Ошибка Гете Фауст

Сергей Трухтин
Ошибка Гете: «Фауст»
(перевод Пастернака)

Я бы не сказал, что эта вещь – самое лучшее из того, что было создано немцами. И, тем не менее, в ней есть что-то такое, что заставляет задуматься, и отправиться в путь разгадывания заколдованного.
Произведение начинается с посвящения, но не оно представляет первейший интерес. Думается, что основной стержень всей драмы определен поэтом в «Прологе на небе», в котором дан разговор и спор между Богом и Мефистофелем (дьяволом). Бог как высший Абсолют полагает, что люди и вообще – все живое – стремятся к идеалам, в пределе – к Нему, и в качестве примера называет Фауста. Фауст нацелен на поиск чего-то важного, осмысленного, в конечном счете – на бытийную сферу, квинтэссенцией которой всегда выступает Бог. Мефистофель же так не считает и спорит с Богом: чертовская идея заключается в том, людям на земле живется нелегко, всех их ожидает смерть, и именно это их и беспокоит в первую очередь. А поскольку Господь признается Мефистофелю: «Из духов отрицанья ты всех мене / Бывал мне в тягость, плут и весельчак», то последнего следует распознавать не просто как спорщика с божественным мнением, а как того, кто является отрицанием, или лучше сказать – противоположностью по отношению ко всему, что являет собой Первый. Как мы уже упомянули, Бог представляет собой квинтэссенцию бытия. Всякий, стремящийся к Нему, устремлен к бытию, и обратно – всякий ищущий бытие рано или поздно придет к Богу. Тогда Мефистофель, будучи противоположностью всего этого, во всем должен призывать к противоположности бытия, т.е. к небытию, к ничто. Действительно, что же еще такое смерть живого созидающего разума (отсутствие «божьей искры»), которую он, по сути, проповедует, как не прелюдия ничто? Разве не так следует расценивать его слова в разговоре с Богом: «Я расскажу как люди бьются, маясь. / Божок вселенной, человек таков, / Каким и был он испокон веков. / Он лучше б жил чуть-чуть, не озари / Его ты божьей искрой изнутри / Он эту искру разумом зовет / И с этой искрой скот скотом живет»?
Выходит, спор между Господом и Мефистофелем – это спор между Тем, кто утверждает исходную, первичную важность бытия, и тем, кто на первое место ставит ничто. Что первичнее – бытие или небытие – вот в чем вопрос. Шекспировское «To be, or not to be, that is a question» разворачивается в полную силу.
Получив разрешение от Господа доказывать свою позицию, Мефистофель приходит к Фаусту и на его примере пытается провести свою линию. Все произведение, по сути, об этом – о попытке доказать Мефистофелем, что первичным, исходным началом всего служит ничто. И в зависимости от того, к каким методам он прибегает, трагедия делится на две части.
В первой, относительно короткой части, Мефистофель с помощью волшебного зелья, практически обманом насаждает Фаусту свою идею (заключающуюся в том, чтобы тот в кого-нибудь влюбился), а дальше ведет его к печальной развязке этой идеи.
Ситуация здесь видится следующей. Наряду с народными массами, живущими сиюминутными проблемами и настроениями (моментом «теперь»), живет ученый муж Фауст, стремящийся к познанию чего-то предельного, абсолютного. Пока они живут раздельно, ничего плохого не происходит, при этом Фауст вполне уважаем, а само население живет, и, в общем-то, горя не знает. Иными словами, если устремленность к предельной осмысленности, к бытию всего сущего, не смешивается с устремленностью к моменту «теперь», к сущему, то и то и другое оказывается на равных правах и одинаково устойчиво.
