Блошка банюшку топила

Мила Родина
Господин Ш. знал - это был не его день. Ему, облаченному в просторный барский халат, остаться бы на любимой своей постели в щедро натопленной комнате, все глубже и безнадежней, чисто по-русски, погружаясь в мрачную тягучую слизь английского сплина, и переждать этот день. Но на то и существуют друзья, чтобы, внеся с собой морозный дух вперемешку с табачным дымом и крикливым запахом французского eau de Cologne , ворваться в запойное ваше уединение, и с порога одним из заношенных охотничьих анекдотов опошлить тишину вашей священной тоски, а потом взять и в клочья разнести ваши планы.

       Да. Это был не его день. Растворенный в живой волне поднимающихся по парадной лестнице Интернационального театра, волне золоченых вицмундиров, черных фраков, шелковых и бархатных платьев с лентами и бриллиантами, гладко выбритый и надушенный, в черном, безупречного кроя костюме-тройке с крупным узлом галстука под стоячим воротником кипельно белой рубашки, он чувствовал себя так, будто его на манер овечьего тулупа выворотили изнанкой, и швы на нем, грубые, суровой скорняжной ниткой прихваченные, в глаза всем лезут.

Нечто похожее он уже испытывал когда-то. Но тогда, с десяток лет тому назад, ему приходилось влачить полуголодное, полубродячее существование в стремлении найти свое место под солнцем, а солнцем для него всегда была театральная рампа. Тогда он только-только расстался со своей взлохмаченной шевелюрой и пиджаком с чужого плеча – его убедили, что длинные «певческие» волосы и аскетическая внешность бедного студента для артиста - mauvais ton. Тогда, выходя в свет в новом с иголочки суконном пальто, он, мучаясь гипертрофическим желанием запрятать куда-нибудь поглубже нелепость своего долговязого, худого тела, втягивал голову в по-юношески неразвитые плечи. Теперь вряд ли кто в высоченном и статном господине весьма и весьма презентабельного вида признал бы того неуклюжего провинциала.
Тем не менее, чувство неловкости не покидало его, особенно когда его по обыкновению узнавали, а, узнавая, улыбались, кланялись, ловили руки для рукопожатий. Но сегодня внимание людей тяготило его, и если бы не отшлифованная с годами маска очаровательной вежливости, которую его лицо частенько носило независимо от состояния духа, ему не добраться бы до директорского ложа без ущерба для своей репутации – репутации открытого и приятного во всех отношениях человека, всеобщего любимца и баловня.

Лишь прошмыгнув вместе с вытащившим его на опереточную премьеру другом-художником господином К. за тяжелую портьеру пока еще не заполненной ложи, в самую ее глубину, - подальше от посторонних глаз – он стал таким, каким был под маской.
Хмуро косясь на яркое освещение, он со вздохом откинулся на спинку кресла и, слегка поглаживая кончиками пальцев гладкую отполированную поверхность подлокотников, приготовился увидеть обещанный другом театральный сюрприз.
Однако отшумел спектакль, веселый и легкий, согласно жанру, а сюрприза все не было. Легкая зыбкая тень беспокойства качнулась в серо-зеленых глазах господина Ш. Он окинул взглядом переполненный зал и в заметно подуставшей, но еще жадной до зрелищ толпе не заметил никакого движения,- лишь блуждающие огоньки любопытно-рассеянных взоров время от времени вспыхивали в сторону опустевшей сцены. Выяснилось – все ожидают начала эстрадного обозрения.

И вот, наконец, задрожали кулисные карнизы, поднялся первый занавес, и в гудящем хаосе звуков на подмостках у боковой кулисы показались двое: один, высокий и осанистый, закутанный для чего-то в просторный и долгополый плащ, похожий на дорожный, густо-черного цвета, несомненно, был певцом, другой - ростом поменьше, его аккомпаниатором. Словно не слыша нетерпеливых рукоплесканий публики, человек в плаще медленно и величественно шел через всю сцену, туда, где за роялем уже сидел пианист.
Он встал на чуть раздвинутых ногах, твердо и непоколебимо, как могут стоять разве что бронзовые изваяния, почти навзничь запрокинул голову и вдруг, словно птичьим крылом, взмахнул рукой из-под шелестящей ткани, закрыв себя с головою, и замер. По залу пробежали смешки. И тогда певец энергичным жестом сдернул с себя черную пелену верхней одежды, - под ней скрывался хорошо узнаваемый в среде почитателей оперы ярко-красный костюм с капюшоном, украшенным пером.

