Репортаж 17. Воробушки

Александр Войлошников
               
               

                (37с)*   
 Репортаж  № 13                Грязных улиц странники,      
     ВОРОБУШКИ.                В забаве злой игры,
Прошло семь месяцев.               Все  они карманники, 
Время – июль 1940 г.               Весёлые воры.
Возраст – 13 лет.                (Есенин)   
Место – российская глубинка.               
               
              Не выспавшись, на рассвете покидаем мы поезд в тихом провинциальном городке, увеличивая этим население городка на шесть «социально опасных элементов». И намерения наши: нарушить баланс в отчётности советской милиции по соотношению «преступление и наказание». Утреннюю тишину городка нарушает деловитое тарахтение одновагонного трамвайчика. Алчно взглянув на мирно спящий городок, как Кортес на Мехико, Голубь изрёкает:
     -- Зуб ставлю, -- светит фарт! Край непуганых фрайеров…
        Мирно спят аборигены городочка в этот ранний утренний час, не подозревая о том, что мы уже в их тихом гнёздышке. Сладко похрапывает тот абориген, которого выберет сегодня злой рок, как жертву в нашем криминальном сюжете. Подглядеть бы: какая пакость ему снится?! От бодрящей утренней прохлады, наполненной ароматом отцветающих акаций, организм Штыка выделяет юмор:
     -- А чем тут дышать, если воздуха не видать?
         После изучения городка, узнав, что трамвайная остановка вблизи сберкассы, мы точкуем план «экспроприации» по пути в кишкодромчик. Не привлекая внимание, бредём тройками по старинному, уютно провинциальному городку, не изуродованному советским модернизмом. Хотя соображалка наша занята, -- не променад выгуливаем, -- дело точкуем! -- но на городской площади, замощенной неровным булыжником, мы останавливаемся, полюбоваться величественным храмом.
       Разграблен храм, сбиты, изуродованы барельефы на стенах его, сняты кресты и колокола, но стены не взорваны из-за их несокрушимой толщины и используется храм традиционно: под овощехранилище. Гармония его спокойных, величавых форм, вознесённых в небо, восхищает и наши беспризорные души, пребывающие в конфликте с нравственным и с уголовным кодексами. Голубь говорит: «Каждый рождён подсудимым, но об этом не знает, пока не попался». Мы про это не только знаем, но всегда помним, и, пока что, тьфу-тьфу! -- не попадаемся.
       Полюбовавшись храмом, опускаем мы взоры на землю грешную, где в центре площади, неуместно и оскорбительно, как кукиш, торчит на фоне величественного храма пузатенькая, как пасхальное яичко, ширпотребная скульптура Ленина. Облупившийся гипсовый памятник, со следами тонкого слоя бронзовой краски и толстого слоя внимания голубей, иллюстрирует комизм верноподданнического монументализма.
       Перстом, кичливо торчащим из неестесственно вздёрнутой лапки, указует монумент на павильон «Пиво-воды». Воды присутствуют на вывеске, как почётный член президиума. В павильоне торгуют разливной водярой. И этот факт подтверждается живым и радостным гомоном жизнерадостных аборигенов, с раннего утра гужующихся внутри павильона и угрюмым упорством бедолаг, стойко млеющих в полуживой очереди за опохмелкой.            
       -- Триумфатор обхезанный! – хихикаю я на статую.
       -- И храм и срам… и смех и грех, -- добавляет Голубь.
          Остальные похмыкивают, сравнивая великолепие собора и пролеткультовский шедевр на тему: «соблазнитель Крупской», --  пузатенькая фигура которого украшает все города России. Площадь окружена массивными, как крепостные бастионы, купеческими домами, рассчитанными на вечность, как пирамиды. В бастионах – советские госучреждения. Горком в самом солидном, с колоннами. Перед учреждениями – доски почёта с фотографиями передовиков канцтруда. По их поблекшему виду понятно: они тут насовсем, как на кладбище. А на фасадах учреждений – пароксизм крикливых лозунгов: «Догоним и перегоним Америку!», «Даёшь пятилетку в четыре года!», «Нам путь указан Ильичом!». Этот лозунг висит на павиллионе «Пиво-воды», подтверждая правильность пути, избранного его посетителями, пришедшими сюда по указанию перста памятника Ленину. Пристрастие советских людей к лозунгам с именем Ильича так необузданно, что все пивнушки и вытрезвители, украшены лозунгами: «Правильным путём идёте, товарищи!»(Ленин): а на дурдомах и тюрьмах плакаты: «Ленин с нами!»…
        И всё так чинно, тихо и спокойно в этом провинциальном городочке, что, по закону подлости, обязательно случается что-то скверное. Это сбывается на пути к сберкассе.
     -- Аркан! – испуганно вскрикивает Голубь, но поздно: полоротый Шмука, думающий на ходу о чём попало, срезав угол дороги, шкандыбает, ка-ак ни в чём ни бывало! -- меж столбом и подпоркой!!   
          --  И-иди ты!… -- издаю я горестный стон.
          --  Шер иссяр, совсем дурак ты!! – ругается Мыло. Штык лепит Шмуке плюху, Кашчей добавляет пендель. И мы понуро поворачиваем назад, заходим в тихий дворик, плюхаемся на траву за сараями, чтобы там с комфортом скорбеть о том, что уже непоправимо.
      -- Кур ми син ме, ослеп ты, однако? – удивляется Мыло сразу по-русски, и по-татарски.
      -- Дело-то закрученное… как штык – на клей хряли! – вздыхает Штык.
      -- Ото я и ховору: до тшяго жеж жолотая тырка шорвалащь! – по белоруски кряхтит Кашчей.
      -- Эх, ты-ы, Шмучка, жопа с ручкой… угораздило ж тебя!... – поэтично вздыхаю я на «великом и могучем».
          А Голубь молчит, сосредоточенно пережевывая травинку. Молчит и виновник наших переживаний – Шмука, -- опустив кудрявую, как у барашка, голову. В огромных чёрных глазищах Шмуки древнееврейская печаль: сам  понимает, -- подвёл  всех нас под монастырь! Хана, тухляк, амбец и нашей работе – пипец! Теперь, лучше всего, – мотать скорей и дальше из этого городка и от того места, где на этот коварный аркан подловились! Ведь ни один самый отчаянный вор не идёт на дело, если кто-то из кодлы в аркан залетит: пройдёт внутри треугольника меж столбом и подпоркой!
      -- Не светит, не личит! – итожит наши охи-вздохи Голубь, выплюнув травинку. – Туши свет, соси лапу, в общаке голёк! А ну, волкИ, выгребай тити-мити… всю сорянку до пенчика!
         Вместе наскребаем девять колов. На обед в кишкодромчике – вполне. Даже на ужин останется, если нажать на хлеб и витамины.
    -- Ярар!! Живём, однако! – радуется Мыло.
    -- Не в деньгах тшастье, а в их колитшестве! – философствует Кашчей. И Голубь точкует перспективу:
    -- Раз хватает на жеванину, значит – не тухляк. До завтра перекантуемся. А куда мотать с таким гальём!? Неча каждый день гужеваться! Эвон, – Штык морду протокольную нажрал! Конечно, Кашчей малость отощал, так его, хоть ****отами корми, -- всё одно, – шкиля занюханная!! Купим жеванины и в зелени поторчим! Нету худа без добра: в речке накупаемся!
          Вот так: сказал Голубь и. Никто не шелестит. Пахан будущий. На бас не берёт, а сказал – закон!
