рябиновка

Лиза Галузина
Вот на этой оптимистической ноте я и решила, что пора намыливать веревку. Оптимизм был налицо, поскольку мыло кончилось еще с вечера, а веревка была так густо завешена пеленко-ползунками, что повеситься между ними не смогла бы и дюймовочка. Я не была дюймовочкой, я была оптимисткой. Причем настолько, что всего-то раз пять или шесть проиграв в мозгу сцену собственного повешенья, окончательно отказалась от этой идеи.
«Надо что-то с этим делать», - объявила Ленка, дежурно приподнимая микропузырь с рябиновой настойкой одной рукой и более внушительный – с газированным буратиной – другой. Тезис был правильным, но не оригинальным. Приблизительно та же мысль крутилась и в моей голове как раз перед моим условным повешеньем. Как раз после оного я уже смогла позволить себе поерничать.
«С этим – это с чем?» - ну, это, естественно, я. Ленка помутневшим взором задумчиво обвела отнюдь не бескрайние окрестности своего очередного запоя. Гордого и одинокого, ибо я, как кормящая мать, поддержать ее в этом славном начинании не имела возможности. В тот момент я ее пожалела, поскольку сформулировать ЭТО внятно даже мне было бы проблематично, а уж Ленке с ее изрядно опустевшей «рябиновкой» - и пытаться не стоило.
Она, тем не менее, попыталась, причём с дальнего захода. Обведя неизвестно по какому разу прекрасным своим взором нашу с ней на тот момент общую территорию, Елена огласила наименее болезненный вопрос: «Ты и дальше думаешь тут жить?»
Я не думала тут дальше жить. О таких второстепенных деталях я вообще на тот момент не думала. Мне как-то глубоко параллельно было, где именно жить, лишь бы не гнали, лишь бы не думать – а где, собственно, мне жить? Предоставили мне щедрой ректорской рукой в качестве места жительства дворницкую каморку – и слава богу, и спасибо вам на этом. Мы – и я, и сын, и даже дочка 4-ёхмесячная – успели уже таких райских условий проживания хлебнуть, что необжитость сей каморки нас мало смущала. Ленка, конечно, об этом знала, но так ведь это был ооочень дальний заход.
Перебираясь таким образом от тезиса к тезису, Елена все-таки вышла на главный – сиюминутно – вопрос: «Чего они хотят от тебя?» Ответить на этот вопрос мог бы, наверное, только господь бог, если бы он в принципе заморачивался такими вопросами. Он, очевидно, не заморачивался, а всем остальным – в первом приближении – и так было ясно, что хотят ОНИ от меня денег. Это было нормально. Денег хотели все. Уж как я их хотела – даже пересказывать не берусь. Они тоже хотели. Почему от меня? Вопрос риторический и обжалованию не подлежал. Ну, а от кого же еще?
Денег должен был мой бывший муж. Бывший и как муж, и как человек, и как просто субстанция живой органики. Ибо его не было. И не было никого, кто готов был бы расплатиться за его долги. Зато была я, и были дети. Если б была одна я, то на это бы все забили в конце концов. Но дети были веским доводом не в мою пользу. Именно ими – их поминанием – из меня можно было вытрясти все, что угодно, кроме того, чего у меня в принципе не было. В принципе не было ничего, поэтому противоречия были неизбежны.
Противоречия были тем более неизбежны, что я категорически не желала признавать за собой какие бы то ни было долги. И отнюдь не по причине неестественной смелости, а скорее – по причине здорового чувства самосохранения. Логика подсказывала, что признай я хоть что-то, и конца-края этому не будет. Другая логика подсказывала, что признай я хоть все подряд, - платить мне все равно нечем. Ну а уж гордость прямо-таки настаивала, что не платить лучше с гордо поднятой головой, чем с виновато опущенными глазами.
Гордость настаивала время от времени, а кредиторы – с завидной пунктуальностью. Чётко два раза в неделю к институту подъезжала вишнёвая девятка, из которой выходили видавшие виды мужички, небрежным жестом отключали – морально – охранника на пропускном пункте, заруливали в мою каморку и поворачивали обратно по той же траектории с небольшим довеском в моем лице.
И тут наступал Ленкин «звездный час», поскольку на час-два-три ей, ненавидевшей всех детей вообще и моих в частности, приходилось брать на себя заботу о Юрахе с Иркой. И если забота об Ирке заключалась исключительно в своевременной подаче «бебилака», то с Юрой все было значительно сложнее. Кто-нибудь когда-нибудь задумывался, через какие принципы-фобии приходится переступить радикальной, чтоб не сказать – маниакальной, феминистке, для того, чтобы, допустим, вытереть годовалую детскую попу? Если мне когда случится распоряжаться государственными наградами, то Ленка будет первой в списке претендентов на звезду героя.
