Коротко об авторе, роман в двух книгах. Начало

Михаил Метс
                КНИГА ПЕРВАЯ. ЗАПИСКИ ЛУЗЕРА
           (из дневниковых записей 1975 -2004 года)


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, ПРАВДИВО РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ТОМ,
КАК ОТ СТАНЦИИ МЕТРО «ЧКАЛОВСКАЯ»
ДОБРАТЬСЯ ДО СТАНЦИИ МЕТРО «МОСКОВСКИЕ ВОРОТА»

…И вот еще что… ты слишком-то умных разговоров не начинай… Ты что-нибудь там полегче. Типа — Сергей Есенин, армянское радио.
                С. Д. Довлатов. Компромисс



Иду я как-то по улице Лодейнопольской. Поскольку улица эта явно не самая известная в Санкт-Петербурге, позволю себе уточнить, что с одной ее стороны расположен не то бульвар, не то сквер, а с другой — автостоянка. Намного приятней, естественно, идти по ней сквером. Тем более что сквер этот тихий, тенистый и чуть не по щиколотку усыпан сентиментальной палой листвой.

И вот иду я как-то этим тенистым сквером, а навстречу мне ветхий дедушка с песиком. То есть это дедушка ветхий, а песик еще ничего себе. Матерый такой ротвейлер килограммов на восемьдесят. Причем гуляет без всяких ненужных условностей, типа намордников и поводков.

Серьезная, в общем, животная.

И взгляд у нее пустой-пустой.

Короче, очень мне вдруг захотелось обогнуть эту пару не с той стороны, где песик, а с той, где дед.

Но для этого нужно было специально свернуть и сделать петлю.

Чего я, как более или менее уважающий себя мужчина, себе, естественно, позволить не мог. Более того! В виде своеобразной пени за трусость я решил идти вообще не сворачивая, так, чтоб пройти мимо милой собачки впритык. На расстоянии двух или трех шагов.

Но…

Но!

Но в самый-самый последний момент я неожиданно осознал, что вполне смогу себя уважать, даже если пройду шагах в пяти с половиной.

                * * *

А сразу же за Лодейнопольской начинается Большая Зеленина. Улица эта длинная и красивая. Типа — местный Невский проспект. Ну и народа на ней, соответственно, полным-полно.

И вот иду я стало быть по Большой Зелениной, приближаюсь к своему любимому дому с выцарапанной на фасаде надписью «Путин — фуфло!» и одновременно ловлю долетающие до меня обрывки чужих разговоров:

— С Пашей случилась х...ня! Теперь нам надо мо-олиться, чтобы…

— А я вот не буду ругаться, как ты любишь, Рая, ругаться. Все богу молис-с-ся и все черта гладишь по головке…

— Пашу вчера опустили на три тонны баксов. Теперь-то ты понял, какая с ним приключилась х...ня?

— А папка сказал: без меня все решили, без меня и на свадьбе гуляйте!

— Типа обиделся?

— Типа да.

— Не, ты хоть понял? ТРИ! ТОННЫ!! БАКСОВ!!!

— Ой, как же ты, Рая, смерти боис-с-ся! И чего в этой жизни такого хорошего?

— А нам его деньги и не нужны. Мы без него свою свадьбу справим…

И т. д. и т. п.

Причем одновременно с этим я еще и размышляю мыслЮ (с ударением на «ю»).

Вот авторов книг читатель обычно считает интеллектуалами. И молчаливо предполагает, что ежели автор идет и размышляет мыслЮ (с ударением на «ю»), то эта мысля не абы какая, а умная. Что-нибудь там про Борхеса или Кустурицу. Или про аллитерацию у Фрейда. Или, на самый худой конец, что-нибудь о роли фактора бессознательного в пьесе Корнейчука «Фронт».

Увы, все это не про меня. Девяносто девять процентов приходящих мне в голову мыслей — мысли на редкость простые и глупые.

Ну, например:

— А хорошо бы найти на дороге бумажник, а в нем — семь тысяч евро.

Или:

— А неплохо бы трахнуть (желательно в извращенной форме) какую-нибудь кинозвезду.

Или:

— А ведь пора наконец-то прославиться, и желательно — на весь мир.

И т. д. и т. п.

Вот и сейчас я как раз иду и вовсю размышляю о соблазнах всемирной славы.

Будучи человеком мудрым, я, естественно, понимаю, что ни президентом России, ни центрфорвардом «Реала» мне, к сожаленью, уже не стать. Следовательно, нужно прославиться как литератору. Ведь так?

