Репортаж 11-А. Побегушники

Александр Войлошников
                2012
  Репортаж  № 11               
 ПОБЕГУШНИКИ               
Прошло три месяца                Серп и молот --
                смерть и голод
Время – сентябрь                (Пословица)   39г.               
Возраст – 12 лет.                Место – Зап.Сиб.Ж.Д.               

           Поезда, поезда, поезда… стук колёс, стук колёс, стук колёс… в едком дыме дрянных папирос – разговорная шелуха: про зарплату, про цены, дела… поезда, поезда, поезда! В ритме стука колёс жизнь идёт день за днём. Поезда для меня – не транспорт, даже, -- не дом. В доме отдыхают, а где-то гуляют. Для меня поезда, как для рыбы вода – обитаемая среда. А я, майданщик, этой среды создание и чувствовать её, -- моё призвание. Например, не раз убеждался: если билета нет, то контролёра я за два вагона чувствую. Как? -- не знаю!
        А если с заклеенными глазами и ушами меня посадить в поезд, я узнаю класс вагона и направление поезда по запаху, как муравей! Фрукты, вина и косметика -- запах поездов с курортного юга. Дыни и потная одежда -- среднеазиатских. Поезда с севера пахнут кедровыми орешками и лесной ягодой. Дальневосточные – солёной кетой и горбушей. Забайкальские – копчёным омулем… Поезда – моя питательная среда -- здесь добываю я «хлеб насущный». Как? – а как придётся! Валет говорил: «Воровать – работа творческая, а соль воровской жизни в том, что она не сахар. А если думаешь, что всё само плывёт тебе в рот – открой глаза и убедись: не сидишь ли по уши в канализации? Профессия наша – повышенного риска и на низком старте проверь: не разбегается ли позади идиот с шестом?!»
        И сейчас, среди ночи, стряхнув липучую дрёму, покидаю я постель в купе, наполненном сонным теплом и синим полумраком ночного освещения, и выхожу, поёживаясь, в промозгло холодный тамбур, наполненный железным грохотом ходко идущего скорого поезда. Старая выдра из мягкой медной трубки разносилась -- проскальзывает. Не сразу, но отпираю тугой замок вагонной двери в не рабочем тамбуре. С усилием приоткрыв просевшую дверь, зябко вздрагиваю: в тамбур врывается с холодным ветром сырой туман осенней ночи и звонкий, резкий перестук колес. Лохматые призраки ночи, размазанные туманом и скоростью, стремительно мелькают во тьме кромешной. По временам ярко алые искры от паровоза чертят стремительные линии в зловещем мраке и от этого тьма становится ещё более плотной и таинственной.
            Бр-р-р… как не хочется в такую ночь покидать свою законную полку с постелью, в тёплом купе! Но… «ноблес оближ», говорил в таких случаях Валет, как король французский, который, как и Валет, умел по-французски  сказать: «положение обязывает». Не для того покупал я билет в купейный вагон, чтобы дрыхнуть! А кто работать будет – Пушкин? Вернувшись в купе, выключаю ночной свет и в темноте прислушиваюсь к дыханию спящих: не разбудил ли кого-нибудь? Потом ощупываю форму военного с двумя шпалами в красных петлицах, висящую на вешалке. Форма благоухает дорогим одеколоном и красивой жизнью. Конечно, я не рассчитываю, что там в ширманах лежит то, что мне надо, но «орднунг ист орднунг», говорил Валет, как и педантичный немецкий кайзер. Из кармана галифе я чменя выудил, но при том раскладе, который сегодня, из-за чменя я мараться не намерен. Лопату я ловлю, лопату!
