Невидимые плавники. В. Беляев

Алексей Филимонов
Современность – фантомная зона.
Владимир Беляев

       Поэтическая речь Владимира Беляева обращена к плавающим и путешествующим.
       Движение как таковое – или осознание себя в контексте трудной и все переплавляющей речи – вот перед чем подспудно сегодня находится лирический герой – он же имаго, – имидж в строке, образ - Владимира Беляева:
Еще не осознав пределов лжи,
тревожился, что леска задрожит,
и пойманную щуку будет жалко, -
здесь возможно речь о том, что стихийное, сомнамбулическое и как бы случайное милее сердцу пойманной рыбы и отрезвленного чувства, когда искусство окажется в руках, сверкая скальпелем, лишь расчленяющим на первый взгляд инструментом.

       Его интонация намекает на иной контекст, и самые яркие строки – приглушенные, затененно-символические, когда душа ничего не требует и не указует перстом на очевидное, но молчаливо и почти беззвучно сострадает:
На ветру – гуденье фонаря,
в голом полнолунии перрона –
черные вороны ноября.
Выпорхни за край календаря,
бессезонья белая ворона.
       Зыбкость, размытость границ стиха, словно сам автор несколько неуверенно вступает в стихию текста – прежде всего потому, что и сам текст словно зыблется перед ним, меняет дистанцию, угол для восприятия, как воздушный змей – отсюда и выбор слов – неслучано-случайных, как бы первых и зыбких, но потом оставленных.
       Эта зябкость стиха – сегодняшнее в В.Беляеве, отклик на смещение смысловых центров времени, что некогда привело к неожиданному расцвету нового видения (скажем, в творчестве Владимира Набокова-Сирина):
В овраге залегли враги.
Они погибнут, как герои.
Индейцы их не похоронят
в земле родной Америки.

Мы сгинем, словно те враги.
Но не в Валгалле, а в Геенне.
И недоскажем мы, Евгений,
великих слов. О, как траги...
В самом перечислении образов и символов нет на первый взгляд единства. Но это конечно не так: все они проходят через мифологему души, уравниваясь в своей для нее архитипичности: нарисованный Ильич, ЛЭП, школьный Ботаник, все то, что имеет оттенок «попсы», конечно опосредованной и тщательно отфильтрованной.
И вместе с тем нельзя не заметить «готичность» в построении стиха, почти традиционность интонации – что вообще является крайне сложным, ибо воздвигнуть ещё одну башню духа или органный ствол крайне тяжело в силу занятости этого пространства и колоссальных индивидуальных усилий. И здесь некоторая эклектичность строк чувствуется даже не в перечне обыденных деталей, подчас скорее воспринимаемых как брошенный «отработанные» вещи, но в несовместимости плавной интонации с окончаниями рифм, которые звенят не в унисон с общим стремящимся к восхождению штилем: пока - облакам, кодекс - коде. Дело не в том, что эти рифмы на первый взгляд плохи сами по себе, они свидетельствуют вместе с другими деталями о том, что пространство стиха – творческая лаборатория поэта, которое не всегда может открыться стороннему взгляду:
Мельчает и сужается река
в местах, где все изведано, но зыбко;
где я сыграл плохого рыбака...
       Элементы игры или игры в сложную и условную игру здесь очевидны – потому что автор ищет на самом деле единственно верное, чудное слово, но не возможность взаимозаменяемости слов:
       Я – безъязыкий связной, откровенный заика –
       в тайном кармане зашито последнее слово.
       Это своеобразное продолжение темы мандельшатамовского: «Я слово позабыл, что я хотел сказать», - вернее, речь идет не о самом слове, а о его ускользающем оттенке, который представлял из себя некий идеал, пропущенный теперь многократно через иронию Маяковского:
Уж темноты пугаться? Мне то?
Однако город не ослеп –
луны старинная монета
нанизана на нитку ЛЭП.
Усталость от сегодняшнего опосредованного логоса видна в стремлении найти выход из очевидного кризиса художественных – поэтических - идей:
Понял – у старого века неправильный прикус,
и не присуща породистость новому веку.
Мы – дикари, возвратясь к первобытному крику,
скопом сорвемся в безмолвие – в мертвую реку.