Господин Ш вздрогнул – это был костюм Мефистофеля. «Только не это…» - пробормотал он, а театр в сотни шамкающих ртов зашуршал, зашушукал: «ш-ш-ш…» Певец, приняв это за приветствие, снисходительно осклабился и стал посылать в публику полупоклоны. Но внезапно нахмурился и сделал каменное лицо. Публика поняла – сейчас начнет, и воцарилась тишина. Однако певец все не начинал, выдерживая и без того непозволительно затянутую паузу, пока, наконец, не повернулся к аккомпаниатору. Кивнув ему, он по-отечески скомандовал: «Начинайте, генерал!»

«А? Каково?» - подмигнул господину Ш художник. Господин Ш подавленно молчал. В тот же миг раздались яростные аккорды вступления мефистофельской серенады, и артист, скорчив вдруг какую-то совершенно немыслимую дьявольскую рожу, заревел: «На земле весь род людской!»
«Боже мой! Какой позор!». Господин Ш в отчаянии закрыл лицо руками, но тут же овладел собой: ему нужно было испить эту чашу, чашу своего унижения до дна. Невольно подавшись напрягшимся могучим телом вперед, округлившимися, стеклянными от ужаса глазами смотрел он на выступление горе-артиста - как тот своим басом, претендующим на глубокий, выдает на-гора то громыхающее «fortissimo» с драматическими всхлипами, то зловеще-проникновенное «piano».
       
При этом он совершал какие-то дикие выпады руками, меча из-под вспученных бровей грозные взгляды-молнии. Когда же в самом знаменитом из куплетов певец закатился в страшном, гомерическом хохоте, публика взвыла от восторга.
И в партере, и на галерке – отовсюду люди повскакивали с мест, выкрикивая: «Шаляпин! Шаляпин! Браво!»

Сидящие в ложе - управляющий московскими театрами, Большим и Малым, Теляковский вместе с директором Интернационального театра и дамами - с любопытством и озорством посматривали на господина Ш, который сидел с багровым перекосившимся лицом, на котором нервически ходили скулы, и перебрасывались между собой игривыми замечаниями на его счет. Сносить это дольше было выше сил господина Ш. Он хотел было подняться и выйти, но приятель остановил его, мягко, но в то же время настойчиво удерживая на месте.

Прильнув к уху господина Ш, - он приглушенным голосом говорил ему:
- Это, брат, слишком просто – сделать обиженную мину и удалиться. Не-ет! Нам, людям творчества, обижаться никак нельзя – ни на публику, ни на шутов этих, - он показал в сторону сцены. – А обидишься – ты же и шут. Так что терпи.
- Нет, но каковы поклонники!? – захлебывающимся шепотом возмутился господин Ш., грозно свербя зрачками художника, на что тот, приложив палец к губам, призвал его к молчанию. Но господин Ш не унимался.

- Да неужто они не видят, - глухо заскрежетал он, размахивая перед собой руками, - неужто не видят, что перед ними – подделка? Что это, черт возьми, - фантик, муляж, кукла?! Ты только полюбуйся на него!
 Господин К. стал любоваться, и, надо сказать, было чем.

Театральный Мефистофель, уже кончив свою серенаду, раскланивался, расхаживая под рампой с видом мировой знаменитости. Но что это? В поклоне, он вдруг порывисто нагибается к правой штанине своего костюма и закатывает ее, чуть ли не до колена. Не успевает зал ахнуть, - артист уже на одну ногу бос, а его концертный ботинок летит под рояль.
Зал, точно новогодняя хлопушка, взрывается смехом, и нет конца благодарным рукоплесканиям – всем становиться ясно, что их мастерски провели, что пел для них сегодня вовсе не Федор Иванович Шаляпин, а блестящий пародист Форесто.