Но вот, через колдовское зелье, Фауст увлекается Маргаритой – девушкой из народа. Более того, он заражает ее своей любовью. Это можно понимать как внедрение в народ обманной и потому ложной (осуществленной через зелье) идеи, идеи вообще. На философском языке это означает, что бытие, исходящее от Фауста, прикоснувшись к сущему, т.е. к девушке из народа, к Маргарите, оставило на нем свой отпечаток: в простом сущем возникла идея. В итоге это привело к гибели не только Маргариты, но и ее матери, брата и сына. Возникает ощущение, что Фауст своей «любовью» извел чуть ли не весь простой народ. Иными словами, получается, что прикосновение бытия к сущему уничтожает сущее, переводит его в разряд несуществующего, ничто. Именно этот результат и нужен был Мефистофелю. Это он так все подстроил и организовал, чтобы сложилось ложное впечатление о том, что будто бы осмысленность, бытийная наполненность однозначно приводит существующее к смерти, к ничто. Однако в последний момент его план провалился, поскольку Маргарита отказалась от услуг Фауста, а на деле – Мефистофеля, и не убежала из тюрьмы. Она предпочла смерть вечному ощущению себя преступницей. Оказалось, что идея своей чести для нее выше идеи дьявольской любви, и если последняя идея и вправду лишь разрушает, то первая идея, в конечном счете – идея божественных заповедей, а значит – и идея Бога, оказывается настолько сильной и важной, что с ней не может справиться никакой дьявол, в каком бы обличии он не представал перед нами. Маргарита на первое место поставила не жизнеотрицающую идею о своем эгоизме (стремление сохранить свою жизнь) и первичности ничто, а положительную идею о первичности общественных норм морали, наполненных божественным Абсолютом бытия, чем и спасла свою душу от адовых мучений («Спасена!»). Иными словами, Мефистофель руками Фауста хотел показать, что бытийная наполненность сущего переводит его в разряд ничто, так что стремиться к бытию не имеет смысла, а имеет смысл сразу, без бытийного посредничества, направляться к ничто. Но у него ничего не получилось, поскольку сущее, впитав жизненное бытие, им (бытием) и становится.
Однако дьявол, несмотря на свою хитрость и изворотливость, не понял это. Он решил (можно думать, что он так решил), что его неудача связана с неправильной тактикой, к которой он прибег: заколдовать Фауста, а все окружающее оставить нетронутым с тем, чтобы измененный Фауст способствовал его уничтожению (умерщвлению, движению в ничто). Поэтому в дальнейшем он стал действовать по иной схеме: Фауста оставил в покое, а заколдовал все остальное вокруг. Что из этого вышло – описано во второй части произведения.
А что же вышло? Если рассуждать здраво, то движущийся к ничто конечным результатом ничто и получит.
Действительно, в первом акте второй части Мефистофель учиняет фантосмогорический карнавал, где рекой льются иллюзорные золотые монеты, появляются фантомы прекрасных Елены и Париса, и вообще – все дышит необычностью, волшебством. Мефистофель явно задумал, чтобы люди забылись в этой прекрасной сказке, устремились к нему всем своим существом и забыли о реальной жизни, полной проблем. И у него эта задумка почти что получилась. А если бы она и вправду получилась, то оказалось бы, что люди устремляются к неимеющему реального содержания, к своему чистому представлению, к тому, чего на самом деле нет в реальности, т.е. – к реальному ничто. И вот тогда черт победил бы Бога. Но Фауст разрушил всю эту комбинацию. Он, в порыве человеческой и такой естественной страсти, дотронулся до Елены, в результате чего и ее фантом, и все другие фантомы оказались обнаруженными в своей ирреальности, взорвались. Благодаря человеческому естеству (порыву страсти), созданной, очевидно, божественным волением, обман раскрылся, нереальность, выдающая себя за реальность, исчезла, и перед Мефистофелем опять возникла за-дача доказать свою правоту перед Богом.
На этот раз он прибегнул к созданию совершенно удивительного существа – Гомункула, представляющего собой огонь в форме человечка внутри стеклянной колбы. Формально, конечно, этот Гомункул создал некий Вагнер – ученик Фауста, но его старания увенчались успехом лишь при появлении Мефистофеля. Очевидно, это – его колдовство, не зря ведь «человечек» назвал его своим кумом. Звание крестного отца дается не случайно.