       Обретение живого, животворящего источника реки жизни – вот цель и знак творчества, не декларируемый, но очевидный в духовной жажде Владимира Беляева. Интеллектуальный полет может на время создать иллюзию ее утоления – я говорю о мысли в стихотворении в двояком смысле: как системе развивающихся образов, а также рефлексии над идеей, в данном случае – о принципе некоей «поэтической неопределенности», которым, возможно, Бродский заразил полстолетия. Но и здесь мы возвращаемся – вернее шагаем далее по спирали круга, к проблеме случайного и неслучайного, а возможно случившегося вдруг в художественном мире современного поэта:
Я жил в коре, развился до имаго
и понял все, что чувствует бумага,
доступная чернилам и ножу.
Теперь, когда в раю идет проверка,
апостол не находит Гейзенберга,
а я валюсь на спину и жужжу, -
так развивается мысль – через кафкианского героя – об усталости культуры, а скорее всего о нашей порой неспособности вступить в ней в диалог, о невозможности обретения новых подводных крыльев, ограничиваясь изображением застывших символов.
       Парадоксы времени – оно как бы цепенеет внезапно в казалось бы текущем потоке. Что это – признак ветхости и расплаты современной Петербургской лиры, чей пассионарный заряд почти весь расплескан и расплакан в Серебряном веке?
       Вода, стихия влаги в самых разных качествах, может быть метафорой культурного пространства – в безбрежном смысле. Поэтому неприлично советовать прочитать поэту тех или иных хорошо известных ценителям поэзии авторов либо известную критику. И все же чувство вакуума и отсутствие тех или иных свежих оттенков, неминуемо привносимых, не оставляет сегодня по прочтении стихов В.Беляева.
       Вполне резонны возражения, что новое время диктует новый язык и новые нравственны постулаты. И тем не менее законы искусства суровы и одназначны: распад либо кристаллизация.

       Поэт пробует воду: ступить или не ступить за край, на зыби? Очнуться – и пройти по водам вечного моря… И когда он решается на это, то вдруг оказывается в иллюзорности сложной и противоречивой, словно мерещится ему на горизонте и под ногами нечто грандиозное и не вмещающееся в строки, готовое затопить земные чувства. И в этой стихотворной условности, как и в яви, каждый шаг грозит катастрофой на виду у собственного сознания:
Ведь так я сам, – дитя хрущевских хижин, –
упрям, консервативен, неподвижен –
зову, зову себя со стороны.
       Как стремление придать петербургской культуре ускорение оборачивается ее полным сломом, так и сегодняшнее новомодное течение отказаться от традиции поэзии приводит к ее формальному обнищанию и духовному. Есть какие-то нравственные космические законы в самой форме русского стиха, где кроветворение мысли переходит в оттенки, звуки, запахи наконец.
       Каждое стихотворение Владимира Беляева – попытка обрести свое векторное поле на грани разлада. Стремление разглядеть тусклый подлинник сквозь мутный поток лжи.
       Отсюда настойчивый поиск поэтом системы координат, которой не могут очевидно стать уже те или иные петербургские пространства, которые сегодня сами на грани физического, а отчасти и метафизического исчезновения.
       Собственно, в поэзии иногда убийца и жертва, первый и второй дуэлянт объединяются не только в роковом сшитом на двоих костюме стиха, но и в общей энтелехии, предназначенной для воскрешения. Так автор смотрит на гибель Пушкина: отстраненно и в то же время боясь упустить психологический жест этой странной слиянности в минувшем противопредстоянии:
Он поспешит с землей обняться,
сраженный авторским свинцом.
Кепарик на глаза надвинув,
я скроюсь в близлежащий лес,
Вприпрыжку, сам себе Мартынов!
По кочкам, сам себе Дантес!
О живущих поэтах будем говорить хорошо либо ничего. Потому что всегда они антитеза этому миру радости и скорби.

Некая «серебряная рыбка» слова остается на свободе по воле автора В.Беляева почти сознательно – это символ свободы, поэзия может жить только в проточной воде, уходящей из бездны в бездну, а само стихотворение с этим чудом словно застывает пред нами. И в полной свободе и творческой осознанности одного из авторских пересредоточений – призрачный и пленительный позыв в неизвестность и неизбежность к новой поэтической речи:
Растерянно меняя лица,
ты сам меняешься в лице.
Ремонт окончен. Детство длится,
как звездный плеск, как свет в конце.

P.S: Сегодня в творчестве Владимира Беляева проявлены все качества, как по отдельности, так и вместе, необходимые для стиха. Отсутствуют только необязательные и совсем мнимые. Станет ли необходимость непроявленного и мнимого – непреложно-потаенным для гармонии поэтического слова, либо останется гипотетической точкой пересечения знаков и символов? – предугадать, видимо, пока не представляется возможным…
Плавание лирического героя в лоне живых и мертвых вод продолжается.

воскресенье, 24 февраля 2008 г.