            Встав на коленки, залезаю под столик, просовываю руку под тощую железнодорожную подушку на которой благоухая коньячно, похрапывая смачно, лежит тяжелая страшная голова военного, спящего на нижней полке, которую я вчера вечером сам же ему и уступил, с радушием данайца. Быстро идёт поезд, вагон качает сильно, резко. И в такт с каждым толчком рука моя проникает всё дальше под подушку. Временами кажется, -- пальцы видят не только в темноте, а, даже, сквозь материю. Валет говорил, что бывают щипачи, которые щипанцами зырят, как глазами. Будто бы Факир мог поводить руками возле ширманов и рассказать: где и что заначено. Чудеса бывают. Но, скорее, это один из фокусов иллюзиониста Факира, который, делая ушлые отводы, загодя ширманы щупал, потому что был он не только фартовым ширмачом, но и талантливым иллюзионистом…
          Но нельзя отвлекаться и думать о постороннем, когда работаешь, а то -- пальцы слепнут. Моя рука, обогнув тяжелую голову, подбирается к углу купе за подушкой. И… есть! Не-а, -- не то… просто – складка. Эх, я -- факиришка недоразвитый!... не пальцы, -- котята слепые… долго колупаюсь, долго… От неудобной позы, страха, досады становится жарко. Это плохо. Если щипанцы потеют -- они не скользят – липнут. А если  волнуешься – движения не точные, угловатые. Это я с Валетом проходил… Хорошо, когда рядом был многоопытный Валет! Так примитивно, как я, он не работал. Презирал Валет «ходить сонником» – воровать у спящих -- гордость имел профессиональную! Но мне, бестолковой сыроежке, не до гордости…
          Рука упирается в угол. Ё-маё, и в углу голёк! Куда же вояк заначил лопату? Я ж закнацал, что перед сном он под подушкой что-то мацал! Осторожно, в такт толчкам вагона, начинаю вынимать руку из-под подушки. На обратном пути большим и указательными пальцами щупаю подушку там, где она головой прижата. Что-то, что-то… я перестаю дышать, напрягаюсь… е-е-есть!! Точно – лопата!!! Вот уголочек… мне кажется, что пальцы различают коричневый цвет добротного кожаного бумажника, прогнутого тяжестью головы. Но лопата не под подушкой, а внутри наволочки. «Это дело техники», говорил Валет. Расписываю пиской наволочку и снова начинаю осторожный ход рукой вовнутрь наволочки. Сейчас – самое опасное – тянуть лопату из-под головы. Ах, ты!... позади меня на нижней полке полная женщина зашевелилась... закряхтела! Я замираю: вдруг лампу включит! -- придётся когти рвать… хорошо, -- в нерабочем тамбуре дверь отперта… уйду с подножки через буфера на крышу… ночью за мной не погонятся. А женщина вертится и кряхтит, никак улечься не может, небось, что-то у неё болит… наконец затихла. Снова в такт толчкам вагона… только в такт… миллиметр за миллиметром двигается лопата. Хорошо храпит вояк… коньячком сопящий… сладких снов тебе, вояк, крепко спящий… вот лопата на перелом пошла – наполовину вышла… если шухер – подорву с лопатничком! 
            Через минуту, набросив курточку на плечи, с полотенцем в руках и лопатником в кармане, я покидаю купе, где остаётся на память обо мне чемодан с бумагой из мусорки. Жаль – хороший фал… для меня он не роскошь, а вещь необходимая, потому что на того, кто заходит в вагон без тяжелого, добротного чемодана, смотрят с недоверием, и, как писал Зощенко: «некоторые пассажиры галоши под подушку суют, а которые -- вовсе не сымают».
            Стою я с полотенцем на плече у двери свободного туалета и жду, когда поезд ход замедлит у какой-нибудь станции… и в коридор позыркиваю: не выскочил ли вояк из купе? А станции нет… так и стою у окна, будто бы природой любуюсь, хотя за окном тьма тьмущая и, кроме отражения в стекле моего красивого силуэта, ничего не видно. Хорошо, что проводник не маячит – дрыхнет… а, ведь, дрыхнет-то он потому, что остановка не скоро! Но вот, появляются огоньки какой-то станции. Поезд замедляеся. Мало замедляется… небось, остановки не ожидается? Продолжать ждать остановку – опасно: вдруг, придётся выскакивать по шухеру на крышу!… -- бр-р-р!! – не климат… а прыгать на ходу -- страшно, но… эх, была не была – рискну! Спускаюсь на подножку. Вот и станция, а поезд чешет мимо! Да как быстро! Думать некогда… эх, не светит не личит! -- па-ашел -- бац!!! – крепко приложился ногами и бегу, изо всех сил бегу, не в силах остановиться… ну, молоток, не упал!
