Пентаграмма. 4. Зеркало

Константин Могильник
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Київ: Ключ, 2009, ISBN 966-7014-44-4


ПЕНТАГРАММА или ВОЗМОЖНОСТИ

Психолирический детектив

http://proza.ru/2008/01/12/43
Скачать: http://www.scribd.com/doc/15091327/-


КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ: ЗЕРКАЛО

16 - 19 октября 2005, Киев

Зеркало в зеркало с трепетным лепетом…

А.Фет

- Ну, вставайте, ребята, пойдёмте.
Ага, поднимается, промаргивается, на меня уставился, дескать: что такое! Тонкий, длинный, красногубый, чернощетинистый - схватился:
- А? Что? Куда?
Схватился - а с плеча на скамейку сонно свалилось серое пальто, само собою прикрылось.
- Ко мне, молодой человек. В гости.
- Зачем?
- Не на скамейке же вам век вековать.
- А вы кто такой?
Повторяю с улыбкой:
- Куратор Давид-Архива.
- Какого архива?
- Царя Давида знаете?
- Лично – не знаю, а вы?
Будь начеку, Гайнгерб, этому пальца в рот… А мы вот так ответим:
- Но я знаю лично Ариэля Шарона, Эли Ротшильда, Бориса Березовского…
- Знаете что!
- А как же, знаю. Принц Торы в четвёртом колене - не бродяга, чтобы ночевать в парке, правда?
Ага, удивился, глаза распахнул, ресницами брови чешет, то-то!
- Да, я принц. А вы кто?
- Какая разница – кто? Еврей. А кому есть разница - я Лев Зельманович Гайнгерб. Будите девушку, по дороге поговорим.
Поводил принц бережно по серому пальто, нагнулся:
- Зайчик!
Из-под пальто:
- М-м-м…
- Мурочка!
- М-м-м, Оленьчик…
- Побежали, Заяц, побежали!
Высунулся из-под серого ворота жёлтой соломки пучок, раскрылись зеркальца зелёные, показалось личико скуластое:
- Побежали!
Выпрыгнула: белая курточка, серая в клетку юбочка, раз-другой моргнула:
- Доброе утречко!
Ой! Как?! Можно ли быть такой похожей?
- Здравствуйте, я Леся. А почему вы так смотрите, будто меня уже видели?
В руки себя!:
- Здравствуйте, Леся. Я - Лев Зельманович.
- Ой, как красиво! А вы тоже с Гешей вместе из Америки приехали?
Ещё раз в руки себя!
- Да нет. Но я, может быть, вас вместе с ним туда отправлю.
- Ура! – подпрыгнула трижды, да вдруг задумалась. - Ой… Но вы ж тоже там были, в Америке?
Не улыбаюсь даже.
- Был. И не раз. И не только.
И, поворачиваясь к молодому человеку:
- А вы у нас, конечно, впервые… ну, почти впервые. И с интересной целью.
Дико покосился Оленьчик:
- С какой ещё целью?
- А это я вам должен объяснять?
Взбрыкнул Оленьчик:
- А кто же мне это объяснит?
- Уж конечно, не мистер Леонард Кравец.
Ахнул:
- Почему это?
Улыбаюсь уже откровенно:
- Потому что мистер Леонард Кравец сидит уже на террасе над океаном на вилле Paradise House и сожалеет о напрасно потраченных деньгах и времени. А вы…
Вспыхнул радостно:
- А я не сожалею! Я нашёл то, что искал.
Удивляюсь выразительно:
- И вы можете это показать?
Обхватил гордо девчонку, та засияла:
- Вот!
Ну что? Закинул в небо нос и кадык, вихрами да подбородком щетинистым чернеет, щеками да губами краснеет, руку на шею девичью, на курточку белую забросил: вот! Ну что? Прищур зелено-заячий, скулы кошачьи, соломка русая прямая, даже не смялась, шея под его рукою чуть пригнулась, губки раскрылись, зубки забелели: вот! До чего же похожа на Ёлочку. Но не об этом:
- Поговорим по дороге, а?
И по аллее, каштановой увядью забросанной, проходим втроём под кленовою злато-зеленью неопавшей, и, дождавшись, когда остановится лавина колёс, - на бульвар. И по бульвару вниз между кустами-тополями-скамейками спускаемся до самой спины цвета крем-брюле ещё одного изваяния – Ильич-батенька! – а напротив рынок-дворец Бессарабский: вместо атлантов – бычьи головы рога нагнули, кружевной чугун ворот, и то, что не мгновенно в этот рынок доберёшься, а только через норы подземные либо рискованно пробегая с двух гор текущие ручьи машинные, - так это правильно: прежде подумает человек, а стоит ли, а цены-то, и только тот, кто либо цен, либо колёс не боится, войдёт под соборные своды Бессарабского базара, не столько на толкучку, сколь на академическую библиотеку похожего: ряды, места, сдержанный гул, вежливый разговор, экзотические языки, на иного покупателя – рослого, крепкого, в меру немолодого – человек семь уставятся, а он, почти без раздражения: «Ну да, я Блохин, а что?» И уходит, поигрывая, как мячом, арбузом безразмерным. И от зёрен разбухшие мешочки гранатов, и розовые мясные простыни, и чёрно-жёлтые ожившие муляжи – ананасы, и в ведре копошащиеся тёмно-зелёные клешни, и в соседнем ведре – неподвижно сгрудившиеся багряные клешни, и многоглазая гора винограда – зелёного, чёрного, красного, и – чёрная, красная россыпь икры на подносах и в мисках. – Увлёкся ты, Гайнгерб, ведь ты ж не ведёшь их осматривать Бессарабку, как вчера тех американских хасидов после синагоги Бродского. То – туристы-паломники, а это… Кто же это?
- Вы ведь, принц, из старинной хасидской семьи?
Стрельнул глазом – нет ли насмешки? Посмотрел - успокоился:
- Ну, были деды хасиды. Традиции уважаем. Тем более, что живём далеко. Приехали в Америку – я тогда маленький был, не помню, - папа тут же решил держаться родной идентичности.
Уважительно-вопросительно подняла головку Леся, подумала – кивнула:
- И мой папа тоже идентичности держится, говорит: человек – что! царица – природа:

