Репортаж 22. Тиф

Александр Войлошников
               
                0110
                Злоба, грустная злоба
Репортаж  № 22                Кипит в груди…         
Т   И   Ф .                Чёрная злоба, святая злоба...
                (А. Блок)
Прошло три месяца                Я по радио слыхала:               
Время – 5 июля 1941 г.                «Мы врагу даём отпор!»
Возраст – 14 лет.                Куму это рассказала --
Место – полустанок в                Он хохочет до сих пор!   
               Зауралье.                (Фольклор 41 года) 

          Душно… невыносимо душно! Как рыбе на суше. Потная одежда прилипла, как лейкопластырь. Ни вздохнуть, ни охнуть, будто бы расплющило меня под многотонной, вонючей задницей! Густо и гнусно воняет поросячьим и человечьим дерьмом. Тяжелый запах сгущает воздух так, что не только дышать им, а смотреть сквозь него трудно… да и смотреть не хочется – глаза болят, всё противно: опять тошнит… бр-р!! -- до блевотины! Тошнит всего, везде… в глазах – туман тошнотный. А в голове – битое стекло, даже подумать о чём-нибудь больно: чуть мозгой пошерудишь – колется. А шевельнёшь головой – в глазах темнеет!
             Почему тут так плохо? Разъезд, как разъезд. Лесок неподалёку. За ним, небось, речка или озеро… выпил бы сейчас всё озеро! Во рту -- едкая слизь от рвоты. Тошнотная слизь от которой хочется блевать ещё и ещё… Сплюнуть – мечта неосуществимая – слюны нет! А пить как хочется!! Пи-ить!!! Единственный на полустанке колодец пассажиры с грязью выскребли, пока я делом занят был неотложным, -- блевал… а опоздавшему поросёнку достаётся что? – вот-вот! -- сиська возле жопы, а то жопа вместо сиськи! Или съел не то, или выпил заразу? А это очень вероятно: второй день наш поезд без воды идёт. На станциях вода -- только эшелонам. Пассажирские поезда никого не колышат, потому как – война. Война!!!  Та война о которой я с детства мечтал, о которой Бога молил!
          Но и тут мне дико не везёт: облапошили меня «Заявлением ТАСС от 14 июня», как образцово показательного лоха и оказался я «во глубине сибирских руд» не раньше и не позже, а именно тогда, когда надо было быть мне возле западной границы. Ведь копчиком чувствовал: вот-вот на западе рванёт! Все это чувствовали -- бабы сухари по всей Сибири сушили! А на ТАССовский понт во всём мире одного меня прикупили! Правильно говорят: «дураку грамота вредна»! Не читал бы газету – был в Белоруссии! Ну, никак не мог я подумать, что война начнётся через неделю после таких трогательных объяснений в любви и дружбе с фашистской Германией! И даже тогда, когда видел я в начале июня сотни воинских эшелонов, спешащих на запад, где вызревал гигантский нарыв войны, даже тогда, когда каждому, у кого на плечах соображалка, а не тупой набалдашник, было ясно, что вот-вот этот нарыв прорвёт… и тогда я, долдон, отправился в Иркутск.  Вот и результат: война -- там, а я -- тут, в тени от сарайчика с поросёнком… на затрюханном разъезде у которого названия нет… а до фронта отсюда – как до луны!
          Видочек мой гармонирует с моим настроением и географическим положением: вывеска три дня не мыта, пропотевший пиджак на голом теле, -- рубашку я вчера выбросил на ходу из поезда, вместе со вшами: раз, неблагодарные, так кусают, -- пусть пешком по Сибири канают! В таком наряде мне не воровать, а милостыню собирать, потому как такого вонючего как я, никто и близко к себе не подпустит! Впрочем, ароматы других пассажиров разнообразием не отличаются, даже бабы не умываются. Вторую неделю тащится поезд со скоростью мандавошки, отстаиваясь на тихих разъездах, как этот, где раньше и местные поезда не останавливались. Все пассажирские поезда плетутся без расписаний, пропуская эшелоны попутные и встречные. А их столько, будто бы вся Россия под песенку: «эх, яблочко…» -- на колёсах катится! Куда катится?...
       Второй час торчит наш поезд на безымянном полустанке. Из вагонов, раскалённых июльским солнышком, как вошебойки, повылезали, будто бы вши на прожарке, обалдевшие от духоты пассажиры и расползлись по полустанку в поисках тени, воды и прохлады. Только самые настырные и цепкие, как гниды, прилипли мокрыми от пота задницами, к своим местам в душных вагонах, пропахших загаженными уборными. Обильно потея, нервно пересчитывают они свои и доверенные им монатки: убогие фанерные углы, заплатанные сидора, затрёпанные скрипухи и мазёлы (узлы), завёрнутые в вонючее тряпьё, – весь тот громоздкий и тяжкий скарб, без которого немыслим пассажир российский.
