Репортаж 8. Байкал и валет червей

Александр Войлошников
               
               
                0212   
Репортаж  № 8               
Б А Й К А Л     И             «Славное море
ВАЛЕТ ЧЕРВЕЙ.                священный Байкал…
                (Песня)
Прошло полгода.                «Валет червей: для сердца --      
Время –  30 апр. 39 г.                приятный гость, для судьбы
Возраст – 12 лет.                -- не сбывшаяся надежда»               
Место – оз. Байкал.                (Толкователь  карт)               
               
       Наука география открыла: «там, где кончается асфальт», -- начинается Сибирь. Много бед на свете, но в России -- всего две: дураки и дороги. Дорогой в Сибири называют то место, по которому сдуру умудряются проехать. Так что, сибирские дурные дороги – плод союза дураков и дорог. И даже Колесо Истории беспомощно буксует на сибирских дорогах! Если во времена Кучума сибирские дороги были опасны для проезда, то ныне стали они похожи на «полосы препятствий на танкоопасных направлениях» и трактора робко объезжают их сторонкой.
      Дорога к Байкалу, по правому берегу Ангары, хорошо сохранившаяся сибирская дорога и в сухую погоду по ней можно ехать, конечно, если водитель сибиряк, для которого тормоз – самая лишняя деталь. Вся дорога -- это колдобины меж обочинами. Обочины иногда исчезают, но колдобины – это навсегда! Только после ремонта дороги, колдобины берут реванш, становясь буграми! А так как ремонт дорог в Сибири непрерывен, то бугры и колдобины, всю дорогу только меняются местами.
        Наш маленький автобус, весело прыгая по буграм и  колдобинам, лихо потряхивает в своём фанерном чреве живописный конгломерат из сидоров, чемоданов и дюжины ко всему приученных, чалдонов и чалдоночек, крепко законсервированных в собственном поту. Говорят, в развратных заграницах изобрели для загнивающей буржуазии потрясный аттракцион: «Русские горки», на которых за валюту трясут буржуев до посинения. Но, хотя «ТОГО, что бывает в развратной загранице, у нас нет и быть не может!», -- однако, у нас в Сибири есть кое-что помохначе «того»: такой же потрясающий и душу вытрясающий аттракцион сопровождает каждую загородную поездку в автобусе.
       Уже идет второй час изнурительной тряски, а я не перестаю удивляться: как наш маленький автобус делает такой большой шум, не распадаясь на части при этом и, в отчаянном единоборстве с ухабистой дорогой, упрямо перелезает с одной горушки на другую? Залезая на каждую горушку, автобус грозно громыхает фанерной коробкой кузова, свирепо рычит и скрежещет автомобильными внутренностями, а едва забравшись, начинает оглушительно пукать выхлопной трубой, гордо оповещая Приангарье о своей выдающейся победе над кознями коварной дороги.
           Единственное окно не открывается. В фанерном кузове жарко и пыльно. От тряски пыль кружится внутри фанерного ящика, который называется по-заграничному красиво: «салон». Душная пыль забивается в волосы, носы, уши, намертво клеится к потным лицам по-сибирски терпеливых пассажиров. На лицах, серых как маски, собралось пыли столько, что воздух в этом, вроде бы, наглухо запечатанном «салоне», мог бы стать и почище, если бы сквозь щели в полу, вместе с выхлопными газами, не пробивались сюда новые порции пыли.
        Мое место далеко от единственного окна и это располагает к печальным размышлениям, чем я и занимаюсь под чувствительные пинки под зад со стороны моего деревянного сидения. От таких крепких пенделей мысли мои то перескакивают с одного на другое, то повторяются, как на заезженной пластинке. Как ни крути, а в том, что случилось и уже непоправимо, виноват я! Лох! Мудак!! Дур-р-рак малохольный… – высоко подбрасывает меня вместе с застрявшей сердитой мыслёй, жестокое жесткое сидение.
         Увы, слова: «Какой я был дурак!», -- свидетельствуют не о зарождении ума, а об излишнем оптимизме, потому что признать себя дураком в прошлом – не значит не стать им в будущем. А, всё-таки, все можно было тогда повернуть по-другому и обойтись сейчас без таких самокритичных откровений! Начиная с того дня, когда пропустил я мимо ушей слова Валета: «Я один на льдине…» и кончая последним днем, когда можно было купить молчание Фугаса за несколько кусков… Как жаль, что умные мысли ко мне приходят задним умом, через то место, которому сейчас достаётся больше всего! А бывает ли передний ум, если опыт приходит тогда, когда он уже не нужен? И сколько умных мыслей тратится из-за за одной глупой, потому что глупая мысль всегда опережает умные!?