 Тогда как сам великий российский бас, своим талантом покоривший в «La Scala» самих итальянцев, основателей оперного искусства, тем временем сидел в недрах директорской ложи за широкими спинами театральных мэтров и прикидывался заурядным господином Ш.
- Ай да, сукин сын! Ай да артист! – толкая его в бок, говорил умиленно господин К.
- Помилуй, Коровин, разве я таков? – нахмурился Шаляпин.
- Да нет же, нет, ты лучше, несравнимо лучше - успокоил его художник, но тут же игриво добавил:
- Но как похож, подлец, как похож. Кабы не его вывернутая штанина, да ты не сидел бы вот так рядом, и впрямь подумал бы на него – Федор Иванович. Ей богу!

Задолго до разъезда, в самый разгар эстрадного представления, приятели почти по-английски, едва попрощавшись с обитателями директорской ложи, которые самозабвенно обхохатывали очередной пародийный номер, покинули здание театра.
- Ну что, Федор Иванович? Куда едем? – расталкивая прикорнувшего на козлах кучера, спросил Коровин и по губам, - ветром относило слова - догадался: « Куда скажешь». И через паузу глухое: «Только не домой».

Шаляпину представилось грустно-участливое лицо Иоле (Иоле Торнаги – первая жена Ф. Шаляпина), которая будет выспрашивать у него все подробности вечера, подспудно встряхивая в нем с трудом замятые вовнутрь - и безотчетную тоску, и усталость, и раздражение. Он будет смотреть на нее, манерами своими и привычками делавшуюся все больше и больше похожей на прилежную и благовоспитанную гувернантку, и с болью думать: «А ведь это из-за меня она бросила родину, сцену, успех». Нет, он по-прежнему любил ее, спустя восемь лет со времени их знакомства у Мамонтова в Русской частной опере. Но в этой любви не доставало праздника, фейерверочного блеска. Он любил ее, как мать своих детей и хранительницу очага - покойно и буднично. Каждый раз, наблюдая за ее бесконечными домашними хлопотами, он спрашивал себя: «Она это или не она,- совсем недавно блистающая примадонна балета Иоле Торнаги, одна из восходящих звезд итальянской сцены, которой восхищались все, кто видел ее в танце - изящная, грациозная и проворная, как оса, - или эта тихая набожная женщина с грустными глазами всегда называлась Иолой Игнатьевной?
- Нет, куда угодно, только не домой…
 
Кучер – мужичок с припухшим лицом и всклоченной бороденкой, одетый в короткий засаленный полушубок и подобранную только что из-под конских копыт грязную смятую шапку, спрыгнул на снег и, оправляя конскую упряжь, чутко прислушивался к каждому слову, однако сам в разговор не вступал, ждал, когда баре заговорят с ним. Да и рот свой, склеенный тяжелой похмельной слюной, не хотелось ему тревожить попусту.
- Недурно бы в Сандуны с морозцу… А, Шаляпин?
Притоптывая, Коровин запел вполголоса:

Блошка банюшку топила,
Вошка па-а-рила-ся…
Блошка вошку полюбила,
С полка сва-ли-ла-а-ся…

Это была любимая шуточная Шаляпина – «банная», ею Коровин, не особенный, кстати, поклонник парных дел, хотел расшевелить насупленного друга. Но тот даже не улыбнулся, а, подойдя поближе, тихо, как будто они по-прежнему сидели в театре, сказал:
- Меня и без бани уж выпарили славно. Гляди вон – взмок весь.
И он, хрупая по примятому санями снегу возле остановившегося экипажа, сердито задергал тяжелыми полами распахнутой роскошной шубы на котиковом меху. Извозчик по-собачьи неотступно следовал за ним след-в-след, боясь лишним вопросом ненароком не вспугнуть солидного и, как ему показалось, вусмерть простуженного господина.

