Восемь на десять дюймов

Вадим Филимонов
       ВОСЕМЬ НА ДЕСЯТЬ ДЮЙМОВ

       «А мне твой сок сплошная радость,
       ты думаешь, что это гадость,
       а я готов твою ****у лизать, лизать
       без передышки
       и слизь глотать до появления отрыжки».
       /Д.Хармс, 1931 год /.


       Он внутренне немного гордился тем, что в свои шестьдесят с лишним мог таскать но горбе металлическую камеру 8х10 дюймов, кассеты, пару объективов, фильтры, треножник с могучей головкой и прочие фотографические мелочи. Ноги немного подгибались, но всё же несли его вперёд, к цели обозначенной его творческим воображением.
       Был июль, хлебные поля сверкали золотом с лёгким зеленовато-серым отливом. Но цвет не занимал его в этот раз, он снимал на мелкозернистую черно-белую плёнку. Женская плоть и зреющие хлеба, как они будут согласовываться? Возможно ли передать вкус и вожделённость того и другого на чёрно-белой фотографии? Что будет светлее: тело или колосья? Как они соотнесутся с синим небом и белыми кучевыми облаками? Нужен ли будет жёлтый фильтр, удлинняющий выдержку? У Лучезарова почти слюнки текли от предвкушения этой работы.
       Его приходящая подруга-модель опять согласилась позировать. Она даже позволила раскрасить себя в соответствии с творческими задачами Лучезарова. Волосы на голове, до плеч, прямые были цвета прошлогодней соломы, а пучок на лобке он покрасил в чёрный цвет. Ему был нужен контраст, а ей было любопытно и приятно наблюдать как он с любовью возится у неё над лобком с зубной щёткой и чёрной театральной, легко смываемой краской. С этой краской у Лучезарова были уже проблемы раньше, она обладала свойством переползать во время ходьбы с лобка на ляжки его моделей. Но он знал как с этим бороться и восстанавливать чёткую геометрию чёрного треугольника в окружении белого, незапятнанного тела.
       Самоценность творчества и каждого шага в нём! Зарядить фотоаппарат плёнкой, зарядить двойные кассеты листовой плёнкой; очинить карандаш острым, с любовью наточенным ножом; выбрать сангину – квадратную в сечении, круглую, более тёплую, немного холодноватую, мягкую, менее мягкую \у Лучезарова опять началось обильное слюноотделение\; выбрать уголь – тонкий, толстый, круглый или квадратный в сечении; заполнить акварельные корытца водой и вдохнуть запах с привкусом плесени; разложить восковые мелки изготовленные в виде несокрушимых кирпичиков; подобрать бумагу по весу, цвету, размеру, фактуре, толщине, запаху; выдавить масляные краски из тюбиков и в очередной раз подивиться их самостоятельной жизни \которую заметил и Кандинский, краски у него выходили с «шипящим звуком»\; пощёлкать ногтём по самостоятельно загрунтованному холсту, он тоже живой – звенит в солнечную, сухую погоду, и молчит, провисает, не отзывается осенью в сырые, пасмурные дни; понюхать в очередной раз тушь, её запах шеллака, и вернуться в юность на набережную Пряжки в Ленинграде, где он делал рисунки с натуры; выбрать стальные перья во вставочках вывезенных из СССР – «КЗФ ц.2 коп.» \никакой ностальгии! мы давно перешагнули всю эту уйню\; макнуть японскую кисть в тушь, забыть себя и неописуемым, стремительным, почти божественным жестом начертать рисунок, например: «Одна миллиардная секунды после Большого взрыва». Или вернуться с фотографического пленера и, если это была чёрно-белая плёнка, в этот же вечер проявить её и как обычно быть неудовлетворённым , но не очень, так как опыт говорил о вечном несоответствии идеального замысла картины, фотографии, рисунка, рассказа и их материальной реализации. Наконец ощутить к ночи эту особенную усталость от творческого труда, когда нечто сжимает затылок, приходит рассеянность, иногда раздражительность, но на фоне почти всегда – тайное удовлетворение. А летом, в светлые вечера, невозможность остановиться и уже в сумерках что-то дорисовывать, дописывать в дневник, разглядывать слайды на балконе против темнеющего неба, а затем падать на походную кровать, что-то жевать всухомятку и смотреть телевизор, мало что замечая, пока сонливость не начнёт придавливать непреодолимым земляным грузом.
       Зимой он дрогнул, хотя и не голодал, живя при температуре плюс 13-15 градусов по Цельсию, экономил на рабочие материалы. Включал отопление только в «банные дни» в ванной, а в остальные – немного дрогнул когда мылся утром или на ночь, или сидел тужась на своём выдающемся алом стульчаке.
       Но теперь был июль, неотвратимо приближалось его самое любимое, самое творческое время – осень, и пока хлеба стояли ещё неубранные. К стыду своему, Лучезаров не мог отличить пшеницы от ржи, только овёс с его длинными остьями он знал, поэтому поля для него все были «хлебные». Он с подругой выбрал подходящее место, невидимое с дороги, среди хлебов положенных на землю ветром и дождём плавными волнами; это был островок окруженный золотистой стеной со всех сторон. Лучезаров возился с тяжеленной камерой – негатив 20х25 сантиметров! устанавливал её на треножник, компоновал кадр с местом для модели, искал нужный уклон для полной глубины резкости, измерял силу света – рассеянное солнце сквозь смутные облачка. Подруга, в голубеньком платье на голое тело, играла с цветами, пытаясь сплести венок из бледных маков, лепестки которых облетали от первого прикосновения. Они не разговаривали, они понимали друг друга без слов, что вовсе не означало глубокую любовь и взаимоуважение.