Что же представляет собой этот Гомункул? Вагнер про него говорит, что он искусственно созданный мыслитель, а про себя тот говорит: «Пока я есть, я должен делать что-то», при этом он способен видеть незримое (описывает видения Фауста, когда тот лежал в забытьи). Иными словами, все указывает на то, что существо в кубышке символизирует сознание как таковое, как бы позднее выразился Гуссерль – трансцедентальную субъективность, которая а) активна, покуда она есть, б) мыслит, в) в мышлении проникает в любые закоулки вселенной. Получается, что Мефистофель на этот раз взял себе в помощники сознание, ограниченное определенными рамками (колба означает рамки, очевидно, в соответствии с весьма популярным при жизни Гете учением Канта). Задача сознания заключается в движении по цепочке теза – антитеза – синтез, в отождествлении противоположностей, в результате чего бытие имеет шанс перестать отличаться от небытия, так что стремление к первому может оказаться неотличимым от стремле-ния ко второму, и поэтому может быть заменено им. В результате Мефистофель, если бы его новый проект удался, хотя и не получил бы окончательного выигрыша в затеянном споре с Богом, но, по крайней мере, получил бы карт-бланш своей позиции, очень важной для него после двух явных неудач (с Маргаритой и с пиром во дворце).
И вот Гомункул пускается в исполнение своей миссии. Внешне это выглядит как его устремленность к полному очеловечиванию: нематериальное сознание хочет материализоваться; то, чего нет (ведь Гомункул – это Фихтевское чистое Я, которое не есть сущее, не существует) желает стать тем, что есть. Пройдя через разные истории, поучаствовав в споре с философами Анаксагором и Фалесом (хороший способ показать свою принадлежность к сфере мысли), он разбивает свою колбу о вполне материальный трон (колесницу?) Галатеи и истекает весь в океан. Тем самым он перестает быть собой, вообще перестает быть, а все его бытие перевоплощается в чудесный свет воды: Сирены замечают, что море начало играть разнообразными огнями. Получается, что все попытки материализоваться нематериальному разбиваются о жестокую реальность. Результатом этих попыток оказывается не то, что Гомункул-сознание очеловечился в буквальном смысле, не то, что сознание отождествилось с человеком и преобразилось в его плоть, а то, что этот Гомункул изменил отношение окружающих (в частности, Сирен) к тому предмету, на что излилась вся его сущность: окружающие увидели в знакомом море новые свойства, которых, очевидно, ранее не замечали (оно стало казаться им переливающимся разными огнями и цветами).
Мефистофель допустил, что если небытие и сущее являются антитезами бытию, то они должны совпадать по смыслу, так что для получения тождества бытия и небытия достаточно показать совпадение бытия и сущего, которое происходит в момент осознания себя существующим. В этот момент еще нет понимания себя как существующего, но уже есть факт схватывания себя таковым. Но чтобы это стало возможным, необходима ссылка на свою субстанциональность, которой нет в идеальном духе (чистое Я – это то, что не есть), следовательно, возникает потребность в материальной оболочке для Гомункула, в которой бы происходило отожествление идеального бытия и материального сущего в момент «теперь». Однако оказалось, что даже в этот момент «теперь», когда все чувства обострены до предела, а активность субъекта испытывает некий максимум, сознание после потери своих границ (колбы) перестает быть собой, так что автоматически теряется смысл очеловечивания того, что потеряло свое бытие. Проект по искусственному (осознанно-логическому), не природному, созданию условий для отожествления бытия и сущего явно провалился. Выходит, что Мефистофель в этой истории просчитался, поскольку посчитал возможным искусственно отожествить бытие и сущее. Это отожествление происходит только в живой, осознающей себя плоти человека в самый момент переживания себя, а все стремления к этому состоянию всегда бесконечно далеки от него. К моменту «теперь» бессмысленно стремиться, его следует лишь переживать.
