Мерцающий свет в поэзии Гумилева и Набокова

Алексей Филимонов
«МЕРЦАЮЩИЙ СВЕТ»
в поэзии Владимира Набокова и Николая Гумилева

Как любил я стихи Гумилева!
В.Набоков

И здесь есть свет, и там – иные светы.
Н.Гумилев. Фра Беато Анджелико

«Слова открыты, прозрачны; слова не только текут, но и светятся», - свидетельствовал Иннокентий Анненский (И.Анненский. Они. О современном лиризме. Стихотворения. М., Сов. Россия, 1987, с.235). В «Гекзаметрах», посвященных памяти отца, Владимира Дмитриевича Набокова (1870-1922), убитого террористами, Набоков-Сирин писал:
…В сон мой втекает мерцающий свет, оттого-то прозрачны
Даже и скорби мои…
Я чую: ты ходишь так близко,
Смотришь на спящих…
Поистине, в пространстве света, связующего живых и ушедших к летейским теням, нет времени, а есть одно зримое «настоящее» (В.Набоков, «Другие берега»). «Наша свобода – Только оттуда бьющий свет», - определил Николай Гумилев, мчась на железной колеснице к приотворенному сиянию. «Гексаметры» «Памяти Гумилева» написаны Набоковым тем высоким чеканным слогом, которым исполнены надписи на могилах героев:
Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила.
Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем
медном Петре и о диких ветрах африканских – Пушкин.
Тени отца Набокова и Н.С.Гумилеве не раз будут являться в произведениях писателя, сопровождая его до конца дней. Словно, при мысли о близких, «Голос с того света» (В.Жуковский) всегда сопутствовал ему:
Друг, на земле великое не тщетно;
Будь тверд, а здесь тебе не изменят…
Сверши один, начатое вдвоем.
Образы света – райского и безумно-огневого, вослед символистам («И горит звезда Вифлеема /Так светло, как любовь моя», А.Блок), пронизывают стихи странствующего рыцаря Гумилева и скитальца Набокова.

Словно на спину гигантского огнедышащего Левиафана, уносящегося сквозь бездну времен, вослед «непостижного уму» видению Музы Дальних Странствий, вскочил поэт-воин на подножку «Заблудившегося трамвая»: «В воздухе огненную дорожку /Он оставлял и при свете дня». Подобный проплывающий в вечности вагон мелькнул на тоскливо опустевших берлинских улицах, следующим днем после подлого убийства: «…я качался в закрытом моторе, сверкали огни – янтарные окна скрежещущих трамваев, и путь был длинный, длинный…». Не эти ли огни дрожали «на фосфорных рифмах последних стихов» из стихотворения «Поэты» - тризне по всей русской поэзии - межзвездно просиявшего Василия Шишкова, лирического двойника Сирина, чтобы напоминать о себе «в слезах кристаллов растоплённых» (И.Анненский).
Первый сборник стихов Набокова, «Горний путь» (от которого он впоследствии отказался, как и Гумилев от ранней книги «Путь конквистадоров», 1905), задумывался еще в счастливое время, до смерти отца. И одно из предполагавшихся заглавий было – “«Светлица» («как бы символ света, вышины, уединенности», а также из-за созвучия с именем Светлана»)”. (Б.Бойд. Владимир Набоков. Русские годы. Независимая газета, Симпозиум. 2001, с.225).

Набокова ждал горний – и горный путь - путь изгнания и свободы, паломничество по следам заблудившегося трамвая «под чужим небом» (Гумилев), истончившейся на крутом склоне швейцарских Альп, в погоне за брызжущим светом: «небесной бабочкой», вдалеке от родных усадеб (где в отдалении лежало болото, названное «Америка»). Там, где в детстве он охотился на редкого в северных краях «черного» Аполлона, названного Parnassius Mnemosyne. Муза Памяти воплотилась в романе «Дар», в Зину Мерц, «Полу-Мнемозину», прототипом для которой была жена, урожденная Вера Слоним. «Полумерцанье в имени твоем» запечатлено в романах, стихах, исследованиях писателя – там, где «…не наша связь, A лучезарное слиянье» (И.Анненский). Его «маленькая муза» - стала источником райских песен, переносясь с ним на родину, где, увы, «дома на Мильонной /на вид совсем уж не те». Он видел лучащийся, духовный Петербург:
…я слышу как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом,
пришедшим в мир си скорбно отошедшим,
любившим город свой непостижимый
рыдающей и реющей любовью…
Но проступали и черты современного, земного Ленинграда, искаженного гримасами боли и отчаянья:
…зияет яма, как могила;
в могиле этой – Петербург…

Столица нищих молчалива,
в ней жизнь угрюма и пуглива…
«Заблудившийся трамвай» мчался дальше, простирая снопы света и оборачиваясь загнанным восточным экспрессом, словно увозившим Набокова назад, в Европу его детства, мимо закатных апокалипсических полотен, словно накликанных символистами, откуда он уже не вернется. Смутные кошмары тревожили тени изгнанников:
Вывеска… Кровью налитые буквы
Гласят – зеленная – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
Ужас видения Гумилевым своей и чужих смертей словно развивался во времени, черными щупальцами окутывая страны и континенты. Обращаясь ко всем палачам слова, Набоков восклицал:
Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
Не поклонюсь, не примирюсь