                *       *       *
       В тени соседнего сарайчика устраиваются два поддатых ханурика. Один из них, лысоватый, в пропотевшей грязной майке, другой – лохматый, в пёстрой рубашке с распахнутым воротом, через который видны капельки пота, стекающие по дремучим зарослям волосатой груди. Лохматый, мокрыми от пота руками, открывает банку рыбных консервов, а лысоватый достаёт из карманов брюк мутный гранёный стакан и начатую бутылку водки, даже на вид, тошнотно тёплую. Видно, квасят они на пАру «русский коктейль», по популярному народному рецепту: «к одной поллитре водки добавить другую поллитру и выпить сразу!». Лысоватый наполняет стакан на две трети и большая капля пота, скатившись с его угреватого носа, пополняет водку в стакане. Но тот, который в рубашке, невозмутимо принимает стакан и выпивает тёплую водку, дополненную каплей пота собутыльника. Выпив, резко выдыхает воздух, добывает потными пальцами рыбёшку из банки и смачно её захлюпывает широкой пастью. После этого, в свою очередь наливает водку партнёру. До меня доносится вонь дешевых рыбных консервов и тёплой водки и меня опять тошнит.
       А поезд всё стоит. И не известно: сколько он тут простоять может? По соседним путям, обдавая разъезд пылью и угарной угольной гарью, проносятся эшелоны. Тяжело и гулко громыхают чугунные колёса на безвольно прогибающихся рельсах и до сарайчика, в тени которого сижу я, докатывается гнетущее содрогание земли от стремительного раската их чугунной тяжести. От дрожания земли муторно кружится голова -- мне становится всё хуже, хуже… будто бы душный чугунный гнёт громыхающих колёс эшелонов давит, душит моё ослабевшее тело, дрожащее в ознобе температурного жара и мокнущее от обильного липкого пота. Под гнётом громыхания эшелонов тают последние силы и воля, а душа наполняется безотчётным страхом перед чем-то бесформенно ужасным, неотвратимо надвигающимся, как туча из давнего-предавнего детского сна.
         На восток идут эшелоны с беженцами. В распахнутых дверях товарных вагонов мелькает горькая обнаженность неустроенной житухи людей, внезапно сорванных войной с насиженных мест, лишившихся дома, привычных вещей, потерявших в сумятице бегства своих дорогих и близких. Пока что они ещё под наркозом шока, который хранит их от понимания неизмеримости и непоправимости постигшего их горя, которое ждёт своего часа, чтобы потом всю оставшуюся жизнь безжалостно, до потемнения в глазах, терзать душу, сжимая кровоточащее, изболевшееся сердце. А за теплушками, до отказа набитыми разнополыми и  разновозрастными человеками и человечками, ещё долго погромыхивают тяжелым раскатистым гулом открытые платформы с каким-то железом, станками, громоздкими ящиками. Время от времени, отбарабанив чётко железную чечётку, ярко полыхнув  красными крестами в огромных белых кругах, мчатся на восток санитарные поезда и исчезают за семафором, унося в себе чьи-то страдания, боль, надежду и обречённость. А на запад, один за другим, непрерывно, идут, идут воинские эшелоны: теплушки, туго начиненные красноармейцами, платформы с зачехлёнными пушками, автомашинами, танками. На тормозных площадках и на каждой платформе -- часовые… такие бдительные, что и на ходу не прячутся от ветра. К эшелону не подойдёшь, под брезент не заберёшся – пробовал. Так и громыхает без моего участия война, которую ждала вся Россия: кто -- со страхом, кто -- с надеждой!
