Чайная куколка

Жамин Алексей
Облака растворились над морем, они повисли тугим распаренным маревом, создавая голубовато-серую дымку, которую, казалось, распарывает баркентина. Движение в дымке давалось ей немногим легче, чем по нефритовым волнам. Подгнившие и истрёпанные паруса могли в любой момент рухнуть на палубу, но этого не происходило; если судно выдержало путь вокруг мыса Горн до побережья Китая, оно просто не имеет права развалиться в нескольких милях от бухты, где его ожидает покой и ремонт. На рейде просматривались очертания трёх пароходов, которые с открытием Суэцкого канала, плавали по строгому расписанию и просто уничтожали ценой своего фрахта всякую выгоду парусного мореплавания.


Сейчас бухта была полна чёрного дыма от этих страшных судов. Фарман, изучал берег в подзорную трубу, он не хотел даже один взгляд бросать на пароходы, он их ненавидел. Ещё часа два и сойду на берег - думал Фарман - помощник опытный моряк, он всё сделает как надо, застряли тут надолго. Окунуться в суету китайского порта дело до того привычное морскому бродяге, что и не замечаешь, как тут гулко и тесно, и как это всё непохоже на морской простор, где только волны и ветер, ветер и звёзды, жара и дождь, бури и молнии, ничем не прикрытые закаты и рассветы, и странные, тягучие звуки моря ни на что не похожие и всегда разные, какими бы знакомыми не были; неожиданный плеск волны за бортом в ночной тишине, удар хвоста морского чудовища по неуспевшей увернуться волне, падение со шлепком на палубу летучей рыбы или неожиданный треск в снастях и бегущее по ним жёлто-красное свечение.


Вот и знакомый ресторанчик, где его наверняка помнят, хотя и прошло долгих три года; вот и хозяин, с его неизменным многократным поклоном и бесконечным «нихао»; вот и рыба в сметанном соусе, что плавает в окружении «сянцай», а вот и маленькая раскалённая сковородка в форме барашка, на которую только и осталось, что бросить приготовленное в особом маринаде мясо, да прикрыть «барашка» крышкой, потом минут пять покурить трубку, выпить замечательного, вяжущего рот тёмно-красного виноградного вина, которое здесь очень вкусно, но очень нестойко, никуда его довести невозможно, а можно выпить местного рисового сакэ, которое и не сакэ вовсе, а уж кто знает, как назвать это чуть желтоватое, крепчайшее пойло, которое пьётся со странным сочетанием удовольствия и отвращения, но зато хорошо заносит голову в поднебесные выси, заставляет, принюхиваться к дыму жаровен, к запаху, все остальные перебивающего, шафрана и уже лёгкому запаху рыбных отбросов и мыльных помоев, выплёскиваемых неподалёку, а также этот напиток помогает просто слушать;


слушать, как скрипят рикши, своими большими колёсами, как стучат башмаки многочисленных прохожих по каменной мостовой, как играют какие-то заунывные инструменты, совсем непохожие на скрипки, но такие здесь живые и нужные, чтобы слиться именно с этими неповторимыми звуками, которые издают уличные торговцы, которые везут и везут всё на свете, отовсюду и при этом выкрикивают в надежде, что именно на них обратят внимание, на первых, и, именно у них, всё купят, тогда осчастливленные очень быстро побегут к себе домой, опять навалят на свою грузовую рикшу нового товара и вот они уже снова здесь, вот они опять готовы торговать и добавлять свой ничего не значащий голос в эту ничего не значащую крикливую толпу, которая всегда жила и живёт сама по себе независимо от того, пришёл кто-то новый в неё или не пришёл…

Так всё и сделаешь, но как не задуматься, глядя на этот оптимистичный водоворот жизни, когда только что вырвался из другого водоворота, где тебя могли заглотать стихии воды и ветра и этого не заметить; как не провести параллель с тем и этим возможными исчезновениями, из которых одно лишь часть неразумного океана, а другое часть разумного, какое исчезновение лучше, какое хуже, кто это знает… Что, ты хочешь от меня, Ли? Хозяин делал ему жесты приглашения проследовать за ним. Фарман встал и, едва не задевая головой потолок, а точнее подвешенные под потолок циновки, прошёл следом за Ли.