- А то, Феденька, ну ее - Москву! Что если нагрянуть к цыганам, в Яр?! Или в Стрельну? «Перстенек золотой» нам споют… А? Давай - в шею этого старого кучера, кликнем лихача, а лучше возьмем житаревскую «троечку»
(Житарев – хозяин транспортной конторы, обладатель лучших московских троек)
да и помчим во весь опор, чтоб чертям стало тошно!
Тут до сих пор молчавший кучер, над которым нависла угроза лишиться выгодной работенки и которого к тому же еще и назвали старым, не стерпел.
 – Не прогневайтесь, господа хорошие, а только - на кой ляд вам энти житаревские, они ить – кони-то - и у меня не худые. А вы укажите, куды, так я вас в любой край враз доставлю, не сумлевайтесь.

Шаляпин обернулся в его сторону, но смотрел явно мимо него, и, обращаясь к Коровину, сказал:
- Нет, видать, нравится тебе меня дразнить… Или ты так несметно глуп, Коровин? Как же ты смеешь звать меня туда, вражина. Туда, где мне быть сейчас – нож острый. Ты же знаешь про мою беду, - с горечью сказал Шаляпин, на что друг, поджав скорбно губы, кивнул: кругом все только и говорили о досадном творческом простое артиста. Настоящей пыткой для великого труженика стало месячное воздержание от нагрузок на голосовые связки – совсем недавно певцу пришлось перенести две сложные операции на гортани, и громкий разговор, а тем более пение, ему были заказаны.
- Ну при чем тут это? – пожал плечами Коровин.
- Да сомнительное это удовольствие – среди веселья цыганского артисту не мочь и рта разинуть. А ежели не удержусь? Мычать начну? Что тогда? – невесело пошутил певец.
- Ну, тогда какая-нибудь газетенка напишет: « Сего января в «Стрельне» оперный бас Федор Иванович Шаляпин, выкушав водки добрую «четверть», к немалому изумлению завсегдатаев ресторана… выступал в качестве балаганного медведя».

Шаляпин безразлично махнул рукой, они сели в экипаж и через полчаса уже сидели в отдельном кабинете небольшого трактирчика, куда их со множеством предосторожностей, чтобы своим присутствием не всполошить поклонников, и особенно поклонниц-«шаляпинисток», от навязчивого внимания которых так уставал артист, не доверяя эту миссию метрдотелю, доставил сам содержатель заведения. Заказали ужин: с закусками из заливных и копченых рыб, осетровой икры и множества салатов. Уходя от клиентов, лакей, привычно подкланиваясь и вытягивая губы в полуулыбке, спросил:
- Изволите-с аперитивчик? Шампанского? Вина-с – грузинского, французского?

Жадный до любой человеческой натуры, каждая из которой могла стать исходным материалом для его будущих образов, Шаляпин смерил его пронизывающим взглядом. У лакея, оттого, что его маленькая голова с тщательно прилизанными волосиками была вжата в сутулые плечи, казалось, вовсе не было шеи, и все у него было каким-то мелким, хрупким, ненастоящим. «Не-ет, такого уж мне вряд ли доведется представлять, - подумал певец, с расслабленной царственностью располагаясь на небольшом диванчике. Смущенный этим разглядыванием человек, не решаясь все же уйти, повторил свой вопрос. Коровин ответил:
- Голубчик, что за вопросы? Конечно, французского. Только принеси нам самого лучшего, что в вашем заведении сыщется. Да, Федор Иванович?
- Вино? Хм…Нет, пожалуй. Вино нынче не пойдет. Дай-ка нам, любезный, по коньячку.
Когда друзья остались одни, Шаляпин встал и нервно заходил по комнате.