Дорастать не желаю пустых земель, чужих небес,
Оттого, что лес – моя колыбель, и могила – лес…

И потому назвал меня – Леся. Знаете, что это значит?
Призадумываюсь деланно:
- Это украинское уменьшительное от греческих женских имён: Лариса – есть такой приморский город, там чаек много, а чайка – Ларос. Александра – защитница мужей. А ещё есть просто защитница - Алексия…
- А какое моё – не угадаете!
- Я никогда не угадываю, а что знаю, то знаю. А вы не угадаете ли, отчего происходит имя Лика?
Даже не задумалась, засмеялась:
- Ну, это легко, это вы меня поймать хотели.
- И не поймал?
- Конечно, поймали, потому что Лика – это от тех же имён, что Леся. Вообще – то же самое, только не лесная. А Лика, наверное, в Киеве живёт?
В руки себя! Вышли из подземного перехода – норы многотоварной – по Крещатику движемся. Слева торты розовокремовые – Центральный гастроном, потом ЦУМ, потом горсовет… К молодому человеку:
- И всё же – старинные хасиды, чернобыляне. Наверное, реликвии в семье хранятся, документы? Я ведь собиратель, у меня ведь архив.
Усмехнуться юноша изволил:
- Документов – не знаю, а реликвия есть.
Равнодушничаю:
- Да ну!
Смеётся, будто разыграл:
- О, это реликвия! Есть у папы сундучок…
Я, разочарованно:
- Ху-у – сундучок!..
Смеётся, совсем торжествующе:
- Ага, и папа никого к нему не подпускает, но я-то знаю. Мне тогда ещё накануне ухо пришили…
Схватилась тревожно Леся, на уши дружку смотрит. Смеётся принц Гершель:
- Ну ниггеры тогда нашего на бензинке спалили, а мы с Мишкой бить их пошли. Так один здоровенный, рожа бурая, губы красные, когда я его - как мышонка, так он в ухо мне по-подлому вцепился, а тут рванула бензинка, пошли клочки по закоулочкам. А уже после смотрю: а у меня правого уха нет. Хирурги пришили, но и сейчас – вот он, шрам!
Ай да герой! Уж и девчонка восхищённо ухо его пощупала, ахнула: вот он, шрам! Ну-ну, только ухо-то левое, а Леся? Гордится герой, голову задрал, девчонкину руку отвёл, и почудилось над Крещатиком приблатнённо-дворово:

Замолчи, сновиденье: назревает паденье,
Над Атлантикой стонут самолёта винты.
Снится детство в Нью-Йорке: на задворках разборки,
Рыщут ниггеры-звери, свищут копы-менты!

Покашливаю смущённо:
- Да, вот что значит быть евреем в Америке!
Не раскусил иронии Оленьчик:
- Ну вот, и что там для меня после этого, если папа за сундучок выпорол.
Даже губку закусила Леся:
- Ах-хах! А мой папа меня никогда – не только пальцем, а и маме по шее надавал, когда она меня шлёпнула. А мама же здоровенная – ха-ха! Но бабушка Зина сказала: «Зменшися, жінко, бо то чоловік!»
Допустим, допустим, народная мудрость, и жаль, что евреи столетиями были так отделены от соседей, а ведь на одной земле жили, было чему взаимно поучиться. Вон моя мама Фая папу чуть что просто выставила – так в ней же гены деда Аарона Лазаревича, красного комиссара! А у народов – своя мудрость родовая, и её мы должны тоже понимать. Даже больше, даже прежде должны понимать, чем они нас. Тем более, что нам и самих себя не так просто понять. Ведь в чём наша избранность? Ведь отсюда все наши беды, что мы привыкли думать, будто избраны ради нас самих, вопреки и в отличие от младших наших братьев. И забываем то, что сказано праотцу Аврааму: «Благословятся в тебе все племена земные». И никто поныне этого не отменил. Ну так что же сундучок, молодой человек?
- Так и меня папа никогда не смел. Мишку в детстве, бывало, порол. А меня – никогда. Только за сундучок!
Опять сундучок! Уж не внушаешь ли ты мне, еврейчик ты этакий, уж не даёшь ли понять потихоньку, что в этом сундучке – КНИГА? Ой, врёшь! А хоть бы и так, а хоть бы и там, так какого же тогда чёрта Леонард приволок тебя из Нью-Йорка сюда? Неужели ж библиотеку искать? Неужели мистер Леонард Кравец не сообразил ещё, у кого библиотека? Ведь я же что сказал: «Проблема только в том, чтобы найти КЛЮЧ – ПЕНТАГРАММУ – ту КНИГУ! А библиотеку мы как-нибудь представим». Нет? Не понял? И кто же у нас после этого сотый еврей? Ну так Леонард же и принц-то чуть не в сотом колене, ха! А Гершель – всё-таки в четвёртом. Хоть и бастард.
- И представь, Зайчик, сижу я под столом, булочки леплю из пластилина, когда - слышу - папа Шломо вошёл, кряхтит, как обычно: «Ой, та они ж меня повбивают с тем ферментом!» Сел за стол и туфлями прямо на мои булочки. Я хотел было: «Знаешь что, папа!» – но сдержался. А он колени сдвинул - чуть нос мне не защемил, - чем-то звякнул, немного отодвинулся – и на колени сундучок поставил. Откинул крышку, зашелестело что-то. А папа кряхтит: «Та-ак, так…» Потом зазвенело, слышу, папа так весело: «Угму-у, е-есть, ту-ут…», а потом так встревоженно: «Э-э!» - тут хихикнул я. Что было! Отлетел стул к двери, вскочил папа сначала на две, потом на четыре, голову под стол – и со мною нос к носу. «И это сын!» – кричит. И за ухо меня - чуть ли не за то самое – из-под стола вытащил, к полу придавил, ремень снял - и прямо по штанам пошёл хлестать: «А вот тебе, а вот тебе!» А сундучок на столе стоит раскрытый. Мама Рита на крики бежит: «И это после этого отец! И это после этого, как мальчику ушки поотрывали!» Отпустил меня папа Шломо: «Ну, мама Рита, посмотри ж, куда он полез! Куда ты смотришь? Это нельзя!» И захлопнул сундучок.
Н-да, парень, это уже интересно! Даже более того - это усугубляет. А сам невозмутимо выдаю:
- Ну, это вряд ли нам что-то даёт. Может, у него там, например, письма от подруги…
- Знаете что!
Ох и переменился в лице – за папу обиделся! А сам ведь только что так смешно его изображал.
А вот и фонтан, и лестницы с двух сторон туда наверх бегут, где кинотеатр «Дружба» у подножья сталинской высотки, в которой дед после реабилитации получил ветеранскую, старобольшевицкую квартиру на 11-м этаже:

Мне хочется домой, в огромность
Квартиры, наводящей грусть…

Задрал голову Гершель:
- Надо же - игрушечный Манхеттен!
А девочка, Манхеттен мимо ушек пропустив, вдруг во мне что-то высматривает. Ну что такое, дитя моё, ну Гайнгерб, ну Лев Зельманович, ну 55, ну лысина там, брюшко, так что ж?
- Ой, дядечка… извините, Лев Зиновьевич… ой, Зельманович, да?
- Да.
Какая прелесть непосредственности!
- А я вас знаю!
Интересно. Меня знать, вообще-то, неудивительно. Для еврея. А ты-то откуда, там, в глуши Полесской, в Зоне Отчуждения?
- Мы с бабушкой Зиной вас по телевизору смотрели. Там ещё «круглый стол» был о дружбе.
- А-а-а! Вы что же с бабушкой, смотрите такие передачи?
- Ой, нет, конечно, извините, Лев Зельманович! Но это были новости, и вы там так неожиданно появились.
Да уж, неожиданно. Я ведь не участвую в этих христанских круглых столах, а если иной раз и присутствую, то совершенно неофициально. Ха, круглый стол о дружбе! Престарелая учёная европеянка Изабель де Андиа: «Дружба между Григорием Богословом и Василием Великим»; варшавянка Катажина Керн: «Мистика дружбы: Шарль Пеги и евреи» (хм!); Николай Тюленев: «Девальвация слова «товарищ» в тоталитарных социумах»; Александр Граф: «Проблема идентичности и категория дружбы в испанском плутовском романе»… А Борис Черевацкий, прогремевший в 70-е американский шахматист, вдруг врезался без доклада:
- А я вас, может быть, немного удивлю, потому что мне, безо всякой девальвации и идентичности, хочется поговорить о забытом понятии «дружба народов»…
Цыгански моложавый модератор профессор Николай Тюленев удивлённо приподымает усы: ой-ой-ой! Не замечает Черевацкий, что «ой-ой-ой!»:
- Теперь можно что хочешь - и на советскую жизнь всех собак вешать. А в нашей семье была сестричка, которая не приходилась родной дочерью ни папе, ни маме. А мама наша, Одарка, ещё до моего рождения, спасла эту девочку во время Холокоста. И оказалось – я потом только узнал, - что это была наша Рита и что она внучка последнего ребе Чернобыльской династии, которого родную дочь, Басю-Рухому, после смерти ребе арестовали при Сталине и сослали в Чернобыль, а там уж она Риту родила, а потом её нацисты при Холокосте расстреляли, а маленькую Риту мама себе взяла…
Поморщившись, отворачивает нос Александр Граф: может, этот мистер ещё историю всей мешпухи расскажет? А чего: Авраам роди Исаака, Исаак роди Соломона, и так вплоть до мамы Риты – чушь, бред, маразм! Тупо не видит отвёрнутого носа Черевацкий:
- …И я считаю это живым примером настоящей дружбы народов, хотя теперь можно сколько угодно говорить о девальвации товарищества. И хотя бы потом взять меня: я ж начинал в шахматном клубе города Чернобыля «Алый парус», а потом первое место занял на районной Олимпиаде, и так вся школа этим гордилась! И если бы не антисемитизм и не история с Корчным, так я бы ещё очень подумал, прежде чем покинуть Родину, а вы говорите!
В растерянности блондинка переводчица, любопытно подняла седую голову Изабель де Андиа: quoi donc? Терпеливо-католически потупилась Катажина Керн: no niech sobie mоwi! Беспокоится глава конференции, строитель международных культурных мостов Коля Тюленев, на меня с надеждой косится: смодерируй же что-нибудь, Лёва!
Понимаю, модерирую. Уже встаю, уже задаю отвлекающий вопрос, уже не находится с ответом шахматист (это тебе не Филидоровы штаны!), уже для дипломатичности закругляет круглый стол Коля Тюленев:
- И надеюсь, что этот день закрепит уже состоявшуюся дружбу и заложит фундамент новых и новых дружеских мостов…
А на фуршете-то рассмотрел я поближе шахматиста Черевацкого, а он мне всё более и более внятно и логично рассказал историю семьи. И стало мне ясно, что таки да, что династия Чернобыльских ребе не вовсе пресеклась, что Бася-Рухома роди маму Риту, а мама Рита роди братьев Моше и Гершеля, что братья живут и здравствуют, что живут в Америке – так это ж семь вёрст не околица, и что если КНИГА где-то есть, то не иначе…

