
Видимо, Мишка угадал наше решение, потому что начал сторониться Альмы и Малыша, я бы сказал – слегка презирать.
Сойкин, забредя как-то, полюбопытствовал огульно:
– Ну что, скоро котлеты из них?
Наверное, именно тогда всех людей в форме Мишка зачислил во враги. Это сыграло роковую роль в судьбе лесных собак, и я не одобряю такой юношеской горячности. Знай про себя, что ты не мясной, но ведь на лбу ничего не написано, а человеку в форме свойственно ошибаться – еще древние подметили.
Впрочем, и Альма, и Малыш были по-своему очаровательны. Малыш – прихотливая помесь таксы с ротвейлером (хотя ближайшие таксы и ротвейлеры – за шестьсот километров, в Перми) – приземистый, кривоногий, мускулистый. Альма – тонкомордое субтильное существо, буря эмоций, море любви – ко всей бригаде без разбора. Утром – первая мчалась навстречу и – не выдерживала напора чувств, шагов за десять валилась на землю, пела, кувыркалась, снова вскакивала, неслась. К нам специально приходили – посмотреть на цирк. Была, правда, у нее малосимпатичная привычка: обожала говно подъедать. Причем немедленно. Сидела рядом и ждала, переминаясь от нетерпения.
– Это ей витаминов не хватает, – уверял Ваня Щелкунов.
Но и в зеленую пору, в таежное многотравье – продолжала извращенно гурманствовать, несмотря на все окрики и пинки. Вероятно, и Малыш был не без греха, но того выручала мужская сдержанность – никогда не лакомился на глазах.
Мишку же – стоит ли говорить – навсегда отвратило первое "Фу!" На любое повышение голоса он реагировал мгновенно: если ты стоял – подбегал и утыкался в ноги, если сидел – клал тебе лапу на плечо и норовил лизнуть в щеку. На прогулках постоянно загонял на дерево белок, поджидал меня, сперва удивлялся моему охотничьему равнодушию, потом уже просто бежал дальше: дескать, я знаю, мы не на охоте, но мое дело – поднять белку, а как с ней быть – решай сам...
Первым съели Малыша. Любовь, любовь погубила парня – вполне бы еще мог месяца три радоваться жизни, нагуливать вес. Но в конце мая он уже достиг половой зрелости – все метисы более ранние в этом отношении. "Кипит и стынет кровь", – так сказал поэт о злосчастном состоянии, побуждающем убегать на другие делянки в поисках приключений (у Альмы еще не было течки). Первая самоволка длилась три дня, другая – неделю. И никто в бригаде не был против любви, беспокоило вот что: запросто могли нашим Жуаном пообедать посторонние, чужие люди. А допустить такое – значило свалять дурака, даже хуже – сделаться мишенью тайных насмешек. В лесу – за отсутствием развлечений – процветал нелегальный спорт: сманить и заколбасить соседскую собаку. Открыто – по джентльменскому соглашению – делать этого было нельзя, но тем упоительнее триумф!
И вот вернувшегося исхудалого Малыша зачокеровали, привязали возле будки – с тем, чтобы вечером объявить приговор. Мишка сразу догадался об участи друга детства – и ушел в лес. А жизнерадостная Альма прыгала вокруг, приглашая разделить ее восторги. Но Малыш был хмур и задумчив. Первый раз на веревке – это должно что-нибудь значить. И значить недоброе. Потом – эти взгляды, эта отчужденность на лицах... Да, часа за два до эшафота Малыш обо всем догадался. Но перегрызть веревку и спастись, видимо, посчитал ниже своего достоинства. Последние два часа жизни он только скулил и подвывал, иногда поднимаясь до душераздирающих нот. Посильнее "Фауста" Гете – по крылатому выражению. Нет, не сумел умягчить судьбу – но и не затем ведь мы воем, не всё так утилитарно в мире.
Ведро с Малышом Геша поставил в ручей, подбежавшая Альма отказывалась верить своему носу: пахнет приятелем, но что это – вместо? Однако – пришелся по вкусу: умяла требуху, облизнулась. "Двое стали одна плоть" – эх, слабый пол! Ничего святого для вас...

ХXXI

Что ж, Малыш пал жертвой страстей – не худшая доля. Альму же подвело женское пристрастие к собственному отражению. Неподалеку, в логу, ручей разливался зеркальной гладью – и там, мордой вниз, Альма простаивала часами, иногда торкая лапой поверхность и отскакивая от помутившегося образа.