Несмотря на неудачи, Мефистофель не сдается. В третьем акте второй части он придумал новую хитрость – поженить Фауста и Елену. Здесь мы имеем следующее. Фауст – человек и потому ограничен – с одной стороны, а с другой – он устремлен к бытию не только по причине того, что является ученым. Кроме этого, устремленность к бытию возможна лишь в ситуации неполной, ограниченной приобщенности к нему. Такое стремление может обозначать лишь тот, в ком уже имеется бытийная наполненность, но уровень этой наполненности недостает до желаемого предела. Именно такая ситуация имеет место у Фауста, что и заставляет его осуществлять все свои искания. Поэтому в данном месте произведения он предстает как символ такой ограниченности, которая своим существом указывает на бытие. Елене же во всем противоположна Фаусту. Она – бессмертная языческая богиня, не имеющая сущностных границ своего существования. Она, очевидно, уподобляется небытию, которое не имеет границ, не имеет характеристик.
После женитьбы у них появился сын, который, повзрослев, стал проявлять свойства не Елены, но Фауста – он стал стремиться то к победам, то еще к чему-то. Важно, что в нем проявилось свойство устремленности, отсутствующее у его матери, которая лишь покоряется обстоятельствам, плывет по течению потока событий. В результате, в очередном порыве в «ширь беспредельную», он бросается со скалы и разбивается. Юноша оказался человеком, как и его отец. Он умер, «божья искра сожгла его».
Синтез бытия и ничто порождает бытие. Это дает потенциал для тотального распространения бытия и вытеснения им всего, уничтожения небытия. В противном случае, если бы юноша не разбился и выжил, он уподобился бы своей бессмертной матери, отсылающей всем своим существом к небытию. Тогда именно оно заполонило бы собой все вокруг, не оставив место для бытия. Но Гете решил иначе. Он утвердил бесконечную важность бытия и ничтожность ничто. Божественность Единого опять возобладала над дьявольщиной. Это само естество жизни победило изворотливую хитрость.
Спекулятивный ум не удержать, и Мефистофель, порождающий умозрительную спекуляцию, направленную, как это ни парадоксально, против самой себя, снова, в последний раз, организовывает события. Только теперь он не жестко направляет совершающееся, а пытается подстроиться под имеющееся, так сказать – скорректировать естественным образом протекающую череду вещей. Конечно, в определенной степени эта череда обусловлена им самим в недавнем прошлом, когда он учинил гипнотический бал и путем обмана получил от императора разрешение на размножение ничем не подкрепленных бумажных денег. В результате этого в стране усилился развал, междоусобица и проч. Тем не менее, предыдущее коварство черта было направлено не на развал государства, а на получение иллюзии того, что блеф, ничто выше реальности, наполненной проблемами. Тогда у него ничего не вышло – ему помешал Фауст, свободный во второй части произведения от его колдовства и потому действующий сам по себе. Теперь же, после третьего акта трагедии, Мефистофель воспользовался предыдущими «наработками»: услышав, что Фауст решил отвоевать не-много суши у океана, он решил использовать эту глупость, для чего посоветовал помочь императору в готовящейся войне с теми, кому надоел развал в государстве и кто хотел порядка и естественного, а не мифического процветания. Войну Фауст с Мефистофелем, понятное дело, выиграли, чем усилили хаос и ослабили страну: император был вынужден расплачиваться землями и деньгами со своими слугами и с духовенством. Фауст тоже получил свой кусок берега, омываемый океаном. Это и надо было Мефистофелю, поскольку, как он надеялся (можно так предположить), Фауст своим бестолковым, никчемным делом лучше всего сможет показать самому себе бессмысленность каких-либо осмысленных устремлений. Тем самым он обнулит осмысленность бытийных поисков до ничтожного состояния, переведет их в небытие. Следовательно, их совместный контракт, заключенный в начале произведения, завершится, а спор с Божеством кончится победой Мефистофеля.