      -- Позыгь-ка! В сагъае бутылки! Чегъез дыгъку я их пгъоволокой… сдадим? – надыбал сюжет Шмука, стараясь загладить свою оплошность.
      -- Завя-ань! – с досадой обрывает Шмуку Штык саратовским говорком, -- ка-ак штык попухнем на бутылках!
      -- Ото я и ховору: прийшлы в хород сурьёзные залётки, хай у них спина хорбата, зато хрудь вохнута! Та ка-ак зачалы бутылки шчупать!... – обыгрывает шмучкин сюжет юморист Кашчей.
          --  …отвя-янь! Тебе и на бутылки слабО! –  пищит сквозь нашу ржачку Шмука. Ржет кобылка, никто на Шмуку зла не держит. С каждым такое может случиться, а со Шмукой – особенно. Вроде бы, оголец, как оголец, но в кодле он на том крайнем месте, где что бы ни сделал, а всё не в масть! Хотя он других не хуже. Только рассеянный. Всё о чём-то думает и не в ту сторону идёт… а если он с десятого этажа упадёт, то, задумавшись, на луну попадёт… по рассеянности.  Но если б не было в кодле Шмуки, стало б скучно. И тогда подначивали бы кого-то другого. И, по какому-то закону природы, все напасти сыпались бы на него, того другого, как на крайнего. Скорее всего, крайним стал бы Мыло. Потому, что татарин и по-русски говорит сгально. А быть может он кокетничает и для сгала лепит «хурду-мурду», как иностранец. Но так кокетничает он, пока не «крайний»… Хорошо сказал какой-то мудрый нацмен: «Татары, берегите евреев! Не будет их – русские за вас возьмутся!» Только Штык с Кашчеем не попадут на место Шмуки. Они давние кореша: на пАру когти рвали из Верхотурской колонии. А я? Ведь тоже – сам на сам. Такие и бывают козлами отпущения… Хотя я «писатель», но не ширмач и без кодлы – пустое место. Кодла мне фрайера на блюдечке подаёт…
          В этой кодле хорошо мне. В других кодлах – обидные подначки, бесконечные разборки. А здесь – все по корешам. Это из-за Голубя. Все в кодле примерно одного возраста. Шмука – младший. Голубь на год меня постарше, а умнее в тысячу раз!  Прирождённый центровой – лидер. На авторитет соображалкой работает, а не кулаками. Не гонорит, а самое трудное на себя берёт. Общак держит честно – ни пенчика на себя не потратит! Такая щепетильность в крови у него – от питерских интеллигентов. В кодле все мы одинаково дружбанЫ, хотя и разных национальностей: Кашчей – белорус, Мыло – казанский татарин, Штык – саратовский немец, Шмука, почему-то еврей, хотя из Рязани, а не из Москвы, где, говорят, половина жителей евреи, потому что другая половина еврейки! Голубь свою национальность определяет по родному городу: питерский. И каждого поправляет, кто его ленинградцем обзовёт. А я, как сибиряк, из казаков первопроходцев, совсем не знаю, кто я: украинец, поляк, бурят, монгол, карагас, тофалар, китаец, цыган…?  Все они – мои предки. Забайкалье – такой котёл, в котором с доисторических времён варятся вперемешку все лихие пришельцы из Европы и Азии, роднясь с аборигенами. Когда я в детстве спросил о своей национальности папу, он засмеялся и сказал: «Ты – потомок Чингизхана! Взяв по жене от каждого народа, породнился он со всеми, став первым в мире интернационалистом!»
          Но собрало нас в одну кодлу не землячество, не национальность, а общий политический статус: «чес»!  Породнила нас Родина общей статьёй, пятьдесят восьмой, званием «ЧСИР», определением: «социально опасные», и указом: расстреливать таких, как мы, с любого возраста за любое преступление, как политических рецедивистов! Ведь, по советским законам, само наше рождение – тяжкое преступление: «связь с врагами народа», -- нашими родителями!
                *       *       *
          Ночевали мы в вагоне на запасных путях. Проснулись поздно – долго вчера гуляли в старинном парке, который  назван по-советски глупо: «ЦПКиО», -- что расшифровывается ещё глупее: «Центральный Парк Культуры и Отдыха»! Именно так, а не «парк культурного отдыха»! Потому как у косноязычного министра культуры СССР осталась не исправленная двойка по русскому языку. Да и остальные лидеры СССР по-русски с трудом лепечут. Голубь понатуре страдает, когда слышит, как, уткнув нос в шпаргалку, безграмотно и неразборчиво гундят высшие партчины!
        Отдохнули мы в парке, не шибко культурно, зато полезно: провели турнир по стрельбе из рогатки и ни одной лампочки в парке не осталось! Хорошо погуляли!! А утром, в привокзальном туалете, приобщились к культуре, недополученной в ЦПКиО: моем уши, подстригаем и чистим ногти, причёсываемся общей расчёской и внимательно изучаем свои криминальные физиономии в большом, мутноватом зеркале. Низенькому Шмуке достаётся для обозрения своей вывески только нижняя часть зеркала. Не подумав о возможных последствиях, Шмука неосторожно вякает:
          -- Засгъали могъдогляд абогъигены… 
          -- Неча на зеркало пенять, коль мурло засраное! – обрывает Голубь шмукину трындю и посылает его умываться ещё раз под моим контролем. По отношениям к нашим физиономиям Голубь невыносимый зануда, но мы понимаем: наша работа не милицейская и требует не только холодного разума, горячих сердец и чистых рук, но, ещё, и чистых физиономий. И обильно намыливая смуглую шмукину мордаху, плюющуюся мыльными пузырями, я исхожу на мудрые мысли:
       -- Рука руку моет, нога ногу чешет, а, вот, с ушами – бЯда-а! -- ни помыть друг друга, ни почесать! А Чехов сказал, что у ширмача всё должно быть в ажуре: и одежда, и душа, и мысли, а уши – уши в первую очередь! Они-то заметнее, чем душа и мысли!  Нет души по атеизму, а грязные уши – самое западло по материализму!
          Когда я и Шмука присоединяемся к остальным, Голубь, взглянув на Шмуку, озабоченно спрашивает его:
      -- Ты чего сегодня такой бледный? Заболел?
      -- Это я его помыл… немножко чересчур, -- объясняю я.
          Коварный «аркан» мы за квартал стороной обходим. И всей кодлой плюём в ту сторону, где такая хренотень. Чтобы зенки нечистому заплевать. Мы атеисты материалисты, но в нечистую силу веруем на большом серьёзе! Наверное, только в России есть такая непоколебимая вера в могущество нечистой силы.
         Удобно располагаемся в скверике, напротив сберкассы. Нам всё видно, а нас, за кустами, -- фиг. Для комфорта скамейку подтащили. Планчик наточкован на том, чтобы фрайера в трамвае обжать. А чтоб не потянуть от хрена уши, надо ещё в сберкассе сазанчика пухленького накнокать и дать маяк. Суфлёром в сберкассу Голубь внедряет Шмуку: у него уши надраены до блеска! Ждём, ждём, а Шмуки нет. Голубь, не спуская глаз со сберкассы, мурлыкает:
                А кнокарь кнокал, кнокал,
                А скокарь скокал, скокал…
           Штык, Кашчей и Мыло, пристроившись на другом конце скамейки, азартно играют коробком из-под спичек в спортивную игру: «козлика». Гроней нет, поэтому играют на позеленённые листиком спички с условием, что каждая зелёная запалка означает полвшивика будущего навара. Чтобы коробок прыгнул «козликом», его кладут на край скамейки и подбрасывают щелчком. Если коробок падает вниз этикеткой – проиграл ставку, вверх этикеткой – сохранил ставку, на ребро встанет – столько своих ставок берёшь, сколько игроков играет, а уж на торец  встанет – «козликом» -- так весь банк твой!  Увлечённые игрой, пацаны обмениваются фразочками, которые, утеряв первоначальный смысл, обрели богатое эмоциональное  содержание:
          -- Не шветит, не литщит – штавлю ишщо тщетыре жапалки! Дзе наша не пропадаша!