          Вот и станция – немножко лишку проехал. Поезд ещё набирает ход – без остановки прошел станцию -- треугольник из красных огоньков на последнем вагоне, быстро удаляясь, вскоре исчезает, потерявшись в пестрой россыпи огоньков стрелок и семафоров. А я стою на путях, обалдевший после длительного нервного напряжения и хорошей встряски от прыжка на ходу поезда. А вокруг – тишина!… ти-ши-на-а… слово-то какое: тихо шелестящее... Нудный железный грохот поезда  удаляется, превращаясь в затихающий рокот, потом – в далёкое журчание. Из темноты тянет свежим ветерком и сквозь вонь железки пробивается горький запах осени. Я отхожу в сторонку, к фонарю. При его свете осматриваю лопату. Сперва сармак… ого, фартово угадал! Такие форсы видел я только тогда, когда с Валетом работал. Потом посчитаю. Моралисты говорят: считать чужие деньги не удобно, если они не в твоём кармане. Тырю грони по заначкам. Остаётся пачка справил и удостоверение. Обычно, такую мульку бросаю в почтовый ящик. Но это ксивы вояка в чинах, а я таких ненавижу, как и чекистов. Честные командиры уже арестованы. А эта… мордастая сволочь, воняющая одеколоном, ради ордена заставит замороченных ванькОв в народ стрелять!
            Аккуратненько, кладу в лопатник камень и бережно опускаю его в канаву с водой под насыпью. «Бульк!» -- нежно промолвил лопатник… По закону Архимеда, каждое тело, погруженное в воду, если не плавает, то становится утопленником. Так и надо! Щедро платит воякам советская власть: из лопаты я с полкуска выгреб! Этого на зиму хватит. Сниму комнатку на окраине тихого райцентра у одинокой бабуси с коровой и буду спокойно жить, в баню городскую ходить, в гремучих цинковых шайках отмываться и в парилке парком наслаждаться, картошку с простоквашей кушать и бабусины причитания слушать. Сойду за городского внука. Ксивы у меня в поряде. Даже школьный табель есть. Что б зимою не скучать, буду школу посещать. А пока что, надо с этой тихой станции слинять. Про телефон я знаю. Но как отсюда умотать, если здесь проходящие поезда не останавливаются, а местный поезд придёт днём и выйдут к нему три бабуси, «два весёлых гуся» и… местный мент, который не только бабусь по отчеству знает, а даже их гусей различает!?
         Прохладный ветерок пахнет осенней листвой, сеном, близкой речкой… намекая на то, что хорошо бы выспаться в стоге сена, а утречком купить кринку молока с хлебом и на свежую голову думать, как выбираться отсюда без рандеву с ментом. Но не успеваю я отойти и сотню метров от путей, как меня настораживает далекий, но всё нарастающий, пульсирующий гул приближающегося поезда. Гул ближе, громче. Из непроглядного мрака, окружающего станцию, появляется яркий треугольник из верхнего прожектора и двух нижних фонарей паровоза. Скрежеща и чугунно погромыхивая нескладным и длинным туловищем, на дальний станционный путь вползает товарняк. Краснуха! Её-то мне и надо, чтоб умотать по-тихому! Могучий паровозище ФД – Феликс Дзержинский – с трудом сдерживает нетерпеливый бег разогнавшихся на перегоне тяжелых вагонов, а потом, с облегчением, отдувается, громко стравливая излишние трудовые атмосферы и, успокоившись, начинает сонно, умиротворённо попыхивать, посапывать. Замаялся трудяга с тяжелым составом на длинном перегоне…
                *       *       *
          Иду вдоль длинного состава, осматривая двери товарных вагонов. Тяжелые запоры дверей накрепко обмотаны толстой проволокой и запломбированы. Ни одного порожняка в составе! На открытые платформы и тормозные площадки я не смотрю: прохладно. Пройдя вдоль состава с одной стороны, обхожу его с другой, всё ещё надеясь найти не запертую дверь. Потеряв надежду попасть в вагон, в третий раз иду вдоль состава, приглядываясь к грузам на открытых платформах: нет ли там местечка, укрытого от ветра под брезентом?...