С самого начала осуществления этого последнего рывка для Мефистофеля все шло как нельзя лучше. В пятом акте мы видим, что Фауст вполне реализует свои желания. Как он признается в четвертом акте: «Не в славе суть. Мои желанья – / Власть, собственность, преобладанье. / Мое стремленье – дело, труд». И вот он учиняет строительство на своем берегу, воздвигает дворец, сады, отвоевывает у океана сушу с тем, чтобы потомки вечно поддерживали эту искусственную иллюзию благополучия. При этом люди опять страдают от всей этой деятельности. Что называется, лес рубят – щепки летят. Такими «щепками» оказываются обычные люди – добрые и безобидные старики и их гость, которых умертвили слуги Мефистофеля, подыгрывающего Фаусту. После этого спрашивается, кому нужны все эти стремления, если от них проистекают одни только беды? Наш герой, узнавший о смерти стариков, в отчаянии восклицает в адрес слуг Мефистофеля: «Я мену предлагал со мной, / А не насилье, не разбой. / За глухоту к моим словам / Проклятье вам, проклятье вам!». Здесь к нему приходит понимание того, что замыслив что-то, следует учитывать, что твои действия вовлекают в оборот другие силы, у которых намерения могут быть отнюдь не благостные, что это обстоятельство следует учитывать точно также, как и свои собственные усилия, а, не учтя это, легко впасть в ошибку даже при самых честных и добрых намерениях. Конечно, он уже совсем близок к тому, чтобы признаться самому себе в отрицательном характере своей активности, т.е. он приблизился к отрицанию ценности своих стремлений, к отказу от бытия. Это почти что победа Мефистофеля, и дух под названием Забота – явно чертовского подчинения – осуществляет первый шаг по завладению души Фауста – ослепляет его, лишает способности видеть реальность, погружает в область представлений и фантазий. Тем не менее, Фауст еще сопротивляется, в нем остается устремленность улучшать жизнь людей, он мечтает об их свободе: «Народ свободный на земле / Увидеть я б хотел такие дни». Что ж, благородно, только пораньше бы он пришел к этому – поменьше было бы смертей и несчастий, исходивших от него. А так, сколько бед он натворил – вспомнить больно: и семья Маргариты, и усилившийся развал в государстве с последующими (надо думать) междоусобицами, и масса загубленных жизней при строительстве дамбы – все висит на нем тяжким грузом. Как пел Высоцкий: «Ни сбросить, ни продать». Кто с чертом поведется, тот того и наберется. Вот Фауст и набрался жизнеотрицания, так что его последняя реплика о народной свободе – не более чем миг прозрения в предсмертных судорогах. Он стал хвататься за этот миг в надежде, что прошлое ему проститься: «Мгновение! / О, как прекрасно ты, повремени! / Воплощены следы моих борений, / И не сотрутся никогда они», и далее: «И, это торжество предвосхищая, / Я высший миг сейчас переживаю». Высший миг чего? Того, что перед ним предстали все его злодеяния? Или того, что он испытывает наслаждение от ощущения власти не только над теми людьми, которые сейчас, при его жизни, вынуждены нести непомерные расходы по обслуживанию его глупой прихоти – дамбы, но и над последующими многими поколениями, которым уже уготована аналогичная печальная участь? Конечно, нет. Просто Фауст переместил всю свою жизнь в миг переживаний, в момент «теперь», забыв о всех своих прежних «подвигах». Но вот именно це-плянием за миг он сам себя и столкнул в ту могилу, которую ему уже подготовил Мефистофель с помощью духов-лемуров.
Почему же так? Обычно это место произведения трактуют таким образом, что раз Фауст признается о высшем миге, то ему уже становится некуда и незачем стремиться, а раз так, то Мефистофель счел возможным посчитать, что его договор с Фаустом полностью исполнен. Не имея ничего против этой мысли, необходимо ее дополнить следующими соображениями.