          -- Денга есть – в Казань гуляешь, денга нет – в Канаш канаешь… нам, татарам, -- всё равно!
          -- Блиндер буду – пироги-и… как штык, четыре запалки!!
          Азартно пошла игра – по крупному. Я с завистью поглядываю на банк, где скопилось более двух десятков спичек. Но к играющим не примыкаю: что же  Голубю -- одному цинковать?
          -- Рыжий, давай в слова играть! – неожиданно предлагает Голубь.
          -- Как – в слова?
          -- А так! -- в названия слов… вернее – понятий. Называй по феньке слова одного понятия, например – деньги. Но без названий монет и купюр, чтобы проще…
          -- Замётано! – соглашаюсь я. -- Мой ход: грони!
          -- Гроши!    - Филы!   - Форсы!   - Сара!   - Сарга!    - Саранча!   - Мойло!   - Тугрики!   - Семечки!   - Финаги!   - Овёс!   - Сорянка!   - Насыпуха!   - Цуца!   - Дрожжи!   - Тити-мити!   - Сармак!   - Гальё!   - Цифры!   - Знаки!   - Голяки!   - Листья!    - Локша!    - Ремарки!    - Котлетка!
          --  Стоп! --  останавливает меня Голубь, -- сквозняки пускаем! Котлетка – сойдёт -- пачка денег. А ремарки и локша – это фуфло. Это же подделка или имитация!
     -- Тогда и листья – не деньги, а крупные купюры. – Говорю я.
     -- Листья -- деньги, знаки – тоже. И голяки –  деньги, кучей, без упаковки! Вот, заметь, Рыжий, по фене нет ни одного слова «деньги» в абстрактном виде! Есть названия денег уважительные, презрительные, сердитые,  весёлые…
          -- Воробушки! – вспоминаю я.
          -- Звонко трёкнул! Воробушки… Это лёгкие, приятные даньги, о которых приятно вспомнить. Быстро прилетают и весело улетают: фр-р-р!! – и вся любовь! Остаётся только хорошее настроение! За воробушки не вкалывают, не мантулят, не клячат, рогом не упираются. Воробушки не хрустят хрустами, не торчат колами, не ломятся ломтями, не кусаются кусками! Чирикнут чириками и… фьюить! – нет их! Но не только воробушки, а и любое слово, любое! – по фене понятие сложное. Ну, например, «гальё». Это деньги не малые, не большие, а… недостаточные! Обидные. Вот, при дербанке навара кодла обделит тебя, и любой твой хабар – гальё!
          Слушая Голубя, я зыркаю на его нагрудный карман, где спрятана паркеровская ручка с золотым пером – фетиш преуспевающих литераторов. Этой ручкой Голубь записывает в толстенький блокнот разные слова: из феньки и диалектов. Ну и что? Это я скучно живу – без бзика!…  а у других – всяких прибабахов навалом. Вот и Кашчей таскает в карманах коллекцию этикеток от спичечных коробков и все спичечные фабрики знает! А Голубь по знаню фени – академик! И нас, партачей, всю дорогу поправляет, чтобы не заправляли от фонаря, как фрайера захарчёванные…
          -- Секи, Рыжий, -- продолжает Голубь, -- дешевый фрайер феньку презирает, потому что её не знает. Чтобы презирать ума надо меньше, чем, чтобы знать. Старая дева презирает незаконного ребёнка и его мать, а сама-то не рожает! Презирать легче, чем рожать!... А фенька – это русские слова, ещё не созревшие, пока не облитературились. С точки зрения непорочно-литературных старых дев, слова из фени «дурно пахнут!». Но и младенцы не жасмином благоухают. Зачем их за детский запах -- да под нож!? Вот подрастут и позырим, кто пахнет западло: парализованная старая дева или незаконнорожденная юная медсестричка, которая за старой девой ухаживает, потому что старая дева своих детей не родила: это же безнравственно!!
           Через сто лет многие слова, из ныне презираемой феньки, самые нужные будут! Язык создаётся не в кабинетах дармоедов -- академиков словесности. Новые слова рождаются среди бродяг, воров, крестьян, матросов… язык не спускают с академических небес, он растёт из чернозема: из диалектов, жаргонов! Каждое слово обкатывается языками миллионов, как  камень в реке, выдерживая конкуренцию среди других слов, уже обкатанных! По фенюшке ботали казаки Ермака и Разина. И твои предки, Рыжий, шастая по Сибири в разбойничьих ватагах, тоже куликали по свойски, а не выкамуривались тяжелым и неуклюжим, как старинный комод, дубовым языком Ломоносова, которого считали отцом русского языка. Каждое новое слово позапрошлые академики взашей из русского языка гнали: геть, фенька непотребная!! А фенька не гордая, -- она и с чёрного хода прошмыгнёт, если в парадную дверь не пускают, с коробейниками, мастеровыми, в присказке забавной, в частушке озорной… А такой гений, как Пушкин, плевал на косые взгляды чопорных, непорочно литературных, истеричных дев, -- брал бережно фенькино незаконнорожденное слово и ставил его в строку поэмы или романа. И оно там так прочно и красиво стояло, что общество понимало: как же этого слова в языке не хватало!
          -- Ну даёшь, Голубь! И откуда ты это знаешь?
          -- В литкружок ходил. Журналистом хотел стать… как папка… А кружок вёл Дмитрий Ефимович – учитель словесности из Санкт-Петербургской гимназии… Нет теперь таких учителей…  да и русский язык России не нужен. Для «партийной литературы» есть «партийный язык»! – под названием «канцелярит». А Дмитрий Ефимович русский язык не просто знал, а его любил! И частенько говорил: язык – не мёртвое изделие, как горшок, а  живая, а, значит,  меняющаяся духовная часть народа! Живет народ, пока жив язык! А живёт язык ВНУТРИ народа, а не сбоку – в пыльных бумагах научной конторы!
           Нельзя росту языка мешать, как нельзя мешать росту почки, печени, иначе аукнется это на развитии организма всего народа! А русскому языку казнь китайскую устроили: заживо в колодку тесную зажали, чтобы не менялся он, не рос! Дескать, и так – «великий и могучий»… Угораздило же Тургенева, с будуна, что ли, ляпнуть про язык, как про женилку! Ведь, умница Тургенев: художник, пророк, психолог тонкий… и как же не чувствовал он, что трудно писать по русски – слова-то не живые… не хватают они за душу, как музыка! Вот и сглазил… Теперь-то «великий и могучий» на полшестого поглядывает: прищемили его так, что не вздохнуть, ни охнуть! И как он будет, болезный, в такой скукоженной позе «оплодотворять литературу»?! А она баба темпераментная – ей страсть подавай, как зверю! Иначе, как сказал Станиславский: «ни хрена не верю»!!