                *       *       *
          В который  раз вспоминаю я то солнечное весеннее утро… Покинув номер в улан-удинской гостинице «Селенга», я и Валет спускаемся вниз, в кафе. В гостиничном вестибюле в деревянной кадке грустно чахнет пыльная пальма со зловещим названием на таинственном гостинничном языке: «ГУГУУИН № 444». Взглянув с сочувствием на пальму, произрастающую из бычков и харчков в неопрятной кадке, Валет декламирует строчки грустного стихотворения, написанного, будто бы, для этой несчастной пальмы:
                И снится ей всё, что в пустыне далекой,
                В том крае, где солнца восход,
                Одна и грустна на утесе горючем
                Прекрасная пальма растёт…
           Валет часто по памяти хорошие стихи читает, а самые красивые -- сам сочиняет. Как только Валет заканчивает читать стихотворение про пальму, из кресла за кадкой пальмы, поднимается мужчина средних лет со среднестатистической физиономией: слегка курносой, широкоскулой, с глубоко посаженными глазами средне водянистого цвета. Низкий лоб задрапирован модной прической «Бокс». Таких физиономий по Сибири – считай, через одного. Но что-то в нём настораживает: и массивная челюсть, придающая лицу выражение жестокой силы и широкие плечи, ширина которых подчеркивается покроем модного пальто «Реглан» с узкой талией, перехваченной поясом.
        Увидев его, Валет подчеркнуто спокойно протягивает мне ключ от номера. 
         -- Посиди в номере. У меня каляк… тет а тет.
            Я знаю, что Валет порвал  связь с московской Ельней, а от сибирской держится подальше и мне становится тревожно. Но я не привык переспрашивать. Надо – Валет расскажет.
        Валет возвращается расстроенный. Достав из тумбочки конверт и бумагу, пишет. Рвёт написанное, начинает заново. Наконец, запечатав письмо в конверт, пишет адрес, даёт его мне.
            -- Я уезжаю, Рыжик… куда-то на Байкал… точнее – не знаю… с Фугасом на толковище… другого выхода нет. Лопухнулся я… они, падлы, Ирку накнокали. Ставят условие: не приду на толковище – в иркутскую ельню позвонят. На моё имя вызовут Ирку, перепустят на колхоз, а в западло замочат. Прищемили меня за это самое… за душу. Воры слово держат!
            Валет говорит отрывисто, бессвязно. Я чувствую, как напряжены его нервы и не лезу с глупыми вопросами и беспомощными советами… А зря… Если б тогда не спеша подумать, то можно было всё повернуть иначе… если бы подумать… если бы не спешить… Видно, за очень больное место прищемили Валета – за любовь его! Не думал Валет, -- на всё соглашался.
       -- Номер в гостинице за три дня оплачен, -- продолжает Валет, -- держи сару… около куска… Возьми бока… на всякий пожарный… Делай, что говорю и в письме написано. Ни-ка-кой самодеятельности! Надеюсь, обойдется… если сибиряки не будут москвичам задницы лизать. В Москве, у меня конфликт с подонком из авторитетов… я сказал, что Факир -- мой отец, а он меня -- жидом пархатым... вот я, в оборотку, обидел его… Жди три дня, не ломай рога, сиди тихо! Если не вернусь – никуда не суй рога, мотай в Иркутск с письмом. Ништяк, бывало хуже… В девятнадцатом, когда в Одессу вошли сразу две банды: Котовского и Ваньки Упыря, оптимист Мойша Глейзер сказал: «Шща, господа! Это, таки, ще не большевики! Не бывает так плохо, щоб не могло бы стать хужее!»
        Задумавшись, Валет нервно меряет комнату шагами из угла в угол, мурлыкая дурашливую одесскую песенку:
                Вот вам одесский юмор:
                Начальник взял да умер!
                Вот вам одесский номер:
                Начальник взял да помер!...
            Остановившись посреди комнаты, тряхнул Валет пышной каштановой шевелюрой, будто бы вытряхнул из головы  скверные мысли, и улыбнулся:
         -- Мудрый Соломон, сын царя Давида, говаривал: «Есть на все Господня воля – век мне воли не видать!» Первую половинку этой фразы в Библию записали, вторую пока изучают… Прав Соломон Давидович! Пришла пора завязать – надо с этим делом кончать! Жадность не только фрайера губит… Подзалетают, когда набрав казну, за прикупом тянутся! Как говорил Мойша Глейзер: «Знал бы прикуп – жил бы в Сочи!» А может быть – всё к лучшему! Завяжу на толковище, и… чин-чин! -- кину в общак – сколь назначат – форсов хватит! Проживём! Есть у меня умение жить и с людьми дружить! И э-э-эх!! Заживем по высшему классу!! Прихватим Ирку с мамой и… «в скором поезде, в мягком вагоне» -- ш-ш-ща!! – к Черному морю!! Хазу купим на самом берегу, чтобы жить там под шорох волн! Мантулить буду… а я настырный: рогом упрусь – гору сверну! Имею и знания кое-какие. И тебе пора учиться! Хватит с липовым табелем носиться! Шеруди рогами -- собственные очхоры зарабатывай! Вот увидишь, заживём –  всё у нас пойдет путём!  Как приедем на юга, так и сразу – да! Растеребил мои волосы Валет, засмеялся, крепко прижал мою лохматую голову к себе и… поцеловал в макушку! Это было в первый раз. И в последний.