       Модель улеглась на указанное место. Это была простая с виду композиция: горизонтальная полоса пшеницы – скажем так, чёрные зазубрины сосен на холме горизонта, не яркие кучевые облака и на полёгшей пшенице полёгшая модель с божественными синусоидами тела. Полная гармония бёдер, зада, спины, ног, рук, волос с полем и небом. Лучезаров знал о невыразимости этой гармонии, но стремился ухватить на негативе хотя бы двухмерное отражение её. Он поправил своими руками положение рук и ног, развернул зад более симметрично к объективу; накрылся бело-чёрной тряпкой и проверил композицию перевернутую небом вниз на матовом стекле; закрыл затвор объектива, вставил кассету, вынул чёрную заслонку, попросил модель не пукать и спустил затвор. Этот сытый, дорогой, профессиональный звук центрального затвора на объективах Шнайдер или Роденшток... для Лучезарова почти музыка сфер Пифагора, невоспринимаемая профанами. Подруга попросила разрешения двигаться и перевалилась на другой бок, лицом к нему. Лучезаров предупредил – не оцарапай своё белое, нежное тело колосьями! Она усмехнулась, на четвереньках протянулась за платьем и небрежно постелила его под себя. Место было безлюдное, подруга не соблазняла его сознательно, да и нуждается ли соблазн в сознании? но лежала так, что Лучезаров подошел к ней, как-то мгновенно забыв о фотографии и о возможных прекрасных негативах 20х25 сантиметров. Он опустился на колени и тронул её грудь, она сразу широко развалила колени. Лучезаров всосался в её клитор и одновременно теребил то левый, то правый её сосок, левая рука было занята сочащимся отверстием. Она как-то неожиданно быстро застонала, запричитала: «Ещё, ещё, там, нет не там, там, да, ещё, сильней, не так сильно, да, да, да, о-о-о-мой, мой, мой, мой...», вытянула ноги и напрягла их, брызнула струйкой едкой мочи и кончила отталкивая голову Лучезарова от себя. Оба отдышались. Лучезаров вспомнил, что главной заботой его после удовлетворения подруги было – как бы не размазать чёрную краску на волосах лобка. У них не было зеркала, подруге было наплевать как она выглядит, настолько самоуверенность переполняла её. Лучезаров попросил проверить его лицо, всё было чисто, только кончик его носа немного зачернился, она же и оттёрла его, попросив пару раз плюнуть на бумажную салфетку.
       Это маленькое приключение не помешало дальнейшей работе, казалось даже, что подруга стала лучше понимать указания художника. Они перешли на другое поле, он снимал вертикально – резкость от колосков на переднем плане, через модель в центре, до стены леса за полем. На этот раз они были открыты возможным прохожим на земляной дороге. Один крестьянин, проходя мимо, заметил, что запрещается топтать поле, хотя Лучезаров работал на поваленной ветром пшенице – назовём её так. Он успел сделать один снимок. За спиной Лучезарова, укрывшегося под чёрно-белой тряпкой и компонующего следующий кадр, раздался бабий голос с истерическими нотами. Она почти орала, что вызовет полицию, что это безобразие, что надо прекратить детскую порнографию \детская порнография была темой сезона, её обсасывали со всех сторон газеты, журналы и телевидение, а Дютро уже много лет так ещё и не осуждён за растление и убийство ребёнка\. Лучезаров выбрался из-под чёрно-белой тряпки \белая сторона снаружи – отражает жар солнца\, оглянулся и увидел бабу на дороге метрах в пятнадцати. Это была здоровенная крестьянка лет пятидесяти с красной рожей, горой бюста и квадратной, кубистической задницей рвущейся из-под тёмной юбки. Она была обуяна праведным гневом и, может быть, тайной завистью. Лучезаров пытался успокоить её, безрезультатно. Мегера протопала мимо, всё ещё угрожая вызвать полицию.
        Подруга сидела на корточках прикрывшись своим голубеньким платьем. Лицо её было спокойным и весёлым: «Какой комплимент моей сохранности в сорок пять лет, сошла за малолетку», - заметила она с ухмылкой. Лучезаров с подругой не стали напрасно дразнить полевых полуденных бесов и перешли на другое, более укромное место.
       В этот день Лучезаров отснял восемь негативов 8х10 дюймов. Проявленные негативы излучали самоценность, их можно было бесконечно анализировать в очках или с лупой в глазу, хоть трёхкратной, хоть пятикратной. Он был доволен результатом, негативы становились лучше с каждым годом, как созревающее вино, а слова «детская порнография» приобрели совсем иное значение для него и его подруги.

       Июнь-июль, 2003 года.