Пентаграмма. 9. Старый мир

Константин Могильник
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Київ: Ключ, 2009, ISBN 966-7014-44-4


ПЕНТАГРАММА или ВОЗМОЖНОСТИ

Психолирический детектив

http://proza.ru/2008/01/12/43
Скачать: http://www.scribd.com/doc/15091327/-


КНИГА ДЕВЯТАЯ: СТАРЫЙ МИР


Ну застрелюсь, и это очень просто…
А дальше что?

Вл.Нарбут

Вот теперь оставьте все Льва, у него так называемый стресс Льва, и он должен сам с ним разобраться. А что тут разбираться, Гайнгерб, когда в руке правой у тебя револьвер. Тот самый, что выгравировано на нём так железно: «Комиссару тов. Когану от председателя Реввоенсовета тов. Троцкого». Гайнгерб, ты вот думал всегда: восстановлю родную память, пусть народ, хотя бы в моём отдельно взятом лице себя осознает. Ну и ладно, когда это чернобыльский ребе или тот бедный Лейба с иголками, а коли это тебе дедушка твой, комиссар тов. Коган, или тот злой Лейба, что револьвер ему подарил? Но это же прошлое всё, а как же Ёлочка? Своей шестнадцати (семнадцати уже, что ты, папенька!) - летней ручкой, которая как у пятилетней, взяла этот же револьвер – да и в родную мать? Которая тоже ведь, да что в ней материнского? Нет, ну что похожего на маму мою Фаю, она же от меня, во-первых, шагу не отходила, проголодаться или там простудиться – не дай Бог! – не позволяла, но и мужество моё уважала и понимала, и такие письма мне на север, туда в Тундру, и потом все мои, опасные на ту пору, затеи – да, сынок, ты знаешь, что делаешь. Я знаю, что делаю, мама, и сейчас тоже знаю, что должен сделать. Да, сынок, тебе лучше знать, ты никогда меня не подвёл, и страну не подвёл, и если ты так решил… Вот и спасибо, мамочка, я знал, что ты так скажешь. А этот, молодой, ведь такие всегда приводили меня в отчаяние. Отчее отчаяние. Ну ладно, не нужна ему старая библиотека, но ему ведь и девушка лесная не так нужна. И моя дочка нежная – тоже, даже менее того. Бедная, бедная, кому же ты, да что же ты, да ну тебя, да зачем же ты такая тут? Нет, право, хватит, открылись глаза. Для чего-то существуют на свете дедовские именные револьверы. Медленно поднимаю, а он ещё горячий, и дымком таким ядовитым пахнет. Новый вставляю заряд. Загляделся в дуло. Говорят, потом коридор, а в конце свет. Летишь-летишь, и свет в конце виден, а коридор всё не кончается. Да ладно, что я, против, что ли? Но сейчас уже настроение не то. Вот кабы застрелился полчаса назад…
Ну и что? Ты бы, может быть, изменил этим то, что действительно произошло полчаса назад, ну, а дальше, ну, а прежде, спрашиваю, что изменилось бы в ту 1919-го года ночь, в ту красно-чёрную ночь, когда в тот, и тот, и тот домик чернобыльский, местечковый, вошли люди, здоровенные человеки в папахах, усах и смушках, достали длинные, широкие ножи, да как пошли махать. Да ещё и постреливали: пиф-паф. Затемнение, по экрану белые буквы:

       П и ф - п а ф ! !

И пригибается седой тапёр в чёрных круглых очках к чёрным-белым клавишам:

А ми тую червону калину розігнемо!

Только взмахи ножиков длинных, широких молниями взрезают экран. Затемнение, буквы:

       Ч и к - ч и к ! !

Откидывается тапёр, только пальцы зрячие конницей по клавишам:

А ми тую славну Україну…

Только раскрываются на экране по-рыбьи рты губастые, и вновь темнеет, и буквы:

       О й - в э й - м и р ! !

Только клонятся над стаканами-гранчаками бутыли саженнные, самогонные, и выплывает из тёмного омута экрана:

       Б у л ь - б у л ь - б у л ь - б у д ь м о ! !

И раз 20:

       Б у л ь - б у л ь - б у л ь ! !

А тапёр, словно прочёл, песню сменил:

Гей, наливайте повнії чари,
Щоб через вінця лило-о-ося…

А потом разлеглись пАны-жупаны промеж кровавых лапсердаков, раззевались, а внизу:

       Х р - х р - х р а ! !

Оглох тапёр, умолк рояль, кончился чёрно-белый ужас, погасло белое, залило экран чёрное, а потом утро взошло, и всё цветным стало. Солнышко желтковое, листочки светло-салатовые, речка Припять изголуба-синяя, а на городской каланче - знамени багряная ладонь широко открыта. А по верёвке водорослью оползает жёлто-синее знамя, под ноги падает комиссару в кожаной куртке, в чёрной кепке. Не стал комиссар знамя вражье сапогом топтать, а так народу сказал:
- И мы видим сегодня, товарищи, до какого зверства докатилась вчера озверелая вчерашняя белогвардейщина-петлюровщина. И мы видим, как позавчера тут глумилась и мародёрствовала банда матки Маруськи - над беззащитным и национально угнетённым трудящимся населением…
Пробуждается-прозревает от огневой речи тапёр, роняет на клавиши чёрные очки:

Вста-вай проклятьем заклеймённый…

Сжата в пятерне комиссарова кепка, дирижёрски расторжествовалась правая рука, сталью звенит голос:
- И на этом основании, товарищи,
Я,
Комиссар товарищ Коган,
Руководствуясь классовым чутьём
И революционной справедливостью,
Последних представителей
Недобитой буржуазии,
Всех эксплуататорских классов
И реакционного духовенства
Города Чернобыля -
Приговариваю -
К расстрелу!

Неумолимы тапёровы бельма:

Кровью народов залитые троны
Кровью мы наших врагов обагрим.

Машет кепкою комиссар товарищ Коган за правое плечо:
- …Что и поручаю осуществить прославленному от Горной Шории до Полесья революционной бестрепетностью молодому тов. Голикову. Которого и приказываю для этого случая временно освободить из-под пролетарского ареста и вооружить любимым его маузером для свершения революционной законности.
Молодеет прозревший тапёр, улыбаясь, танцует пальцами по чёрно-белому помосту клавиатуры:

Мы красные кавалеристы, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ…

И выпрастывается из-за спины комиссара скуластый, курносый паренёк, и протягивает в пространство правую ладонь, и ложится на ладонь серебристо-длинногубою рыбой товарищ маузер, и целует Голиков ствол боевого товарища, и радостно палит в толпу, и безошибочно попадает в буржуя, в попа, в помещика, в переодетого белогвардейца, в несознательного бандита, в будущего кулака и подкулачника, в завтрашнего НЭПмана, в послезавтрашнего врага народа, в дальнейшего предателя и перерожденца. Вновь чернеет экран, только белые вспышки да надпись:

       П и ф - п а ф ! !

Да объятое радостным гневом лицо молодого стрелка, и буквы:

Красная Армия - самая красная
Белая Армия - самая белая
Гудят паровозы - привет Мальчишу!
Рычат самолёты - привет Мальчишу!
Тарахтят пулемёты - привет Мальчишу!

А тапёр умилённо наяривает:

Видишь: из книжек, в колонны построены
Вышли герои и стали героями.
Только в борьбе можно счастье найти.
Гайдар шагает впереди!

Толпа - в разбег, а комиссар товарищ Коган решительно надевает кепку и освободившейся правой рукой хватает расходившегося Голикова за левое плечо, а в лице гнев:
- Завершить революционное правосудие!
Радостно кивает через плечо молодой Голиков и, выпустив толпе вслед остаток обоймы, словно окончив бурно мочиться:
- Эх, кончились!
Хватается за кобуру комиссара. Но ещё не мигнул товарищ Коган товарищам-братишкам, как те, двое, со спины скрутили-заломили Голикова, мол: всё, товарищ, отстрелялся на сегодня. А других двое за руки, за ноги взволакивают настрелянных на телегу.
Ушла телега, умолк седой тапёр, а товарищ Коган:
- ХорОшенького понемножку, а то получится детская болезнь левизны…
Чуть не отбросив двух дюжих красноармейцев, вскидывается Голиков через плечо на комиссара:
- Эх, товарищ Коган! Нет, ты не сука, не контра - это я в прошлый раз перебрал. Но ты интеллигент: вон - пенсне на верёвочке. А знаешь, как при коммунизме у нас будет? А так будет: бери, Голиков, маузер, и пали с утра до горизонта!
Приулыбнулся товарищ Коган:
- Конечно, будет, дорогой товарищ Голиков. Но пока надо нам - скрипеть зубом, а соображаться с ситуацией. Так и Ленин учит.
Увели Голикова, уйти хотел комиссар, как вдруг с места, где стояла толпа, загрозил тенорок стариковский:
- Стой ты, бандит! Настрелял, а отвечать нам, да? А вчера ночью наших половину порезали, так будете говорить, шо не вы, а гайдамаки? А завтра гайдамаки скажут, шо это красные, да? А нам шо, легче? Ты тут покричал-пострелял, а людям же оставаться! И если б не оттакие, как вы, то нихто б евреев не трогал - а за шо? Не, ты не уходи! От седых людей нельзя отворачиваться - хто вас воспитывал? Ефим Черевацкер всю дорогу работал и уже, слава Богу, без пяти минут купец Первой Гильдии, и мог уже в Киеве жить, а вы тут шо?
Сверкнул чёрным глазом товарищ Коган, сверкнул белым блеском ствол револьвера, затемнение по экрану, посыпались гильзы-буквы:

       Б а - б а х ! ! ! !