Так!

А чтобы прославиться, как литератору, нужно, как минимум, выпустить книгу. И, скажем, назвать ее…

Ну, например, «Сексуальное подполье гения».

Да-да-нет-да!

Именно так: «Сексуальное подполье гения» (психоделические аспекты творчества М. Булгакова, В. Набокова, В. Бокова и Ф. М. Достоевского).

И хотя (будучи человеком мудрым) я хорошо понимаю, что писать подобную книгу — мартышкин труд, и прославиться с ее помощью ну никак невозможно, остановить бесконтрольный полет своей фантазии я уже не могу. Ибо она, фантазия, вырисовывает мне картины одна прекрасней другой.

Ну, например, такую: иду я к метро, приближаюсь к своему любимому ларьку, а там уже пьет пиво Фазиль Искандер.

Увидев меня, он роняет от изумления кружку.

— Постойте! Постойте! — слабым старческим голосом кричит он. — Это ведь вы? Вы?! Михаил Метс?! Знаменитый автор «Психоделических аспектов»?

— Да, — с достоинством отвечаю я старику. — Это действительно я. Вы не ошиблись, Фазиль Абдулович.

— Четвертую ночь не сплю! — продолжает он. — Читаю с карандашом вашу книгу!

— Что ж, — с достоинством отвечаю я, — хорошую книжку прочесть не вредно.

— Ве-ли-ко-леп-но написано! Просто бу-нин-ский стиль!

— У вас тоже хороший слог, Фазиль Абдулович, — приободряю я пенсионера и все с тем же нерушимым достоинством шествую далее.

А здесь…

А здесь и действительно показалась станция метро «Чкаловская».

Стоящая перед нею страшная, насаженная на тонкий гранитный шест голова навевает мысли о бренности славы…


                МОИ МЫСЛИ О БРЕННОСТИ СЛАВЫ

Ведь что такое, в сущности, слава?

Тлен, прах и пыль.

Давайте составим список бестселлеров за последние полтора — два века:

«Юрий Милославский» — «Иван Выжигин» — «Бедные люди» — «Что делать?» — «Тысяча душ» — «Гарденины» — «Мелкий бес» — «Красный смех» — «Санин» —«Без черемухи» — «Время, вперед!» — «Кавалер Золотой Звезды» — «Звездный билет» — «Альтист Данилов» — «Дети Арбата» — «Белые одежды» — «Байки кремлевского диггера».

И кто теперь вспомнит, о чем все это? И покажите-ка мне эрудита, способного поименовать хотя б половину из написавших эти шедевры гениев. А ведь в свое время все эти книги гремели. И Дора Абрамовна названивала Изабелле Юрьевне и с придыханием спрашивала: «А вы читали?» И главный редактор Пал Палыч ходил себе пушкиным-гоголем, да и автор бестселлера Василь Василич смотрел орлом, а не мокрой курицей.

И куда это делось?

Все тлен, прах и пепел.

                * * *

Я вам больше скажу. Не только слава, но и бессмертие ровным счетом ничего не значит.

Вам нужны доказательства?

Их у меня сколько угодно.

Ну вам, например, такое.

Некогда жил в Петербурге чиновник фон Зон. Был он типичным представителем тогдашнего среднего класса и в качестве такого — на редкость типичного — представителя регулярно ходил по вертепам. И вот в одном из тогдашних блудилищ его и зарезали. Дело попало в газеты, а из газет — на перо к Ф. М. Достоевскому (см. небезызвестный роман «Бр. Карамазовы»).

А поскольку тексты Ф. М. Достоевского, судя по всему, бессмертны, то, следовательно, и через тысячу лет люди будут помнить фон Зона.

Вы представляете? Забудут Путина и Пелевина, забудут Брежнева и Черненко, забудут Ротару и Пугачеву, самый русский язык станет языком полумертвым и будет полностью вытеснен примитивной русско-английской мовой, а где-нибудь в Новой Зеландии все равно отыщется чудак-профессор, слыхавший о существовании фон Зона.

Следовательно, и фон Зон обрел бессмертие. А фули толку?

                * * *
Все тлен, прах и пепел.

                * * *

А, между тем, я уже стоял на лениво струившейся вниз эскалаторной ленте, и мыслей в моей голове решительно не было. То есть мысли имелись, но совсем уже не годящиеся для увековечивания. Они, если честно, были практически полностью посвящены бюстам (и попкам) проезжающих мимо дев и дам.