Дощатые полы трактира уважительно поскрипывали под его тяжелыми шагами. И странно было, видя богатырскую его фигуру, слышать вместо густого, забирающего душу баса сдержанный шепоток:
- Вот я все думаю, и думы эти не дают мне покоя. Знаешь ли, дорогой мой Константин Алексеевич, что произошло сегодня?
Коровин мотнул головой.
- Сегодня на театре ты сделался свидетелем… Нет, ты не смейся на трагический тон почти немого артиста, послушай. Ты сделался свидетелем моего публичного позора. Моего позора и его (он крючком отогнутого большого пальца показал куда-то через плечо)… его триумфа.
- Ну, Федя, ты не прав. Твой был триумф-то, твой. Истинно тебе говорю, потому как бесславного и бездарного артиста, поверь, не осчастливят пародией.
- Да как же! Мой! Ха-ха! – не выдержав, дал голосу Шаляпин. – Он же мои достижения в пороки возводил! А эти? В ложах и партере? Ведь, смеясь над шутом босоногим, - надо мною смеялись!

Художник, одной рукой дергая его за рукав, другой - тыча перевернутой подковкой ладони, показал на свое горло: «Нельзя, брат, нельзя, побереги связки». Шаляпин понял и притушил тембр. И чем тише звучал его голос, тем вид его становился более зловещим: живее двигались брови - то вверх, то вниз, то врезаясь в переносицу, быстрее и судорожнее мелькали пальцы, и перстень на мизинце то и дело взлетал перед глазами Коровина, в шутку мысленно окрестившему его «перстнем аристократа», подчеркивая тем самым шаляпинскую страсть ко всему аристократическому.
- Знают они все, что из низов я казанских. И простить не могут за то. Как же – «орясина», «оглобля», и еще того чище, «скважина», - спасибо за то отцу родному, - точно, с суконным-то рылом да в калашный ряд!

Шаляпин, тряхнув пушистым гребнем своих чуть спутавшихся золотистых волос, подошел, по-мужицки сгреб со стола только что принесенную на подносе рюмку коньяку и, шумно выдохнув, выпил. Коровин, пока обдумывал свою следующую реплику, повторил движения друга, который сосредоточенно, совсем не морщась, а, наоборот, причмокивая, посасывал теперь языком тонко нарезанный ломтик лимона, держа уже наготове другой, согнутый «лодочкой». Причмокнув в последний раз, он неожиданно круто повернулся к убирающему посуду лакею и с силой сжал его сзади за плечи. Человек затих, боясь шевельнуться. Шаляпин тряхнул его и прошипел: «Еще коньяку неси», и только тогда отпустил.

Коровин сочувственно проводил взглядом бледного, насмерть перепуганного лакея.
- Так знай, Федя, - сказал он. – Смеялись-то не над тобой - над собой смеялись, - мол, надо же, как обманулись. Да и комично было, согласись, поставлено. -
- Комично… А то, что опереточный этот баритон Форесто - вор, тоже по-твоему комично?
Шаляпин опять принялся грузно вышагивать по комнате.
- То, что он обокрал моего Мефистофеля, мое чадо, забрал частицу меня самого, это, по-твоему, комично?
- Ну, это ты, брат, загнул. Да сядешь ты, в конце концов, или нет? Ходишь, ходишь, ручищами размахиваешь, вся мебель от тебя содрогается. Стулья, те, так просто от тебя шарахаются!

В подтверждение его слов один из стульев, расставленных по стене возле окна, действительно «шарахнулся» в сторону и упал. Но Шаляпин, не замечая, отрешенно смотрел в окно. Даже приход лакея не вывел его из задумчивости.
- Федор Иванович, закуски сохнут. Давай грохнем еще по рюмочке, чтобы вон тот заливной судачок мне больше морковным глазом не подмигивал.
Приступили к трапезе. Долго ели молча, тщательно пережевывая пищу и свои мысли. За стеной, тонкой деревянной перегородкой, оклеенной бумажными обоими, раздавались шумные возгласы, женский визгливый смех и веселый звон стекла. Не решаясь опять начать разговор, Коровин прислушивался к шуму и думал: « Им весело, а тут - как на поминках: сиди и утешай».