И нету Черевацкера.
Прячет револьвер комиссар, только дымок из кобуры. Уходить хотел, повернулся, а перед ним уже Припять плещется-рябит, а поверх плеску-ряби пароходик дымит-свистит, в путь собирается, цадика-праведника в Киев увозит. Стоит цадик-праведник на корме в лисьей шапке, хмурится-гневается, прямо в Когана вперился:
- Проклят, кто оставил Тору и раскрыл «Капитал» - херем! Проклят, кто не ждёт Мессии, а сам судит и убивает - херем! Проклят, кто не верит в Б-га и носит кровавую пентаграмму - херем! Лейбе Троцкому - херем, Аарону Когану - херем! До четвёртого колена карает Г-сподь…
Выхватил комиссар товарищ Коган ещё горячий револьвер, на реку навёл, в цадика целит. Прищурился, нажал курок - щёлкнуло, да не выстрелило. Побледнел Коган, опустил руку - и дальше слышит:
- …и проклят этот город за эту ночную многую кровь сынов и дочерей Израилевых - и за эту утреннюю кровь. И будет здесь место пусто, земля безлюдная, диким зверем заселённая. И что построят здесь - рухнет и окрестность очумит. Гнев Б-жий на землю сию!
Уносят колёса по реке корабль, туманом кроется берег, растворяется, бледнея, комиссар, пропадает из виду каланча с кумачом, церковь с крестом, прячутся в лес дома, слепнет снова тапёр, раздражённо бросает обе руки на клавиши, и под гул утробный рояля, очки чёрные нацепив, сиденье круглое опрокинув, находит ощупью трость, выбрасывает вперёд, уковыливает за кулисы.
Дымом клубится экран, сыплются бессмысленно буквы, складываются вдруг в чёткое, незатемнённое:

П р о ш л о 2 0 л е т …

Черно-бело осветился экран: большая комната - пространства много, убранства мало. Аккуратно заправленная койка, стул с кителем, круглый дубовый стол, на нём медный чайник, ромашки в стакане, на белой стене фотографией - Ленин. Приоткрыта балконная дверь, колышется тюль, солнечные зайчики скачут по полу, по столу, по стене, по Ленину, по строгим морщинам постаревшего комиссара товарища Когана и по мешковатым щекам и подглазьям моложаво-стареющего слушателя. Приглушённо поёт сетчатый радиорот:

Если завтра война, если завтра в поход,
Если бой неожиданный грянет…

Упёрся в стол гимнастёрчатым локтем тов. Коган:
- А вот уже и не завтра война. Это ж не просто так поют, улавливай. Тебе, как поэту революции досрочно сообщу: сегодня, 17 сентября, Красная Армия вступила в пределы панской Польши и по нашим следам 20-го года движется навстречу германским фашистам!
Хрипло дышит поэт - бледный, пухло-мясистый, чуть за сорок. Гладит вспотевший лоб широкая вороная прядь. Над расстёгнутой на шее чесучовою блузой цветёт малиновый бант любимый, смолоду, с Революции неснимаемо носимый. Улыбается тов. Коган:
- Почему я с тобой так откровенно? Потому что ты не просто хороший поэт - мало ли! - а ты революционный романтик. И за поэму твою «Дума про Комиссара» - большевицкая тебе благодарность. Потому что объективно она даже несознательным помогает понять, где правда, а субъективно - у самых сознательных красную слезу вышибает. А особенно, конечно, у меня. И не думай, товарищ, что я не пойму и обижусь. Я - наоборот. Я как услышал про «Когана убило» - дочь Фаина мне на память прочла, - так творчеством твоим и проникся. Ты вон не куришь, астма у тебя, там ТВС, а мне тоже товарищи доктора уже не советуют, а после поэмы твоей - пачку папирос, как отряд белогвардейцев, в расход пустил. Хотя и не про меня, а всё же правда. Подумать - Когана убило! Ты ж это для революционной трогательности написал, так? Что ж - поразил цель в десятку. А я, знаешь, тому товарищу Когану из твоей поэмы… даже позавидовал. Потому что это же счастье - пасть вот так за правое дело. Как там у тебя:

Так пускай и я загину -
В дым, в жестянку, в бога! -
Той же славною кончиной,
Что товарищ Коган!

Смущён поэт, что с героем поэмы своей за столом оказался. Вставить что-то хотел, губою шевельнул, горлом дыхательным пискнул. Не приметил тов. Коган, своё дудит:
- Но счастье - это спустя, это - коммунизм, за счастье-то мы и рубились. Вон, глянь, поэт: это револьвер мой именной. Читай, что написано. Ну? А?
Отпрянул было поэт, ещё бледнее стал, потом кивнул решительно:
- Я его тоже очень уважал.
Хлоп его по колену комиссар:
- Да я ж знал! Так чего ж ты это… в прошедшем времени, а? Я не так: уважал и уважаю - кто ж Красную Армию построил? Теперь можно что хочешь, а я-то тут прямо из грозного 1919-го. Ты тогда пешком под стол стишки писал, а мне он лично за ревподвиги эту штуку вручил, обнимая. А ещё помню, как проклял меня злой раввин в лисьей шапке, от нас убегая: херем, сказал, тебе с твоим Лейбой вместе! И всей Советской власти - херем, и всей земле родной - херем! Сам стоит на палубе - словно пятится, тучей хмурится, борода по грудь курчавится, космы из-под шапки лисьей по ветру плещут - старый мир! А рядом дочь его - лет 16-ти, ещё девчонка, но тоже - старый мир! Под платком такая, в шубе бараньей, хоть и в сентябре дело было. Смотрит - ненавидит, глазами за отцом повторяет: херем! И габбай - старого мира холуй - под локоть цадика держит, на меня не смотрит, а всё же: херем! Хотел я тогда в них пальнуть…

……………………………………………………………………………

Да осечку дал револьвер Когана. Опустилась рука. Чёрно-синие тучи над Припятью громоздятся, чёрно-синие очи вдаль по реке удаляются, проклинают, отлучают. Ветер бродячий, северо-южный, невесть откуда налетел, трубит-гудит, рощи прибрежные мнёт, к воде гнёт, и словно ветром гонимые, столбы света за горизонт убегают. Черно стало над Чернобылем, не видно уж холмов лесистых, колокольни с крестом, каланчи с красным флагом Когановым. И пятится причал, далеко отступила пристань. Рвёт ветер космы лисьи раввинские, усадил габбай на скамейку цадика, запахнула овчину дочь, качнуло кораблика палубу, шатнулась девушка, подхватил её габбай чернобородый в шляпе, за спину приобнял: «Осторожнее, Бася-Рухома! Присели бы рядом с отцом» - а сам ресницы длинные-острые вскинул, медовым взором Басю залил, словно разошлись тучи над Припятью. Вскинула на миг Бася такие же длинные-острые, поглядела пристально, внимательно, вопросительно: о том ли вы, о чём я, реб Мешорес? И заговорила вдруг: «Знаете - ну, конечно, знаете! - вот глупая я, что учу вас Торе! - как Иаков служил… Ну, семь лет, а потом снова семь лет, да? Так вот: а я бы ждала и семижды семь. Вы меня поняли, если только я том, о чём вы». И спрятала глаза чёрно-синие под опушкой ресниц, и спрятала распылавшуюся вдруг бледность совсем детского лица в волнистый ворот овчинный. Опустил ресницы габбай, а цадик строго бороду поднял: «Шла бы ты, дитя моё, вниз, к братьям твоим, к сёстрам, к маме. А ты, Мешорес, останься пока со мной, о заповедях говорить будем».

……………………………………………………………………………

- Хотел было по ним пальнуть…
Дрогнул голосом, осёкся комиссар, отвернулся-запнулся:
- Понравилась она мне… Мимозой, наверное, пахнет…
Недослышал слушатель, продышал мимозу:
- Что-что?
- А ничего, товарищ: зубом скрипнул, а потом бурьяном поросло. Пролетели! Так вот: пролетели, говорю, 20 лет - и кому ж, я спрашиваю, настоящий херем? Нет, скажи мне, товарищ поэт, почему никак не переведутся такие люди, которым охота оставаться в тысячелетнем гетто? Из которого мы с тобой так рвались - я ж как услышал «Думу про Комиссара», так и другое из тебя прочитал:

Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки:
- Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!

Совершенно то, товарищ поэт. То, от чего я и бежал на фронты гражданской, о чём уже и позабыл в клубах нашей багряной бури. Ещё бы не позабыть о такой мелочи, когда сдвинулись пласты эпох, динозавру мы хребет перебили. Он ещё ползает, гидра, корчится, войною грозит…
А сквозь китовый ус радиоточки:

И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, великим ударом!

Вполоборота кивает комиссар правильной песне:
- И на вражьей земле, и на нашей земле, я тебе скажу. Революция - она ведь у нас мировая, бой повсюду идёт. Сколько вычистили гадов - НЭПманов, кулачья, вредителей, шпионов, а? Наша берёт - мы их чистим, а они нас - руки коротки! Не сбывается проклятье старого мира в лисьей шапке. Видит старый мир, зараза, что слабО ему, и на подлости пускается. Ну, вот мы с тобой сидим как природные, в первом поколении, большевики, и чёрт нам не брат, так чего ж нам тень на плетень - можно откровенно. На подлости старый мир пускается, изнутри разодрать нас хочет. Вот ежовщина вчерашняя - это что? Это его злобное проклятье всходы дало. Скольких товарищей, самых верных, сдуру перебили. Платон Пеночкин, красный командир, боевой мой товарищ, от Горной Шории до самой Вислы прошёл - так что: он теперь враг народа и за 5000 фунтов японско-германскому империализму продался? Режь, стреляй, а не поверю! Но и тут нельзя сплеча, а то болезнь левизны получится - Ильич нас учит, ты ж сам знаешь. Дело в том, что нет дыма без огня, лес рубят - щепки летят, а победителей не судят. Вот такая диалектика, товарищ поэт.
Снова пискнуло в дыхательном горле у поэта, снова не заметил тов. Коган, зашумел вдруг, как тот бродяжий ветер над Припятью:
- Ну, меня ж вот не взяли, видишь? Не берёт Когана проклятье - большевицкий бог помогает. А почему? Скажи, поэт, почему?
Астматически раскрыл рот поэт, а из радиорта зарешёченного на полном дыханьи маршевом несётся:
 
С нами Сталин родной, и железной рукой
Нас к победе ведёт Ворошилов!

Махнул рукавом гимнастёрки Коган:
- А потому не взяли, что чист, как красный снег! Всё прошёл: и Гражданку-матушку, и чистки, и сквозь ежовщину - как через медные трубы. И теперь скажу тебе, колеблющаяся ты интеллигенция, твоими же словами, которые ты наступил на горло собственной песне и выдавил:

А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой…
Оглянешься - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», - солги.
Но если он скажет: «Убей», - убей!