«Это не дело, — с печалью подумал я. — Нужно срочно родить хоть какую-то мысль, достойную гордого имени автора «Психоделических аспектов».

«Ну!» — понукал я самого себя.

Мысль вроде забрезжила.

Это была не слишком, быть может, умная, но по-своему интеллигентная и на редкость культурная мысль.

«Ну!.. Матушка!!» — крикнул я ей.

Мысль подошла чуть поближе.

Но здесь эскалаторная лента кончилась…

                * * *

Начался подземный перрон. В самом центре перрона возвышался навеки закрытый газетный ларек, расписанный радужной сеткой граффити. Сквозь раскуроченные местной шпаной жалюзи просвечивали голые внутренности киоска.

(А надобно вам заметить, что ларек этот открылся в 1999 году и проработал ровно одну неделю. В память о том давным-давно отшумевшем времени к заросшему пылью и грязью стеклу был прилеплен отрывной календарь с довольно похожим портретом Александра Сергеевича.

Под портретом чернели следующие бессмертные строки:

Вот 200 лет уж отшумело,
А он по-прежнему живой.
Своей поэзией чудесной,
Своей курчавой головой.)

И здесь копившееся внутри меня с утра раздражение вдруг вскипело и вылилось в…

                * * *

В хулу.

                * * *

В хулу на Александра Сергеевича.

                * * *

Вот такой я отчаянный…

«Культ Пушкина — единственный справедливый и честный культ на свете!» — так, помнится, говорила наша пламенная учительница литературы Ефросинья Петровна.

Вы знаете, лично я — не уверен. Не уверен, что на свете существуют справедливые и честные культы. Культ хоть Пушкина, хоть Путина, хоть Филиппа Киркорова — вещь почти одинаково гадкая и мерзкая, ибо стремится приписать лучезарность и цельность тому, что по определению является шипящим клубком противоречий. То бишь — че-ло-ве-ку.

Вот вам, короче, кусочек моей хулы.

Внимайте.


                МОЕ НЕПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ПУШКИНУ

А собственно, почему… Пушкин?

Нелепый вопрос.

А почему Луна не из чугуна? Почему Петербург кончается на «ург»? Почему «лотерея» рифмуется с «гонорея»?

И все-таки: а почему именно Пушкин — первый поэт Империи?

Ну… видимо, потому, что Пушкин — единственный в русской литературе пример того, как содержание полностью подчинилось форме, то есть он — это как бы и есть осуществившаяся на бумаге Империя.

Содержание Пушкину глубоко безразлично. Единственная затрагивающая его лично тема — это родовитый, но бедный дворянин в крайне стесненном положении. Все остальное зависит от выбранной на сегодня формы. Вот он льет слезы о милом Дельвиге, а вот рассуждает о его смерти как о вполне постороннем факте. Вот восхищается дерзостью восставшей Польши, а вот добавляет, что с точки зрения чисто практической всех поляков нужно как можно скорее передавить. Вот он с огнем в очах славит свободу, а вот не за страх, а за совесть служит режиму, по степени непоэтичности уступающему лишь нынешнему да сталинскому. Вот в своей «Капитанской дочке» он живописует романтического бунтовщика Пугачева, а вот Пугачев в его же «Истории бунта» — трус и садист, сдирающий кожу с побежденных и кланяющийся в ноги полонившему его Панину. Вот он провозглашает госпожу Керн «мимолетным виденьем», а вот в частном письме равнодушно роняет, что это виденье он буквально на днях благополучно «от..б». Ибо для Пушкина (я повторюсь) важна только форма.

И вот почему именно Пушкин одинаково люб любому начальству. Именно Пушкин и только он. Единственный из всех русских классиков.

Автор «Бесов» был ненавистен Сталину.

Автор «Хаджи-Мурата» не слишком в чести у нынешних покорителей Кавказа.

И я, знаете ли, не уверен, чтоб юдофил Ленин питал особо нежные чувства к автору «Тараса Бульбы».

И только Пушкин люб всем и каждому.

Взгляните на памятник Пушкину и хоровод сменяющего вокруг него начальников. Вот генералы в вицмундирах, вот комиссары в пыльных шлемах, вот наркомы в ядовито-зеленых сталинках, вот товарищ Хрущев с кукурузным початком, вот лично дорогой Леонид Ильич звенит боевыми наградами, вот въезжает осанистый Ельцин верхом на танке, а вот входит припорошенный пылью терактов Путин в обнимку с Героем России Патрушевым.