                *       *       *
              Два дня сидел я в номере, прислушиваясь к шагам в гулком гостиничном коридоре. Не дождавшись третьего дня, поспешил на вокзал к скорому «Владивосток – Москва»… Поезд опаздывал на несколько часов. Говорят, только однажды в Улан-Удэ поезд пришел тик в тик, минута в минуту. Оказалось… это был вчерашний поезд! Томясь в ожидании, уезжающие, провожающие и встречающие одинаково сварливо демонстрировали свою стервозность дежурному и кассиру. А в это время подзагулявший поезд, где-то на крутых виражах перед Улан-Удэ, как озорной щенок, весело крутил зеленым вагонным хвостом, кружась по заоблачным серпантинам Яблонова хребта.
         И я мотался бесцельно по перрону, время от времени, натыкаясь на громадную бетонную скульптуру медведя, стоящего на задних лапах у входа в вокзал. И каждый раз удивлялся: зачем воздвигнута эта свирепая скульптура, загораживающая вход? Лучше бы скамеечку поставили, чтобы люди не зверели, стоя на задних лапах… И почему я отпустил Валета одного!?
           В Иркутск поезд пришел на следующий день. Не раз бывал я тут с Валетом. С собою к Ире он меня не брал, в гостинице оставлял. Обижаясь на Валета, ревнуя его, я испытывал неприязнь и к Иркутску, и к Ире, представляя её изнеженной фифочкой, которая ест и пьет не иначе, как на серебре и злате, а живет, небось, в том красивом доме, возле моста на правом берегу Ангары, который у Жюля Верна описан. Наверное, целыми днями музыцирует эта фифочка… и на Валета смотрит снисходительно. Зачем он ей, если даже на рояле не играет? Не понять ей, какой он душевно тонкий, умный, добрый… и поэт! Ничего не говоря Валету, я вымещал свою ревность в насмешках над Иркутском. И Валет сказал как-то:   
         -- Природа всё сделала, чтобы на берегу златокудрой Ангары, близь Байкала, был самый красивый в мире город, а человек сделал все, чтобы был тут не Байкальск и не Ангарск, а… Иркутск! В честь самой чёрномутной реки -- Иркута!
            Кто-то сказал: «театр начинается с вешалки, а город – с вокзала». Когда выбираешься вверх из-под гнетущих сводов старинного иркутского вокзала, то оказываешься не на просторной привокзальной площади, как в других городах, а на узком, покатом, кишкой закрученном проезде, суетливо шумном, невероятно грязном. По глубоким колдобинам привокзального проезда, поднимая пыль и разбрызгивая грязь, с грохотом катят грузовики и подводы. Такое уникальное сочетание не просыхающей грязи и не намокающей пыли, -- только в Иркутске!
           На автобусной остановке, я долго опыляюсь и обрызгиваюсь в ожидании автобуса в поселок Горького, за Иркутом, где живет Ира. Гениальные творцы автобусной остановки учли все особенности сибирской погоды: на случай дождя – отсутствие крыши, на случай мороза – железные сидения, на случай ветра и пыли – декоративные проёмы в стенках. Изучив архитектурные прелести остановки, я иду пешком. До этого видел я только центр города, застроенный старинными массивными домами, похожими на резные дубовые комоды, обожаемые бабушками позапрошлых столетий. По пути от вокзала до поселка вижу я советскую застройку Иркутска: крупнощелевые двухэтажные бараки, вперемешку с лачугами. Неряшливые, не крашеные заборы, покосившиеся столбы уличного освещения, --  всё покрыто многолетним слоем серой грязи. А берега  красавицы Ангары, в пределах города, плотно застроены уныло смердящими производственными зданиями, серыми складскими помещениями и загорожены бесконечными заборами, за которыми угрюмо чернеют гниющие горы утильдерьма и металлохлама собранные пионерами Кучума.
          На окраине города, за глинисто-мутным Иркутом, стучу я в покоробленную и просевшую от времени дверь ветхого домика. Вскоре домик начинает содрогаться от тектонически грозных толчков изнутри. От одного из них забухшая дверь распахивается с такой силой и скоростью, что я едва успеваю отскочить, чтобы не покатиться кубарем с высокого крыльца. На пороге двери в темном дверном проеме, стоит, светясь радостной улыбкой, невысокая, тоненькая девушка. Впрочем, сперва вижу я только широко и доверчиво распахнутые глазищи, потом – улыбку.
       -- Здравствуй, мальчик! Извини… дверь не заперта, но она…
       -- Здравствуйте… Вы – Ира?
       -- Ну, конечно же! Проходи, мальчик, заходи в дом!