Ярится-волнуется комиссар, желваками работает. Молча задыхается слушатель поэтическим восторгом. Закурил Аарон Лазаревич (не умрёт, мол, твоя астма), в сторону балкона выдохнул, а с балкона ветерком дым на поэта погнало. Раз пять-шесть затянулся Коган, раздавил в пепельнице папиросу-гада:
- Ну вот. А сегодня утром прохожу мимо Сенного рынка, а меня за рукав и на жаргоне: «Послушайте, еврей, вы знаете, что случилось?» Я - руку на кобуру, потому что мы-то с тобой знаем, что Красная Армия в Польшу вступила. Но по радио ещё молчат, а эта контра уже дезинформирует, панику сеет. А контра пузатая на кобуру и не смотрит, а только кудахчет: «Передайте немедленно всем евреям…» Ого! Я револьвер ему в грудь: «Расскажете в НКВД товарищу Шапиро». А контра: «Ой, мне некогда, расскажите ему сами: сегодня в 9:00 скончался ребе Чернобыльский! Он на Чкалова 24, кв. 4 живёт. Так что, если имеете возможность - идите, проститесь». И что ты думаешь…
Снова задымил комиссар, не выдержал поэт - кашлянул и смутился. А Коган ему:
- Ничего, ничего, мы ж тут просто: по-человечески, по-ленински. Ну и что ты думаешь? Пошёл я с миром старым проститься - теперь уж окончательно. Иду по Чкалова на Евбаз - ну, спускаюсь. И знаешь, так расстроился по дороге. Вижу - девушка: сразу видно, комсомолка, медсестричка, в халатике белом и шапочке белой, но с красным крестом. Вот, думаю, я хоронить старый мир иду, а он, зараза, ещё то там, то сям, старых своих знаков наставил. Почему, думаю, этот крест не заменить родной звездой пятиконечной, а? Или гербом советским - серпом и молотом, как у её товарищей двух на фуражках - вот молодцы, советская милиция! А вот четвёртая в их группе сразу мне не понравилась: намазюканная, расфуфыренная, фря мелкобуржуазная, причёсочка-кофточка, тьфу! Не советская девушка, а старорежимная проститутка. И тут понимаю: так проститутка и есть, а милиция с медсестричкой задержали её в ходе обезвреживания «бляжьего хода» в проходняках за Евбазом. Сунули её в воронок - и на принудмедосмотр. И так как-то грустно мне стало: воюем-воюем, а этот сифилис всё проступает пятнами. И может быть, мало мы делаем, а всю эту житуху бляжью в целом пора…
Поражён поэт выводом старого большевика, сам серыми пятнами пошёл. Но неоднозначен комиссар:
- …пора её на принудмедосмотр! Тем более, что на улице, перед домом №24, жёлтым таким, в лепнине, - так вот, там - как вшей у беспризорника в башке - знаешь кого? Ну тех, на три буквы?
Втройне смущён поэт тремя буквами. Беспощаден тов. Коган:
- Я понимаю и поддерживаю, что это слово у нас уголовно-ответственно.
Не слыхал поэт о такой ответственности, изумился, так про себя прохрипел:

О мать Революция! Не легка
Трёхгранная откровенность штыка!

А вслух улыбнулся стыдливо. А комиссар, без улыбки:
- Это не смешно, товарищ поэт, это в бой зовёт. Стоят! пейсы сальные развесили! лапсердаки задрипанные до колен! на жаргоне гыркают! Те самые ржавые ЖИДы на три буквы из твоих стихов, что

Косых бород скрестили лезвия.

Рука сама кобуру сдавила: эх, думаю, на них бы тут тов. Голикова с его товарищем маузером! Но он же теперь для детей про нас книжки пишет, от воспоминаний в кремлёвских санаториях лечится. И правильно - ему ещё последний бой предстоит. А я зубом скрипнул, кобуру отпустил - и в квартиру №4: ну что, ребе, кто кого переклял, а?
Тиснутся в прихожей, ревут, орут, старый свой мир открикивают. Темновато всюду, свечи горят, и всё, как у тебя в стихах:

Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки.