Всех приемлет Пушкин. Ничьего венка не отвергает.

                * * *

И еще раз о Пушкине.

Так уж случилось, что большую часть 199… года мне пришлось провести в следственном изоляторе ИЗ 45/1 «Кресты». Обстоятельств этого дела я даже сейчас вспоминать не хочу, но во избежание ненужных сплетен уточняю: дело было бытовое, а обстоятельства его были таковы, что на суде смеялся конвой. Но — так или иначе — целых полгода из жизни выпали. Но я сейчас не об этом. Я — об Александре Сергеевиче.

Не знаю — а впрочем, какие мои годы? — пока что не знаю, как обстоят там дела сейчас, а в те времена в российской тюрьме существовали весьма неплохие возможности для чтения. То есть имелось главное — свободное время. А вот книг почти не было. То есть книги-то были, но несколько… м-м-м… специфические. Перечислю одни названия: «Верность океану», «Буденовка для сына», «Рассказы современных узбекских писателей», «Сыны степей донских»…

На этом унылом фоне даже «Как закалялась сталь» Николая Островского читалась с восторгом. Да что там Островский! Помню, как в упомянутой чуть выше «Узбекской антологии» мне попался один-единственный мало-мальски живой рассказ о некоем ташкентском чудаке Юсуфе (тоже, кстати, чуть было не загремевшем в тюрьму), и этот рассказ, талантливый и молодой (но, конечно, не более), восхитил меня так, как на воле не восхищали и Мопассан с Флобером. А каким пиршеством мыслей и чувств явился для меня разрозненный том «Фрегата „Паллада“»! Я даже, ни разу не сморщившись, отмахал восемьсот страниц писем Чехова (которого не люблю).

И вот к исходу четвертого месяца моего пребывания в «Крестах» равнодушный библиотечный баландёр принес к нам в камеру однотомник Пушкина.

Чего там скрывать, ручонки тряслись. Ведь теперь (с каким-то почти что любовным восторгом думал я) я смогу выучить наизусть всего «Евгения Онегина»! И вот я раскрыл однотомник…

И…

Ну что?

Читатель ждет уж рифмы «розы»?

Так вот. В специфических тюремных условиях Александр Сергеевич Пушкин НЕ ПОШЕЛ.

Слишком все сухо. Слишком все холодно. Слишком все вскользь. Измученная эмоциональным голоданием душа требовала чего-нибудь пообстоятельней и покорявее. Типа того же «Фрегата „Паллада“».

Вот такая история. А из «Евгения Онегина» я, как и в школьные годы, помню сейчас наизусть лишь половину первой главы.

                * * *

Кстати, сегодня у нас в Петербурге праздник.

День ВДВ.

И в нашем полупустом вагоне уже сидит один празднующий — помятый тридцатилетний мужик в тельняшке. На голове у него синий берет, в руках — бутылка пива «Степан Разин».

Выглядит он полным идиотом и где-то в глубине души и сам это понимает. То, что он выглядит глупо, кажется не только мне. Так кажется и находящимся в нашем вагоне барышням (чей голос всегда решающий). Барышни полностью игнорируют супермена в тельняшке.

Десантник пьет пиво. Томится. Скучает. Напротив него сидит одинокий и хилый негр, но наш разговляющийся пивом спецназовец даже и не пытается организовать никаких неразрывно ассоциирующихся с днем ВДВ лихих куклукслановских мероприятий. Может быть, дело в том, что десантник — тоже один, а в одиночку погромы не устраивают. А, может быть, он (несмотря на берет) попросту человек нормальный.

Кстати сегодня, проходя по Большой Зелениной, я уже видел многочисленные приготовления ко Дню десантника. У нас на Зелениной есть два торговца арбузами: один торгует у самой «Чкаловской», другой — чуть подальше. У того, что торгует у «Чкаловской», арбузы по восемь, а у того, что подальше, — по семь рублей килограмм. Первый (что отдает арбузы по восемь) торгует талантливо и немного похож на Саддама Хусейна, а второй (что отдает их по семь) торгует с прохладцей и слегка напоминает Аслана Масхадова. Не закрылись сегодня оба. И оба уже подготовились ко дню ВДВ основательно. У обоих чуть-чуть в сторонке стоит человек по восемь братов и сватов. У обоих под правой рукой лежит отточенный, словно бритва, ножик. У обоих в глазах какая-то тщательно спрятанная хищная радость.

Ох, ребята из ВДВ! Лучше бы вам сегодня сюда не соваться.