       -- Я вхожу. И попадаю в обстановку доброжелательного уюта. В доме всё скромно, даже – бедно, но так чисто, опрятно и в таком милом удобном беспорядке, который лучше всего говорит о том, что люди здесь живут, а вещи им только служат. В домике -- культ заботливой женщины, а не наглых роскошных вещей, порабощающих хозяев дома, воображающих, будто бы дорогие вещи скрашивают их духовную нищету. Здесь же, каждая дешевая, но необходимая вещь, с готовностью служить, скромно стоит на своем, удобном для этого, месте, не выпячиваясь кичливо, не притесняя человека, не мешая ему жить, а от этого в доме уютно и радостно. И электросчётчик на кухне мурлыкает свою электрическую песенку, будто бы ласковый котёнок.
         -- Садитесь, тут удобнее… не стесняйтесь, а то я тоже застесняюсь… наверное, мы знакомы, хотя заочно…  вы – Саша? -- И вдруг радостный свет гаснет в серых глазищах -- они темнеют, будто бы два озера от набежавшей на небо тучки. Лобик Иры озабоченно хмурится, в голосе звучит тревога:
        -- А где Коля? Что случилось??
            В душе моей что-то резко и слишком поспешно захлопывается и прищемленный кусочек души болезненно ноет, как больной зуб -- значит, Валета и тут нет!
         -- Ничего… расстались случайно… здесь, думаю, встретимся… -- кружу я восьмёрки, не представляя: как я отдам это письмо? Не с порога же… так вот -- обухом по темячку! А из Иры, как горох из рваного кулька, вопросы сыпятся!  Предполагая, что Валет, вряд ли, рассказывал Ире о нашей работе, чувствую я себя не в своей тарелке и, опасаясь ляпнуть что-то не в масть, либо отмалчиваюсь, либо начинаю оживленно говорить о другом. И получается у меня это так изящно и непринужденно, как у лоха мешком из-за угла трахнутого. Ведь, когда боишься показаться дураком – вот тогда и начинаешь выглядеть совершенным идиотом!
                *       *       *
          Проходит день. Потом второй. А я не решаюсь отдать письмо, которое, царапая душу, шебуршит во внутреннем кармане. Вижу, как мучается Ира от неизвестности и о чем-то  догадывается, но боится узнать это и с расспросами не пристаёт настырно. Да и как ей приставать, если на любой из вопросов я  леплю горбатого к стенке. Ежу понятно, -- хорошие новости по два дня за пазухой не носят. За эти дни вжился я в дела домашние и узнал, что Ира с мамой  живут на крохотную Ирину зарплату, которую получает Ира в конторе деревообделочной фабрики. А мама Иры не только работать не может, но не каждый день на ноги может встать: у нее ревматизм от того, что работала она на иркутской лесобирже по колено в ледяной воде. И домашние дела мама Иры делает сидя: готовит, шьет на машинке -- заказы берет – соседскую детвору обшивает.
         Домик сырой и холодный потому, что прогнил снизу. Летом на Саянах снега тают и Иркут поднимается. Теперь леса в верховьях Иркута вырубили и летние паводки стали ранними и такими высокими, что вода до дома добирается. Но живут в этом доме две жизнерадостные женщины и считают, что хорошо живут: дом имеют собственный и на столе есть, что поесть… да и одеться есть во что! -- недавно Ира модное платье с помощью мамы сшила… в первый день моего приезда показала мне его и, зардевшись, сказала:
       -- Это – к свадьбе…
          А Валет в этом милом домике  не был ни разу. Встречались они у подруги Иры. Вот, какая она… «фифочка». Потому-то так трудно отдать это письмо.
                *       *       *
         К вечеру второго дня я решаюсь. Предлагаю Ире погулять вместе, и Ира сникает, поняв, что сейчас она узнает то, что так не хочет знать. Выйдя из поселка, мы идём по берегу Иркута вверх по течению, к железнодорожному мосту. Садимся на бревно, лежащее у обрыва, под которым мчится, крутясь в водоворотах, быстрый, мутный Иркут. Не гоняя порожняк, отдаю я Ире письмо,  молча отворачиваюсь. Потухшая Ира осторожно берёт письмо, подержав его, не открывая, содрогается от рыданий…
          -- Зачем ты меня мучал?... С того дня, как ты пришел, я не спала…-- Худенькие плечики Иры дрожат. Не в силах читать, Ира возвращает письмо, говорит срывающимся голосом:
        -- Ну! Читай!!...
           Дрожа от волнения и холода, я медленно читаю страницы, исписанные размашистым почерком Валета.

       «Дорогие мои, Иришка и Санёк!