……………………………………………………

- Вот что, Гершель, что нам с вами лукавить? Что вы здесь искали, а?
Покосился, опять задрал нос:
- А что надо, то и искал!
А я, с невидимой, но ощутимой улыбкой?
- А кому надо, Гершель?
Задумался Гершель, чуть не растерялся:
- Вы хотите сказать, что надо это только Леонарду Кравецу, чтобы стать первым евреем Нью-Йорка?
Гляжу внимательно, молчу, говорю:
- Ну, допустим, а вам зачем?
- Как зачем! Как зачем? – крылья растопырил, чуть не взлетел Гершель – не олень, а петух какой-то. Но петух-то, слава Б-гу, отличает свет от тьмы, а вы-то что же, реб Портной? Ну зачем это вам?
Остановился на лету Гершель, молчит. Не знает. То-то!
- А вот я знаю зачем.
- А зачем?
- А затем, что - держите.
Вытаскиваю бумажник, подаю целиком.
- Это что?
- Это то, что ваше дело сейчас – сесть в такси, которое я поймаю, и катить в аэропорт Борисполь.
- За каким?..
- А за таким, что вы там купите билет на Нью-Йоркский рейс и полетите вслед за солнцем, догоняя сегодняшний день, в котором ведь стоит где-то под подушкой у вашего папы тот самый сундучок. Найдёте способ проверить содержимое, найдёте КНИГУ – прилетите ко мне.
Совсем понятие утратил Гершель:
- Так если я найду?..
- То, вы хотите сказать, зачем вам сюда? А подумать?
Гершель, недоуверенно:
- Знаете что!
- Да то, что КНИГА – это ключ.
Гершель, горделиво:
- Да, ключ. И вы считаете, что я его…
- …Так просто и принесёте мне?
- Откуда вы знаете?
- А оттуда, что – ну пусть у вас ключ, ну и что?
- А то, что я – владелец ключа!
Снова улыбаюсь неприкрыто:
- Владелец, конечно. Ну и что вы с ним начнёте, Гершель?
Замолчал Гершель. А я ему на плечо ладонь:
- КНИГА - ключ. Но где же дверь, Гершель?
Сбросил руку, чуть не подпрыгнул:
- Какая ещё дверь?!
- Да какой же ты всё-таки иностранец заморский, Геша! Даже сказку про Буратино не знаешь. - Топнула ботиночком Леся. - Ну, про Золотой Ключик?
Сконфуженно супится Гершель:
- Куда ключик?
Подпрыгнула Леся:
- В волшебную страну, конечно! Там – исполнение желаний.
Удивляюсь показательно:
- Ну, какое у вас желание, Гершель?
Решительно обнял Гершель Лесю:
- Я уже получил моё желание.
Развожу руками:
- О, многие люди «получили желание». Да не у всех сбылось. Знаете такой тост: «За сбычу мечт»?
- Знаете что! Есть мечты – так будет и сбыча!
Теряю вдруг терпение:
- Ну что ты несёшь! Смотри: если КНИГА – ключ, то дверь – что?
- Библиотека! – как взвизгнет девчонка – и мальчишке на шею повисла.
Ну, довольно с тебя, Гайнгерб, этих золотых ключиков с буратинами. А сам, кстати, чем не Карабас-Барабас?
- Библиотека, библиотека! Мы ж там были с тобой и недосмотрели!
Отстранил Гершель Лесю, поумнел на глазах:
- Да это ж не та библиотека! А где – библиотека ребе?
Торжествуй, Гайнгерб, ты, как Сократ, стал повитухой чужой мысли:
- А вот об этом, Гершель, не волнуйтесь. Найдётся у нас и библиотека ребе. Вы поняли меня?
Понимает Гершель, по глазам вижу, как засветились. Вот!
- А если поняли, то полетите домой, там найдёте и привезёте ключик. В этом бумажнике денег только на «туда». Найдёте – позвоните: пришлю вам на «обратно». Вы меня поняли.
Нет, не всё понял Гершель, на Лесю тревожно уставился:
- А она?
- Ха! А ей виза нужна, а для визы – заграничный паспорт, для заграничного паспорта – просто паспорт, для просто паспорта – просто метрика. А получить всё это – думаете, просто?
- А что? – затревожилась и Леся. – Я всё про себя знаю: Пименова Леся Витальевна, родилась 19 января 1989 года от Рождества Христова…
Что?! Какого года? Какого января? Сдавило грудь, пискнуло сердце. Лика! Зеркало! И вслух:
- В общем, поживёте, Леся, пока у меня, с дочерью моей познакомитесь – Лика зовут. Абсолютная ваша ровесница. И надо сказать – до чего вы похожи - зеркало! А там…
- И документы сделаются, и Гершель прилетит, и ключик найдётся. Геша, что ж ты такой унылый?

………………………………………………………

Сколько теперь в Нью-Йорке? У нас два часа дня, у них, значит, семь утра. Нормально: пекари встают рано. Снимаю трубку, кручу диск, сам думаю: как хорошо, что так тяжела трубка, что можно обдумать, стоило ли её снимать. С мобильником не так: лёгкость соединения, как и лёгкость мысли - необыкновенная. Тащу трубку к уху левому, сам думаю: стоит ли? и что я скажу? Но я ведь и всегда это думаю, когда беру трубку. И не раз бывало, что клал, слова не сказав. А теперь уж точно надо:
- Алло! Я хотел бы поговорить с мистером Шломо Портной. Что? Кто? Что - кто? Я - Лев Гайнгерб, город Киев, Украина. Что? Нет, барышня, я не шучу: город Киев, да, Украина. Так и скажите: Лев Гайнгерб. Не Файнберг, девочка, а Гайн-герб. Именно он. Нет, не Ариэль Шарон. Да - правда, я. Ничего, откуда ж вам знать? Уже верите? Ваш сын… Я понимаю, что хороший сыночек… Нет, я ничего такого на него не думаю… Сегодня вечером он вернётся к вам. Мистер Леонард Кравец? Он не обо всём осведомлён, вот и всё. Библиотека? Забудьте. Что-что? Международное положение? Окрепло, слава Б-гу. Да, так всем и скажите. Не за что.

………………………………

А теперь позвоню Лике:
- Ёлочка? Здравствуй, это я! Хорошо в Крыму? Красиво? Не соскучилась? Не-ет, здесь тоже хорошая погода, знаешь, золотая киевская… Почему зима? Зимою и не пахнет:

Мшисты-пушисты бугорки-пригорки,
Жёлтые рогожки разрастаются в перины,
Ярки небеса, и голоса негромки…

Ну вот, конечно, ты с детства это помнишь, но давай на два голоса:

И рябит в глазах от багровой рябины.