                * * *

Оба, ясное дело, ждут погромов. И — не без основания, ибо наш родной город давно уже стал почти официальной столицей расизма. А ведь еще каких-то пятнадцать-двадцать лет назад никакого такого расизма в городе трех революций не было.

Ну да, не любили евреев. Немного чурались негров.

И все.

Сейчас же любой брюнет может быть совершенно свободно объявлен «чуркой» и на этом основании забит бейсбольными битами насмерть.

Да, господа, расизм — вещь зело омерзительная. И в то же время ни один, даже самый разлиберальный, человек не может считать себя абсолютно свободным от этой заразы. Чтобы не тыкать пальцем в других, скажу за себя: я очень люблю англичан и армян. Все остальные нации мне неприятны.

Так что расизм — грех настолько всеобщий, что его в какой-то мере даже можно считать простительным. Это некий условный, несмертный грех, вроде супружеской измены или рукоблудия.

По крайней мере, так кажется нам, носителям этого яда. А вот что такое расизм с точки зрения людей, на которых он направлен.

                * * *

Это было давно, в пионерлагере «Юный климовец».

И хотя в среде либеральной интеллигенции принято вспоминать пионерские лагеря с ужасом, лично я свой лагерь любил. Мне он, уж извините, нравился. Нравился наш четвертый отряд, нравилась возможность попросить в столовке лишнюю порцию каши, нравилась одна очень взрослая девочка с роскошным именем Злата Сгущанская, нравилась нестрогая (в сравнении с полутюремной школьной) дисциплина, нравились даже (стыдно сказать) ежеутренние линейки, на которых я проводил трехминутные политинформации, утоляя терзавший меня тогда просветительский пыл. Не нравилось мне одно: в пионерлагере не было библиотеки. Вернее, была, но какая-то издевательски маленькая — книг тридцать-сорок. И единственною жемчужиною этой хилой Голконды был черный шеститомник Конан Дойла.

Нет, конечно, даже и речи не шло о том, чтобы мне, ничем не примечательному пионеру, можно было осмелиться претендовать на тома с Шерлоком Холмсом. Их читала высшая администрация лагеря.

Не светили мне и «Затерянный мир» с «Бригадиром Жераром». Ими зачитывались чудо-богатыри из первых отрядов: Леха Петров, Серега Румянцев и Женя Морин. И еще (во всяком случае, мне очень хотелось так думать) их, скорее всего, читала наша главная лагерная сексбомба — первая красавица первого отряда Наташа Столярова.

Собственно говоря, вообще никакие такие тома конан-дойловского собрания мне, по моему тогдашнему скромному социальному статусу, не светили, но библиотекарша, сжалившись, однажды дала мне на день какой-то дальний, никем не читаемый том с фантастической повестью «Отравленный пояс».

Для людей, никогда не бывавших в пионерлагере «Юный климовец», я уточняю, что по сюжету этой повести планета Земля попадает в гигантское облако ядовитого газа, якобы убивающее (а на самом деле — усыпляющее) все живое. И еще одно свойство этого газа состояло в том, что чем выше был интеллект соприкасавшегося с ним существа, тем медленнее этот газ действовал.

И вот облако этого странного газа накрывает тогдашнюю Австро-Венгрию.

«НАРОДЫ СЛАВЯНСКИХ РАС, — писал сэр Артур, — К ДВУМ ЧАСАМ ДНЯ УЖЕ ПОГОЛОВНО ВЫМЕРЛИ, НО НЕМЕЦКАЯ ЧАСТЬ НАСЕЛЕНИЯ ЕЩЕ ДЕРЖАЛАСЬ».

…Вот, собственно, и все.

Вот так я и вылечился от расизма.

                * * *

До деталей вижу эту картину: в классической замкнутой комнате находятся Пушкин, Чехов, Толстой и некий практически безымянный гер  Мюллер — владелец перчаточной фабрики «Мюллер и сыновья». И вот к ним вползает чуть-чуть желтоватое облако газа. Первым слетает с катушек Пушкин (он — полунегр). Потом Антон Павлович, как внук крепостного, хрипит и хватается посиневшей рукой за пенсне. А потом и Лев Николаевич, заблевав бородищу, режет дуба.

«Руссише швайне!» — бормочет лишь чуть-чуть побледневший гер и, аккуратно прикрыв входную дверь, возвращается к себе в офис.


ПРОДОЛЖЕНИЕ В "ЗАПИСКАХ ЛУЗЕРА"