         Вам обоим  пишу я это:
         Иринушка, дорогая моя, любимая! Моя родная женушка! Обидно и досадно мне, что только сегодня я назвал тебя именно так! Жена моя! Женушка!!... Сейчас, когда я пишу это письмо, я надеюсь на то, что всё закончится хорошо и все мы еще долго будем счастливы вместе! Когда я вернусь, то все то, что я  написал, я тут же повторю тебе, Ириша, и буду повторять и повторять всю жизнь: любимая! родная!!  А письмо это я сразу уничтожу, чтобы ты не прочитала те страшные слова, которые я сейчас напишу:
            РАЗ  ТЫ,  ИРИША  И  ТЫ,  САНЕК,  ЧИТАЕТЕ ЭТО ПИСЬМО – ЗНАЧИТ,  МЕНЯ  НЕТ  СРЕДИ  ВАС,  ЖИВЫХ.  ПРОЩАЙТЕ, ДОРОГИЕ   МОИ,  САМЫЕ   РОДНЫЕ,  ПРОЩАЙТЕ!  ПРОЩАЙТЕ  НАВСЕГДА!! 
           Не сбылись мои надежды… Знаю я вас хорошо и уверен, что Санёк промурыжит это письмо пару дней. Сперва будет на что-то надеяться, потом будет оттягивать неприятное… А ты, милая Ириша, хотя и будешь догадываться о чём-то, но не будешь вытряхивать добровольные признания из Санька. Добрая надежда бывает от оптимизма, а оптимизм -- от недостатка информации. Не всегда случается в этой жизни «хапнуть энд», как говорят в Одессе. Горько, что по моей вине у любимых моих людей получится печальный праздник 1-го мая. Значит, обстоятельства сильнее… но я очень хочу жить, и сделаю все, чтобы остаться в живых! Все время путаюсь во временах, забывая, что раз вы читаете это письмо, значит меня уже нет и всё – в прошлом. Не надо искать меня.  Фугас не наследит. Я исчез, будто бы меня и не было. «Я пришел в этот мир ниоткуда, и уйду из него в никуда…» -- когда-то написал я о себе строчки, увы, пророческие.  По старому знакомству Фугас обещал: если смерть моя неизбежна, то будет она внезапная, легкая, а могила – озеро Байкал. Фугас обещание сдержит. Авторитетный  кит мокрого гранта.
         Жалко мне только вас, а себя – ни капельки! Сам виноват. И тебя, Санёк, тянул туда же. Если ничему не научил, то – к лучшему. Не верь, Рыжик, в порядочность того мира, из которого я ушел… в мир иной. Несправедливости и жестокости в нём столько же, сколько и в советском. А рассказывал я весёлые баечки об этом мире для того, чтобы оправдаться в твоих чистых глазёнках, Санёк. Это – единственное мое оправдание. И ты извини меня, Ириша, за ту неправду, которую я придумал про себя: про КБ, где я что-то секретное изобретаю и за это большие премии получаю. Все это: липа, звон и лажа! Меня может оправдать одно: о том, о чем я тебе рассказывал, я… мечтал! Да-да! Всю жизнь мечтал работать механиком, возиться со сложными  машинами. И учился этому заочно. Быть может, ты мне не очень-то верила. Помнишь, ты сказала в саду на Иерусалимке: «У нас, женщин, своя удивительная логика: мы знаем, что это не так, но верим, что это так, и вере доверяем больше, чем знанию!» Милая, очаровательная Иришка! Ты прекрасна именно потому, что живешь, думаешь и чувствуешь наперекор заскорузлой черствой логике! Я эти твои слова запомнил, потому что понял тогда, что ты догадываешься о том, что я говорю тебе неправду. Но понял я и то, что ты все равно веришь всему, что бы я ни сказал! Ириша, солнышко мое, ты меня всегда понимала лучше, чем я себя! Зачем мне оправдываться, если ты оправдаешь меня лучше, чем я сам! Остальное Санек расскажет. Он всё помнит и понимает.
            Многое мне хочется вам рассказать. Какое было бы счастье, если бы я мог вдоволь и не спеша разговаривать с вами, дорогие мои! Если бы мы жили вместе! Так оставайтесь, хотя бы, вместе вы вдвоем: моя жена и мой братишка. Всё, что есть у нас – это ваше общее. Ничего не делите! Очень прошу: вместе живите! Вы нужны друг другу! Кроме вас у меня никого…  И не будет! Так будьте, хотя бы, вы вдвоём счастливы!! Целую  обоих.
            Коля.  22 апреля 1939 года.
            П.С. Жаль, не успели мы расписаться, Ириша. Из-за разных фамилий у тебя с Сашком будут затруднения в наше время всеобщей бдительности. Но я надеюсь, что преодолеешь и это. Бросайте все, уезжайте из Иркутска. В дорогу деньги положи на несколько аккредитивов. Их хватит не только на домик на берегу Черного моря. Уезжайте на Кубань. Там – самая симпатичная Россия. Между Новороссийском и Туапсе на берегу моря много уютных местечек. Не спешите сразу покупать. Поживите, подумайте, повыбирайте. Денег хватит на хороший дом. Я приценивался.