        А из-под деревянной колодки новые побеги из страдальца выдавливаются -- соки коренного языка уносят. Распускаются побеги маленькими примитивными язычатами: язык для собраний и заседаний, язык для официозных посланий, язык для шухерных компаний, языки школьников, студентов, матросов, солдат… Единый язык распадается на примитивные язычата, как у первобытных людей, которые в одном племени говорили на нескольких языках: для вождя и воинов – один, для женщин и детей – другой, а уж у шамана, само собой, -- язык для духов свой! Только все язычата – убогие…
        Распадается русский язык, по милости академиков, на десятки язычат, а «великий и могучий», тем временем, запрессованный в словари, дряхлеет и только бездарные журналисты и графоманы пользуются конторским эрзацем, который называют -- «русский литературный». А у каждого «писателя от Бога» есть свой язык. Потому как невозможно писать канцеляритом -- не гибок он, как радикулитчик: как в предложении загнёшь, так там же хрен разогнёшь! Потому-то слова канцелярита обростают приставками и суффиксами, как замшелые пни опятами и не каждый русский такое слово выговорит. Даже ходовое слово, «здравствуйте», дрыснёй звучит: «дрысь!».
           Молчит Голубь, шевеля мозговыми извилинами, а я жду продолжения. Наконец, заговорил он:
        -- Как-то Дмитрий Ефимович занятие провёл по феньке. Прочитал нам стихи и рассказ Гумилёва, написанные феней, чтобы проиллюстрировать её возможности. А на следующий день Дмитрия Ефимовича забрали. Папа мне объяснил, какую пенку дал Дмитрий Ефимович: Гумилёва чпокнула советская власть, а Дмитрий Ефимович про него -- на кружке… это же – пропаганда идей врага народа! Какая-то падла среди нас стучала…
        А что за память была у Дмитрия Ефимовича!! Про каждое слово сходу интересный рассказ выдавал: откуда слово, что значило раньше, как менялось. Иногда так рассказывал, что животы болели от хохота! Особенно, когда читал бездарных советских поэтов.
           Все русские слова другие значения имели. И современный язык для позапрошлых столетий – та же фенька! А прикалывая на сегодняшней фене, ты ботаешь на завтрашнем языке, – языке будущего! А не будь феньки, -- мы до сих пор бы мычали и квакали, вроде: «Не лепо ли ны-ы бя-я-яшеть…» Мас-ква! – ква-ква!! Чо ржешь?! Это – слова, которыми блеяли и квакали русичи, пока не освоили татарский. Сегодня бойкие татарские слова -- украшение русского языка!
         Про древне русский язык говорят: «мёртвый», -- от него ни слова не осталось! -- как не осталось никого из дружины князя Игоря. Люди умирают, а народ остаётся, хотя и состоит из других людей. Так же и слова умирают, а остаётся язык, хотя все слова в нём уже другие. Но умерших людей хоронят, а мёртвые слова литературные труполюбы мумифицируют в словарях! Основа русского языка – грамматика – гибка, но так запутана, что не каждый русский её осилит! А сам язык переполнен мёртвыми словами, о которых писал Гумилёв: «Дурно пахнут слова мертвечиной!» Общаться на таком языке -- что сожительствовать с покойницей!
          Дмитрий Ефимович называл «покойниками» слова, которые потеряли жизнь, душу, а суть засушенная осталась – вроде сухофруктов, потерявших запах, сочность, вкус! Дмитрий Ефимович рассказывал и о безвременно погибших, забытых словах, строил из них предложения. Какие же это были замечательные слова! Звучные, краткие, ёмкие! Насколько был бы образнее наш язык с ними! Спасибо Пушкину – подчистил он русский язык, заменив державинский словарь фенькой своего времени! Но кри-ику, крику было от этого – очень! И написал Пушкин про русскую академию словесности с пониманием:
         В академии наук заседает князь Дундук.      
            Говорят, не подобает Дундуку такая честь.
            Почему ж он заседает?
            Потому что -- жопа есть! 
        И слово «дундук» стало нарицательным, а все дундуки из академии на Пушкина вызверились: дескать, в его творчестве – разбойничьий жаргон! И! Литературная пугачёвщина!! И!! Вульгарные, неприличные слова!!! Вобщем, -- мрак и жуть… И победило мнение академиков и авторитетных критиков: дундуков, вроде дубаря Белинского, -- которые сами и строчки художественной не написали, зато пакостили творцам, таким, как Гоголь и Пушкин! Представляешь, платил Пушкин издателям, чтобы печататься! А после – платил авансы книготорговцам, которые жаловались, что только место в магазине занимают книги Пушкина. Их не покупают из-за вульгарности пушкинского языка! И Пушкин, помещик и трудяга, из долгов не вылезал! Дорого ему обходилось занятие литературой…
         Мало кто знает, что огромные пушкинские долги книгоиздателям царь уплатил после смерти поэта, чтобы спасти от скандала старинное дворянское имя Пушкиных! А не потому, что царь любил стихи Пушкина, полные вольнодумства и прозу его, подстрекающую к бунту, как «Дубровский» и «Пугачёв». Книги Пушкина не читали, журнал его считался неприличным… ведь, писал Пушкин не языком Державина, а фенькой! Один смелый поэт после смерти Пушкина написал гневные строчки о Пушкине и вкусах читателей: «Восстал он против мнений света!...», «Не вы ль всегда так злобно гнали его свободный смелый дар…»! И стал писать народным русским языком, ещё современнее Пушкина! Не хухры-мухры обогатить литературу новыми словами! Не каждый такое может. Надо хорошо писать, чтобы писать не так, как требуют критики, обожающие графоманов за стандарт…
          -- Голубь, откуда название феньки -- «блатная»?
          -- От дураков. Это слово для фрайеров дешевых. Вор так не скажет. Можно говорить: «блатной язык» или «блатная компашка», потому что компаний и языков много. А феня – одна! И не блатная она, а русская! Я расскажу про каждое из этих двух слов, а ты включи соображалку: можно ли их соединить вместе? Так вот… На Руси торговали разносчики – офени или фени. Парни бойкие, общительные и на язык острые. Говорили на жаргоне из ядрёных словечек. И появилось выражение: «по фене ботать» -- говорить, как они. Этот бойкий язык, подхватили разбойники. Нет офеней, но жива феня! Берегут её не учёные языковеды, хотя этим бездельникам за что-то деньги платят, а воры, которые передают её через поколения, как почётную эстафету.
           А слово «блатной» -- от Петра. Был список у него, по голландски «блат». Писали туда имена купцов с привилегиями от царя. «Блатной» – значит, под чьим-то покровительством. И вор в законе в морду даст, если назовут его не цветным, а блатным, как шестёрку. А теперь секи сочетание: «блатная феня»… ну, как? Фуфло? А феня – язык серьёзный. Отсеять шелуху – это лучшая часть русского языка! Состоит она из ярких, а, главное, из молодых, не затёртых слов! Читал я в газете выступление доярки: «Я книгу НЕ  ЧИТАЛА, но с Партией согласна – плохая книга!» С феней – тоже: фрайера дешевые, по скудоумию не отличая феню от матерщины, как попки, повторяют за  каким-то дундуком из Академии: «феня похабна!» А откуда они знают это, если по фене не ботают!? Давай сыграем в пикантное слово: «женщина». Только без профессиональных словечек.
          -- Замётано. Шмара!