                *       *       *
       Каждый день жадно впитываю новости о войне. Из-за многолетнего слоя лапши на ушах, слух у меня стал советский:  настолько тонко избирательный, что не слышу я то, о чём радио громко вопит, а слышу то, о чём оно молчит между напыщенно трескучими фразами о блистательных победах Красной Армии, сперва под Львовом и Черновицами, потом под Минском и Киевом… а если география побед будет иметь ту же тенденцию, то скоро будут рапортовать о победах из-под Омска и Иркутска?! Тогда зачем куда-то ехать? -- сиди и жди в тени поросячьего сарайчика! -- слушая по радио о сокрушительных ударах, которые наносит доблестная Красная Армия германскому фашизму! Так как после каждого «удара» Красная Армия отбегает на тысячу километров назад  (разгон для следующего «удара»!), то скоро она будет и здесь… Но! -- если бы не обстоятельство одно: по сводкам информбюро понятно, что немцы наступают быстрее, чем могла бы отступать доблестная Красная Армия! По названиям оставленных городов, я понимаю, что это не отступление, даже, не бегство. Бежать с такой скоростью невозможно, даже если вставать пораньше и бежать в белых тапочках без обеденного перерыва. Значит… значит, Красная Армия бежит, но не в ту сторону: бежит не от немцев, а к немцам!! Бежит, чтобы помогать им!! И меня охватывает страх: опоздаю!! – и война, вернее, этот удивительный бег, закончится прежде, чем выберусь я из этих полустанков с поросячьими сарайчиками! И тогда все мои мечты пойдут… в поросячью задницу!? А как неистово мечтал я об этой войне! Как мечтал я разыскать Сталина, спрятавшегося в деревенском нужнике… и с наслаждением, не боясь запачкаться об эту мразь, медленно, с наслаждением топить и топить, долго топить его там же! И вспоминаю я слова из любимого романа:
       «Граф Монте-Кристо, помолодевший от радости мщения, стоял перед ним…»
       Мне, конечно, молодеть, ни к чему… и так слишком молод для любой армии. Да и какое мщение может удовлетворить меня, если навечно живёт во мне память о миллионах лучших людей замученных в лагерях, расстрелянных над унитазами, задушенных в газовых автозаках для того, чтобы превратить народ России в безликую «народную массу» и безраздельно властвовать над ней! Нет на свете казни, достойной Сталина, так как
       «… каждая из казней кончается смертью, а смерть – это покой, а для жестокой кары должно казнить не смертью»! 
       Понимал Граф, что жизнь бывает страшнее смерти! Надо, чтобы Сталин жил долго. Пока не провезут его от Бреста до Магадана в клетке с надписью: «Иди и смотри!» Смотри, смотри, советский раб, убеждайся, примат примитивный, как вонюча эта гнилозубая, трусливая тварь, как плюгава, она, ряба, низкоросла, задаста до непохожести на мужика… какая это злая ошибка природы! Как же ты, советский скот, боготворил эту никчемную уродливую тварь, как ты, ничтожество жалкое и трусливое, дрожал перед ней!! А на клетке табличку повесить с цифрами: сколько прекрасных жизней человеческих погубила эта мерзкая и злобная сверхчеловечишка! И плевательницу рядом обязательно поставить. Для гигиены: чтобы на пол не плевали.
       «Кажется, меня душит не столько ненависть, сколько отвращение, -- сказал Граф»
       Тут Граф, как в воду смотрел! Позавчера в Омске на вокзале слушал я по радио выступление Сталина. И удивлялся… трусости его удивлялся! Взрослый мужик, вокруг охрана, и немцы от него, пока что, далековато, но… даже из радиорупора дохнуло вонью, когда Сталин всю «сталинскую форму» своим «богатым внутренним содержанием» до пяток обдрыстал! Какое счастье: услышать животный страх в голосе «Стального Вождя»! Такое -- дорогого стоит! Ах, как нежно лепетала эта мразь дрожащим, утончившимся от страха голоском: «Братья и сёстры! Друзья мои!...» Ишь, вспомнил про братьев, сестёр, друзей! Хрен тебе… чтобы голова не качалась… сегодня ваша не пляшет… нет у тебя друзей, кроме Берии и сестра у вас – общая виселица! Руки у меня тогда задрожали… какое счастье, если б удалось кокнуть хоть одного чекиста!... знал бы -- не зря жизнь прожил…
       Кажется, я спал? Или был в отключке? Один из моих соседей, тот, что в майке, раскатисто рыгает и долго, тягуче сплёвывает. Это привлекает моё внимание к ханыгам. О чём они говорят? Сидят рядом, разговаривают в полный голос… но зрение и слух у меня в вязком киселе безразличия, в котором по временам вспыхивают колючие огоньки ненависти… И опять по соседнему пути громыхает на запад воинский эшелон. Один за другим идут, почти вплотную… а какой смысл гнать эшелоны, если все красноармейцы сразу же на сторону немцев перейдут?! Ведь каждый честный человек думает о том, как поскорее с советским скотским стадом разобраться, а в какой компании этим заниматься -- дело десятое… лишь бы скорее свободой вздохнуть, ворота концлагерей распахнуть и к Городу Солнца откроется путь!...