    Будьте долго счастливы, живите вместе! Очень любящий вас Коля.»
              Прочитал письмо. Ира сидит, уткнув лицо в колени. Плечи ее дрожат. Слушала ли она меня? Съежившись, обхватив руками колени, я замираю. Бесконечно тянутся длинные весенние сумерки, становится всё холоднее. Внизу, под обрывом, нервно пульсируя, журчит вода. Наверное, в стремительной струе раскачивается ветка, склоненная над рекой. А больше – ни звуков, ни мыслей. В голове, как в стратостате «ОСОВИАХИМ»: пусто, тихо и… и горько. Горькая пустота заполняет вселенную. Зачем идти куда-то? – если жить не хочется. Темнеет, всё темнее… становится холоднее. Сидим не двигаясь. Я замерз в кочарыжку, но и это мне безразлично. Потом вспоминаю про ирину маму. Сидит она одна, не зажигая свет и ждет, ждет… И мы идём домой.
                *       *       *
            Ночью не мог уснуть. Думал, вспоминал, плакал… стараясь дышать ровно, будто бы сплю. В комнате, за занавеской, так же тихо плакала Ира. И ее молчаливая мама, стараясь быть незаметной, чтобы кому-нибудь не помешать, не спала. Вздыхала, подходила к Ире, ни о чем не говорила и не спрашивала, но понимала всё. Как все мамы…
           Уснул под утро, когда стало светать. И вдруг проснулся с тяжелой головой, и с ещё большей тяжестью на душе. Какая-то женщина в черном просторном платье и в черном платке, хлопотала у печки. Почувствовав мой взгляд, женщина в черном оглянулась и… я так и ахнул: неужто -- Ира?!! Как изменилась она за ночь! Вместо румяной девчушки передо мной была много пережившая женщина со скорбным, потемневшим от горя, лицом. Куда исчез радостный блеск озорных серых глаз? Глаза уменьшились, стали темными, запали в опухшие веки, а плечи ссутулились, будто бы под грузом долгих, тяжких лет. И какое ужасное платье: тяжелое, черное, не по фигуре. Наверное, мамино… много раз одетое черное платье, черный платок на голове, лицо почерневшее от того, что на душе тьма кромешная.
      -- Вставай, Сашенька, -- говорит Ира, увидев, что я проснулся. – Нам на автобус бы успеть… завтра -- девятый день…  мы на море поедем, поэтому -- теплее одевайся… я пальто тебе взяла у соседей…
          Ужасная догадка потрясает меня: Ира сошла с ума!!! Не бывает девятый день в шестидневке!! Разве на море едут из Сибири в автобусе!? А зачем пальто на море, если и в Иркутске жара? Только после нескольких уточняющих вопросов, я понимаю, насколько же необъятны размеры моего невежества! Морем в Иркутске называют озеро Байкал, а девятый день – он не из советской шестидневки… Не понятным осталось: зачем в такую жару тащить с собой теплое пальто? Но не стал я приставать с расспросами, вспомнив совет Валета: «промолчи – за умного сойдешь!»
                *       *       *
         И вот уже пару часов, вместе с другими пассажирами, трясет и мотает меня и Иру, в фанерном «салоне» автобуса, усердно пылящего по ухабистой дороге все выше и выше, -- к деревушке Листвянка на берегу Байкала. На коленях у меня и у Иры, так же, как и у других пассажиров, -- тяжелые свёртки – пальто. Все, даже женщины, молчат: фанерный ящик кузова, -- идеальный резонатор, многократно усиливающий грохот езды по тряской, дороге. Пассажиров не много, потому что канун Первомая и завтра с утра все трудящиеся нашей страны, которые называют себя «самыми свободными в мире», обязаны идти на демонстрацию под угрозой возмездия от имени тех же «самых свободных трудящихся»… любил почесать язык на такие темочки «марксист» по кликухе Валет.
           О чем бы сегодня я ни начинал думать, а мысли возвращаются к Валету. И Ира, наверное, о нем сейчас думает. Только не о Валете, а о Коле думает. Так получилось, что у нас об одном и том же человеке настолько разные воспоминания, что нигде они не пересекаются…  В черном платке Ира сидит на переднем сидении, потому что ее укачивает. Сгорбилась, стала совсем, как старушка… как меняет людей горе!