Боюсь, не только я наблюдал эту сцену, потому что однажды не вернулась и под вечер. А когда не выбежала встречать нас на следующий день – стало ясно: сварили.
В гешиной бригаде, по понятным причинам, Альму уже давно исключили из будущего меню, то есть лишились ребята не калорий, а любимицы. И потому решили дознаться – кто? Дело почти безнадежное, если только не наткнуться на явные улики: шкуру, голову – но ведь никто не оставит возле будки такое палево. Да и найди нехристей – что им предъявишь? Ну, поймали, ну, съели – так ошейника ж не было, кто ее знает – чья? Словом, Геша с Ванькой только переругались со всеми, пригрозили зарубить по выяснении.
Но даже этого не исполнили, когда все-таки всплыло случайно. По пьяне проговорился сучкоруб соседский: бражничали они, а занюхать – только муравьи. В банке всегда их на дне – слой, наползают, пока зелье доходит. Вот и предложил кто-то: дескать, знаю, тут рядом – возле ручья – мировой закусон бегает... Ванька, правда, сначала собрался щитом трелевщика будку им сковырнуть, но остудили его, уладили полюбовно, на бражке же и сошлись.
Хоть за Мишку было спокойно – этот чужим никогда бы не дался. Однако беда не приходит одна: нанесло в лес полковника Броуна, начальника Управления. Неизвестно – поохотиться он приехал и заодно заготовку серебрянскую посмотреть или наоборот – но ни то, ни другое ему нынче не понравилось. К нашей будке он подошел уже в хорошем градусе самодурства; Сойкин сзади семенил. Геша с пилой возился – не заметил.
– Так, почему не в пасеке?
– Норма есть уже, гражданин начальник.
– Норма! Газеты читаете?
– Редко, гражданин начальник. Некогда.
– Замполит ваш плохо работает. Ускорение сейчас. Не щадя себя. О нормах забыть. Понятно?
(Да, менты так тогда трактовали: хлеще, мол, погонять надо, гайки закручивать.)
– Понятно, гражданин начальник. Сейчас звездочку поменяю – еще подвалю.
– А это у тебя что? – на гешины ноги. Тот босиком, сквозь грязь на одной ступне – наколка: "Куда идешь?" – Что на левой?
Геша правой пяткой расчистил сакраментальное: "А вас ****?"
– Фамилия?
– Гончар.
– Выжгешь. Проверю.
– А можно, я лучше носки наколю?
И тут Мишка подбежал, обнюхал полковничьи сапоги с ворчанием. Броун слегка пнул его в морду – хорошо, я фукнуть успел, но все-таки рыкнул Мишка, ощерился.
– Откуда собаки в лесу? – Сойкину.
– Да это... не знаю...
– Развели псарню. Еще раз увижу – пеняйте на себя.
Этим же вечером специальным рейсом Сойкин с молдаванами гонял в лес – отстреливать друзей человека. Шесть штук положили – дело немудреное, собаки сами подбегают. Но Мишку мы увезли в деревню, пристроили в одном дворе – пока гроза минует. Навещали ежедневно, подкармливали. И вот – на что уж умный пес – а никак не мог понять происшедшей перемены. Ничего не жрал почти, шерсть потускнела, бока запали. А как объяснить? Наверное – навещать не следовало, тогда бы привык к новым хозяевам, смирился. Но мы-то рассчитывали забрать через месяцок. Вот и довели бедолагу. Утром бригады везут в лесосеку, машина мимо двора – Мишка в крик, мечется. Вечером обратно – то же самое. Недели две так прошло, и в один прекрасный день – всё: молчок.
Ну, успокоился, значит, – нам с Гешей даже обидно стало. Говорят, собаки годами тоскуют – фуфло оказалось.
Нет, не фуфло: повесился Мишка – вот и молчал. То есть утром, без воя, сиганул через забор. Перепрыгнуть – перепрыгнул, да так и завис – веревка-то удержала. Не надо было на такой длинной привязывать! Мне иногда подумывается: не рассчитал ли он все заранее? Ведь мог же перегрызть, невелика хитрость!
Впрочем, так и лучше: рано или поздно все равно бы зарубить пришлось, чтоб менты не застрелили зря.