- Вот ты умный, Костя, - заговорил Шаляпин, - но иногда жестоко не понимаешь очевидных вещей. Думаешь, я сгоряча его вором обозначил? Нет, это мое твердое убеждение. Честный артист, он что? Сидит себе в своем углу, работает, никого не трогает. Да и чужой хлебушек, извините-с, не кушает, взращенное чьим-то горбом не пользует. Так к нему сразу же дюжина нахлебников рядом пристраивается. Из тех, что этакими шустренькими мышками снуют да косым глазком хитро наблюдают, где и что можно урвать…
- и при чем же тут Мефистофель?

- Мефистофель? … Мефистофель – это, видишь ли, моя визитная карточка, моя первая удачная роль на московской сцене. Ты же знаешь, каким потом мне этот злыдень дался. Да ведь и не дался еще. До сих пор эта роль, хоть и играю ее вот уж восьмой год, – моя постоянная головная боль, моя мозоль, если хочешь, на которую я все время натыкаюсь. Ну как, скажи на милость, представлять этот абстрактный образ? Он не связан ни с бытом, ни с историей, - его просто не с кого лепить! А я леплю. Леплю этого гиганта на свой страх и риск, и с каждым новым сезоном все дальше и дальше ухожу от узаконенного оперного чекана – Мефистофеля, что был до меня: с фольгой во взоре, с дешевыми эффектами… И что же? Все мои находки, фактурные, вокальные, все мои эксперименты с гримом и с костюмом тут же подхватываются другими. И не только кривляками-пародистами, которые оголяют тонкое искусство до гротеска, но, что прискорбнее всего, даже и академическими артистами.

Шум в соседнем номере нарастал, но Шаляпин ничего не слышал. Коровин все подливал и подкладывал ему, и он пил и ел без роздыху, с одинаково ровным аппетитом – не жадно и не вяло, будто совершая нудную, но необходимую работу.
- И еще обидно… Помнишь, я тебе рассказывал, как однажды, еще новичком, сел я в одном спектакле мимо стула? Так вот после того приметного случая я никогда не забываю следить за своим местом. Но страшнее всего для меня все-таки не сесть мимо, страшнее – занять место другого. -
- Хороший монолог, - со вздохом сказал Коровин. – Теперь отдохни и послушай мой. Вот ты говоришь – такие-сякие у тебя воруют. А ты сам-то разве чист?
Шаляпин едва не подавился от неожиданного обвинения, и мгновенно понял, что невообразимо, до неприличия, сыт.

- Нет, не перебивай, – красивым театральным жестом предупредил его возражения Коровин. - Откуда тогда, позволь тебя спросить, твой так называемый «дальчизм», о котором ты не перестаешь хвастать в среде друзей-художников? Не от Дальского1 ли,
«Пале-Рояльского»2 твоего кумира? Ведь, если придерживаться твоей теории, ты этого «мамонта» сцены обобрал до нитки. Ты сам не раз говорил мне, что всё, что необходимо артисту, чтобы умело «положить публику в карман»: и изящная небрежность жестов, и неожиданные повороты, и ласковые поклоны верхним ярусам, все приемы и тонкости драматического искусства, ты взял от него. И теперь скажи, не ты ли это богатство, им собранное и отреставрированное, без всяких угрызений совести присвоил и засунул в свой багаж? Да-да, ты можешь возразить, что присвоенное не относится к внутреннему содержанию твоего таланта, что это - всего лишь внешняя сторона дела. Но, согласись, без тайных приготовлений и нарядно отделанного футлярчика любой подарок теряет цену. Что же касается гениального твоего пения – или содержимого такого футлярчика, - то и тут не обошлось без воровства.

«Так-так», - щурясь и раздувая ноздри, проговорил Шаляпин зло. Оттолкнувшись от стола, он со страшным грохотом попятился вместе с креслом, потом резко встал и пересел на диван. Коровин продолжал.
- Посуди сам. Ты музыку, вслед за Сальери, как труп разъять желаешь, все законы ее постичь. Но на ту глобальную хирургическую операцию одного желания маловато. Тут инструменты надобно иметь, но, главное, подробную инструкцию к ним – что и как препарировать. Кантилену – как там по-вашему, по оперному?… А-а… bel canto – очень важный инструмент – его ты занял у Мазини1, дикцию, безупречную дикцию – у Таманьо2. Но, ладно бы еще у итальянцев, ты и у цыганки поживился. Вспомни Вареньку Панину3 – это от нее твои потрясающие контрасты. Что ты на это скажешь?