Усмехнулся я: чудаки же вы, что вам такое нравится! КругОм город-сад, разлинованные стадионы, хрустальные дворцы, пионеры голоногие в горны горланят. А вам охота в этих норах кукситься, чеснок отрыгивать - ну так на здоровье, сколько там ещё вашей жизни. И разговор у вас о том же: гыр-гыр, так где ж мы ребе нашего захороним, а, евреи? На Куренёвском, конечно! А шо такое «конечно», когда как раз на Лукьяновском! - Ну вас, мертвецы, хоронИте своих мертвецов. Душно тут, а мне туда, где рабочие колонны в цехах звенят, трактора в коммунизм из изб деревню волокут, Армия наша Красная пролетарский интернационализм на Запад понесла, страна встаёт со славою навстречу дня!
Иду дальше, а они, представь, ни на меня - как-никак! - ни на кобуру мою, ни нуля внимания:
- Ой, евреи, ну шо вы так галдите, будто не знаете: ребе будет похоронен прямо на Байковом кладбище, как знатные киевляне!
Да не в том дело, где тебя, гидру, положат, а дело в том, что ты был неправ! И что я тебя переклял, хотя не произносил разных волшебных слов, в которые, в силу которых - не верю. Суюсь в следующую дверь, но она - сама мне навстречу настежь, и выходит какой-то такой, моложаво-благообразный. Шляпа, лапсердак, ресницы - чуть не до усов с бородой. И подымает он всё это, и как будто бы свет зажёгся в безоконной прихожей, и тихо так, но всем слышно:
- Ребе Менахем Шломо Бен-Цион будет погребён сегодня на Куренёвском кладбище. Вынос тела ребе состоится в 16:00 из его квартиры.
Выносите, а я не пойду с вами, мне надо его сейчас видеть и сказать, что он старый дурак, и что он первый отлучён от новой жизни. И обращаюсь я к этому - язык не поворачивается! - дворецкому в шляпе, а сам руку на кобуру:
- Я к нему лично!
А тот мне, баритон медовый:
- Не волнуйтесь так. Я вас узнаю, видел тогда с корабля, когда ребе вас… Только что ж вы так поздно - 20 лет прошло. Ребе - добрейший человек, он мог вас простить, а теперь - что ж.
А я именно теперь ему скажу: ну, чья берёт?
- Нет, товарищ… нет, господин секретарь, не поздно, а именно - в самый раз!
- Ну, не отчаивайтесь так. Пойдите к нему - кто знает. Не смотрите так возмущённо: возможности праведников практически беспредельны. Попросите прощенья, облегчите сердце, и… Не могу представить, чтобы ребе не откликнулся.
- Что, это я у него прощенья, у старого мира?!
Вздохнул мягко секретарь:
- Не хотите? Ну, вам туда.
Шагаю дальше. А в спину мне тот же баритон медовый:
- Вам теперь направо.
Пошёл направо, сам думаю: и чего это я так послушался? Командует, словно власть имеет. А может, как раз налево? Вхожу в новую комнату - а там паркет сверкает, ковры пушатся, шифоньеры громоздятся, хрустали-фарфоры грозят: разобью! Диван восточный красного бархата, шторы синего шёлка не колышатся, весь воздух выпили, на столе неохватном, лужково-ворсистом - ваза с пятилетнего мальца ростом, из неё с полсотни слоистых роз роскошно колются, росу пустили. И сквозь рощу роз - небольшая, как у Ленина, этажерка в пять полок по пять книг. Корешки теснёно-золочёные, травлено-серебрёные, старорежимно-коричневые, буквы ржавые, ветхозаветные - старый мир, мудрость его умершая! А с вазою рядом - гляжу, не верю - документ со звездою пятиконечной. Резкость глазом навожу - а на документе не звезда, хоть пять концов, а пентаграмма каббалистическая.
- Вам теперь прямо.
Да кто ты такой?! И чего я его слушаюсь? Не пойду прямо - налево пойду! Но… потянуло откуда-то сладким и резким, свежим таким - мимозой! Не знаю почему, а пошёл на запах - прямо пошёл. Снова ковры-диваны, хрустали-бархаты, шелка-фарфоры, зеркала-подсвечники, кресла. А в креслах - советские буржуи замаскированные. Сидит, не откинется, спину в гимнастёрке струной натянул - таракан такой, усы подстрижены, а на груди - орден Труда маком цветёт:
- Ну что тебе ответить, Эсфирь. Тебе сразу правду или сразу идею?
Скривилась в улыбке, сама лет сорока, такой советский работник: подстрижена коротко, серая блуза стянула грудь, значок делегата съезда ВКП(б):
- Давай уж правду, Самуил, идеи мы в Наркомпросе сами знаем.
Вздохнул орденоносец:
- Трудно. Трудно колхозный строй строить в Биробиджане. С двух сторон трудно: во-первых - евреи и сельское хозяйство; во-вторых - всё-таки Советская власть. И есть ещё третья сторона: как шутят мои колхозники: кто-то перепутал Дальний Восток с Ближним Востоком. Вот ты смеёшься. А мне уже давно ничего не смешно.
Взорвало меня:
- Такую контру гнать! Кто позволил? Недобитые перерожденцы! При комсомолке!
Обернулась от окна кудрявая, юная, тоненькая:
- А?
- При комсомолке, говорю! Хрустали - ковры - красная колбаса! Кто позволил?
Отвернулась в окно кудрявая:
- А-а-а!
И наркомпроска-сероблузка мне:
- А вот это уже вопрос. Кто позволил, кто позволил? А Советская власть!
- Советская власть?! Старому миру?!
- Именно Советская власть. В лице председателя исполкома Горсовета тов. Бойцеховского.
- Что? Кто позволил ставить знак равенства!
А таракан с орденом Труда - руку вдруг на стол и, будто своим биробиджанским колхозникам, когда разгалдятся в доме культуры - ряв!:
- Во-первых - всем цыц! Потом - кто спрашивает, почему знак равенства, так потому что тов. Бойцеховскому дала такое указание сама Советская власть.
Свирепею:
- Какая? Кто такая?
Привскочила над креслом наркомпроска:
- А кто вы сам такой, что не знаете, кто такая Советская власть?
Скрипнул я зубом, сдерживаюсь:
- А так что, гражданка, я за Советскую власть море крови пролил!
И по кобуре хлопаю:
- Я сам Советская власть!
Кудрявая снова от окна - и на меня сияет:
- О-о!
А таракан строго:
- Ася, не твоё пока дело!
И мне, сухо:
- А с вас, молодой человек, достаточно знать, что ребе, наш отец, у Советской власти, не последний человек. Ещё в эмиграции, в Северо-Американских Соединённых Штатах…
Уже не сдерживаюсь:
- В эмиграции, контра?..
Безбоязненно смотрит таракан:
- Да-с, гражданин, в Северо-Американских Соединённых Штатах. Сначала в Нью-Йорке, потом община купила отцу дом в Чикаго, но ему и там не понравилось.
- Конечно, - кричу, - если у него в Киеве такие хоромы!
Торжествует наркомпроска, над креслом парит:
- В интервью американским журналистам Чернобыльский ребе сказал, что хасиды в Америке слишком много думают о бизнесе и деньгах и мало заботятся о своей духовной жизни. А в СССР, сказал он, еврейское население пользуется всеми гражданскими правами, там созданы все условия для развития еврейской культуры. И вернулся в 1929 году на Советскую Родину.
- И думал, что здесь можно по-прежнему сеять религиозный дурман?
Кулаком об стол таракан:
- А не шибко тут, гражданин! Когда вот такие вот перегибщики стали ему мешать: выселим, арестуем, лишенец! - то группа товарищей хасидского происхождения обратилась с письмом прямо в наш ЦК. И пришёл ответ от товарища лично Сталина…
Дрогнула у меня рука на кобуре:
- Что?
Привстал таракан:
- А то, что лично товарищ Сталин сразу пресёк этот вражеский бойкот: «Ув. тов. Бойцеховский, прошу немедленно создать все условия для жизни и деятельности тов. р. Чернобыльского. С ком. приветом. И.Сталин».
И тут я окончательно понял:
- Коба - предатель! Могильщик революции! Подлинный враг народа! Организатор репрессий и голода! Сталинская школа фальсификаций! Агент старого мира!
Уселись в кресла, отвернулись, оглохли. А девчонка кудрявая от окна козой-стрекозой ко мне, пылает вся:
- Я не знала никого, кто не любит товарища Сталина! Отщепенец в народной семье, вот тебе!
И по щеке меня - ляп! А сама - в рёв, и - прочь, и дверью - хлоп. А из-за двери, пока «хлоп» - опять свежим-резким-сладким - мимозой дохнуло. Не слышат, сидят в креслах, отворачиваются, глохнут, как будто я уже ушёл. А вот не уйду, увижу старый труп и спрошу: так ты с ним в сговоре? На подлости пустился, изнутри разодрать дело наше хочешь? Это твоё злобное проклятье всходы даёт, а? Да нет, не верю - говорится же: нет дыма без огня, лес рубят - щепки летят, а победителей не судят. А сердце мне твердит: «Эх, тов. Коган, красный ты комиссар! Белый тебя не убьёт, а рыжий подведёт!» А наркомпросница - таракану с орденом, вздохнув решительно:
- Ну, всё это лирика, брат Самуил. А резолюцию мы с тобой приняли и надо на них теперь поднажать.
- Итак…
Чуть присмутился таракан:
- Ну: решено…
- И подписано! - подбородок и обтянутую блузкой грудь двинула вперёд наркомпросница, как ледокол «Челюскин».
Дверь - нараспашку, ветер мимозовый: опрокину всё! Чёрно-синие очи, чёрный с кистями платок, не по сезону пуховая шаль:
- Что с твоей дочкой, Самуил? Отчего у девочки такой шок?
Привстала навстречу блузница-наркомпросница:
- Вот что, Бася…
А та сверкнула чёрными-синими:
- Сестра! Я - Бася, к твоему сведенью, уже 36 лет. А вот Ася - ещё только 16 лет - Ася. Как я в 1919 году.
Кивнула удовлетворённо сестра Эсфирь:
- Вот. Ты сказала.
- Что я сказала?
- Самуил, мужчина, директор, ну вмешайся же! Или ты не понял, что она сказала?
Тупится в усы Самуил, и нехотя так:
- Видишь ли, Бася…
Эсфирь, не дождавшись:
- Мы с братом Самуилом приняли резолюцию.
Бася-Рухома, с горделиво нарочитым удивлением:
- Да?
Эсфирь, однозначно:
- Да.
Самуил - надумался:
- Да уж, Бася…
Бася-Рухома, так же нарочито, но ещё удивлённее:
- Вы?
Эсфирь, успокоенно кивая:
- Мы. Именно. Потому что именно мы двое из восьмерых детей отца нашего, ребе Шломо Бен-Циона, прихали по его телеграмме.
Бася-Рухома, не горделиво, не нарочито, бесконечно изумлённо:
- Как, почему по телеграмме?
Эсфирь - Самуилу, возмущённо:
- Брат, где же ты? Объясни ей, ты же с людьми работаешь!
Самуил, уверенно-растерянно:
- Ещё позавчера я получил в Биробиджане телеграмму. Вот она: «ПРИЕЗЖАЙ ЗПТ ПОХОРОНЫ 17-ГО ТЧК ОТЕЦ ТЧК».
Постепенно смелея:
- Бася, дорогая, я ведь подумал - с тобой что-нибудь. Самолёт затребовал до Москвы. А вторую ночь - в поезде общем… Ноги до сих пор едут. И вижу здесь, что это же отец. И знаешь, как отлегло!
Эсфирь, сурово:
- Прекрати, Самуил, не бабничай! Договорились? Тем более, что я тоже получила в Москве телеграмму. Смотри: «ПРИЕЗЖАЙ ЗПТ ПОХОРОНЫ 17-ГО ТЧК ОТЕЦ ТЧК». И подумала точно то же, что и ты. И была просто раздавлена тем, что это не так. Извини, Бася, но мы в Москве привыкли прямо, слезам не верим. Отец умер, а жизнь продолжается. Похороны - это хорошо, но будет и свадьба.
Улыбнулась Бася-Рухома счастливо-сдержанно:
- Ну, конечно, сестра. Мы давно готовы.
И глянула радостно Бася-Рухома - куда глянула? Туда, в другой конец комнаты, где у другой двери на табурете - сидит-читает - кто сидит-читает? Тот, с бородою, в шляпе, с глазами медовыми - жених, контра! И не глядит, гад, а видно, что медовые: вон каким светом чёрно-жёлтым страницы перед ним озаряются. Это он, габбай с кораблика чернобыльского, из года 1919-го. Не изменился, кажется. В правой книга раскрыта, в левой книга раскрыта. В правую посмотрит - в левую кивнёт. Эх, опустил я тогда револьвер, девушку пожалел, а надо было… его, гидру, одного, чтоб её не смущал. Может, поняла бы, может, прониклась бы революционною правдой и не полюбила бы медового прихвостня старого мира, а полюбила бы красного комиссара! А теперь вот:
- Ну, что же ты, реб Мешорес? Траур - хорошо, а и наш с тобой час тоже приходит, правда? Ха-ха, я тебе сказала тогда, на кораблике том, что ждать могу семижды семь - а ведь это 49. А мне сейчас только шестью шесть.
Громко простонала Эсфирь:
- Вот, вот! Ты же сама обо всём сразу. Как хорошо, когда человек не заставляет долго с ним тактичничать!
Голову повернула Бася-Рухома к сестре, глаз не повернула:
- Не поняла, о чём ты?
Охнула разочарованно Эсфирь:
- Ну вот. Самуил, ты же с людьми работаешь - объясни сестре!
Вздохнул пятитонно Самуил:
- Знаешь, Басенька… Словом… надо понять…
С кресла сорвалась Эсфирь, к столу бросилась, кулаком стукнула:
- Самуил, какая ты тряпка! Даже не тряпка - каша! Как ты только с людьми работаешь, не понимаю, как ты им сложные вещи про Биробиджан объясняешь?
Сразу протвердел Самуил:
- А ну вас, бабы! Там объяснять не надо - там такое, что умом не понять: ряв! - и пахать. Вспахали, не вспахали - опять ряв! И ничего, работает колхоз «Ройтэ Геймат», план перевыполняет. А у вас тут от одной дипломатии мозги поломаешь.
Эсфирь ему руку на плечо:
- Правильно, брат, спасибо! Вот теперь по-мужски. И правда, не твоё это дело - дело бабам объяснять. Сама скажу. Бася!
А Бася-то их не слушает, смотрит на Мешореса с тревогой: да что ж ты слова не скажешь? А тот сидит-читает, губами шепочет, шляпой кивает - книга в левой, книга в правой. Сталью дребезгнула Эсфирь:
- Вот ты сказала: шестью шесть. Но, сестрёнка: чтобы родился такой цадик, как его дедушка, даже пятью пять у мамы - это много. И не смотри на меня, как Ленин на буржуазию, потому что 20 лет назад тебе вполне было 16, и ты всё могла. Всё могла, но ты не сделала из-за твоих упрямых девчоночьих фантазий: «Единственный на свете мужчина - это папа», «Пока есть на свете папа, зачем мне кто-нибудь», «Иаков 77 лет служил, а кто так не может, зачем такой нужен!» Папа тебя уговаривал? Уговаривал! Уговаривал, а потом плюнул. Он же был такой мягкий, как вот Самуил. Но всё уже, но папе - светлая память, а кто…
- Ряв!
Загремел Самуил и враз вырос вдвое:
- Кто даст жизнь наследнику рода Чернобыльских цадиков, ты об этом подумала? Тебе - поздно! Проморгала, так не реви!
Расхохоталась Бася-Рухома:
- А кто ревёт?! Мне просто теперь понятно, что именно вы затеяли! Х-ха! Потому и девочка убежала, да? Вы хотели её, молоденькую, за эту шляпу, которая слова не скажет, пока у него любимую отнимают, да? Мешорес, да подними же шляпу! Что же ты обо всём этом думаешь? Ты, которого я сегодня, в день, когда осталась одна, наконец, позвала!
Нагнулась шляпа над книгой - над одной, над другой. Поездил длинный палец по строкам справа налево. Поднялась шляпа:
- Вот тут написано… А истолковано так: НУЖНОЕ СЛОВО СЛЫШИТСЯ В НУЖНОЕ ВРЕМЯ.
Взмахнула Бася-Рухома пуховою шалью, прошагала быстро к табурету с Мешоресом, вырвала книгу из правой руки, да книгой по шляпе! И с книгой под шалью выбежала прочь из плюшевого зальца и дух мимозовый за ней убежал.
Эсфирь - Самуилу:
- А что ты хотел! Женщину можно понять. Но зачем? Решено - подписано. Поживёт пока твоя Ася в Москве у меня, МГУ закончит, а уже будет замужем за надёжным домашним человеком. А потом от него принца родит, и не прервётся род.
Самуил, с неожиданной досадой:
- Да он и так не прервётся, Эсфирь, что ты, как это самое! Нас же у него восемь!
Засмеялась гневно Эсфирь:
- Восемь - сено косим! И что с того, когда ни один не стал евреем как евреем. Ни ты, ни я, ни Абрам, ни Мовше, никто… А Мешорес - настоящий хасид, и с папой, можно сказать, всю жизнь, и Аська твоя молодая - не вечно ей с ним… ты меня понял. И, в конце-то концов, от папы не только духовное наследство остаётся, правда? Да кто его отнимет, да что ты так о Советской власти! Она ж до него не доберётся. А теперь второе: есть библиотека, есть огромные возможности, если знаешь КЛЮЧ. А кто знает КЛЮЧ, а, реб Мешорес? Кто его сыну передаст? И вот это и будет, как ты, Самуил, сказал, что не прервётся род!