XXXII

Сплав начался как всегда, когда вода стала спадать, – всё не поступала команда из Управления. Начинать же по своему почину в нашей системе не принято – сверху виднее. Серебрянка неправдоподобно разбухает на считанные дни, потом стремительно мелеет – и гешину бригаду бросили на проплав: почти посуху доволакивать застрявшие баланы до Вишеры. Это, в общем, задача выполнимая: для зэков нет невозможного – но все равно миллионы кубов не доплывают по назначению. И у Вишеры, и у Камы дно в несколько слоев устлано топляком.
Наверное, отдаленное потомство, исследуя русла наших пересохших рек, примет их за дороги и подивится: смотри, как мостили древние! Не жалели трудов! И наверняка извилистость изучаемых трасс вызовет бурные споры археологов: что было в этом – подлаживание к рельефу? Экономический расчет? Особенности национального менталитета?
И только мои записки примирят сцепившихся интеллектуалов. Нет, мы не мостили дороги! Мы сплавляли лес. Но дороги у нас все равно кривые – рано помирились, продолжайте дискуссию.
А вот мне перекинуться не с кем. Гарик в Вишерогорск укатил по делам. Игорек на сплаве. В лесу всего две бригады оставлено – и я при них. Брожу по вырубам, созерцаю весну. Плохо, что не присесть толком – на земле сыровато, а пни все в соку, прилипаешь. Еще зимой деревья спилены, а корни качают, качают кровь – завидное свойство!
Хоть и выруба – а повеивает жизнью. Вон, две влюбленные бабочки исполняют знаменитое "крылышкуя", причем кавалер с элегантной небрежностью копирует пируэты партнерши... Но что бабочки! – Такая пора: щепочка не щепочку вспрыгивает. Это Геша недавно, на разводе, обобщил философски. Поводом, помню, Орлик стал, полуслепой коняга, всегда мирно пасшийся по утрам возле штаба. А тут – коров мимо него пастухи погнали. И вот – кто бы мог ожидать – встрепенулся старичок, напрягся, вывалил свою благодать чуть не до земли, заржал...
– Орлик, делай! – это зэки, в двести харь, почти хором. Даже коровы приостановились: а вдруг повезет? Но, видно, мы своим криком спугнули вдохновение: втянулась колбасятина, Орлик – снова за травку. Потом еще до самой лесосеки мужики обсуждали: а что, может конь корове задуть? Или это так Орлик – сослепу понтанулся?
Не нашлось авторитетных специалистов, и я до сих пор в неведении, а интересно же, правда. "Что положено Юпитеру – не положено быку" (ну, коню – неважно) – ведь несправедливо! То есть человек разумный козу или свинью кроет ничтоже сумняся, а у братьев меньших, значит, табу? И для Орлика корова, как для меня педераст, – ну никак не объект вожделения, наотрез?
Может, и к лучшему, конечно. Еще лошадей рогатых не хватало. Или быков с гривой. Кстати, в Африке, наверное, было не так строго – хоть на антилопу гну посмотреть. Да африканцы вообще ребята разнузданные. В нашей общаге, от Герцена, конголезец один, по-моему, только вахтершу не прописюнил, так той за семьдесят, ветеран партии, – это остановило, наверное (что ветеран).
Замечаю: сносит уже мечту в родные края – от бабочек до Герцена допетлял, – скоро на волю, можно расслабиться! Раньше, когда больше полутора оставалось, – никогда бы себе не позволил.
В письмах, между прочим, все наперебой – сокурсники, преподаватели: ну, когда тебя ждать? Хотя мой срок знают в точности. Так и подмывает в ответ: да вот уже, в носу доковыряю – и пойду такси ловить.
Но – сдерживаюсь, объясняю вежливо, мол, здесь – такой принцип: раньше сядешь – раньше выйдешь. Раз уж затянул с посадкой до двадцати – теперь ждать приходится. Вот если бы в восемнадцать догадался – уже бы дома был. Впрочем, в восемнадцать я бегал резвее – и терпилу своего наверняка бы догнал. И тогда – неизвестно, уложился бы в пятак или на червонец наколобродил. Запутанная математика, лучше не вдаваться. Как сложилось, так и сложилось – от добра добра не ищут.

ХХХIII

Про козу и свинью я недаром помянул: знавал пассажира – тот даже индюков трахал. По рассказам, конечно, но верю безоговорочно. Индюк же не Мерилин Монро, чем тут хвастаться. Эдик, азербайджанец, еще крестовский сокамерник. Добродушно так пояснял, что на востоке чуть ли не положняк – домашнюю живность бесчестить (пацанами, разумеется). У него, говорит, только с кошкой прокол вышел – не оценила, тварь, своего счастья. Я потом, когда в бане мылись, кошку эту понял: как раз бы до головы ей достало.