Дело в том, что в философском плане вся трагедия представляет собой в разных ракурсах рассуждение о глубинных онтологических вопросах, имеющих теснейшую связь с тем, что называется «онтологической дифференцией» (выражение Хайдеггера). Полагая ничто первичным, а бытие вторичным, Мефистофель постоянно проводил линию по отождествлению ничто и сущего как в равной степени отличных от бытия форм. Тем самым он пытался ввергнуть сущее в ничто, уничтожить его, подвести к иллюзорности всего того, что существует. А поскольку бытие есть некая сфера смысла некоторого сущего, то Мефистофель, в конечном счете, пытался лишить бытие смысла, т.е. лишить его самого себя. Победа черта означало бы, что бытие оказывается неотличимым от ничто и, следовательно, ничто выходило бы той тотальностью, к которой и следует стремиться, минуя посредничество бытия. Так вот, возвращаясь к коронной фразе Фауста «Мгновенье! О как прекрасно ты, повремени!», необходимо отметить, что в ней выражается признание им неотличимости бытия и сущего: сущее ощущается в момент «теперь», но не осмысливается. Сущее переживаемо, не более того. А когда утверждается «мгновение...прекрасно», то дается оценка моменту «теперь», т.е. оно обволакивается смысловой оболочкой. В результате, бытие перестает отличаться от сущего, т.е. от того, что просто существует без акта осмысленности. Бытие теряет смысл, обнуляется. И раз Фауст к этому пришел, то он фактически согласился с бессмысленностью бытия, с первичностью небытия.
Мефистофель выиграл! Он выиграл по существу. Вся структура произведения была направлена на выяснение того, что же первичнее – бытие или небытие. И в конце у Гете выходит, что именно небытие лежит в начале всего.
Однако поэт, видимо, застеснявшись полученного результата, и находясь в каких-то глубинных противоречиях между своим умом и своими эмоциями, волею художника вырвал душу Фауста из пасти дьявола, и отправил его к Богу. Якобы, тот всю жизнь к чему-то стремился (к бытию) и поэтому достоин вечной райской жизни. Это явный поклон в сторону светской власти, к которой поэт сам и принадлежал.
Действительно, власти многочисленных образований Германии той поры, да и не только Германии, и не только той поры, учиняли разбой по отношению к своему народу или к другим народам. Возможно, Гете решил оправдать этот бандитизм: мол, раз кто-то стремился к чему-то, то, независимо от методов достижения целей, «герой» достоин оправдания. Так можно оправдать любую тиранию, и даже нацизм: ведь стремился же Гитлер к величию немцев, значит, ему прощаются все его преступления. В общем, бред какой-то. Самое интересное, что этот бред поддерживают многие критики, находя в этом некий «философский» смысл; будто бы Гете хотел сказать, что созидание возможно лишь через разрушение и проч. Однако стоит повторить, что такое окончание совершенно противоречит всей смысловой выстроенности произведения. «Фауст» оказывается сущностно несбалансированным, что и не позволяет мне отнести его к шедеврам человеческой страсти. Будь Гете последовательным, он либо сделал Фауста добрее (а заодно и умнее) и этим приблизил бы его к божественной правде, либо, если уж ему так хотелось, остановился бы на победе Мефистофеля и отправил Фауста в преисподнюю за все те злодеяния, которые он натворил за время своих «поисков» – будь они неладны.
Фактически трагедия «Фауст» являет собой не похождение смекалистого доктора Фауста из народных сказаний Германии, а глобальный проект Мефистофеля по доказательству своей силы. Именно черт играет главную роль в тех или иных сюжетах, а Фауст оказывается в подчиненном положении. Долгое время его спасало то, что черт – не Бог, и не обладает бесконечной силой, не может заколдовать все вокруг, подстроив Мир под свои запросы. Дьявол слабее Бога изначально, так что ему приходиться изворачиваться, довольствоваться тем, что он может изменить по своему усмотрению только часть Мира – то одного Фауста, то все остальное вокруг, кроме Фауста. И тем удивительнее фактический результат, к которому подошла трагедия: слабый черт победил (по существу, по структуре сказанного) сильного Бога. Не об этом ли скрыто мечтал Гете?