                *       *       *
            Автобус останавливается в центре Листвянки. Не выходя из душной, горячей от солнца, автобусной коробки, пассажиры разматывают узлы с тёплой одеждой. Как только отворяется дверь – в автобус врывается ледяной ветер. Радуясь предусмотрительности Иры, поспешно забираюсь в просторное теплое пальто, выскакиваю из автобуса и… глаз не могу оторвать от фантастической панорамы байкальских берегов. В голубой хрустально прозрачной чаше, триумфально вознесенной над Сибирью, в окружении высоченных голубых гор, лежит гигантский кусок зимы – покрытое заснеженным льдом озеро Байкал. По берегам озера – снег. Холодный ветер посвистывает морозно голубым запахом тайги, пьянящим после городской душной и пыльной весенней жары. В бездонной синеве неба, как будто плывут в голубой дымке, акварельно размытые воздушной толщей, белоснежно призрачные горы на другом берегу Байкала. Кажется, что видишь горы сквозь зыбкую прозрачность синевы байкальской воды! Выбравшись из душного автобусного ящика, люди с наслаждением глубоко вдыхают холодный  воздух, восхитительно пахнущий байкальской синевой. А какой-то старичок, из местных, встречая приехавшую из города родню, балагурит:
       -- Да-а… воздух-то у нас тако-ой! Которы городски, как вдохнут, таку, значитца, прозрачность, ужо обратно выдыхать не хочуть. Так и остаются, значитца, тута бездыханны… 
         Голубая мечта африканского людоеда, -- пышнотелая, розово телесатая, потная пассажирка, -- плавно вытекает из горячей коробки автобуса и делово интересуется у деда:
       -- А как у вас тут, на море, с продуктами-то… а? Воздухом, поди-ко, сыт не будешь! 
      -- С продуктами у нас на море хорошо-о…-- хитрит старикан, опасаясь прямо отвечать на провокационный вопросик. -- А без продуктов-то, быват, на море плохо! Толды, значится, воздухом-то вздыхаем, а омульком заедаем!
          Умываемся в «Доме приезжих» и Ира, которая здесь бывала со школьной экскурсией, ведет меня по тропинке через густой лес на гору, откуда открывается удивительное зрелище: из озера в бескрайний сибирский простор вырывается могучая, стремительная река Ангара, с которой не сравнится ни одна река в мире по прозрачности и стремительности. Замирая от восторга, стоим на обрыве возле того места, где златокудрая красавица Ангара, не захотев стать женой сварливого, мутно чёрного Иркута, разорвав кольцо гор вокруг Байкала, сокрушив всё на своём пути, вырвалась на волю и умчалась в голубые сибирские дали от сурового отца – старика Байкала, чтобы через тысячи километров встретить своего суженного – соединиться с могучим красавцем Енисеем. И Шаман-Камень, который бросил седой Байкал вслед своенравной дочери, пытаясь остановить ее неукротимый бег, беспомощно чернеет  треугольной макушкой посреди пенящегося, завораживающе быстрого потока, мощно и стремительно несущегося по крутой дуге вниз, сквозь горы, всё дальше от бездонной чаши Байкальского моря. Невозможно насмотреться на эту величественную, почти  неземную красоту. Души наши заполняет восхищение – чувство причастности к этому поистине космическому сочетанию: могучего, огромного и прекрасного! Причастности к той удивительно гармоничной красоте, которая не подавляет человека своим величием, а растворяет в себе его душу, той красоте, среди которой чувствуешь себя крохотной восторженной частичкой этой великолепной космической феерии. И страдания, которыми жизнь безжалостно уродует нежную, беззащитную душу человеческую, тихо-тихо растворяются в гармонии необъятных просторов и непрерывно меняющихся красок Моря, для описания которого нет слов ни в одном из языков мира! И все то, что вижу я, так по-сибирски громадно и фантастично, что воображулистый тихоокеанский бесенок задавака, всю жизнь некстати подпрыгивающий во мне, жалобно пискнув: пии! -- сникает смущенно, поднимает лапки кверху, устыдившись своего мелкого ехидства по поводу того, что иркутяне пресноводное озеро называют морем. Теперь-то и я буду называть Байкал уважительно – Морем. 
                *       *       *
            Наверное, самые оголтелые йоги сочли бы обстановочку в Доме Приезжих несколько суровой для своих организмов, изнеженных на ложах из гвоздей. На расшатанных бурной жизнью железных койках, поверх не оструганных досок, лежат грязные мешки с редкими, зато, жесткими, как  биллиардные шары, комками спрессовавшейся ваты. Парочка таких же, жестких комков, перекатывается внутри пятнистой, как ягуар, наволочки. Измученные дорогой, мы сразу ложимся и засыпаем, как убитые, под предпервомайские завывания черного раструба громкоговорителя, озвучивающего Листвянку и её окрестности. И хотя ватные шары из-под нас разбегаются по краям матраца, а койки, чувствительные, как сейсмографы, громко и жалобно скрипят и повизгивают даже от наших сновидений, спим мы всю ночь, не просыпаясь. Так действует байкальский воздух, прилетевший сюда с лихим посвистом из таинственного дикого Баргузина. Оттуда, где бездонно черные ущелья, заросшие угрюмой тайгой, по ночам озаряются призрачно голубым сиянием электрических драконов, ощетиненных грозовыми молниями, которые поражают безумцев -- искателей несметных сокровищ старика Байкала, спрятанных в горах Баргузина. А красота байкальская, очаровав нас, всю ночь лечит наши, израненные горем, души…
            Ранним утром с трудом отрываю голову от подушки, полной дивно голубых и сказочно чудных сновидений. Хочется досмотреть их, да некогда – надо поскорее покинуть Листвянку, пока не заболботало кошмарное радиоботало, будя разоспавшихся приматов дикими воплями, сквозь текст которых прорывается советский подтекст: «Первомай, твою мать! Подымайся, б…!! Начинай, как и я, орать!!!»