Шаляпин не отвечал, взгляд его стал жестким, почти каменным, губы, полные и открытые в добродушестве, теперь были плотно поджаты. Демон, Иван Грозный, Мефистофель и князь Шуйский в одном лице даже без малейшего грима и сценических аксессуаров жили в эту минуту в нем. Но гнев быстро схлынул, и раздвинулись брови, и выкатилась улыбка на обе щеки, и позвал друг друга в объятья свои широкие, шаляпинские.
Посидели, плечо в плечо потыкались и опять за стол пошли. А за стеной меж тем потекли переборы гитары. Шаляпин поморщился - инструмент показался ему дурно настроенным. Вслед за вступлением послышалось пение, приглушенное перегородкой и оттого тихое и невнятное. Шаляпин с минуту вслушивался в эти звуки, пока, наконец, не узнал в нем известный романс «Забыли вы». Это был один из самых любимейших его романсов. Без него не обходился ни один его концерт, ни одно дружеское застолье. Дребезжащий тенорок уже совсем отчетливо, благодаря надвигающемуся cresсendo4, и несколько развязно выводил:
       
До гроба вы клялись любить поэта
Боясь людей, боясь пустой молвы,
Вы не исполнили священного обета,
Свою любовь и ту забыли вы.

       сноски
1 Дальский Мамонт Викторович (настоящая фамилия Неелов) – актер-трагик, играл в труппе Александринского театра. (1865 – 1919)
2 «Пале-Рояль» - меблированный дом, гостиница в Петербурге, где проживала богема: актеры. Музыканты, писатели…
1 Мазини Анджело (1844 – 1926)– итальянский певец-тенор
2 Таманьо Франческо (1850 – 1905) – итальянский певец- драматический тенор
3 Панина Варвара Васильевна (1872 –1911) – русская эстрадная певица-контральто, исполнительница бытовых романсов, цыганских песен.
4 Cresсendo (итал.)– постепенно усиливая звучание - муз.термин


- Нет, это невыносимо, хлопнув выдернутой из-за ворота салфеткой по столу, сказал Шаляпин. – Так обезобразить шедевр. Коровин, сделай же что-нибудь!
- А что я могу. Петь в трактирах не запрещено, - пожимая плечами, отозвался Коровин.
- У-у! Какая же это мука, слушать чужую фальшь и не иметь возможности перекрыть ее собственным исполнением! Нет, я не переживу этого месяца!
- Переживе-ешь, и петь будешь лучше прежнего.
- Не сглазь, - Шаляпин суеверно сплюнул. – Голос – это мой хлеб. А без голоса я что? Раб, червь….
- Зато с голосом – бог и царь.

- Пьяные все склонны к лести, - проворчал Шаляпин, но по его заблестевшим глазам было видно, что слова друга оказались весьма кстати. Он отвернулся и, украдкой размазав по скуле выкатившуюся слезинку, сказал тихо, со вздохом:
- Надоело все… Вокруг – людишки, зависть, интриги… Бросить бы всё – и на Волгу, простор. Вот где жизнь. Ты мне нарисуешь проект, Коровин, я дом себе построю? На самом берегу?
Коровин согласно кивнул, и Шаляпин вдруг оживился, словно давно жаждал изменить свою жизнь, и только за художником было последнее слово, мечтательно разулыбался.
- Вот и чудно. Будем с Игрушкой моим (Игрушка (Игорь) – сын Шаляпина, умерший спустя полгода после описываемых событий от перитонита в возрасте четырех с половиной лет) по зорьке ходить рыбу ловить…
- А я? – Коровин надул губы, словно и впрямь обиделся.
- Будьте покойны, Константин Алексеевич, и про вас не забудем. Хоть рыбак из тебя и никудышный, мы тебя ради анекдотов твоих и устных рыбных диссертаций брать будем.
- Все это, конечно, хорошо… Да только не бросишь ты.