……………………………………………………………………

Осточертело! Хлопаю дверью, прочь от этих сумасшедших! Хлоп другой дверью: пустая комната, плюш да плюш. Хлоп третьей: хрусталь да фарфор. Хлоп четвёртой - стоп: мимозовая атака! Где противогаз? Нет, не спастись тебе в этот раз, тов. Коган, красный ты комиссар: вот она! Черно-синё в комнате от глаз Баси. Тает красный снег в сердце тов. Когана, поёт празднично тело, боями-победами цветёт. Выпрастывается Бася-Рухома, сбрасывает с плеча дымную шаль. А у Аарона рады раны боевые-огневые. Пророкотала Бася-Рухома:
- А, это ты, Малхамовэс!
- Я - Аарон Коган!
Бася, с горькой гримасой:
- Врёшь, комиссар, ты - Малхамовэс, Ангел Смерти. С утра за отцом пришёл, теперь за мною вернулся?
Ахнул Аарон:
- Бася…
Отпрянула Бася:
- Погоди, возьмёшь! Прежде вот что возьми…
И вынула откуда-то, из-под платья чёрного, что ли, тонкую книжку в твёрдом, остроугольном картоне:
- Это КЛЮЧ. КЛЮЧ ко всем тайнам, ко всей библиотеке. Он его и так на память знает, а другим - не дано.
Опешил Коган:
- Что - ключ? Кто - он?
Махнула рукою Бася-Рухома:
- Что КЛЮЧ - не тебе о том… Этот КЛЮЧ всю её тайную силу отмыкает. Без Пентаграммы она мертва. А кто «он», спрашиваешь? А вон та шляпа чёрная, которая всё на память помнит, а Басю прошляпил. И КЛЮЧ прошляпил - даже не заметил, как я его унесла. Бери, Ангел Смерти, уноси КЛЮЧ. Останется им только этажерка с пыльными книгами, старая свалка, хранилище невразумительных речей. Бери, бери! И меня - бери!
Задохнулся мимозою Коган на диване бархатном-плюшевом в ненавидящих объятиях той, что 20 лет ждала, да не его…

……………………………………………………………………

- Извини, товарищ поэт, что я тебе вместо революционности такую интимность подозрительную выкладываю. Раз ты поэт, так и это понимай. Возьми вот и сохрани. Ты ж сейчас прямо на вокзал да и на Москву? Спасибо, что нашёл время, навестил, выслушал человека из грозного 1919-го года. Ты и сам оттуда - земляк, значит. Случись это всё тогда, 20 лет назад, ты б и другую поэму написал - «Любовь Комиссара», и вся жизнь, может быть, по-другому бы написалась: счастье пошло бы прямо здесь - на земле, а не в коммунизме. Прощай, поэт, свидимся, не свидимся, а не забудем.
Молча прячет поэт в нагрудный карман чесучи картонную корочку с Пентаграммой. Движется из солнечной комнаты в сумрачный коридор, руку жмёт комиссару, в лестничные сквозняки уходит. А из лестничных сквозняков три фуражки с тремя кобурами (или показалось поэту, что три кобуры?) навстречу качнулись:
- Проходите, гражданин, не задерживайте.
Спускается сквозь солнечной пыли столбы чесуча с карманом, с картонкой… Слышит удаляющееся ухо:
- Гражданин Коган Аарон Лазаревич! Оружие сдать, вернуться в квартиру.
…стучат сапоги по широкой лестнице, видит затылком поэт прощальный взгляд комиссара: сбереги, поэт, пусть не достанется, спрячь, как сумеешь, в «Думу про Комиссара» засунь, что ли; работает старого мира проклятье, но и нам не конец:

Ничто нас в жизни не может вышибить из седла!
Такая уж поговорка у комиссара была.

……………………………………………………………

Вышибло зубы комиссару, кровью умыло, по жилью пошарило, револьвер именной отобрало, за портрет Ленина, гидра, сунулось, шинель вспороло: хрен чего нашло. Захватило только толстый «Капитал» Карла Маркса, тоненькую брошюрку ленинскую «Государство и революция» да багряную корочку «Дума про Комиссара». Это - есть анекдот: библиотека хотя и сгорела, но все три книги были спасены. Заломило-потащило чистого, как красный снег, товарища Когана, в чёрный ворон засунуло.
На Чкалова выкатили, да и стоп машина: затор на пути. Тот курносый, что за Ленина, гидра, лазил:
- Сёмка, разворачивайся, через Евбаз поедем. Видишь, это ребе Чернобыльского несут. Слышь: говорят, старик за три дня всех предупредил, телеграммами родню со всего Союза созвал. А утром дочке: ты всё сорганизуй, на улицу поди и первому еврею скажи, что папа умер.
А другой, усатый, что зубы дробил комиссару, пробасил протяжно так:
- Во совпаденья! А ещё ж сегодня Красная Армия в Западную Европу вступила, слыхал, сообщили. Я услышал и думаю себе: эх, на фронт бы, а не об эту мразь шпионскую тут руки марать! Скажи, Янис? А потом скрипнул зубом и говорю себе: нет, Семён, чистеньким хочешь отмазаться, а кто ж всю эту грязную необходимую работу…
А у Когана всё, что надо, выбито, всё, что надо - нерушимо-неколебимо, а сквозь решётку - затылки стриженые, ушей вареники, а между ухом Семёна правым и Яниса ухом левым в просвете стекла лобового - на широкой столешнице ребе Чернобылького понесли. Хотел скрипнуть товарищ Коган, да нечем. Сглотнул кровь со слюной, горлом прошипел:
- Смерть тебе, старый мир!..

……………………………………………………………

Привезли арестанта Когана в серое здание на Короленко, при старом мире - Владимирской, коридором ведут. Звякнуло впереди, рявкнуло на Когана:
- Руки за голову! Лицом к стене!
Но и руки за голову, и лицом к стене учуял Аарон Коган: наплыло облако мимозы. Дёрнуло сердце, хрипнуло горло:
- Ты?
И слышит Аарон совсем близкое, грудное-низкое:
- Прошёл старый мир!
И нет уже мимозы, только крови железный вкус. А в кабинете - лысый-бритый, ушастый-очкастый, сталинкой горло сжато - товарищ давний, Шапиро-чекист:
- Вот так, Аарон.
Предатель Коба с портрета трубкой дымит, ухмыляется: вот так, гражданин бывший комиссар товарищ Коган! А железный Феликс, карающий меч революции, смотрит всё так же товарищески:

Но если он скажет: «Солги», - солги.
Но если он скажет: «Убей», - убей!

И кладут на стол перед арестованным Коганом толстый «Капитал» Карла Маркса, ленинскую синенькую «Государство и революцию» да багряную корочку «Дума про Комиссара».
- И это всё, гражданин Коган? Что же так мало читаем? А где - сам признавайся что?
А потом тихо-ласково:
- Ты пойми: ты теперь сам - старый мир…
Било-терзало гражданина Когана - а не убило. Не узнало, где Пентаграмма… Сидит Коган в кабинете на табурете, в красно-серый туман голову свесил, не замечает, что 17 лет прошло, только видит на стене одинокого товарища Дзержинского, а товарища Сталина-то и нету. Трясёт Когана за плечо старый товарищ Шапиро-чекист:
- Ну что ж ты, Аарон Лазаревич? Повторяю: полная реабилитация. И чтобы ты совсем уж не обижался на Советскую власть, вот тебе.
Открывает беззвучно ушастый-очкастый, ещё более лысый Шапиро-чекист незаметную дверцу в стене, вынимает, перед Коганом кладёт: «Капитала» толстый том, «Государства и революции» синюю брошюрку, «Думы про Комиссара» багряную корочку - и… Улыбается Шапиро: удался сюрприз. Схватил комиссар товарищ Коган именной револьвер, читает железно: «Комиссару тов. Когану от председателя Реввоенсовета тов. Троцкого». Приподнял в надежде карие с фосфором:
- И его тоже?
Отвернулся понимающе всех переслуживший Шапиро:
- Пока нет, Аарон. Не настал ещё стратегический момент для его реабилитации. А револьвер…
Ещё больше отвернулся Шапиро, буркнул сентиментально:
- Это я лично его для тебя сохранил.
Рассеивается красно-серый туман, подымается с прикрученного табурета товарищ Коган, товарищу Шапиро товарищески руку жмёт. А тот:
- Да чего там. Да что ты как неродной.
И, перестав отворачиваться:
- Ты ж пойми, Аарон, Советская власть - она ж мать. И всех нас любит и забыть не может. Не забыл?:

Родина слышит, Родина знает,
Где в облаках её сын пролетает…

Только не может Родина в это суровое время с каждым так попанькаться, как ей хотелось бы. Вот и делает она это неофициально. А что до того, кто тебе данный револьвер подарил, так вот что: реабилитировать не пора, но: как большевик большевику: это гениальный человек! Он ведь в жизни, или в революции, что синоним, главное ухватил: это её перманентность. Вот мы шумим, бывало: старый мир да старый мир! А того и недоосознали, что без старого мира - какая ж революция? Что скажешь, Аарон?
Поднял поседевшую голову отсидевший 17 лет комиссар:
- Скажу: так и ты ж тогда теперь - старый мир!
Снял очки Шапиро, словно слезу смахнул:
- Да, а ты как думал? И я тебя догнал. Ничего, товарищ, ты главное помни: без старого мира и революции нет, а её барометр - молодёжь. Вот выйдешь - посмотришь, какие крепкие дети выросли: и старый мир похоронят, и новых на смену на свою голову породят. Род приходит, и род уходит, а у Революции нет конца.