«Только в конце не вставляй Лику»? – Почему? Ну, не буду, только про себя. Ах, дочь, прилетай поскорее – сама всё увидишь. Почему тундра? Да это ж не в том смысле мшистые бугорки. Паутинки летают, астры-хризантемы не думают отцветать. Приезжай! Да, я знаю, что у тебя и так завтра самолёт, но так хочется тебя позвать, и чтобы ты откликнулась и прилетела. Крыма жаль? Но Крым ведь постоит и до следующего лета, и снова будет пленэр, правда? Да ведь – главное: а я тебе такой подарок привёз… А вот угадай! Нет, не оленью малицу, зачем ты так! И не альбом Армана Бельма – я же ездил не в Париж. А куда? Это не телефонный разговор, дочь, поняла? А в подарок тебе привёз я зеркало. Конечно, не просто зеркало. Посмотри в него – себя увидишь. А вот приезжай!
А сам вижу в зеркале: слоновый череп, острой зелени глаза, твёрдая горбинка носа, перец-соль усов-бороды и розово-умилённо разъехавшиеся губы. Неужели так же дурацки это смотрится и в глазах Леси?
А Леся – на подоконнике, босая, вдруг оторвалась от неба:
- Лев Зельманович, а где это зеркало?
- Что, Леся, какое зеркало?
- А какое вы Лике привезли?
- Ну-у… Я тебе тоже такое зеркало подарю.
- А когда, Лев Зельманович?
- Да вот, завтра и получишь.
- Ой-й-й!
Соскочила с подоконника, подбежала, в бровь чмокнула, отпрыгнула, улыбнулась смущённо:
- Это ничего, что я вас так?
Ничего, ничего, девочка, ты же теперь моя дочка, ещё одна дочка, и скоро я тебя узаконю, и в паспорте напишу: Леся Львовна Гайнгерб. Ведь Лика-то так и осталась по матери Хоружей, как будто и не моя дочка. И крестила Лику мамаша – будто бы тайно от меня, еврейского папы – х-ха! И в крёстные режиссёра того самого пригласила, который… Но это что ж - крещёная так крещёная. И кто знает, что угоднее Б-гу, и кто знает вообще, какой он, Б-г, и что ему угодно, х-ха! А мне угодно, чтобы и маца в субботу, и кулич в воскресенье. И то мне угодно, чтобы целый иконостас в этом алькове сиял – и Николай, такой же седо-лысый, как ты сам в зеркале, и юный Георгий, тонкий, как его копьё, и дюжина Матерей Божиих с Младенцами и без, и Сам Иешуа, повешенный на древе, и вся эта святыня – рискну сказать – наша общая, и вся Земля – нам Отечество, «и благословятся в тебе все племена земные» - слушай, Израиль! И эта девочка, конечно, тоже благословится в тебе, громко говоря…
- Лев Зельманович, а вы здесь молитесь?
- Хм-м-м! Ну…
- И я буду здесь молиться!
И немедленно приложилась ко всем Христам и Мариям поочерёдно, истово крестясь, как в церковном календаре сказано: на плечо по три пальца, чтобы бес ушёл, и только потом кланяться, а то можно сломать крест. Н-да-а, Лев Зельманович, куратор Давид-Архива, дожились: две крещёные дочери, х-ха! Как там в еврейском анекдоте: «Ой, Готыню, проблема! У меня сын крестился!» - а с небес: «Так и у Меня та же проблема».

…………………………………………………

- Ну что, Леся, как тебе у нас нравится?
Вижу – нравится: пробежала босиком вдоль стен Ликиной мастерской, замедлила перед Манэ: «Сирень в три четверти четвёртого» – восхищённо-горизонтально покачала головкой; сделала большие глаза при виде «Метафизической Музы» де Кирико, побежала дальше и вдруг зависла изумлённо:
- Это кто?
- Это Лика.
- А это кто?
- А это Жерар Филипп.
- А кто это?
- Это актёр.
- Да нет!
- Актёр.
- Да нет, то есть, может, и актёр, но это же Принц!
Ну вот – то же самое: спросил у Лики – кто это? Она: Принц. Вот она - Лика - на полотне, в полотняном белом капоре, губы – скоба книзу концами, с отблеском вопроса во взоре. Глядит в зеркало, себя видит, а за спиною – Принц, Фанфан-Тюльпан, весь в осиных талиях меж выпуклых полурукавов, тонкая сильная кисть на эфесе шпаги, лицо приподнято, шевелюра чернобура, во взгляде: «Знаете что!»
- Ах-ха! Она что, с ним знакома?
- Не то, что знакома, а была влюблена.
- В него?!
- Тебе это странно? Странно, что не в Леонардо ди Каприо?
- Да как же можно сравнивать! Леонард – такой нудный и чванится. А Гершель!
Ого-о! Так она смотрит на Жерара, а видит Гершеля? И уже ревнует!
- Нет, Леся, это французский актёр и он давно умер.
Огорчилась: умер. Обрадовалась: не Гершель. Улыбнулась:
- А Лика-то настоящая?
- Лика? Настоящая. Вот сравни: это она трёх лет на море в Скадовске на надувном круге, это она десятилетняя в киевском зоопарке на пони. А вот два года назад – в сомбреро на костюмированно-поэтическом матинэ у концептуалиста Маранцмана…
- Чиво-о?
- Ну… такая шляпка, и такой утренник, и такое занятие, и такая фамилия.
- Так бывает?
Вот она - свежесть, вот она – непосредственность!:
- Всяко бывает, Леся.
- А это кто?
- Как это – кто?! – С картинки, из шарфа-башлыка-капюшона – блестят-слезятся морозно Ликины вишнёвые – как же не узнать? - Это она же: в Киеве, зимой, на прогулке.
- Ой, а что в Киеве, правда, зимой такая тундра?
- Ну, какая там тундра! В тундре полгода солнце полярной совою над краем земли кружит, в Ледовитое море ныряет, а другие полгода столбы в чёрном небе цветут…
- Ну! Что же вы? Давайте дальше!
- А вот приеду – тогда и доскажу.
- Ой, а вы что, уезжаете?
- На три дня, Леся, всего на три дня. А ты пока будешь за хозяйку, а завтра и Лика приедет. Я вернусь – а вы уже знакомы…