- Кого? – потеряв нить своей беспокойно блуждающей мысли, спросил Шаляпин.
- Да никого. И ничего из всего того, чем ты живешь сейчас. Без общества, без боготворящей тебя толпы ты и больше дня не продержишься. Да и без денег… Куда ты без них, хрустящих?
- Ну вот, Коровин, и ты туда же. И ты с ними – разносчиками слухов? Что ж, по-вашему выходит, Шаляпин - скопидом?
- Да не скопидом, но деньги, признайся, любишь.
- А ты, значит, не любишь. Ты, щедрая твоя душа, картины свои живописные, сработанные трудом, талантом и, между прочим, красками, за деньги купленными, ты их, что - даром раздаешь? Или декорации театральные… Благотворительно они что ли тобою ставлены и еще не единожды ставлены будут? А-а, молчишь. То-то. Сказать нечего, все не без греха. Да и не грех это вовсе – за труд свой честный награды требовать, что бы ни жена, ни детишки твои нужды не знали. Я-то, брат, знавал ее, старуху беззубую.

Тут в дверях показался метрдотель трактира, полный лысоватый человек средних лет:
- Простите, Федор Иванович, за беспокойство, но нет больше моих сил далее сопротивляться этому напору…
- Да в чем дело! – нетерпеливо оборвал его Шаляпин. – Можно яснее?
- Да-да, конечно-с, - смутился толстячок, краснея от напряжения. – Вы-с хотели, чтобы инкогнито, но… - он достал из кармана платок и начал промокать им вспотевшую лысину, - но господа офицеры и их дамы… Уж не знаю, как они узнали, что Вы здесь! Помилуйте-с, я ни-ни, ни полслова… Может, Гришка-лакей проболтался? Только они нижайше просят Вас - снизойдите…
Но ему не дали договорить. Сразу несколько молодых щеголей-военных и с ними две хорошенькие девушки с шумом ввалились в комнату. Видимо, они все это время стояли под дверью, ожидая исхода переговоров, и вот, наконец, не выдержали.

- Федор Иванович, дорогой! Просим! Просим! – радостным нестройным хором закричали они, обступая Шаляпина. – Идемте к нам!
Коровин из-за кресла тихо посмеивался себе в усы, видя, как Шаляпин вооружается напускной строгостью:
- И много вас там?
- Много! Много! И все мы Вас так любим! Так любим!
И рефреном опять: «Просим! Просим!»
Видя растерянность на лице друга, Коровин пришел ему на помощь:
- Ничего не выйдет, господа. Вы, по всей вероятности, ожидаете, что Федор Иванович перед вами петь станет? Так вот, Федору Ивановичу петь категорически запрещено. Нужен вам такой Шаляпин, без голоса?

В номере повисла тишина - заявление Коровина смутило поклонников артиста, но не надолго: фонтаном горячих искренних слов-заверений обдало певца - его были готовы принять любого. Это так тронуло Шаляпина, что он воскликнул, блестя глазами:
- К черту – затворничество! Друзья, едем гулять! Едемте, я приглашаю всех! Выпьем на посошок и к цыганам!

Когда рассаживались по экипажам, Шаляпин, могучий, с гордо выпяченной из-под шубы широкой грудью, тесно рассадив подле себя барышень, хмыкнул, ткнувшись в воротник Коровину:
 - А все-таки доберусь я до этого баритонишки Форесто.
 - Что? Морду бить? Не-ет… Это - нет, это мне не с руки… Я его, милаго, лучше в баньку приманю. Ох, уж я над ним душу-то отведу! Вот тогда и споем с тобой:
       Блошка банюшку топила,
       Вошка па-а-рила-ся…
       Блошка вошку полюбила,
       С полка сва-ли-ла-а-ся…