Но не тем даже Эдик запомнился – я и раньше в мусульманском темпераменте не сомневался: читал подростком «1001 ночь» неадаптированную. Другим он потряс: к нам его с крестовской кичи кинули – две недели на хлебе-воде, не спавши почти. И вот, едва баланды навернув, тут же нашего камерного гребешка дважды, не вынимая, приголубил.
Эх, застрял у меня в мозгах этот гребешок! Подозреваю, что и с поселения начал, минуя предыдущее, именно чтоб его обойти. Но вот – не получается. Стыдуха, сил нет.
Придется издалека повести, позанудствовать полстранички. Давно известен закон коллективной психики: любая людская совокупность, чтобы чувствовать себя полноценной, должна иметь в поле зрения другую, стоящую (по убеждению первой) ниже статусом – пусть даже не фактически, в отвлеченном хотя бы смысле. Для мужиков это будут бабы, для белых – черные, для русских – жидки, и – обратно. Для англичан – ирландцы, для французов – метеки, это закон, здесь нет исключений.
А для зэков, соответственно, – обиженные. Великолепный компенсаторный механизм: да, я такой-сякой, спившийся тупорылый Ваня – зато не Абрам, шестерка последняя – зато не гребень. Разница в том только, что персонально негров и евреев ты можешь целовать в десну, кентоваться с ними – на здоровье. Сам не почернеешь от этого, и крайняя плоть цела останется. С опущенными же – сложнее, тут риск вполне реален, заразная масть. Оттого и полагается петуху – коли уж стал им – находясь в границах тюремного мира, каждый новый коллектив оповещать о своей неприятности.
Наш этого не сделал. С неделю жил в камере на равных правах, как ни в чем не бывало. Но все тайное становится явным – есть в тюрьме служба оповещения, работает безотказно. Очень мы осерчали на пассажира: у всех впереди года в этой системе, и форшмануться (законтачиться – по другой сленговой традиции) на первом же месяце – не лучшее начало срока. Собственно, всех и неудобств для опущенного – спать возле унитаза (а когда нас тринадцать было в камере – любой новичок там спал), иметь отдельную шлемку и дачку – если подгонят с воли – хавать одному, не дербаня. Подобрались в нашей хате только одни мирные бакланы, то есть по хулиганке все, первоходчики, и никто напрягать на соитие бедолагу бы не стал. Эдик и был единственным поначалу. Но вот – вроде как неудобно в грязь лицом перед Закавказьем – превозмогая омерзение, и другие начали подстраиваться. Пуще же – изгалялись над пареньком, свою сперму жрал – ну, не буду расписывать, чтобы ни у кого слюнки не потекли. Всё потому, что не повинился, утаить хотел. И цириков мы каждый день просили перевести убийцу (он единственный в камере по 102-й), но Юрий Владимирыч такой шухер тогда навел – Кресты ломились, третий ярус повсюду срочно наваривали, не до нас было администрации. Короче, хлебнул пассажир – с недельку. Тюрьма не санаторий, конечно, но, в общем, место сносное, а у нас – так прямо благодать. Железно завели: никаких прописок, дедовщины, помыкания. Все чинно: буриме, рукоделие (серьезно: ручки из распущенных носков – залюбуешься!). И вот – на каком-то пидере – споткнулись, сломались, осатанели… Ведь все участвуют – хоть зрителем, хоть слушателем, помещение – четыре на два, не уйдешь со спектакля. Эдик вскоре на суд уехал, а потом – если не откупился-таки – в другой корпус, но продолжалась свистопляска, что ни день – новые изощрения.
Легко можно слов наговорить: мол, душа в летаргии, атрофия сострадания, защитная реакция первых тюремных месяцев – но зачем? Раз помню – значит, не простил себе. Потому что знаю: мог остановить, приумерить хотя бы – авторитета хватало. Но – лежал наверху, журнал «Нева» почитывал. Постороннею волей кончилось: цирик углядел в глазок очередную репризу, и обоих клоунов – белого и рыжего – увели.
Конечно, вздохнули все облегченно, но с того дня бросил я анархизмом увлекаться: что мы знаем о себе? Только одно достоверное: без цириков нам – прямиком в ад, безысходно.