…………………………………………
 
Вернулся – знакомы! Стою возле машины у ворот художественной школы, трубку набил, понюхал – вдруг: что такое? – не табачным сеном, а мимозовой ветвью задышало. Поднял глаза: стоят обе. Она и она.
- Лика! Оценила-таки духи-мимозу?
Леся, бровью на Лику:
- Ей оно не пахнет, она сама мимоза.
Стоят – она и она: одна в меховом жакетике и свитере, мохнатым шарфом укутана, в чёрных бархатных перчатках и таком же берете, коса через левое плечо, этюдник и тубус – цилиндрический пенал для рисунков – с правого плеча до сапожек замшевых свисают, о джинсы коричневые трутся. Кивнула спокойно, подошла поближе, шофёру этюдник и тубус отдала, отца поцеловала:
- Ну вот.
Другая – стоит, а всё, как будто бежит, новыми, прямо с прилавка, светлыми туфельками цокает, непокупною соломкой разлётною встряхивает, плащик белый, с иголочки – нараспашку, просторная синяя сумка через плечо:
- Лев Зельманович! Вернулись! А мы с Ликой…
Чуть на шею не бросилась, но чуть сумку не уронила – опомнилась:
- Как съездили?
Это при том, что знать не знает, куда и зачем. Благодарствую:
- Отлично съездил, Леся.
И к Лике, а сам волнуюсь:
- Ну как?
Улыбается, чуть насмешничает:
- Да уж так.
И стаскивает бархатные, на белом коротком меху перчатки, и уверенным жестом своей маленькой - как у пятилетней – руки просит шофёра приподнять тубус, и, чуть поморщась, расстёгивает молнию, и вытаскивает-разворачивает:
- Вот так! -
ватманский лист, а на нём – углём античная скульптура нагая-босая на дерево полуспиленное локтем оперлась… - Леся!
А Леся смотрит на свой портрет, смеётся, в ладошки бьёт: руки – разве что не столь нежны-белы, а так – совсем Ликины. А та другой лист вытаскивает-разворачивает:
- И вот так! -
а на листе – сама Лика в свитре кудлатом, в шарфе мохнатом, через левое плечо – коса, в правой руке – уголёк: сидит перед подрамником, Лесю с натуры рисует.
Показала-повертела, назад в тубус свернула – хорошенького понемножку!
- Не-ет, милая, отчего же понемножку: это мне, это в кабинете моём теперь висеть будет, а мы пока…
Снова отдала Лика тубус шофёру моему, перчатки чёрного бархата, белого короткого меха, на 16-летние, 5-летние свои натянула, расправила, плечиками под жакетом зябко поиграла:
- Н-ну… куда поедем?
Задумываюсь, трубкой затягиваюсь – прям-таки капитан дальнего плавания, а она, уже нетерпеливо:
- Ну, папа! Холодно же тут стоять.
Летят мошки-паутинки, шуршат плоско-золото-зелено неопавшие клёны; жилисто расслабляются в предпоследнем неназойливом октябрьском потеплении тополя; дымком прозрачным-табачным окутывает Льва Зельмановича нечаянное счастье, а девочки посмотрят-посмотрят друг на друга, да и: хи-хи!
Хотела пояснить Леся, почему такое хи-хи, да вдруг снова: хи-хи! – и Лика туда же, на неё глядя.
- Это, Лев Зельманович, мы сразу, как друг друга увидели, так и поняли, как вы пошутили про зеркало. Лика приехала, вошла, за нею вот этот дядя шОфер – сумку поставил одну, другую, а она – спасибо, говорит, до свиданья. А я стою, а меня не видит. И серьёзная такая, строгая, так что я сначала даже, - ты извини, Ёлочка, но как-то оробела: а вдруг, думаю, не рада будет, не подружимся?
Опять переглядываются – опять смеются. Лика вроде как укоризненно головкой покачивает:
- Такая, значит, я страшная тебе показалась, да? Р-р-р-р – звер-р-рь!
Леся ей к плечу меховому щекой прижимается:
- Ну, я ж не знала ещё, какая ты! …А потом заметила меня - а я всё стою, смотрю – и сама на меня посмотрела, и так, как будто вспыхнула сначала: эт-то что такое!
- Леська! Не стыдно? Ничего я не вспыхнула, я сразу поняла…
- И как засмеётся – ой! хи-хи!
- И кто ещё первая – хи-хи!
- А это потому, что обе в зеркале стоим-отражаемся и видим, какие непохожие, а потом – как будто и похожие, и ещё смешнее стало.
- Да уж, хм-м-м! – пересмеялась уже Лика. – называется «найди 10 различий».
Задумалась Леся, считать начала:
- Ну, во-первых, у тебя коса, а у меня… - соломкой жёлтой тряхнула. - Во-вторых, у тебя глаза карие, а у меня… - блеснула зеленью.
- А в третьих, - это Лика подхватила, пальчик перчаточный загнула, - ты же в моём белом капоре тогда стояла…
- А ты потому и нахмурилась сперва? – сама принахмурилась Леся.
- Ну, может быть… - не хочет хмуриться Лика. – Да, впрочем, чепуха всё это.
- Как чепуха, Ёлочка? А Жерар Филипп? Ведь ты же…
Махнула Лика перчаткой:
- Дело прошлое.
Надо же – уже прошлое? А года ведь не прошло! Как всё быстро в юности, а, Гайнгерб?
- Папа! Ты нас тут заморозить решил, как в тундре? Где оленьи малицы?
- Пойдёмте, пойдёмте… - и шофёру киваю: жди, Иван Иваныч. А тот и сам уж профессионально ждёт: газету «Сегодня» на руле развернул, зевает: гуляйте, Зельманович, пользуйтесь погодкой.
Вошли в парк на пять шагов, а уж справа:
- Гу-гу-гу! Фю-у-у-у…
И пошёл бинокль перевёрнутый: поравнялся поездок с платформочкой, залязгали-распахнулись дверцы вагончика, проводничок билетики проверил, пискнул:
- Счастливого пути!
Скамеечки-окошечки, поехала платформочка, мигнул глазком зелёным семафорчик, пригибается в вагончике Гулливером Лев Зельманович, снисходительную гримаску прячет Лика, визг восторга сдерживает Леся. А я им на яр лесистый в окошко:
- Это будет у нас Крым, Большой Каньон, Чёрная речка.
Хмыкнула Лика:
- Угму… Ка-анечно, Крым!
Лбом стекло плавит Леся:
- А Чёрная речка – там, на дне каньона?
Лика ей подбородок на плечо:
- Вот поедем с тобой через год в большом и взрослом вагоне, да в купе, да в Крым – так увидишь: там та-акой ка-аньон! И рощи можжевеловые, представляешь!
А Леся стёрла со стекла только что надышанную запотелость и – Лике:
- А в Америку мы поедем?
Вмешиваюсь:
- А вот уже едем, вот и Central Station, Нью-Йорк.
- И Гершель там? – чуть окошко не выдавила.
Подмигиваю Лике на Лесю:
- И он там, а как же, он ведь американец.
Опечалилась Леся, снова запотело стекло, а я тороплю дорогу:
- А это Франция-город, вон она – башня Эйфелева! – и указываю на Сырецкую телевышку. – А вон там – Иерусалим, Стена Плача…
- Там же Гроб Господень… - удивляется Леся.
- И мечеть Омара, - колко подытоживает Ёлочка.
Не успел растаять в затуманившемся напитке незримый Иерусалим, а тут увиделся Лесе за лиственным лесом три дня как оставленный:
- Чернобыль! Вон и станция Янив, где тот седой старичок с большущим крестом дядьке Василю всему свету Чернобыль предсказал…
Лика на меня выразительно, дескать: отвлечь от навязчивой травмы! Ладно, попробуем. И, бодро-капитански:
- А вот и город Игусижаба, столица Союза Островов Тото-и-Тото. И я только что оттуда. Это два острова на синем и далёком океане, они отражаются друг в друге, словно близнецы. Их правитель, Хоакин Сантеро, раз в 7 лет для справедливости переносит столицу с Тото на Тото…
Отвернулась Леся от окошка, заслушалась. А вот и замкнулся круг Сырецкой детской железной дороги. И залязгали вновь дверцы вагончика, и проводил 12-летний проводничок 16-летних пассажирок и Гулливера Зельмановича Гайнгерба, и махнул флажком:
- Приходите ещё!