          -  Маруха!  - Фифа!  - Скважина! - Скрипушка!  - Тётка!  - Шкирла!  - Оторва!  - Очаровашка! - Хабалка!  - Матрёха!  - Алюра!  - Шалава!  - Шилохвостка!  - Цаца!  - Губася!  - Жиронда!  - Свистулька!  - Заноза!  - Зажигалка!  - Дама!  -Бабочка!  - Цыпа!  - Горлянка!...   
          -- Стоп! – останавливает игру Голубь. – Хватит! Секи, Рыжий, можно сказать ещё сотню слов, но среди них не будет ни одного такого похабного, как то, которое скрипит и скрежещет по русской литературе: «ж-ж-женщ-щ-щина»! По звучанию – бормашиной по всем зубам! Интеллигенты про баб в нос гундели: «ля фа-ам», либо трёкали по народному, то есть, по феньке: баба, старуха, девка, молодуха! Да и поныне сороколетних бабок окликают: «де-евушка» -- настолько обрыдло всем поганое слово «женщина», которое и по смыслу убого, -- только половая принадлежность, а уж по звучанию – похоже на даму не больше, чем значёк на двери сортира на Венеру Милосскую! Никакого мужика не заводят звуки: «жженщщщина», похожие на шипение змеи. Шипящие звуки не сексуальны! Эротика в звуках: гюрза-а, э-эфа… они женственны!! А, ведь, сгал? -- у любой гадюки имя эротичнее, чем похабель: жженщщщина! Во, слова какие: секс… эротика! – мотай на ус, Рыжий, пока я жив! В мумифицированном русском языке нет таких слов! Зачем мумии секс и эротика? Это ли не пример того, как засушен русский язык!? Удивляются иностранцы: «до чего у русских язык убогий: даже слова «секс» в языке нет!! И как мужики с бабами общаются?! На ощупь??»
        Типун на такой язык… «великий и могучий»! Ну, Тургенев – тоже мне – классик! – а русский язык нутром не чувствовал… Конечно, с каждым такое может приключиться: ну, сморозил человек глупость, -- с кем не бывает! -- но миллионы филологических идиотов теперь эту похабель повторяют! А где он -- русский язык за пределами канцелярий?! Да нет его ни в школе, ни на улице! «Улица корчится безъязыкая!»!! С таким языком, как литературный русский, если бы не заросли капусты, то где ещё русским жженнщщинам детей искать?! Одно дело позаимствовать за бугром словечки, вроде, «трансцедентальный экзистенциализм», чтобы за умного сойти, а другое дело – секс! Обрезали академические маразматики «великий и могучий»… по самое не балуй!
         Представь, как раздражала женолюба Пушкина эта кастрированность, если про интим -- ни слова в литературном языке! А писать стихи народным языком хлопотно: жандармы и церковь -- одна сволочь, -- сразу поэта за шкирку и в суд, или к царю на взбучку! И, всё-таки, стихи талантливые и очень русские в рукописных списках по рукам ходили без имени автора, но всем известно и тогда и сейчас, что это стихи Пушкина! Слезятся умильно академики на пушкинскую Татьяну, а от остального творчества Пушкина шарахаются: «фенька с ненормативной лексикой!» Хорошо написал кто-то из имажинистов: «Поэзия – езда по круче! А Пушкин мог ещё покруче!!». Жаль, нет народных стихов Пушкина в России – прячут его академики от русского народа! 
          Пока Голубь рассказывает о нелегальном творчестве Пушкина, вспоминаю я сладкое волнение при созерцании кустодиевской «Красавицы». Как хотелось гладить рукой тёплые, полные, мягкие бёдра... нежной горлянки, пухленькой жиронды, горячей губаси… Как много слов в фене для выражения эротических грёз о… о тех, кого русская литпохабщина называет жженнщщиннами!! И как бабочки очаровашечки терпят шипение этого гадючьего слова из полудохлого русского языка?   
     -- Усёк, Рыжий, что «великому и могучему» -- кранты! Пора ему на почётное хранение в саркофаг словаря древних слов! Это не разговорный язык, а исторический, -- засох он, потеряв живость, музыкальность, а главное, -- образность! И живёт он в народе только благодаря удивительной грамматике, при которой даже любой матюг может стать существительным, глаголом и прилагательным… Потому что при такой гибкой, но слишком сложной, грамматике остались не слова, а сухари! -- чёрствый язык российских канцелярий! А по фене, что ни слово – портрет! Музыка!! И о женщинах слова по феньке метки и образны. Например, «хабалка» -- сколько слов надо затратить, чтобы объяснить, что это бойкий, практично расчетливый бабец?!… Или – «фифа» -- полная противоположность хабалке! И какой же фифочке не лестно услышать, что нежна она, как «цыпа», что она – «заноза», застрявшая в сердце мужчины, а в весёлой компании она – «зажигалка»! Не язык – комплимент!
          Чувствовал Маяковский недостаток живых слов и стонал: «бедна у мира слова мастерская...», или «Улица корчится безъязыкая…»  Не улица, а русский язык корчится безъязыкий, после академической кастрации, утратив слова необходимые для плодоносности! А улица на жаргонах шпарит, по феньке ботает! А, разлученный с родным дитём, шухерной русской фенькой, засыхает русский язык, старится с безобрАзно безОбразными словами, которые силком навязывают людям академические импотенты!
         А как написать о чём-то красивом на языке, в котором ни одно существительное, не подпёртое прилагательным, в строке не стоит!? Не живут в русском языке слова существительные, а существуют! Без прилагательных русские существительные бестелесны, как мумии! И любое хорошее существительное запросто можно испохабить прилагательным! Не язык, а игра «конструктор»: как хочешь, так и свинчивай. А в фене это невозможно. Не может быть робкой оторвы, тощей жиронды, холодной зажигалки, застенчивой хабалки! Понимал Гумилёв трагедию русского языка, пытался феней возродить его яркость, сочность, плодоносность. Жаль, -- по фене ботал он, как иностранец по самоучителю.
          Помолчал Голубь. И улыбнулся смущённо:
      -- Я книгу хочу написать… когда-нибудь… про чесов.  Обязательно – фенькой! Чтобы те, кто ещё чувствует душу русского языка, поняли: как он красив, если русскую феньку не держать за Золушку, от общения с которой можно замараться! Фенька -- язык будущего, где образы не от сочетаний слов, а в каждом слове! А, главное, каждый человек, если речь его ещё не лишилась родных корней, говорит по-своему. И Шолохов и Шалом Алейхем… А в книгах все говорят… Ша! Кнацай!! – восклицает Голубь…
          На пороге сберкассы, вслед за полноватым, средних лет фрайером, появляется Шмука! – ну, наконец-то!! Зайдя в тень  дерева, фрайер достаёт платок, протирает лысину, празднично засиявшую от этого. Говорят, лысина – это такой широкий пробор: у каждого есть, но не у всех видно… А Шмука за спиной фрайера маячит «по рыбе»: левой ладонью  проводит по левой щеке и чиркает двумя пальцами правой по левой ладони. А мы секём: у фрайера пухленький лопатник в левой скуле (левом внутреннем кармане) -- надо писать левую пеху. Да и то, болтливый Шмука намаякал больше, чем надо. Достаточно приложить ладонь к левой щеке: «скула» -- и порядок.