………………………………………………………………………………………

- А… Бася-Рухома?
Снова суров тов. Шапиро, вдвойне, втройне официален:
- Гражданка Чернобыльская-Черевацкер Варвара Наумовна вместе с супругом Черевацкером Урией Ефимовичем в числе прочих жертв немецко-фашистских оккупантов расстреляна в ноябре 1942 в гор. Чернобыле Киевской обл. Укр;инской ССР, место захоронения неизвестно.
О том только не сказал тов. Шапиро тов. Когану, что не только Родине хочется, да не можется со всяким сыном-гражданином как надо попанькаться, а ещё больше хочется еврею еврея утешить. Да, может быть, и сам того отчётливо не думал, и ежели бы кто сказал, то обиделся бы, а потом разобиделся бы, потому что – какой толк обижаться на несознательного. И какой в самом деле еврей из тов. Когана? И только втройне несознательный старого мира обломок, как тот, на улице Чкалова, мог сразу к нему обратиться: «Послушайте, еврей…» Нет, не как еврей еврею – как старый революционный товарищ старому революционному товарищу пожелал тов. Шапиро посочувствовать тов. Когану, в том числе и в интимном, да и оформил – не в ущерб социалистической законности – таким образом, чтобы арестованная гражданка Варвара (Бася-Рухома) Наумовна (Соломоновна) Чернобилер (Чернобыльская) – отправилась не в Карлаг, например, не без права переписки, не по всей строгости, а попросту на жительство на периферию, в райцентр Киевской обл., гор. Чернобыль. Обошлось без штампа о судимости, без официального погашения в правах: живи, работай, голосуй, гражданка Чернобыльская, Родина всё ж понимает. И на первый раз прощает. Пришла Бася-Рухома в некогда родной дом на улице Карла Либкнехта, глядь, а там уже другие евреи живут-хмурятся: «Ой, да это ж конечно, шо мы вас узнаём, но токо ж не надо. Де документ, покажите? И де тут стоит, шо как раз по нашему адресу? НидЕ не стоит. А у нас – вы ж тоже поймите – десять человек семья, и шо с того, шо тут сейчас токо пять, када они ж каждый день могут в гости, а потом Сарочка уже снова маленького ждёт, а тут ещё вы, правда? А вот шо я вам скажу, если токо вы хочете послушать. ОттАм напротив живёт один такой дядечка, Черевацкер Урия Ефимович, он, можно сказать, вже дедушка, токо без внуков. И Хасю свою 40 лет, как похоронил. Такая трагедия раз у 100 лет бывает. Пошла Хая на базар и под воз попала ис кирпичами, та й не встала. Такое вже еврейское счастье! ОттАм-от на простом еврейском кладбище – знаете? – лежит, а не на том, де ваши цадики. А деток было 12, но ещё в 19-ом их сперва гайдамаки порубали, а потом хто остался, так тех тот бешеный большевик пострелял, а папашу Урии Ефимовича лично комиссар Коган из револьвера повбивал. И вот он теперь давно вже один, и немного мозги скисли, и нам приходится немножко помогать. Ну, стирать не стираем – оно ему надо на старости? – а козочку подоить, яблочки в саду собрать – так обязательно. А вы женщина ещё молодая, и если даже немного беременная – хоть это и шутка, да? Вы ж не обиделись. Но если и шо, так ему ж и лучше, шо внучек будет, или там сыночек, так не в этом дело». Перешла Бася-Рухома улицу, вошла во двор, а там Червацкер сидит, так говорит:
- О, Хася, ты вже всё с тем базаром? А то детки разбежались куда-то, и отец у Киев на пароходе поехал гильдию получать и губернатору представиться. Так шо йди вже в хату, я гуся зарежу, ты шкварки приготовь, а щущ – у ту баночку-жестяночку сложи. После шабеса пригодится.
Осмотрелась Бася: какие там гуси. В дом вошла, веник взяла. Метёт от порога, пыль вдыхает, чихает. Взяла стариковские тряпки, в корыто дырявое побросала, напротив пошла, к соседям, где колодец-журавель, ведро попросила (токо без передачи никому!). Принесла воды, в корыто плеснула – потекло по полу, а портки Черевацкеровы хуже распахлись. Плюнула Бася в корыто, развесила всё тряпьё на трухлявом плетне-перелазе. В коморе пошарила, проса мешочек нашла, с паутиной. Вернулась в дом, дрова в печь запихала, спичку за спичкой к полену подносит. Сгорели все спички – мертвы дрова. Тут за живот схватилась Бася-Рухома, до лавки не дошла, на глиняном полу в луже поскользнулась.
- Эй, соседка, а ведро? Я ж вам шо сказала: без передачи никому! Ой, а шо в нас тут такое. Ой-ой-ой, а почему дедушка Урия сам-один во дворе сидит, ис палочкой играется, а вы тут… Ой-ой-ой, так вы ж таки беременная. Ну й ничего, новый еврей рОдится, а может, девочка, это же щастье, и какая там разница, хто в неё папа.
Подтёрлась лужа, разожглась печка, сварилась каша, только что портки деда Урии не постирались. Хлопочет соседка, приговаривает:
- А ты приглядывайся й потихоньку приучайся.
Пригляделась Бася – а дед всё: Хася-Хася! – приучилась потихоньку.
Смотрит старый реб Урия, не нарадуется, только волнуется:
- Хася, Хася, а де ж ты нашу Риточку дела? Шо, на базаре на том продала?
И в июне 40-го Бася-Рухома дочку Риту родила: Риталия Уриевна Черевацкер - так в метрике поставили.
Кудрявой блондиночкой была во младенчестве Рита, рано на ножки встала, рано залепетала: «Гыл-гыл, ксе се месел». А Урия:
- Не так, Риточка, ты же вже у меня умела: гыр-гыр, кше ше мешел. Так надо говорить.
Только отняли от груди Риту – устроилась мама Бася в райпотребсоюз помощницей счетовода: а чего там – щёлк-щёлк на счётах: щёлк-щёлк, шёл шёлк, пошла рогожа, нам и та пригожа. А копейка идёт какая-никакая, а папа-покойник приснится и кивает: всё верно, Бася, что же мы – будем принимать от Г-да доброе, а худого не будем? Какие ж мы тогда у Него хасиды? То реб Мешорес, бывало, приснится: лучится медово из-под шляпы, по книге пальцем водит: «Во-первых, тут сказано, что нужное слово слышится в нужное время. Во-вторых, время тоже в воле Б-ей. Захочет Он – не только будущее, но и прошлое поменяет. Да и менять Ему не надо, ибо там и там, и там – все возможности у Него сбываются. На что посмотрит медовым взором, то и живёт. Ты меня поняла, Бася, если только ты о том, о чём и я». Проснётся Бася – а в хате от луны медово-ослепительно, а Риточка спит-сопит, губками так серьёзно делает, а реб Урия – гыр-дыр, словно трактор в поле - храпит-надрывается. И снова Бася сном забывается – Малхамовэса смуглоглазого видит, а тот одной рукой из револьвера в Мешореса целится, другой – книжку с пентаграммой от Баси принимает, а ещё другой – Басю и Риту обнимает: теперь вы мои, а что ж ты мимозой теперь не пахнешь, а к старому миру в няньки пошла?
И понимает во сне Бася: было три возможности: с папой навсегда остаться, так, чтобы телеграмму «Приезжай на похороны» брат и сестра правильно поняли: умерла Бася, а ребе Чернобыльский – вечно живой, правнуков переживёт; другая возможность у Баси: в грозном 1919-ом за реб Мешореса выйти и для Торы принца родить: он бы уже большой вырос, у дедушки бы мудрости научился, сам других учил бы – и про возможности, и про нужное слово, и про нужное время, а может, и женился б уже, и маме Басе нового принца принёс, а сынок? – и третья возможность у Баси – возненавидеть старый мир и красного комиссара полюбить: да оно ж почти и сбылось – загребли бы красного комиссара, а жену в лучшем случае в родную дыру, в гор. Чернобыль Киевской обл., добрый тов. Шапиро на жительство бы пристроил, к Урии Черевацкеру, к старому миру в няньки. Только того понять не успеет Бася-Рухома: были, есть, не прошли и другие возможности, нет им числа-счёта, и все сбываются, да не обо всех сразу помнится, а нужное – в нужное время слышится:
- Aufstehen! Raustreten!
И за руку Басю, и прикладом Черевацкера с кровати, и прочь из хаты толкают-гонят, и дальше толкают-гонят с толпой полуголой, под осенними холодными каплями-хлопьями, а потом -

       п и ф - п а ф ! тра – та – та – та - та! !

пробежало по экрану, и проснулся слепой тапёр, и заколотил сослепу по клавишам «Со-вет-ский цирк!», а потом прислушался – и выдал Шопена траурно-бравурного, и невесть откуда трубы отозвались: и всё, и сон, и братская могила на еврейском кладбище в Чернобыле, и все возможности снова цветут, кроме сбывшихся, а Риточку в домике забыли, а как же она? – Всё будет правильно, Бася, - успокаивает отец, последний Чернобыльский цадик, - вон посмотри внимательно. Видишь, она даже не проснулась, а утром пришла соседка – не та, напротив, из нашего старого дома, их всех тоже расстреляли, а та, с улицы Киевской, Тищенко Одарка – пришла, туда-сюда ткнулась, кожух понюхала, отряхнула, рукой махнула, надела; в печку сунулась, там щущ в горшочке – понюхала, перед носом пальцами помахала, отставила. На постель поглядела, головой покачала: одеяло цветастое взяла было, а Риточка-то проснулась и говорит, да так правильно:
- Гыр-гыр, кше ше мешел!
Одарка Риту по губам шлёпнула:
- Не гиргиркай, дитинко, бо почують.
Завернула Риту в одеяльце цветастое, да и перенесла на Киевскую:
- Тільки не гиргиркай мені тут!
А потом понесла в церковь – немцы ж ещё в 41-ом церковь открыли – да и окрестила Риту Маргаритой: Маргарита Петровна Тищенко.
- Ти квіточки маргаритки знаєш?
А вернулся Петро Тищенко с фронта – только спасибо сказал, потому что оторвала ему мужскую способность фашистская пуля, а деток-то всё равно надо.

………………………………………………………………………………………

Силится-прищуривается Лев Зельманович, разглядеть хочет, что ж там дальше с дедушкой было, но не показывают - а потому что дальше Лев про деда Аарона сам всё знает. Возвращается сон в тот же 1939 год, летит на ж.д. вокзал в Киев, покачивается в мягком вагоне, где, кашлем и переживанием утомлённый, всхрапнул, наконец, революционный поэт, на подушке ещё пуще расплылся. И вдруг собрался, напрягся:
- Гхы-гхы!
- Вставайте, товарищ, вас же в Кунцеве разбудить было?
И вот уж сидит поэт в кунцевском кабинете, над работой склонился, а вокруг-то кенари клеточные свистят-интересуются: чем это хозяин таким-сяким занят?
- А что ж, Кешка, я ж по маме Бухбиндер, и все там были переплётчики. Хорошее, между прочим, ремесло, вроде птицелова.
Раскрыл поэт-бухбиндер красную корочку, изъял хирургически всю думу про комиссара, а серо-жёлтую, с пентаграммой-коронкой, с аккордообразной, не в ту сторону, знакописью - в корочку красную вшил:
- Вот так вот, Кешка. Да что ты понимаешь!
Туда-сюда год, сезоны кунцевские-переделкинские - и вот уже: гхы-гхы: обострилась колючая астма, расходился коварный ТВС, да и схоронили поэта на Новодевичьем. Кенарей - пионерам Кунцева в живой уголок, библиотеку - пионерам фабрики Ногина в библиотеку. Открыла Валя в красном галстуке и с барашковыми косичками багряную корочку «Дума про Комиссара», да и заплакал ребёнок:
- Екатерина Феоктистовна, у меня по чтению всегда отлично, а это что за крокозябры такие?
Хмурится библитекарь:
- Это что за слова я от пионерки слышу, Валентина? Бессовестная: такая книжка, сам поэт перед смертью советским детям завещал! Ну-ка, давай сюда. Гм! Действительно, каракули какие-то.
Пошарила по полке, другую красную корочку раскрыла:
- Вот:

…Этой самою рукою
Когана убило…

Читай, Валентина, у тебя же по чтению «отлично».
А книжка по всесоюзному междушкольному обмену отправилась в Еврейскую АО, в колхоз «Ройте Геймат», а там благодарные колхозники в 1940-м подарили её юбиляру-председателю Самуилу Соломоновичу Чернобыльскому. Но некогда председателю особо именинничать: ещё с утра первый секретарь шею мылил за систематическое недоперевыполнение посевок, посадок и поставок. Глянул председатель на багряный подарок, увидел, что «Дума про Комиссара», скривился, будто кислого ежа съел: с-спас-сибо, родные товарищи колхозники, дождёшься от вас чего хорошего! И сам уже с собою, в кабинете, смаху швырнул красную корочку в мусорную корзинку, шипя: комиссарьё грёбаное! Тут стук-грюк в дверь - так и сел Самуил: комиссарьё грёбаное? Нет, то внучек Ося, председатель совета дружины с ватагой пионеров-молодцов: не жмись, дед, отдавай макулатуру! И вся корзинка перевернулась в мешок и отправилась на грузовике с другими мешками на бумажную фабрику в Хабаровск. Выпала красная книга у ворот тюрьмы на ул. Знаменской, подобрала Ираида Клеонтьевна, некогда институтка, благородная девица, а теперь жена лишенца арестанта Аристарха Исидоровича Тугановского, за которым как декабристка. Подняла старушка книгу со снега, слепо пригляделась - ну что ж, всё-таки книжка, за неё букинист рублика 2 даст, а я дровишек куплю, погреюсь. - Ну, бабуся, какие там два рублика: это ж про комиссара, ха! Такое все бесплатно читают, притом добровольно-принудительно. - Ухватил двумя пальцами, как щипцами, «Думу» букинист горбатый, выронил, раскрылась, а там - знакопись справа налево, вроде как нотная, и Пентаграммы коронка серебрится. Ну ладно бабуся, держи трёшку, меня вспоминай, что добрый был. - И в тот же вечер после вечера «поезда писателей» продал горбун интересную корочку советскому классику Дмитрию Шереметеву за 10 тыс. руб., и покатил прозаик и собиратель в Ленинград с хабаровским трофеем, поставил на полку, где понезаметнее, близким друзьям-литераторам иногда показывал: вот так, господа, и мы мимикрировали! А что ж, евреи умный народ, у них и учиться не зазорно. - И осенью 1941 года отправил классик библиотеку спецвагоном в Ташкент, да по дороге и дуба дал. Разобрали в эвакуации шереметевскую библиотеку товарищи писатели, а на «Думу» никто не позарился - у них у всякого таких дум. Валяется красная корочка, идёт мимо в халате полосатом бухарский еврей Нафтула, глядит - думает: ай, кто-то партбилет потерял, и что ж ему теперь будет! Поднял, раскрыл, понял - родное, только невразумительное какое-то: слова понимаю, смысл не понимаю. Да и домой принёс. А сынок его, Эли, стоит, в армию собирается, глядит: «Дума про Комиссара», внутрь заглядывает: о, знакомые буквы: так это ж, наверно, «Дума про Комиссара» на еврейском - возьму с собой в солдатскую котомку. И жил бы Эли, может быть, и поныне, ордена нацеплял бы на 9-е мая, да больно гордился книжкой, рассказывал всем, и в окопе, и в землянке, у тесной печурки, что вот книга на родном языке да про еврейского ж комиссара. И попал Эли вместе со взводом в ноябре 1941 в окружение под Вязьмой, потом в плен, и сдал его Васька Степанцов, трус и предатель: вы думаете, товарищ штурмбанфюрер, что это чурек как чурек, а это жид с красной корочкой! - И расстрелял его новоиспечённый власовец, поручик Российской Освободительной армии Степанцов, по немецко-фашистскому приказу, порылся в карманах, часы снял и корочку красную прихватил: на войне как на войне - может, когда пригодится. А в июле 1945-го попал в лагерь для перемещённых лиц в американской оккупационной зоне, не будь дурак, немцем назвался и был интернирован в США. А в 1984 году мисс Барбара Степанцофф в составе культурной делегации в порядке разрядки прибыла в Киев и вручила красную книжечку с непонятными, но такими родными русскими буквами представителю Общества Дружбы: мой папа тоже участвовал в той ужасной войне, и давайте никогда больше не допустим, а это - подарок, это папа через всю войну в солдатской котомке пронёс. - Глянула - ахнула представитель Общества Дружбы: это же «Дума про Комиссара», прижизненное издание, вот так спасибо, конечно, не допустим! - А как уехала делегация, да как раскрыла представитель Общества Дружбы, а там!: да это ж сионизм, провокация, Лига защиты евреев! И отнесла куда следует. А где следует вчитались и ахнули: эге - шифр, ого-го - ключ! Только вот от чего? А в тот день зашёл по старой памяти в родное здание на Владимирской, бывшей Короленко, генерал в отставке Шапиро - чекисты бывшими не бывают, - увидел «Думу», так уж растрогался: это надо внуку принести почитать, а то они теперь сами знаете какие: не барометр Революции, а патлы американские поотпускали, джинсы, жвачки, рок-перерок, за что ж мы море крови пролили, скажи, Марчук? - Да-да, тов. генерал. Минутку, алло! Привели, давайте его сюда, писаку грёбаного. Извините, тов. генерал. - Ничего, работай. - Тяжело встал Шапиро - одна лысина, нет больше седин, да, выходя, книжку и прихватил, хихикая, дескать: хе-хе, вам ещё до меня, старого мира! Пришёл домой да тут и дуба дал. Похоронили с почётом, Коган Аарон Лазаревич приходил, внука Лёву приводил, будь, говорил, Лев, таким же несгибаемым большевиком. Погоди, Лев, не туда куда-то заносит тебя сон: в этом году деда Аарона уж семь лет как не было, а сам ты давно на взрослых ногах стоял. Ну и что, разве он меня на другие похороны не водил и слов таких не говорил. Прибрали в шапировой комнате, книги - «Краткий курс истории ВКП(б)» и т.д. - Евгению Фёдоровичу отнесли в библиотечный коллектор. Это такой был - вроде кочегарки снаружи - в одном доме на Соцгороде в Дарнице: спускаешься точно в могилу фараонову, а там тесно от стен и от книг, душно от протопки и портвейного духа, глухо-гулко от общения:
- Ну что ж - между первой и второй, что ли! - ведёт заседание гостеприимный хозяин, чуть растолстевший Александр Блок, в смысле Евгений Фёдорович, под 30, в очках, коллектора директор.
Звякнули гранёные, потянулись руки к «докторской» на газете «Комсомольская правда». Продолжает Евгений:
- Есть у меня ко всем вопрос, ребята. И я его сейчас сформулирую. Скажите, возможны ли на Земле по-настоящему справедливые общества?
Хмыкает Дмитрий, преподаватель русского языка арабам и неграм, 27 лет, очки, борода, «Беломор»:
- Прямой и однозначный ответ: никак нет.
- Да как же так, да нет, Дима. - Удивлён такой неожиданностью хозяин.
Вдохнул-выдохнул дым, преподавательски терпелив Дмитрий:
- Да так, что это не в природе человека. И вообще не в природе вещей.
- Чушь! - высокомерно фыркает Граф, студент-филолог, 21 год, кругл, острый глаз за тяжёлым стеклом очков.
- Нет, Граф, не чушь! - заводится Константин, студент-филолог, 21 год, тощ, длиннонос, египетский череп - и очки, понятное дело. - Кто вообще сказал, что кому-то нужна справедливость?!
- Не, ну чего вы несёте? - добродушно возмущается Евгений. - Давайте лучше выпьем и обсудим другой вопрос на повестке дня. Я считаю, что он давно назрел: это вопрос о Советской власти.
Грянули гранёные, сползает прозрачно-несъедобный серпантин с колбасы. Продувает «беломорину», сминает гильзу и закуривает Дмитрий:
- А вопроса такого нет.
- Как так нет вопроса? - расстраивается Евгений Фёдорович.
- Нет вопроса, так как и самой Советской власти скоро не будет.
- Нет! - взрывается Константин. - Вопроса нет - это правда: всё с нею ясно. И хорошо бы, чтоб её завтра не стало. Только не верится в такое счастье.
- Чушь! - сердито отрывается Граф от огурца.
- Погодите, - ультимативно понижает голос, комкая «беломорину», Дмитрий, словно досконально знает предмет.
- Да, маэстро? - Наполняет гранчаки председатель застолья.
- Так вот: настоящая болезнь человечества - это капитализм. Социализм же - это попытка лечения болезни. Иное лечение, впрочем, хуже самой болезни. Представьте: тяжелейшая хирургическая операция - на хребте, на сердце, на всём. Потом - строжайший режим, диета, того нельзя, этого не моги, только трудовые процедуры да идеологические вливания. А болезнь так и так неизлечима. Заражаются ею сами лекаря да и отпирают ворота лепрозория навстречу прокажённому миру. Итак, за светлое будущее!
И немедленно выпили, даже «чушь!» не успел сказать Граф. А Константин тут же, не закусив, не закурив:
- Вот советские люди! Дались тебе эти капитализм с социализмом. Это ведь только названия симптомов, потому что:

Всё человечество давно
Хронически больно.
Со дня творения оно
Болеть обречено.

- Мрачновато получается, ребята. - Раскупоривает третью бутылку «Портвейна 72» Евгений Фёдорович. - Есть же гуманизм, есть прогресс, или вы уже не верите и в прогресс?
Мефистофельски ухмыляется Дмитрий:
- Как не верить в прогресс:

Живёт больное всё быстрей,
Всё злей и бесполезней,
И наслаждается своей
Историей болезни.