      -- Эй, поц!..
         Я вздрагиваю: оклик тихий, но неожиданный – голос-то совсем рядом!!… 
       -- Чего тут гуляешь? – спрашивает невидимый из-за контрастно чёрной тени вагона, худощавый мужчина в чёрной одежде. Железняк? Он бы не стал говорить тихо, а криком шуганул меня отсюда! Поэтому я не кручу восьмёрки о пользе ночного променада для ударной работы кишечника.
      -- Уехать хочу…
      -- А где вода на станции?
      -- Обычная колонка… возле вокзала.
         Несколько секунд худощавый рассматривает меня. Потом протягивает небольшое закопчённое ведёрко.
        -- Лады. Принеси воды -- уедешь. Ходи по-тихому.
           У меня достаточно своих резонов, чтобы не светиться и я, сторожко держась в тени вагонов, отправляюсь к колонке. Приняв у меня полное ведерко, худощавый подходит к одному из товарных вагонов, тихо свистит сквозь зубы… и! -- вдруг тяжелая щеколда, запирающая двери вагона, сама по себе поднимается вместе с проволокой, которой она обмотана и с пломбой на ней. Двери вагона медленно, бесшумно отъезжают в сторону. Худощавый подаёт ведёрко в дверь вагона, а потом, опершись руками, ловко, как кошка, легко запрыгивает в вагон и оттуда, подав мне руку, одним махом поднимает меня:
        -- Оп-паньки!
           Дверь беззвучно не плотно закрывается, худощавый просовывает руку в оставшуюся щель, поправляет на щеколде замысловато закрученную проволоку и проверяет на ощупь, как висит пломба. Потом закрывает дверь плотно и щеколда, по ту сторону двери, как живая, тихо звякнув, опускается на место. Я слышу, как в темноте кто-то жадно пьёт воду.
       -- Бу-удет, будет, Вась…-- останавливает его Худощавый, -- обопьёшься…-- и, взяв у невидимого в темноте Васи ведерко, сам начинает пить жадно, большими глотками.
       -- Разбуди Тараса, пусть попьёт…-- переводя дух, просит Васю Худощавый. 
       -- Чую, шо воду лакають…-- раздаётся мрачный голос откуда-то сверху, голос зловеще низкий, как из потустороннего мира. Глаза привыкают к темноте и я вижу, как из под потолка спускается могучий, как паровоз ФД, огромный Тарас и припадает к ведерку. Потом ведёрко обходит ещё круг, донышко ведёрка задирается всё выше…
       -- Кажуть, шо вода – не хорилка та бохато не выпьиш, а ось,-- на троих ведёрочко уломалы…-- подводит итог водопития Тарас, когда донышко ведра поднялось выше его головы. – Прийдётся ще хлопчика посылать. Хто знае – дэ и колы будем ще стоять?...
            Все прислушиваются. Тихо. Так же успокаивающе сонно посапывает паровоз.
         -- Дуй хлопчик! Тильке обережно! – говорит Тарас.
          Я вновь крадусь к колонке, чувствуя, что три пары глаз внимательно следят за мной. Когда возвращаюсь с полным ведёрком, Вася предлагает:
       -- Давай отопьём, а то расплещется…
           Все поочерёдно припадают к ведёрку, но, уже без охоты. В тусклом свете, сочащимся из маленьких грязных окошечек под потолком вагона, различаю я, что вагон, за исключением узкого пространства возле двери, загружен почти до потолка деревянными ящиками, а в них что-то железное, завёрнутое в провощённую бумагу. 
        -- Лезь сюда, в кубрик! – приглашает Худощавый. Забравшись наверх, я вижу, -- часть ящиков вынута, а пустота заполнена соломой, на которой лежат, телогрейки.
        -- Ложись с краю. Места хватит. Параша, по-флотскому гальюн, вон, в том углу, – на подветренной стороне. Ссать – через щель в полу, а срать захочешь – бери конверт из бумаги, там они заготовлены, и -- в него… конверт через окно выбросишь – там фанерка вынимается. Но! Дела такие – только на ходу! Инструктаж закончен. По курсу -- так держать! Судя по адресам – вагон до Киева без пересадок. А тебе куда?