                *          *          *
           Я и Голубь идём за фрайером. Штык, Кашчей и Мыло, раскалённые до шипения азартом игры, идут поотдаль и  спорят шепотом, пересчитывая зелёные спички. Шмука, видя, что сазанчика пасут, линяет на другую сторону улицы. Нельзя ему к сюжету приближаться. Фрайер Шмуку срисовал в сберкассе и продолжающаяся близость сверкающих чистотою ушей Шмуки к бумажнику фрайера, может насторожить сюжет. А нервную систему фрайера беречь надо.
        Но сазанчику не до Шмуки! Поглощённый приятными мыслями, он задумчиво бредёт к трамвайной остановке, помахивая красивым кожаным портфелем. По его отрешенности от мира сего и по легкомысленному помахиванию портфелем, можно догадаться, что этот совслужащий, небось, ответственный работник, вступает в прекрасную фазу своего годового цикла, превращаясь из ответственной чиновничьей гусеницы в безответственного свободного мотылька, спешащего до предела заполнить мимолётными отпускными удовольствиями мотыльково кратковременный срок очередного отпуска.
       И в расцветающем сердце фрайера, которое природа расположила напротив бумажника, трепещут, как крылья рождающейся бабочки, озорные чувства предвкушений лирических приключений, которые сулят отпускные возможности и толщина лопатника, подогревающего любвеобильное и пылкое сердце мужчины среднего возраста.
           Фрайер на остановке. Помахивая портфелем, переминается с ноги на ногу и, вдруг, под влиянием нетерпеливых мотыльковых импульсов от прорезающихся в душе его крылышек, он радостно, как школьник, узнавший, что училка заболела! -- взмахивает портфелем и… отправляется пешком! Да что за невезуха – пёхом попёр фрайерюга! Если он не сядет в тарку – вся работа пошла насмарку! И придётся Шмуке повторять: нового сазанчика искать!
        А, быть может, ещё не всё потеряно? Фрайер заходит в магазин «Динамо», смотрит на удочки, крючки, гамаки и мячи…  всё -- для летнего отдыха. Но не покупает. Не собирается отдыхать с семьёй на даче, на  речке, -- точкует персональный кобеляж -- курортный вояж. И рука фрайера непроизвольно поглаживает левую сторону груди, где под бумажником нетерпеливо бьётся сердце, не молодого, зато опытного ловеласа. Как, приятно ощущать лопатник полный тяжести купюр!
          Обидно, коль сорвётся такой жирный сазанчик! Но только фрайер покидает магазин, как из-за угла со скрежетом выползает трамвайчик… эх, трамвайчик, марка-тарка, ах, какой ты молоток! Нет нам лучшего подарка – подоспел ты точно в срок!! Значит, полный нормалёк! -- запели радостно наши криминальные душонки! И фрайер, действительно, спешит на остановку…
                *       *       *
            Вагон трамвая наполнен пассажирами умеренно. Утренний давильник прошел, до вечернего – далеко. Нормальная рабочая обстановочка. Если правильно выбран приём, в тарке везде работается хорошо, но на площадке – лучше. Поэтому Голубь и Штык, застряв перед фрайером на площадке, не дают ему пройти в вагон, а в это время Кашчей, поднажав на слишком вольготно стоящих пассажиров у окон, освобождает место перед фрайером. По научному закону, открытому до изобретения трамвая: «природа не терпит пустоты» и фрайер заполняет освободившееся место, встаёт, повернувшись лицом к окну, спиной к нам и придерживает рукой бумажник. Первая часть подготовки фрайера закончена: фрайер в стойле! Спиной к фрайеру встаёт крепенький Штык. Он будет ограничивать излишнюю подвижность фрайера во время операции. Слева от фрайера Кашчей втиснулся с пионерским журнальчиком «Костёр». Он будет умного мальчика изображать и мои щипанцы тушевать. Я встаю чуть позади и сбоку от фрайера. Когда надо, Кашчей меня ближе подпустит. Мыло жарко сопит мне в спину. Он на пропуле – ему с лопатой смываться, чтобы я, на случай шухера, сухим был. Голубь стоит за несколько человек от нас по ту сторону от фрайера и через окно городским пейзажем очень интересуется. На фрайера он не смотрит. Ему – шарманку крутить. Хороший отвод – это уже полдела.
         Со скрипом качается старенький вагон. Качнуло фрайера, отпустился он от лопаты, взялся левой рукой за поручень под окном и при этом совсем закрыл от меня левак. Вот, если бы он держался правой! Только я об этом подумал, как…
          -- Извините, -- очень вежливо говорит Кашчей фрайеру, -- я вам не помешаю? – И журнальчик открывает под рукой у фрайера… Интеллигентный фрайер перехватывает портфель в левую руку, берётся за поручень правой. И грудь ко мне чуть-чуть разворачивает, чтобы Кашчею место освободить для журнала!
          -- Что вы с таким интересом читаете, молодой человек? – интересуется вежливый фрайер.
          -- Тшщук и Гек… повесть… отшень интересная! -- неожиданно для меня отвечает Кашчей. Ну, думаю: молоток, -- хоть название прочитал! Теперь левая пеха передо мной – только пиши, когда Кашчей ширму даст. Всё идёт, как часики. Я пинаю Штыка, тот сигналит Голубю – шарманка крутится! Оторвавшись от созерцания городского пейзажа, Голубь, через чью-то спину, шлёпает фрайера по правому плечу, работая на отвертку от меня.
          -- А-а-а!!! Вот где ты мне попался, пидра лысая!! – базлает Голубь на весь вагон, -- обкозлил Катьку, и в кусты??! Она ж малолетка, ей шышнадцать!! Ждёт она тебя, кобель лысый! От тебя же, козла, ребёночка она понесла!
          Вздрюченный фрайер оглядывается, но как следует не может повернуться – мешает спина напрягшегося Штыка. И возмущенный фрайер вращается внутри своего пиджака. Багровея, фрайер задаёт идиотский вопрос:
          -- К-какая Катька… куда понесла?... где??   
          -- Заладил! – перебивает Голубь, -- где, да где! Не нарывайся на рифму… гинекологическую! 
          Отвод готов: фрайер под наркозом психологическим. Кашчей тушует: распахнутым журналом закрывает грудь фрайера и мои руки. Мне под журналом нифига не видно, но мне смотреть не надо. Левой рукой я щипаю за пиджак, отводя его от тела, а правой расписываю пиской добротную материю пиджака по ощутимой вертикали ребра лопатника и с радостным азартом чувствую, как распухший от купюр лопатник охотно выходит через разрез, а мне остаётся не-ежненько снять его с перелома и пропулить Мылу, который за моей спиной напрягся, как спринтер на старте.
       И не успевает Голубь закончить эмоциональную речь в защиту злодейски совращённой малолетки, как Мыло с лопатой прыгает с подножки ходко идущей тарки. Вслед за ним, не спеша, пробираюсь к дверям я. Кашчей отстраняется от, наконец-то, повернувшегося к Голубю фрайера и пространство между ним и фрайером, по трамвайному закону природы, заполняется другим пассажиром. А Голубь, войдя в роль чувака захарчёванного, смачно крутит шарманку, уходя от фрайера в глубь вагона и меняя агрессивный тон на извиняющийся:
      -- Извини, папаша, то плешь твоя на ту падлу схожа! Коль кнацать с жопы, -- тот тож кудрявый!… А на будку зырю: поблазнилось! Твоя-то будка в три раза ширше, за один сеанс не обхезашь!!...
        Эти извинения я уже в дверях слышу. На пару секунд задерживаюсь на подножке, ожидая Штыка, который меня прикрывать должен, и слышу, как в дискуссию о размерах лысины и будки включаются пассажиры вагона.