                *       *       *
       Разъезд, сарайчик, поезд, всё, покачиваясь, исчезает во тьме кромешной. Глухой шум в ушах становится ритмичным и, вот, песня всё громче гремит над полустанком, над страной, над миром! Врезается в звёздное небо «Марш Интербригады: «Бандьеро роса! Бандьеро роса!! Бандьеро роса!!!» И содрогаются галактики от мерной поступи Интербригады в которой бьётся изо всех силёнок моё маленькое сердце, но оно растёт, расширяется до боли: туп! Туп!! ТУП!!! – ближе и ближе топот шагов, громче и громче грохот барабанов!! Сейчас я встану в строй!! Я встану! Встану… С трудом размыкаю глаза, выкарабкиваясь из душного бреда. В гудящей голове, в тошнотной гущине неистовой головной боли болезненно копошатся колючие обрубки мыслей: «паровоз гудит… зачем?» А сердце стучит: «туп! туп!! туп!!!» -- как сапогами изнутри по рёбрам… надо бы чуточку посидеть… всё пройдёт… всё пройдёт и я – тоже… стану добрее… хотя бы к себе… не пойду никуда… и боль проходит… как хорошо на берегу!… это же – Байкал!... я окунаю раскалённую от жара голову в голубую прохладу байкальской воды и пью, пью, пью… растворяясь в синеве забытья…
         -- Эй, кореш!... – раздаётся голос лохматого, -- вставай! Паровоз зовёт!! Эх, мама не горюй, -- что за война? -- пацанов ловим! Нельзя отставать, сразу заметут, точняк, как диверсанта! -- немцы русских пацанов со взрывчаткой засылают, -- рвать железку! Война, мать её… а у нас-то, с кем война? – хрен знает… С пацанами русскими, что ль?!
         Война!! Как разряд электротока, пронизывает моё безвольно расплывшееся сознание это магическое слово!! Я должен… должен мстить! Мстить!! МСТИТЬ!!! Это слово, вымечтанное с детства, отпечатанное в каждой клеточке тела… то, ради чего живу! -- эта великая, живительная идея возвращает сознание. Открываю глаза. Мокрые, скользкие от обильного пота руки моих соседей поднимают меня на ноги. Только б не упасть! От неистовой головной боли темнеет в глазах до черноты. Когда возвращается зрение -- всё вокруг плывёт, кружась и качаясь. Я ещё раз мучительно корчусь в судорогах, выташнивая на пустой желудок. Мужика в майке от этого зрелища тоже мутит – он рыгает вонью водки и рыбных консервов и тягуче слёвывает. Качаясь из стороны в сторону я пытаюсь идти.
         --  Эк тя раскачало, -- мама не горюй! Ништяк, всё хорошо, что хорошо ка-чается… Видать, сомлел ты, пАря, -- малость лишку принял на грудь… аль от жары?...  Ишь, солнце-то шпарит -- мама не горюй! -- а коль сердечко слабое, тут, к гадалке не ходи, запросто копыта отбросишь… Держись, корефан, шевели подпорками!! – командует, который в рубашке. Он почти в нормальном градусе, не раскис на жаре, как тот, -- в маечке. От головной боли теряя по временам то зрение, то сознание, корчась от спазм и судорог, бессмысленно скрипя зубами по тошнотной слизи, заполняющей рот, я, мотаясь в крепких руках как безвольная кукла, иду, иду… через дурноту и беспамятство, хрипя и задыхаясь, а всё-таки, иду… потому что должен сделать что-то очень важное… важнее жизни!… мстить!! МСТИТЬ!!! МСТИТЬ!!!  Хватаюсь мокрыми, скользкими от пота и блевотины, непослушно ватными руками за горячие поручни и, с помощью моих помощников, на карачках карабкаюсь, из последних сил карабкаюсь, в душный железный вагонный тамбур. Встав на коленки, цепляясь за стенки, пытаюсь встать. Но только поднимаю голову, как всё перед глазами взлетает вверх, заваливаясь вбок, и стремительно падает в кромешное никуда. А там, в чёрной причёрной темноте, мучительно больно хохочет железо, но, тут же, грубый железный хохот превращается в нежный звон серебряных колокольчиков – дивный звон, серебристо звонкий, чистый, неземной… и сердце сжимает страх:
      «…казалось, что он несётся на всех парусах к тому смутному бреду, которым начинается иная безвестность, именуемая смертью»
       А после всё: и страх, и бред безвестности, и горячий, железный тамбур, -- всё сворачивается тугой спиралью, а её, закружив в чёрную воронку, со чмоком, засасывает пустота беспамятства.

          Конец реп. № 22.      Конец  2-й  части.            
                0110