       -- А всё равно…
       -- И нам -- туда же! Значит, -- по-пути. А как ты возник на этой станции?
       -- Да так… случайно.
       -- Случайно стибрил и ушел, назвается -- «нашел»?— подначивает Худощавый. Майданишь?
       -- Так… когда нечаянно…
       -- За нечаянно бьют отчаянно!
       -- За битого двух небитых…
          Обмениваемся затертыми прибауточками, а меня  мандраж разбирает: чую, что очень метко угодил я в какую-то непонятку. Что за люди такие осторожные: не только по воду не  ходят, но и хезают так аккуратно, чтоб и вблизи вагона запаха не было? А если они ошмонают меня, когда я при таких-то форсах? Да что – ошмонают! Таким и замочить меня не в падлу, чтобы я в оборотку их не засветил… А на ходу – кричи, не кричи… Надо срочно когти рвать, пока стоим!… Но только я полез к выходу, как Худощавый, поняв тревожно закрученную цепочку моих мыслей, стопорит меня:
       -- Ша, юнга! Малый назад! Харэ, харэ… не менжуйся! Не бзди, Макар, я сам боюсь! Мы побегушники, но не урки. Мы – контрики. Политики. Я да Тарас – пожизненные комсомольцы. И срокА тянули на самом краю географии, там, где два месяца холодно, а остальное время – очень холодно. А население в этом забытом Богом краю -- две северные народности: вОхра и зекА. Там тянули мы срокА. Тянули, да не дотянули…  у меня да у Тараса бессрочка. У Тараса – пятьдесят восьмая, пункты второй, восьмой, а у меня пятьдесят восьмая пункт тринадцать.
       -- Второй пункт – восстание, восьмой – теракт, -- комментирую я пункты, а про тринадцатый пункт я не слышал… Бывает, разве, такой?...
       -- Это, юнга, редкий пунктик… называется – «благородный.» Для тех, кого звали: «Ваше благородие». Да не долго меня так звали… после производства во флотские офицеры двух месяцев не прошло, как – февральская революция!... Повязал я на кортик красный бант, выступил на митинге. А закончилась моя флотская карьера после того, как большевички в Новороссийске флот бездарно утопили. Забросил я в Чёрное море романтическую мечту сопливого детства – офицерский кортик, вместе с красным бантиком, и -- за бугор! Не хотел убивать русских людей, какого бы цвета они ни были. И прожил бы я тихо и спокойно всю жизнь вдали от взбаломошной родины, если бы не прикупился на дешевый понт: лажовую амнистию офицерам, не служившим в контрразведке и жандармерии.
       Друзья предупреждали: нельзя большевикам верить! Честь и совесть коммунисты не признают, как понятия старорежимные. Не поверил я друзьям, а поверил слову русского народа и в закон государства, который «обратной силы не имеет». А оказалось, что советскому государству плевать не только на честь и совесть, но и на свои законы! Они пятьдесят восьмую дополнили пунктом тринадцать, противоречащим не только закону, но и здравому смыслу, так как карают по этому пункту не за то, что ты сделал, а за то, что ты мог сделать не только до создания этого пунктика, но и до появления советской власти!
          Джонотан Свифт старался придумать что-нибудь невероятно абсурдное для злобной речи лилипутского адмирала, который заявлял, что измена зарождается в голове, а поэтому надо казнить каждого, у кого есть голова. Если бы Свифт ознакомился с законами советской власти, то понял бы, что по придумыванию абсурда он жалкий дилетант! Да только одну статью – пятьдесят восьмую, с её пунктами и подпунктами, – не придумали бы, собравшись вместе, такие выдумщики, как Свифт, Рабле,  Бюргер и Кафка… Так-то, юнга! А теперь, когда ты не только знаешь, кто мы, но, думаю, и веришь мне, то, надеюсь, у тебя отпало желание задавать отсюда лататы?… Познакомились мы, как положено по лагерному камильфо: сперва – по статье, потом -- по душе. Имя ничего не говорит о человеке, кликуха –  кое-что, а, вот, статья – всё! Это и судьба и мировоззрение. Тебя как кличут?