      -- Ты, паря, на всех, кудрявых бросашься??
         Трамвай грохочет, народ хохочет, а фрайер хочет… провалиться сквозь пол хочет! Потому, как у Голубя извинения занозистее обвинения. Отвернулся фрайер ото всех, насупился и молчит. Молча обижается, будто бы диспут о будке его не касается. А, быть может, в этой тарке его знакомая едет?! И хотя фрайер на катушках, но наглухо он отключён от советской действительности и беспокойства за лопату. По медицине – это стресс. По фене – отвод. Отвёл Голубь внимание фрайера. Попробует вспомнить фрайер, кто с ним рядом был – не вспомнит! Голубь ему память отшиб… и мы стали невидимками -- отвёл глаза Голубь.
          Прыгаю с подножки. За мной – Штык. При шухере он должен подставиться, потому что у меня в погребе писка. Это карман с потайным входом вдоль штанины до манжета. Впрочем, писка у меня такая, что формально не прискребёшься: изделие «Канцпрома»! Это «Канцпром» придумал складные миниатюрные ножички в которые вставляются половинки лезвий безопасных бритв и получается удобный и вполне легальный инструмент для писателя. Я вижу, как на подножке удаляющегося трамвая появляется Кашчей с журналом под мышкой. Вот он соскочил и -- вася: никто не подрезался! А Голубь и от нас, и от фрайера был далеко и с нами не общался… Но и он, вот-вот, спрыгнет с первой подножки.
               *       *       *
          Стрелка забита за городом, где вчера купались. Все тут собрались. А Шмуки – нет, как нет. Бегает по детдомам – сестру ищет. Когда его мать забирали, просила она Шмуку, как старшего брата, не оставлять сестрёнку в детдоме, а везти к бабушке в Курск. Но чекисты специально их разлучили. Я знавал четверых братьев, которых развезли по четырём детдомам! Подорвал Шмука из спецдетдома и ищет сестрёнку по всем детдомам.
        Только искупались, -- появляется Шмука. Нет тут его сестрёнки. Все выбираются на берег: предстоит дело интересное – дербанка хабара. Опасаясь сглаза, Голубь не дербанит, пока все не соберутся: мало ли… такая у нас профессия: не любит глаголов будущего времени. Кроме того, каждая дербанка у Голубя – ритуал. Сгальной или воспитательный. Каждый раз – по разному. После подсчёта навара Голубь, с общего согласия, половину в общак кидает, а каждому из нас на игры и личные траты причитается по зеленухе (по полсотне!) на рыло. Вот это – воробушки!      
          -- Это тебе, Шмука! –  Голубь протягивает Шмуке  хрустящие купюры, минуя руку нетерпеливого Мыла, сидящего рядом с Голубем. – Тебе, Кашчей! – и опять мимо протянутой руки Мыла! – Тебе, Рыжий! – и опять мимо Мыла!! Теперь это все усекли…
          -- Как большую лопату дават, то: «ол, ол!... сюды ходы товарыщ нацмен!... давай, копай, дорогой наш нацмен! Ярар!!»  А как ма-аленький денга дават, то: «куда прёшь, татарский морда!!?» –  выдаёт Мыло национальный юмор времён Первой Пятилетки. Шуточка в масть и все ржут.
          -- И тебе, Мыло, и тебе, Штык! – завершает раздачу хабара Голубь. И комментирует: -- Кодла сработала фартово и каждый своё дело сделал. А, вот, -- как?... Я раздал хабар в той очерёдности, насколько классно работал каждый. Сперва Шмука, молоток, кипятком не писял -- накнокал с понятием пухленький сюжет. Потом Кашчей фрайера в стойло ставил тип-топ и вертел его там по высшему классу! И Рыжий пеху писал чин-чинарём – фрайер не щекотился. У них всё тики-так, как часики! А ты, Мыло, раз нервный, -- пей спокойные капли! А то нарезАл винта так, будто не пропуль взял, а  шилом в жопу ткнули! Ладно, только я на тебя зырил, а то верняк засёкся б! Сам бы слинял, а Рыжего с Кащеем в шухере оставил! А Штык -- наоборот… уснул, что ли, на жопе у фрайера?! Раз Рыжего пасёшь, -- держись к нему впритирочку, чтобы не ждал он тебя на подножке! Это, волкИ, мелочи жизни, но в нашей работе мелочей не бывает, а горят на мелочах синим пламенем…
         Воспитывает Голубь. И как он всё усёк в тарке, пока шарманку крутил? После дербанки опять кидаемся в воду и купаемся до посинения и гусиной кожи, пока Голубь не командует:
      -- Че, пацаны! Все на берег! Нельзя купаться долго, -- зима придёт -- река замерзнет! Да! -- это не Рио де Жанейро…
                *       *       *
           Залегаем в кустах и костерочек разводим для удовольствия жизни: живой огонёк дымком пахнет…  Шмука, который в марке с нами не светился, в магазинчик учесал за рубончиком. Я лежу в тени дерева, на спине, наблюдаю, как в сиянии золотистых солнечных нитей, которыми прошита листва дерева, порхают в причудливом танце две легкомысленные бабочки, очаровывая друг друга яркими расцветками трепещущих от счастья крылышек. И слова Седого вспоминаю:
       «Бог – поэт, который создаёт миры пронизанные лучезарным счастьем… Он создал бабочку для поэтичной иллюстрации эволюции. Если гусеница, живущая в двухмерном пространстве древесного листа, через куколку уходит в трёхмерное пространство порхающей бабочкой, то человек из трёхмерного пространства через преисподний мир, как гусеница через куколку, переходит в четырёхмерное пространство Царства Небесного, откуда Иисус, после воскрешения, навещал учеников, игнорируя трехмерные расстояния и запертые двери. А Иоанн Богослов написал о грядущей встрече будущего, четырёхмерного человека с Богом:
        «мы теперь дети Божии; но ещё не открылось, что будем. Знаем только, что когда откроется, будем подобны Ему (Богу), потому что увидим Его, как есть.» (1Ин.3:2).
  И Апостол Павел продолжил эту мысль:
         «Первый человек -- из земли, перстный; второй человек – Господь с неба. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного» (1Кор.47,49).
          То есть, -- образ человека будущего, -- четырёхмерного! А люди с поэтической душой ребёнка, у которых грань меж душою и духом тонка, летают во сне и в восемьдесят лет! Наверное, и гусенице снится, что она -- порхающая бабочка?...
                *       *       *
          Мысли мои прерываются появлением Шмуки, который таранит две сумки калорийной хавочки: масло, консервы, крабы «Чатка», конфеты, пряники, печенье, варенье и с десяток заурядно сереньких булочек, которым фантазия работников пищеторга присвоила сказочное название: «Горбулка», -- как супруге Горбунка. А для чаепития предусмотрительный Шмука кастрюльку где-то скоммуниздил… Вскипятив чай, приступаем к трапезе.
      -- Чтобы на бану не светиться, перекантуемся до темна у речки, а там – смоемся в краснухе… -- точкует Голубь.
        -- А потом -- куда? – интересуюсь я.
        -- У тебя чо: таракан в котелке бегает? – удивляется Голубь. – Уж куда краснуха…
          -- А потом-то – куда? – настырничаю я. – Что, по воле краснух так и будем мотаться? Раз сармак вячит – могли бы сами выбирать, куда мотать! Чего одну лошадку гонять: тарку по городам искать? Майданить слабо, что ли?? Не боги марвихер лепят, мы все из майданщиков!!