          Поеживаясь, смываем еще теплые сны живительной байкальской водичкой, завтракаем необычайно нежным, тающим во рту, байкальским омулем, запивая его ароматным чаем, круто заваренным на изумительно вкусной байкальской воде, и спешим подальше умотать от чёрной громкоорательной трубы, которая, в честь Первомая, в любую минуту готова издать истошные вопли партийных вожаков и визгливый оргазм обожания вождей сонмом советских обезьян. Идем наобум по тропинке вдоль берега Моря на север, лишь бы не слышать, как  громкооратель издаст оскорбительный для тихих байкальских берегов оголтелый первомайский рёв коллективного оргазма народной массы, одуревшей от холуйской верноподданности.
          А солнце, поднимаясь из-за заснеженных вершин по- сибирски громадных гор восточного берега Моря, ярко освещает таёжные склоны нашего, западного берега. И в радостно золотистых лучах утреннего солнышка каждая лесная полянка превращается в маленькую волшебную страну из доброй сказки. Одни поляны покрыты ковром из нежно акварельного разноцветия подснежников: желтых, белых, фиолетовых. На других полянах, более открытых солнцу, цветут розовые цветы бадана и алыми огоньками вспыхивают веселые сибирские жарки. Ира сплетает венок из жарков и бадана и мы поднимаемся на крутую гору, потом карабкаемся на верхушку скалы, похожей на башню, которая венчает вершину горы… и какой великолепный вид на Море распахивается отсюда! Возле самой верхушки скалы растет одинокая, причудливо искривленная ветрами, сосеночка, а рядом с ней намертво врос в скалу расщепленный молнией остаток ствола сосны, все еще цепляющийся за скалу смоляными корнями. Ира достает из сумки небольшой молоток, гвозди и, величиною со школьную тетрадку, толстый лист алюминия, на котором выгравировано:
                КОРНЕЕВ
                Николай. 21 год.
                Погиб 22.04.39.
       Прибиваю пластинку к стволу сломанной сосны, Ира кладет венок меж толстыми корнями, вросшими в монолит скалы.
       -- Когда ты, Ира, успела надпись сделать?
       -- Это – мама… ночью подняла соседа… он на авиазаводе работает, поэтому дома у него всегда алюминий.
          Мы молчим, глядя на Море.
      -- Жаль, нет фотокарточки… -- вздыхает Ира. – Хотели фотографироваться в день регистрации… тридцатого апреля… чтобы была на всю жизнь память… о самом счастливом… -- и слова её прерываются рыданиями.
            У меня в кармане -- колода карт. Полагая, что престидижитация развивает подвижность кистей рук, Валет регулярно, как гимнастикой, занимался ею. Глядя на него и я стал осваивать спуски, вольты, переброски, подтасовки, подмены, -- все те приёмы, не овладев которыми садиться играть в карты, -- все равно, что играть на бильярде с завязанными глазами. Какой интерес играть, состязаясь не в умении, а в дурацком везении? -- лучше тогда пятак подбрасывать. Вынув из колоды червонного валета, я просовываю карту в щель между стволом дерева и алюминиевой пластиной.
      -- Вот, вместо фотокарточки…-- поясняю я.
      -- А почему не король бубновый?
      -- Потому как – жена есть. А король червей – старый. И на Валета… то есть – на Колю, -- поправляюсь я, -- король не похож.
      -- И вправду, этот валет, как Коля… -- соглашается Ира: -- Ладно, пусть будет червонный валет.
        И в этом валете червовой масти, наконец-то, соединилась наша, такая разная, память о Коле и Валете. Укрываясь от ветра за выступом скалы, прижавшись друг к другу, долго сидим мы молча, глядя на величественную панораму Байкала. А над нашими головами ветер, пахнущий холодной синевой, грустно посвистывает в ветках одинокой сосеночки. И как руки, заломленные в пароксизме горя, печально качаются её ветки над голубой бездной. А ветер всё посвистывает и посвистывает, однообразно, как свистят по привычке, без мелодии, глубоко задумавшиеся люди. Так и Валет, задумавшись, посвистывал… Быть может, и сейчас, на  девятый день после смерти, печальная душа Валета, рассеянно посвистывая, летит над бездонной его могилой – Байкалом... всё быть может… не спроста всеведущий Граф Монте-Кристо сказал:
            «Смерть, как и жизнь, таит в себе страдания и наслаждения, надо лишь знать ее тайны…»

                Конец  8-го репортажа.        0212