- Бред. - Уже не возмущается Граф.
Налито - выпито. Машет рукой Евгений Фёдорович, бьёт Дмитрия по плечу:
- Слушай, да брось ты. Погляди вот на карту…
На стене - карта СССР, словно огромная розовая отбивная с разноцветными гарнирами.
- Поглядите на Россию, какая страна! Вон там, наверху, Таймыр, или что там? Вот такая губа - это ж тысяча километров, наверное. А вон Дальний Восток - я ведь оттуда. Там нет такой тошной осторожности в отношениях людей, никто не думает, как бы чего не сказать, не еврей ли кто, там корейцы, немцы, украинцы - и все русские. А здесь - как приехал 20 лет назад, так до сих пор тесно и душно. И вот смотрю на карту и думаю: а в самом деле, зачем человеку такие просторы? Не нужна такая огромная страна. Хватит и такой, как вот Украина.
- Именно! - радостно подхватывает Костя. - Именно, не нужна эта огромная общага, этот бескрайний барак. Человеку понятная родина нужна, с границами, как дом родной со стенами. Именно такой, как вот Украина.
- Погоди, как это? - застыла бутыль в руке председателя, аж вино не льётся. - У нас один язык, общая память!
- Да, общерусская память! - гремит Дмитрий и хлопает по бескрайнему русскому плечу Евгения Фёдоровича.
- Вот правильно. Смотри, люди, может быть, во многом ошибались, но всегда верили и боролись. Вот какая книжка - вся багряная: «Дума про Комиссара», прижизненное, между прочим, издание. А вот другая книга: «Оптимистическая трагедия», вот она, может быть, отсюда завтра в Тынду поедет, или вон на губу Таймырскую, что, может быть, в тысячу километров. А про комиссара - в новый город Припять, в библиотеку дома культуры «Энергетик». Как же ты говоришь, нет прогресса, когда атомный век?
Хмыкнул Дмитрий:
- А в другие века, что, атомов не было?
- Чушь! Бред! Маразм! - окончательно не выдерживает Граф.
И чуть протяжно, чуть с прохладцей, за тяжёлыми стёклами очи остря:
- Все эти споры вызваны изначально некорректной постановкой вопросов. Вот о справедливости. Если марксистски-диалектически, то сразу спрашивается: для кого справедливость, может ли быть справедливость абсолютной, и даже эту позицию, будто она не нужна, тоже надо рассмотреть как необходимый аспект необъятной истины. Теперь о прогрессе: он существует как поступательное движение, для которого, конечно, необходима цель. Вот, не далее, как этой ночью - Костик не даст соврать - я ему уже говорил: мне приснилось Абсолютное в Себе. Для движения необходимо представление о чём-то таком. И социализм, он ведь совсем не обязательно такой, как мы с пелёнок знаем и ненавидим. Но что же, если люди даже не то что не читали, а даже не открывали Маркса. Вот и представляют, что это какой-то хрестоматийный дядечка с огромной бородой…
- И то же самое касается России! - подхватывает Дмитрий. - Она-то и есть Абсолютное в Себе, без которого нельзя жить и не имеет смысла никакой дом со стенами и крышей.
- А без родного дома со стенами и крышей - какое такое Абсолютное в Себе? - горячо недоумевает Константин. - И в каком сне оно может присниться?
Задрёмывает председатель, пропадают в нём Блоковы черты, покоится на коленях красная корочка с тисненьем золотым: «Дума про Комиссара». Поедет завтра КЛЮЧ-КНИГА из Дарницкого библиотечного коллектора в город, что вырос недавно, скоро, как атомный гриб, рядом с атомной электростанцией - самым дешёвым и безопасным источником энергии.

……………………………………………………

Двух лет не прожил после войны Петро Тищенко. Кузнецом был прежде, ковалём – сама сила-жила. А теперь – тут и там простреленный, контуженный, глухой на одно ухо, в другом гудит, голова болит, сердце шалит – и ни к бабе, ни к наковальне. Напивался, дрался – раз-другой попустила фронтовику, «зменшилась», как говорится, Одарка, а на третий – качалкой так отдубасила, что и фриц так не смог. Притих тогда Петро, две недели всё лежал да постанывал, к стенке отворачивался. И плакала уже Одарка, и прощенья просила, и щекотала – пятками колотит, а жить не хочет. Риточке сначала обрадовался, поцеловал: первое – что детка есть, второе – что не с кем-то ж Одарка надолбала, а удочерила. Сначала обрадовался, а потом уже не смотрел. Поотворачивался к стенке две недели да так и не повернулся больше: дуба дал. Одарке ж и тридцати не было, вот и взял её другой, который тоже войну прошёл, в обозе там или как, а фронтовик, и притом живой-здоровый – кладовщик Изя Черевацкий – не Черевацкер. Что Риточка есть, что ей уже шесть, так ладно, только опять переписали: Маргарита Израилевна Черевацкая. Потом ещё Боря и Вера родились, и всё – не стало скоро Одарки: опухоль женская. Снова женился Изя Черевацкий на Розе Зальцман, та сынка Фиму с собой привела. Он всех старше был, в 57-ом сам женился и, как отчим, в кладовщики пошёл. Вера в Киеве на филфак поступила, да там и замуж вышла, Боря известным шахматистом стал, а Рита – в Чернигове педагогический техникум закончила и в Чернобыль вернулась, и в школу родную вернулась – русскую, которую жидовской называли. В младших классах учительницей стала: ма-ма мы-ла Ми-лу мы-лом, улы-ба-лась ми-ло Ми-ла… 2 прибавить 3 – получится 5… аппликация там, бордюр… шёл отряд по берегу, шёл издалека… мы писали, мы писали, наши пальчики устали, раз-два-три – и Вовочка с галёрки хохочет: жопу подотри! - Вовочка, вон из класса и завтра с мамой и папой… да в конце концов!.. стоит учительница, стоит родительница… вот раньше, знаете, как за это делали: ставили коленями на горох! Приходила домой и плакала: нет, нет у меня педагогического призвания. Постучится в гости младшая, но более опытная товарищ – Ираида Ивановна, что украинскую мову четверо- и далее - классникам читала:
- Ну що ти, Маргаритко? Усе зробиться, звикнеш – то ж дітлахи! Знаєш віршика:

Нас не вбити, не пожерти –
Хор співає вчительок.

Не знает Рита віршика, смеётся:
- Ну что ж, не дадимся.
Обрадуется Ираида:
- А ось улюблене моє послухай, з Марійки Зів’ялої:

Відвезли стареньку до шпиталю:
Байдуже і сину, і дочці,
Лиш онукам жалько бабу Галю,
Що пекла такі смачні млинці.

А у баби шия у намисті,
А у баби руки в мозолі.
Син з дочкою – ті живуть у місті –
Відірвались зовсім від землі!

Тихий дощик стукає у шибку,
Сіра киця ходить і нявчить.
Баба їсть пахущу чорну скибку,
Та й про поле згадує щомить.

Та хіба ж розповіси словами,
Як роса мигоче на зорі? -
І кивають сумно головами
В сивих окулярах лікарі…

Снова печалится Рита: что ж за жизнь такая – сіра киця да сивые окуляры какие-то! Утешает Ираида:
- А ось із яким я хлопцем познайомилась, і може… І може поберемося.
И вытащила из портфеля фотокарточку: чёрный, курчавый, губою пухлой улыбается, глаза умные-весёлые, будто сейчас скажет: та вы же в нас не девушка, а цветочек!
- Оце він, мій Сьома... Портной.
Заинтересовалась Рита:
- И что, хороший портной?
- Ой, Риточко, дуже хароший. Не те, що наші хлопці - то такі противні: харчать, матюкаються, п'ють-курять. А Сьомочка мій не п'є, не курить і не насміхається, й вірші любить. Прочитаєш йому Марійку Зів'ялу – мовчить, лише посапує розчулено.
Смотрит Рита серьёзно-внимательно на фото, сама уже не блондиночка кудрявая, как в военном детстве, а каштаночка тонколицая, вишнёвоглазая. Посмотрела-посмотрела:
- Ну, счастья тебе, Ирочка-Идочка. Подари портрет!
Ахнула Ираида: ой, не знаю, та як же? А Рита под обложку паспорта уже засунула Сёмочку:
- Спасибо, Ирочка, за подарок, я тебе этого не забуду. - И паспорт в столе ключиком замкнула.
А потом пришёл в учительскую Ирочкин ухажёр, а это был Сёма Портной, в смысле – папа Шломо. Он с учительницами полюбезничал, с Маргариточой познакомился, в глазищи вишнёвые заглянул, помолчал, кашлянул и так подумал: ну, во-первых, Сёма, ведьма ж ведьму переколдовать может, и шо там Ирка стишки про село читает, так это да, но такие ж глазища – не у неё, а второе – это то, шо жениться ж таки на еврейке, хоть бы она й старше на 5 лет. - Да и женился скоро, и забрал Риточку с той школы, и в столовку к себе счетоводом пристроил. А в 68-ом – тут уже й Мишка родился. А Ираида больше не здоровалась, а потом, когда в школе расплевалась, и город энергетиков Припять построился, так переехала Ираида в Припять, в библиотеку ДК «Энергетик» на работу поступила, да и там что-то не задалось, да и одичала Ираида. А 1986 году, в день апрельский, как раз накануне аварии, такой садовый, абрикосово-вишнёвый, шла Ираида Ивановна к церкви Ильинской, что над обрывом, над Подолом Чернобыльским высится, - вышла, видит: идиллически катит колясочку постаревшая Ритка-разлучница, а справа лениво-вальяжно Сёмочка Портной губою пухлой улыбается, всё такой же молодой, даже помоложавел. Сам чёрный, курчавый, глаза умные-весёлые на Ираиду наткнулись, будто сейчас скажут: та вы же в нас, Ирочка-Идочка, не девушка, а цветочек!
- І ти, змію, смієш… і тепер уже… на мене? при жінці?! і смієш – при мені – з нею?! і при дитині! що мала бути моєю!
Выпучил глаза чёрный-курчавый, губою пухлой не улыбается:
- Шо такое, тётенька?
И пальцем указательным у виска покрутил. А Ритка-разлучница – хоть и постарела, посухощавела, а так же вишнёво смотрит:
- Отстань, Ираида! Знаешь, как Чебурашка поёт: календарь закроет этот лист.
И отошла бы с горьким сердцем Ираида Ивановна, кабы не эта наглая Чебурашка. И не кинулась бы Ираида Ивановна на Ритку-разлучницу, не вцепилась бы на глазах у церкви Ильинской в глаза её вишнёвые, в косы каштановые. И не ахнула бы Ритка-разлучница, не подняла бы в защите маленькие, как у пятилетней, ладони, не выпустила бы поручня коляски. Не покатилась бы коляска по склону, по спуску к Припяти-реке. Не кинулся бы Мишка, как в воду с обрыва, следом за коляской, не поймал бы на лету, на бегу, не выкатил бы перед собою, как тачку:
- А шо ж, это ж брат!
И не вспоминало бы 20 лет в Америке семейство Портных эту легенду:
- А шо ж, это ж брат!
А тут уже бежит с угла Московской лысоватый-толстоватый, губы пухлые раскрыл, очи вырачил, задыхается:
-Шо такое? Шо вы тут такое? На 5 минут низзя – уже в вас авария!
Посмотрела Ираида Ивановна на лысоватого-толстоватого – узнала: оцей же 20 літ тому моїм Сьомою був! Посмотрела на чёрного-курчавого, поняла: а оце ж та дитина, що мала бути моєю! Тому й красень такий.
А «красень», грубовато-застенчиво:
- Та ладно вам, папа-мама, с тем уже малым!
И жёлтохвостую сигаретку «Родопи» засмолил.


Продолжение: http://proza.ru/2008/03/22/692