Дремлет профессионально Иван Иваныч, листом газетным уютно прикрыт, и пятерня кленовая к стеклу лобовому прилипла. Тук-тук в окошко:
- Свободны?
- Мм-м-м? Аа-а, нагулялись! ПрОшу пана!
Отваливаюсь на спинку по правую от шофёра, глаза приподнимаю, вижу в зеркальце: вот они, на заднем сиденьи сидят, не снятся:
- А мы придём туда ещё, Лев Зельманович? Потому что я поезда, конечно, видела, но они никуда не ехали. Хотя были побольше, и рельсы пошире, но всё такое ржавое! Зато я уже ездила на петро на Метровку.
Лика – и не прыснет, только к ушку Лесиному пригнулась, пошептала. Леся:
- Ой, в смысле – хи-хи! – на метро, в смысле, на Петровку. Купила там ветровку, и джинсы с ягодками…
Зашипела Лика:
- Лучше не рассказывай никому про ягодки!
- Ну а что! Смотрите, Лев Зельманович: вы ж меня оставили и 2 конвертика мне оставили: один, сказали, на хозяйство, а другой – на личные расходы. А меня мама всегда тоже посылала в город за покупками, и сверху давала «на що схочеш, доцю». И вот выхожу я из двери, ну, в смысле, из квартиры, а справа в дверях бабуся с цуцыком на меня: «А здороваться надо, или как?» Точно как у нас тётя Тоня в церкви: «А платочек завязывать надо, или как?» А я поздороваться просто не успела, потому что у нас все здороваются, даже с незнакомыми, но тут же, в Киеве, незнакомых столько, что не наздороваешься. Хотя и неудобно. Я ей, конечно: «Извините, здравствуйте, пожалуйста». А бабуся: «Вы, девушка, извините тоже, конечно, но интересно знать, кем вы приходитесь Льву Зельмановичу?» А я, вы извините, Лев Зельманович, так сходу, не подумав, отвечаю, что дочь. Бабуся: «А-а-а! То-то я смотрю: глаза-то зелёные, вылитые Зельмановича». И ещё что-то сказала, но это уже глупости. Нажала кнопочку, а там говорят: «Диспетчер!» Я сначала подумала, что на энергоблок попала, а потом поняла, говорю: «Здравствуйте, извините, пожалуйста». И другую кнопочку нажала. А двери разъехались, и я вошла, а там в зеркале – такое чучело: юбка в клетку, куртка старая, была белая стала серая, ботинки какие-то дурацкие – ликвидаторы б сказали: «Гапка – село неасфальтированное!» А Гершель приедет! Раздвинулись двери, я на выход, и спрашиваю, где тут у вас одежду купить? А девочки посмотрели так на меня: «Ну, не на Кресте уж точно! Спустись вон в Трубу под Майданом, оттуда в метро, и выйдешь на Петровке, там кругом базар – там тебе шо-то подберут». Ну, пока я спустилась от вашей башни туда, к фонтанам, пока спустилась потом в Трубу – а там… наверное, за всю жизнь я столько народищу не видела! Дедушка сидит, на гармошке поёт, как дядя Иван Баран, только слова немного переделаны: «Рідна мати моя, ти ночей недоспала…» Бумажки цветные раздают, за стеклом картошкой кого-то кормят, а в корзинах - та-а-акие цве-еты, что я сразу 15 белых роз – все, что были – купила. А тут – метро, двери туда-сюда, а я с розами – вперёд, а там все между стеночками протискиваются, а меня там чуть не прибило. Я в другую щёлку – опять прибило. А все бегут и толкаются, и ни здравствуйте, ни извините, пожалуйста. И я тогда тёте в чёрной форме, в круглой будке, в красной шапочке все розы в руки – раз, и сунула! Она нюхает, колется, а я уже на ступеньках вниз еду. Фонари навстречу, люди с лицами навстречу, и все как будто ждут чего-то. А мне так легко стало без этих роз, и не колет ничего, и руки свободны, и понятно стало, почему все хотят в городе жить. Доехали ступеньки донизу, спрыгнула с них – не упала. А тут – поезд, двери опять раздвинулись, и все туда кинулись, и меня втащили, а одна девушка говорит: «Хорошо бы перед этим намыливаться». И темно, и светло, и стучит, и кто-то громко по радио: «Вельми-шельми-пановні сапажири, не забувайте поступатись дітьми громадянам та індивідам похилого віку. Не за баром станція Петрівка». Выдавили меня – смотрю: лестница как лестница, не движется, даже скучно стало, и даже страшно стало: а как же теперь выйти? Ну, пошла со всеми, а там опять двери туда-сюда летают. Вылетела – вижу: ещё лестница, но уже базар, и тётенька с котиками стоит, сама такая седая, как крёстная Ираида Ивановна, а котики – пушистые такие, ватные, и носики приплюснуты, а глазки голубые. Я сначала подумала – игрушки, а потом вижу – а они лапками шевЕлят, а один тётеньке на плечо залез. Я спрашиваю: а почём эти котики? А тётя: «Вот этот – перс. А тот – простой, но смотрите, какая лапочка, и уже туалет понимает». Смотрю – и правда: это ж как наш Гришка Котовский, когда маленький был. Почём он? – говорю. А тётенька засомневалась так: «Вообще, я таких мурчиков в хорошие руки так отдаю, чтоб не мучились, но вы, я вижу, любите животных, так с вас десяточка – ничего?» И чуть взяла я на руки котика, и уже Мурчиком назвала, а ко мне подходят другие тётки и всё продают: и кофточку с пушком, и шапочку розовую, и ветровочку, и зеркальные очки, и джинсы с ягодками. Одна бабуся мне на шею бусы сиреневые повесила, а другая аж сверху сбежала и связку сушек сверху бус на меня прицепила, и опять мне понятно стало, почему все хотят в городе жить: не сходя с места оделась и украсилась, и Мурчика завела!
- Так что же, у нас теперь ещё и Мурчик живёт? – осторожно реагирую через плечо с переднего сиденья.
- Ой нет, Лев Зельманович, извините, пожалуйста, но я Мурчика дежурной по метро отдала, потому что рук не хватало, а он, бедненький, пищал. А сушки ребёнку на коляску повесила, а то он плакал, а мама его улыбнулась и говорит: «Спасибо». И сразу три штуки съела, пока поезд пришёл. А назавтра, как Лика приехала, так и смеяться сразу стала, а я ж сразу не поняла почему, и тоже себе смеюсь. Стоим так, смеёмся, а Лика вдруг: «А ну-ка повернись. О-о-о!» Я повернулась и смеюсь ещё немножко, а потом спрашиваю, можно ли уже, а она: «Подожди, сейчас!» И чем-то сзади меня щекочет, а потом говорит: «Ну всё – можешь поворачиваться». Я повернулась, а она в одной руке ножницы держит, а в другой – вот так, в двух пальчиках – тряпочки розовые показывает. Я себя – цап-цап … ну, там, где карманы задние, а ягодок-то шёлковых нет - одни джинсы шершавые, представляете?!
- Нет, папа, ты не представляешь: прямо на ягодицах пришито по розовой ягоде! Представляешь?
Представляю – н-да! Но какая непосредственность свежести! Леся, взволнованно:
- И она эти ягодки – представляете, Лев Зельманович? – открыла сумку, достала ножницы – и отпорола с меня вон! Я стою, уже не смешно, даже уйти хотела, а Лика вдруг подходит ко мне и… делает вот так…
И вижу в зеркальце: притянула Леся Лику, поцеловала в губы, а та в ответ неожиданно нежно проворковала-промурлыкала:
- Мр-р-р, вр-р-р…
И, отводя руки и губы Лесины:
- Ну-ну-ну-ну-ну…
Освободилась и мне руку на плечо:
- И сразу же – слышишь папа? – я повела её в приличный бутик на Крещатике и переодела в человеческое. Она слушалась, не противилась – и вот какая барышня получилась, да, папа?
Взглядываю в верхнее зеркальце: да!
- Притормозите-ка, Иван Иваныч! Пойдёмте, девочки, у нас тут дело есть.