По дороге он невольно задирал вверх голову, чтобы рассмотреть замечательные изображения бабочек, которыми были усеяны циновки над его головой. Циновки шевелились и, казалось, что весь этот рой бабочек следует за ними. Как он плохо ни знал китайский, но понял, что здесь в самой дальней комнате, которая уже имела только выход в карликовый дворик, ему что-то предложат. Всё, что могло во дворике поместиться и помещалось в нём, так это маленький фонтан, да несколько карликовых кустиков с невероятно красивыми бледно жёлтыми, нежно белыми и ярко красными цветами, да ещё кресло деревянное, похожее уже больше на диван и поставленное сюда явно для созерцания фонтана и растений; так вот здесь, в этом месте, где уже никто случайно не мог бы их увидеть, Ли хочет что-то секретное Фарману предложить.


Так и случилось, Китай полон загадок, но все они в руках изобретательных китайцев, а человек всегда предсказуем. Фарман, лениво пытался понять, что хочет от него Ли, а сам рассматривал этот удивительный миниатюрный Китай во дворике; взгляд его оторвался, наконец, от живых цветов и устремился к резному саркофагу из какого-то очень тёмного дерева; почему он решил, что это саркофаг, не совсем ясно, потому как более эта штука напоминала просто резной сундук, пожалуй, только мрачность резьбы, которая вся была множество драконов с одним большим на крышке, его сбивала на эту мысль. Ли понял, что цель его первоначальная достигнута, он обрадовано залопотал и подтащил Фармана поближе к саркофагу. Теперь он просто называл цену.


Как объяснить этому китайцу, что он и не собирается ничего у него покупать, а тем более какой-то там ящик, пусть и украшенный драконами совершенно не в меру на скромный взгляд европейца. Всё что он понял это то, что цену Ли запрашивает совсем небольшую, он даже удивился, как такая тонкая работа и в таком значительном объёме может так дёшево стоить, каких-то пять-шесть фунтов, но потом привычный довод взял своё: что как ни труд в Китае самое дешёвое, хоть всю жизнь мастер на это потратил, но ведь это была всего лишь одна жизнь, одного мастера, стоит ли из-за этого скупиться, когда нужно продать всего лишь труд.


Ли, тем временем, продолжал суетиться вокруг ящика, он показывал что-то Фарману, но тот его уже совершенно не слушал, он пристально смотрел на дракона, неожиданно увидевшегося ему чисто золотым; тело дракона извивалось так, что он казался раза в три длиннее крышки саркофага, с него свисали золотые лохматые волосяные пряди, лапы тоже были все мохнаты и когти его казались просто пальцами, заросшими рыжими волосами; надо лбом дракона торчали ослиные уши, которые были значительно длиннее ослиных и как лохматые змеи уходили далеко ему за спину, из спины росли два крыла, чешуйчатые, полупрозрачные и совершенно плоские; глаза дракона были как два огромных вылупленных наружу из морды шара, со зрачками из тёмно-синего агата, а белки этих глаз были из зелёного оникса и напоминали по цвету воды бухты, в которой стояла разбитая штормами баркентина; из пасти дракона выпала или же, наоборот, влетала в неё, овальная, продолговатая куколка чайного цвета, она парила перед пастью дракона и словно дразнила его.


Фарман, продолжал вглядываться в глаза дракона и вдруг услышал голос этих глаз, они настойчиво шептали ему: ты должен забрать нас, ты должен сделать это, ты должен погрузить нас на телегу и отвезти на корабль, рассчитайся со стариком, отвези нас в порт, найми джонку и доставь на корабль. Фарман, ослушаться дракона не смог, он поручил все эти заботы старику, доплатив ему за все хлопоты ещё один шиллинг и даже почувствовал непонятное облегчение. Старик проводил его на шумную улицу, и всё твердил одно и тоже: Лулу, Лулу, Лулу. Фарман простился со стариком Ли и покинул эту улицу навсегда.


Теперь он был свободен, во всяком случае, такое чувство у него появилось, он с легким сердцем пошёл бродить по шумному городу, который практически везде, куда бы он ни пришёл, казался ему точно таким же, каким был час назад; только наткнувшись на довольно большое сооружение, состоявшее из нескольких зданий, напоминавших опущенные на землю колокола, он немного удивился, словно пустыня была вокруг них, такая странная в китайском городе; правда, кое-где мелькали фигуры в ярко оранжевых платьях, но и они пустынного вида территории храма не нарушали. Фарман, повинуясь порыву, пошёл по извивающимся как хвост дракона ступеням к входу в храм. Шаг и он вступил внутрь.