Даже предположить не берусь, чем именно мои питомцы занимались в мое вынужденное отсутствие, но по возвращении я всякий раз заставала одну и ту же картину: Юра сидел напротив Елены за метровым нашим столом с довольно-таки хищническим выражением мордахи. На кого в этот момент была похожа «вторая мама» - описать сложно, но затравленный кролик смотрелся бы рядом с ней Гераклом. С моим появлением Юрка закатывал шаляпинский рев, а Лена тихо сползала по стенке куда-то в район помойного ведра и трагическим шепотом объявляла: «****ь, как я ненавижу твоих детей».
Не помню точно, в какой момент я забыла возмутиться ненормативной лексике при ребенке, но к Иринкиным четырем месяцам меня уже давно и бесповоротно ничто не возмущало, кроме отсутствия мыла и безнадежной занятости веревки.
Надо что-то с этим делать. К тому моменту я стала замечать, что самая бессмысленная фраза, неоднократно повторенная вслух, приобретает для меня какой-то сакральный смысл. Надочтотосэтимделать. Надочтото. Сэтимделать. Эти слова давали мне совершенно нелепый заряд оптимизма, граничившего c пофигизмом в моем лексиконе и с похуизмом – в Ленкином.
Делать было нечего, и при этом дел – невпроворот. Наш, мягко говоря, не барский быт требовал постоянной нашей готовности с ним сразиться. Сейчас, по два-три дня собираясь загрузить белье в стиральную машину, я с недоверием даже вспоминаю, что когда-то с легкостью настирывала в институтском дворике килограммы подгузников вонючим хозяйственным мылом и бесцеремонно развешивала их на крыльце приютившего нас ВУЗа.
«На нас» – нашу каморку, детей, рябиновку и гордо реющие на ветру марлевые тряпочки – водили именитых гостей, как на особую достопримечательность. Бешенным спросом мы пользовались у иностранцев – русская экзотика как-никак. Экзотичны мы были по самое не хочу, но к туристам относились ласково, ибо никто из них ни разу не приперся к нам с пустыми руками. С «нашими» было сложнее – они слишком хорошо понимали русскую душу и не желали унижать наше человеческое достоинство жалкими подачками. Никогда не забуду, как один из классиков современной поэзии заглянул к нам с четвертой или пятой по счету женой и царским жестом вручил моему ребенку две подушечки орбита.
Если не ошибаюсь, этими подушечками по отбытии классика Ленка закусила очередную порцию фирменного коктейля «рябиновка-буратино»\1:3. Впрочем, закусывать она могла всем – за неимением орбита запросто проскакивала туалетная бумага или обрывки газеты. Не пить – не могла. И тут еще раз отдам ей должное. При постоянно возникающей дилемме – детская кормежка или рябиновка, чаша Ленкиных весов неизменно склонялась в сторону первой. Прочие продукты наружно-внутреннего потребления в сравнении с рябиновкой объявлялись буржуйской забавой.
Удивительно, что при общей сумме наших проблем и разности характеров, мы с Еленой умудрились ни разу не поссориться. Если не считать того случая, когда в нашей дворницкой объявился мой бывший свекор и потребовал с меня денег «на памятник». Тогда флегматичная Ленка со спокойствием, достойным древних стоиков и киников вместе взятых и друг на друга перемноженных, запустила в него наполовину опустевшей стеклотарой. Варяг был изгнан, а я припечатана грязной матерщиной за недостаточное почтение к даром пропавшему нектару.
Она работала при институте дворником. Нас же подселили к ней просто по доброте душевной сильных мира сего и при молчаливом Ленкином согласии. Я как-то поинтересовалась, с какого же перепугу она согласилась на подобную интервенцию, и получила убийственный ответ: «А куда вам было деваться?» Откровенно говоря, моя стипендия была весьма незначительной частью нашего общего бюджета, потому время от времени я честно пыталась разделить с Ленкой ее трудовые обязанности. Но при виде моей заморенной довольно-таки на тот момент фигуры в безразмерной телогрейке и с неподъемным для меня ломом, Елена разражалась такими совсем уж непереводимыми играми слов, что желание поработать загибалось во мне, не успев родиться. Из каких соображений она больше года кормила и опекала нашу беспомощную компанию – для меня так и осталось загадкой.
Пару лет назад Лена заехала ко мне в «другую жизнь» и, брезгливо прикончив бутылку коньяка, твердо объявила, что благоустроенный быт погубит меня, как личность. А спустя еще пол года я ехала к ней – на сорок дней – на какое-то полузаброшенное кладбище под Торжком со спиртовой настойкой боярышника. Рябиновка к тому времени исчезла в аптеках.