            -- Рыжий…
            -- А меня – Седой. Почти тёзки… А у Васи пятьдесят восьмая, пункт десять. Срок детский – пятак. Часть срока он на малолетке оттянул, а к нам в зону попал после шестнадцати. Семячки остались дотянуть срок, да с блатарями у него конфликт. Тарас взял его под своё крылышко… сперва -- в бригаду, потом – в побег. Нельзя было оставить его в зоне – искалечил бы его Хряп, садист уголовник. Побожился, что Ваську опарафинит и козу заделает – зенки выдавит… Я тебе, Рыжик, всё это подробно излагаю, чтобы знал ты, с кем связался и почему мы менжинские. Ориентировки на нас не только у ментов, но и у железнодорожников по линии. Хорошая премия светит тому, кто нас накнацает. А темнить мне – резону нет – завтра ты нас увидишь, да вдруг – не так поймешь. А нам ты поможешь – ты ещё шкет и под ориентировки не подходишь… А откуда ты в столь юном возрасте пятьдесят восьмую по пунктам сечёшь?
       -- Она и для меня родная. В части дополнений. Я – чес… ЧСИР.
       -- Ну-у… -- протягивает Седой, -- романтичная у тебя статья: вендетта!
       -- Чи-иво?? – удивляюсь я.
       -- Вендетта – кровная месть. По правилам вендетты за отца мстят сыну. Но! -- совершеннолетнему. Женщин и детей вендетта не касается. Но советская вендетта, названная «ЧСИР», распространяется на всех членов семьи. Не понимают чекисты, по пролетарскому скудоумию, что вендетта обоюдоостра: если мстят с одной стороны, то и с другой -- не заржавеет! И в какой кровавый тупик загоняет Сталин Россию – только Богу ведомо. Россия – не остров Сардиния, где все друг другу родня и вендетта узаконена. В России такой кошмар представить трудно.
            Вероятно, все выспались. И мне, после всех приключений, тоже спать не хочется. Сидим под потолком, ожидая отправления.
       -- Скорей бы состав пишов… покурыть бы…-- сипит басом Тарас. – Скушные вы сёдни…
       -- Рыжий, ты с воли, вертани прикольчик свеженький!—просит Вася. – Анекдотец бы…
            -- Анекдотец? – переспрашиваю я не без ехидства, вспомнив о Васином пункте десять, (КРА – контрреволюционная агитация), который лепят за анекдоты. – А что такое «бекас»?
       -- Бекас – это вошь…
       -- Отстал от жизни, Вася! Бекас по буквам, это: БЕ – ломор К -- анал А -- некдотчики С -- троят! Рассказчики – по правому берегу, слушатели – по левому. А у всех -- пятьдесят восьмая пункт десять!
       -- Все смеются над подначкой, а Вася – первый. Легкой души человек, не обидчивый.  По соседнему пути грохочет проходящий поезд. Ещё не стих его шум, а на станции слышны голоса и кто-то торопливо хрупает по щебёнке вдоль состава к последнему вагону.
        -- Экипаж, полундра! По местам стоять, с якоря сниматься! – шепчет Седой. Через несколько минут могучий ФД дергает состав и железный лязг долго катится вдоль состава. Поднатужившись, ещё разок рванул состав железный «Федя», потом ещё раз, и… проскальзывая в маленькие грязные окошечки товарного вагона, бегут по потолку и по ящикам жиденькие лучики света пристанционных фонарей.  Постепенно разгоняясь, вагон погружается в грохочущую, кромешную тьму следующего перегона. В товарном вагоне, оглушенном своим грохотом, разговаривать трудно. Сидеть на ящиках не уютно -- из щелей сифонит ветер. Покурив, все забираются в тёплую берлогу, которую Седой называет кубриком. Погружаемся в солому и, прижавшись друг к другу, укрываемся телогрейками, хранящими специфические запахи казённых дезинфекций.
  конец реп. 11-А                230211