со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства – нет, о, нет,
еще я духом жив, еще не сыти разлукой,
увольте, я еще поэт.
Речь здесь не только о конкретной битве с немцем и коричневой чумой, – о библейском нескончаемом сражении с «духом немым и глухим», следуя заветам Гумилева. Не в минуты ли подобных потрясений «Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства»? Таковы и стихи Гумилева о войне, узревшего «свет на горе Фаворе». Они – о непреходящей вечной битве за свет истины. Это надмирный патриотизм. В стихах и жизни Гумилев, «ясноокий, как воин из рати Христовой» (Набоков), является поэтом-воином, внемлющим зову пушкинского серафима:
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.

Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови. –
простирает поэт в мир свой «…голос дикий: Это медь ударяет в медь. /Я, носитель мысли великой, /Не могу, не могу умереть». Примечательно, что «Подвиг» (в английском варианте Glory –слава) - имя романа Сирина (1931), и «Слава»(1942) - название поэмы.
Победа может быть призрачна, как это часто случается в жизни и античных мифах, а путь к ней – почти бесконечен. Но где-то сияет «Солнце духа» (Н.Гумилев), омытое эфирными лучами, сияющее в своей первозданной чистоте. Вера в него и всепобеждающую силу искусства сродни вере Владимира Соловьева в «Солнце любви»:
Чувствую, что скоро осень будет,
Солнечные кончатся труды
И от древа духа снимут люди
Золотые, зрелые плоды.
Слова несут в себе зарницы «Из пламя и света рожденного слова» (М.Лермонтов).
Я не битва народов, я новое,
От меня будет миру светло. –
писал О.Мандельштам в «Стихах о неизвестном солдате».
В межзвездном сиянии зоркий и гневный Сирин прозревал Герб своего духовного рода, словно продолжая библейский стих: «Не собирайте сокровища на земле… но собирайте сокровища на небе» (Мф. 6:19-20).
Мою тоску, воспоминанье
Клянусь я царственно беречь
С тех пор, как принял герб изгнанья –
На черном поле звездный меч.
«Лишь отошла земля родная…»
Фамильный герб Набоковых не только превратился в «герб изгнанья», но и в символ духовной битвы за Слово с Его врагами: «…скоро приду к тебе и сражусь с ними мечом уст Моих» (Rev.2:16). Не сам ли автор простёр нам этот мерцающий клинок с бездонного сияющего неба, когда «…точно розовое пламя, Слово проплывало в вышине2 (Н.Гумилев)?
Набоков молится о воскрешении родной речи, изувеченной большевиками:
О, воскреси душистую, родную,
косноязычный сон ее гнетет.
Искажена, искромсана, но чую
ее невидимый полет.
…………………………………
Так молится ремесленник ревнивый
и рыцарь твой, родная речь.
Словно откликаясь на бунинский призыв:
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья
Наш дар бессмертный – речь!
И Набоков присягает на поэтическую верность Бунину, чей стих «горит… над маревом губительных годин».