         Молчит Голубь. Тщательно пережевывает вкусную и здоровую пищу. Ждёт, что ещё скажут? Или с ответом затрудняется? Швыркаем чай молча. Не совмещаем процесс пищеварительный с мыслительным. Нахальная пчела, воспользовавшись нашей занятостью, растопырившись от удовольствия, сосёт конфету. Штык щелчком сбивает пчелу и все, сосредоточенно жуя, наблюдают, как она барахтается в нокдауне.
          -- Махнём, дзе жаркые страны! – Выдыхает, с крошками от пряника, Кашчей неординарную идею.
          -- Ку-уда? В Чугъкестан?? – удивляется наивный Шмука, а Штык мацает лоб Кашчею и озабоченно вздыхает:
          -- Туши свет – полный кирдык – заворот мозговой извилины! Ка-ак штык, это он журнала начитался в тарке… про Чука и Гека…  нельзя больше давать ему журнал – о-очень впечатлительный ребёнок!
          -- Лады, сябры! От послухайтэ мянэ и бяда вас нэ минэ! – подшучивает Кашчей над собой, давая задний ход своей идее. Но я подхватываю идею, отвергнутую автором:
          -- Да иди ты! Это же – то самое!! На юга надо! К морю! К Чёрному! Чем я не гусь, когда при форсах? А в море понырять – не то, что на речке лягух пугать!
     -- Фр-р! Хр-р! Пр-р! Пум-бум! Буль-буль! Кончил? Спускай воду, туши свет! -- передразнивает меня Голубь имитацией туалетных звуков, но его выразительный экспромт прерывается галдежом подзаведенной мною кодлы:
     -- Море! – Моря!! – Морю!!! -- Мо-оре...
     -- Че! Усохни!! – прекращает галдёж Голубь. – Зачем делать такой громкий щум!? На что гроники фрайером назначены? На отпуск? А мы что -- рыжие?! Хотя и такие затесались… -- это в мой огород. -- У нас работа не пыльная, но нервная! Положено по норме два месяца, как учителям! Объявляю: контора в отпуске! Гребём на юга! К морям: Каспийскому и Чёрному! И хватит кыркать за это дело!... Че! Тихо!! Разгалделись… курортнички!
          Последние слова пламенной речуги Голубя тонут в гвалте энтузиазма масс: после краткой борьбы за справедливость, мы получаем законные отпуска! И каждый из нас спешит высказать собственные сгальные планы на желанные каникулы с путешествием на южные моря. Но все порожняк гонят, потому что слушать некому: каждому высказаться невтерпёж! Нет, не всем… Самый говорливый из нас – Шмука, -- молчит, молчит… а потом грустно говорит:
          -- Не поеду я к могъю… надо же сестгъуху искать…   
          Странные создания люди. И мы – тоже. Сгалились над Шмукой, сердились на него. И всегда Шмука был виноват, потому, что сдачи дать не мог. А когда поняли, что не будет с нами Шмуки, и не увидит он синее море – всем грустно стало. Но уговаривать Шмуку – дело бесплатное: с понятием мы, что для Шмуки сеструха – важнее! Должен Шмука её найти!! И отсчитывает Голубь из общака шмукину долю. И вдруг, достаёт Штык из заначки свою персональную хабару и Шмуке протягивает:
          -- Держи, Шмука! Это гальё мне ни к чему! На  корову я не коплю, а на «козла» -- у Кашчея выиграю!
          -- Брэшэшь, шщо ты у мянэ ишшо тшо-то выыграш! -- отвечает Кашчей и… тоже отдаёт Шмуке свою долю!
           Тут каждый спохватывается, и свой хабар Шмуке в карманы суёт. У Шмуки – слёзки на колёски – вот-вот разрюмится!
          -- Ол-ол! Бери-бери – ярар! Нам татарам – всё равно! А тебе денга – не хурда-мурда! Ярар!? – темпераментно уговаривает Мыло.
          -- Дают – бери, а взял – беги! – выдаю я мудрую русскую пословицу. И добавляю практический совет: -- Грони ты по уму заныкай, чтобы какая-нибудь падла тебя не вытряхнула до донышка! Шуры-муры заделай в корочках.
         Пока Шмука начит грони, Голубь наставляет его по-отечески:
         -- Секи, Шмука: без кодлы ты сыроежка. Не крути хвостом, не ныряй в ширму и при дармовой покупочке. Тут сармака надолго хватит. Вместе с сеструхой к бабке притаранишь бабки, -- каламбуркает Голубь. Да не реви ты!... жалобно. Земля круглая… где-нибудь сползёмся…
          Шмука что-то сказать пытается, но голос у него осекается. Тогда он молча с каждым обнимается, используя нас, как промокашки для намокшей от слёз мордашки. А потом по тропинке бежит он на бан, торопясь на рязанский майдан. Бежит, спотыкаясь, на всё в пути натыкаясь, так как в шмукиных глазах всё расплылося в слезах… Улетают со Шмукой наши воробушки. Весело прилетают воробушки и улетают весело. И тепло на душе от того, что, вот, были они и так радостно улетели, и эта радость -- на всю жизнь! У каждого в душе тёплая проталинка протаяла. А на ней -- росток светлой надежды на то, что найдёт Шмука сестрёнку и маленький светлячёк счастья зажжется на угрюмой советской земле. Хотя и не принято среди нас говорить об этом вслух, но мечтает каждый о том, что и он встретится в этом жестоком мире с самыми любимыми людьми – своими родителями, которых отняла у нас ненавистная страна, -- будь она проклята! – в которой мы имели несчастье родиться.
                *          *          *
         Ещё не знает никто из нас о том, что «десять лет без права переписки» означает то, что родители наши расстреляны, не знает никто о том, что для еврейских девочек есть у НКВД специальные детдома, откуда девочки исчезают бесследно. И бесполезно искать эти детдома в России. Далеко на северном краю земли, есть страшные улики, которые найдут через десятки лет: тюки с девчёночьей одеждой в пустых бараках, вблизи заброшенных шахт. И будут долго думать люди: почему в непроглядной тьме глубоких шахт сидят тысячи детских скелетиков без одежды и остатков еды? А оставшиеся на земле нелюди промолчат о том, что была когда-то страшная, бесчеловечная страна – СССР, где властвовали бездушные биороботы -- «плевелы», уничтожавшие людей «духовных» и их детей. И будут жить люди, не верящие в то, что в этой огромной, прОклятой её лучшими гражданами, стране, жил народ, -- подлые трусливые рабы, обожавшие Сталина и его кровавое зверьё -- НКВД. А те, кто поверят, что было так, подумают: а достоин ли такой народ жизни на планете, созданной Поэтом Богом? И почему этот народ до сих пор не уничтожен? Для новых преступлений?
          Но когда же верить в счастье, когда надеяться на будущее, как не в тринадцать лет, когда впереди бесконечно огромная жизнь!? И верим мы и надеемся на то, что выживем в этом советском гадючнике и отольются наши слёзки советскому народу – народу, создавшему власть угрюмых, злобных скотов! Верим и надеемся на то, что отомстим мы, -- получит этот, прОклятый своими лучшими сынами народ, страшное, но заслуженное возмездие! Верим и надеемся, потому что
          «Верить и надеяться – вот, главная привилегия молодости…» -- говорил Граф Монте-Кристо

       Конец репортажа № 13.   (37с)*