Тишина внутри была полной, её не нарушали даже трещавшие горящим маслом тут и там расставленные лампадки; он оцепенел, но не от тишины, на него смотрели тысячи пар глаз, со всех сторон, да и пар ли, у некоторых фигурок было по десятку пар этих самых глаз, но не в этом было удивительное дело, а в том, что каждый глаз смотрел только на него, на Фармана, смотрели уже не пары, а каждый глаз отдельно, они не смотрели поверх Фармана, они смотрели прямо в его глубинное человеческое нутро. Всё знали эти пустые чувствами, но полные знаний глаза: знали, что он из далёкой страны, что он приплыл сюда по бурному морю, кто были его родители, с кем он дружил и кому подчинялся, но это и любое иное знание их ничуть не волновало;


они смотрели на него, всё понимая, но с таким холодным безразличием, которое не было даже унизительным для человека, потому как было ясно человеку – имели они право на это безразличие и этим правом пользовались, со всей присущей им доприродной естественностью. Постепенно в голубоватом дыму от курившихся в храме благовоний и проблесках глаз Фарману начал открываться тайный смысл его прихода в эти стены. Он не был раскрыт словами, не был даже намёком подсказан жестом, но он явно был раскрыт, причём раскрыт полностью, всеобъемлюще, как может быть раскрыта, только строжайшая и запутанная тайна, часть раскрытия которой не даёт ничего. Только полное знание имеет смысл, всё остальное лишь детские игрушки, которыми продолжает развлекаться человечество, но во всём этом было такое «но», которое не могло не пугать.


Фарман понял, что человек обладающий таким знанием не может быть выпущен в мир людей, не может быть в нём оставлен, такое знание даётся лишь на время, на какой-то малый миг, а когда настанет час или миг расплаты, то неизвестно никому, даже самому приговорённому к знанию. Пока Фарман ждал перевозчика, который распихивал мелкие судёнышки шестом, а его матрос вовсю работал вёслами, чтобы расчистить путь от причала, он всматривался в воду бухты и видел в ней невероятную глубину, которой и было-то всего по пояс, он не слышал тех криков, которые издавали ругающиеся китайцы, которые не могли поделить между собой даже море, он не понимал ради чего всё это продолжает здесь перед ним суетится, но зато он понимал и понимал это совершенно ясно, что суть человека не в этом мире, не в этой воде, плещущейся перед ним, не в этом небе, готовом уже к показу своих звёзд, не в этих повседневных трудах.


На судне всё было спокойно, помощник распределил обязанности между членами команды, часть её была отпущена на берег, шустрые китайские мастера уже начали мелкий поверхностный ремонт, а крупные подрядные работы были уже оговорены и авансы выданы; неясным оставался срок отплытия, но что об этом говорить, когда над тобой непригодный такелаж, а под тобой много гнилого дерева. Всему своё время. Удивительное спокойствие охватило Фармана, он ясно видел, что корабль его будет починен, выйдет в море; они замечательным образом достигнут берегов своей далёкой родины и преодолеют все трудности пути, но при этом он также видел, что все уже давно умерли, каждый исполнил своё предназначение, каждый уже исчез в просторах мироздания и каждый теперь только неуловимая частичка того целого, что он наблюдал сегодня в китайском портовом городе.


Всё стояло на своих местах. Всё ушло без возврата. Никого не было на палубе, никто не мог ему помешать. Ларец, саркофаг или просто резной ящик стоял корме. Фарман подошёл к нему и открыл крышку. Он застыл над бездной, в которой плавал китайский дворик, а в нём золотой дракон, выпустивший из пасти кокон; этот дракон бледнел и исчезал в воздухе полном сиреневых брызг над фонтанчиком, а кокон, выпавший из его пасти, неожиданно вздрогнул и резко хлопнул; этот неугасимый с расстоянием звук полетел над безбрежным простором океана и исчез также, как появился.


Бесшумно развернулись мягкие переливающиеся закатными цветами крылья, они утвердились в своём размахе, теперь уже цвет изменчивого моря разлился в них, они приобрели пергаментную жёсткость и парусником в попутном ветре затрепетали над океаном, один взмах и парение, ещё взмах и парение сорвалось в бесконечное, тёмный силуэт удалялся и неуловимо было его полное исчезновение в нефритовой дымке. Фарман сбросил с себя оцепенение, шагнул к фальшборту, перегнулся через него и тихо произнёс: прощай, Лулу, прощай…