Гумилевскому постижению Африки было сродни набоковское открытие Америки, где все оказалось необычным. В «Семи стихотворениях» (1956) он описывает восходящих в полупрозрачном лифте небоскреба в мягких сумерках «солнечного вечера»: «Меня, помнится, прежде всего поразила летним вечером удивительная нежность сиреневых зданий вокруг Central Park и какое чувство нездешности, Нового Света, нового освещения» (Г.Б.Глушанок. Об одном стихотворении. Набоковский вестник, Выпуск 6, с.213). Он писал в те года, словно предчувствуя грандиозную славу:
…так над простором голым
моих нелучших лет
каким-то райским ореолом
горит нерусский свет!
Поэты помнят те баснословные времена, когда, подобно слепящей птице, «Слово проплывало в вышине» (Н.Гумилев). Теперь же «…слово Бога с высоты Большой медведицею заблестело», приветствуя загадочно-далеким мерцанием всех, обратившихся к нему, семью звездами, словно семью строками стихотворения Набокова – еще не Сирина – ищущего свой берег после кораблекрушения, подобно пушкинскому Ариону:
Семь звездочек в суровой мгле
Над рыбаками четко встали
И осветили путь к земле.
       «Большая Медведица»
Путь к Родине, которая сродни «Индии Духа», словно райские отблески долетают оттуда «где рай финифтяный и Сирин» (Н.Клюев) сродни паломничеству «среди чужих пространств и времен» (Гумилев). Набоков предвкушает радость встречи с родиной – увы, не сбывшейся в яви:
Так будет взлет неизъясним и ярок,
а наша встреча – творчески тиха:
склонюсь, шепну: вот мой простой подарок,
вот капля солнца в венчике стиха.
«Светящуюся плоть ощупает Фома» - писал Набоков о тех временах, когда Слово – удел поэтов – снова сойдет в мир, - «От веянья чудес земля сойдет с ума, /И будут многие распяты». Предчувствием этого ослепительного мига полнятся строки Гумилева о «синей звезде»:
Земля! К чему шутить со мною,
Одежды нищенские сбрось,
И стань, как ты и есть, звездою,
Огнем пронизанной насквозь
Поэт хранит тайну перевоплощения в «синие светы рая»:
И тогда я смеюсь, и внезапно с пера
мой любимый слетает анапест,
образуя ракеты в ночи, так быстра
золотая становится запись.
……………………………………….
Я без тела разросся, без отзвука жив,
и со мной моя тайна всечасно.
Эта тайна – в преодолении плотных слоев материи, «косного сна стихий», когда поэт «в себе прочитал, чем себя превозмочь», подобно древнегреческому философу Гераклиту, утверждавшему, что дыхание мира – в возгорании и угасании божественного огня. Ради служения этому пламени духовного «Костра» Гумилев «Променял веселую свободу /На священный, долгожданный бой». Имя поэта, возможно, происходит от латинского Humilus – священный:
Священные плывут и тают ночи,
Проносятся эпические дни,
И смерти я заглядываю в очи,
В зеленые, болотные огни.
В стихотворении «Расстрел» («Небритый, смеющийся, бледный…»), о перешедшем смертельные границы и рубежи, вернувшемся в страну красного Молоха, Набоков напишет «смеющийся». Таким предстал поэт Гумилев пред «Молнией боли железной», и эта улыбка поразила даже его палачей. Воистину - она стала отблеском его бессмертия.
«Несравненное право – самому выбирать свою Смерть» было даровано Гумилеву. Это право было и у Набокова. На склоне лет, в одном из последних русских стихотворений, Набоков писал, вспоминая строки из стихотворения «Я и Вы» («И умру я не на постели /При нотариусе и враче, /А в какой-нибудь дикой щели, /Утонувшей в густом плюще…»), словно переписывая их по памяти и отсылая одному из своих любимейших поэтов:
«…И умру я не в летней беседке
От обжорства и от жары,
Но с небесной бабочке в сетке
На вершине дикой горы».
Пророческие строки изгнанника словно имели и более раннее предначертание, из «Посвящения» к раннему Гумилевскому сборнику «Горы и ущелья»:
В горах мне люб и Божий свет,
Но люб и Смерти миг единый.
Не заманить меня вам, нет,
В пустые, скучные долины.
Напомним, что причиной тяжелой болезни и смерти Набокова, преследовавшего «райского сумеречника», явилось его падение на горнем альпийском склоне.
Но в Смерти сокрыто и грядущее воскрешение, какой бы горькой утрата не была, и намек на грядущую встречу в ином, преображенном мире.
Смерть – это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю,
ты, погруженный в могилу, пробужденный, свободный,
ходишь, сияя незримо, здесь, между нами – до срока спящими…
О, наклонись надо мной, сон мой подслушай…
«Гекзаметры»
…но если перезвон и золото капели –
не ослепительная ложь,
а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни»,
великое «цвети», - тогда ты в этой песне,
ты в этом блеске, ты живешь!..
«Пасха»
«Не изменился ты с тех пор, как умер» («Вечер на пустыре», 1932), - пишет Набоков о радости нечаянной встречи с отцом, на окраине Берлина, при свете вечернего, «огненного окна», словно «Ока вечности» (В.Соловьев) и всепрощения, где-то в раю, объединившим души всех «затонувших мореходов», ждущих возвращения в «городок портовый». Там они грезят о новом духовном подвиге – вместе с теми, кто еще не перешел роковую черту в «продленный призрак бытия» («Дар»).:
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
Н.Гумилев. «Память»
Оба поэта, волнуемые «синими светами» слова, могли бы сказать о себе словами великого ясновидца Владимира Соловьева:
Еще невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье Божества.
«Три свидания»
«Новый край» (Набоков), откроющийся под новым небом, будет иметь черты прежних воспоминаний, но состоять из иных слоев материи. Прежде на земле «…друга /иметь он, огненный, не мог», пишет юный Набоков о идеальном поэте-рыцаре, и мы угадываем в нем Гумилева, чей звездный конь вознесен над нами:
…Пегас вознесся быстрый,
По ветру грива, и летит,
И сыплются стихи, как искры,
Из-под сияющих копыт.
Где произойдет новая встреча поэтов, в каком воображаемом из миров? «На далекой звезде Венере /Солнце пламеней и золотистей… У деревьев синие листья. /…/ Если умирают на Венере – /Превращаются в пар воздушный. /И блуждают золотые дымы /В синих, синих вечерних кущах /Иль, как радостные пилигримы, /Навещают еще живущих» (Гумилев). Или на луне, в «бледном пламени» которой спешила укрыться ослепшая от горя душа: «У нас есть шахматы с собой, /Шекспир и Пушкин. С нас довольно» (Набоков).
«В Петербурге мы сойдемся снова» (О.Мандельштам), в небесном граде, основанном Петром-ключником, где «при пламени бессонной свечи» («Другие берега») будут сочиняться новые книги, строки и лучи которых сольются для всех, живущих вечно, в одно многокрасочное сияние!