ТЕРМІНОВЕ ФОТО

працює

з 10:00 до 19:00



Щурится близорукий фотограф – наш, конечно, человек:
- Кто сниматься – девочки или папа?
- Угадайте.
- А шо тут угадывать: у папы паспорт, конечно, есть уже много лет, да ещё и заграничный – или я ошибаюсь?
- Тогда снимайте нас! – заказывает Лика.
- Как, обоИх? Так у нас даже двойного грАжданства не бывает, а двойного паспорта – о чём вы шепчете!
- А вы пошире возьмите, чтобы две поместились! – это уже Леся.
- А меня забыли? – не выдерживаю вдруг.
И усаживаемся в ряд на 3 стула: Лев Зельманович, слева дочь… и справа дочь!
- Не моргать, ротов не раскрывать, делаем умное лицо, а то птичка не вылетит и документа не получится.
Не моргаем, не раскрываем, делаем, вылетает, получается.
- Но так же ещё паспорта нихто не оформлял.
- А попробовать? Ножницы есть?
И тут же отчекрыживаю от моментального снимка белый квадратик с Лесиным личиком – кошачьим, скуластым, зеленоглазым:
- Вот это и будет – Леся Львовна Гайнгерб.
Вижу – не понимает. Вижу – понимает. Стоит огошенная: как же… но я… Леся Витальевна Пименова. А папа?
- Нет, Леся, отца ты не теряешь. Ты получаешь ещё одного. А я - ещё одну дочь. И на всё это – твоя воля. Пойми: жить среди людей – значит числиться. А стать на учёт тебе, сроду не учтённой, сейчас можно только так.
- А папа?
- А папа - вот что думает…
Подаю ненадписанный конверт. Разорвала – читает. Растёт отблеск вопроса в Ликиных вишнёвых. Успокоенно светает в Лесиных зелёных. Поняла!:
- Так вы ездили… к нам… в Чернобыль?
- И в Чернобыль тоже.
- Папа пишет: «Лев Зельманович поможет», «Лев Зельманович может»…
Не возражаю, ожидаю.
- Лев Зельманович, значит, вы большой начальник, народный депутат?
Х-ха!:
- Видишь ли, девочка, я не депутат. Я начальник побольше.
- ???
- У меня в руках прошлое. Со всеми его возможностями. А из прошлого растёт будущее. Вот это письмо – давай его мне! – теперь сохранится. Если не навеки, то на века…
Тень ужаса тмит Ликины вишнёвые. Вопрос разросся в зелёных Лесиных.
- И в этот паспорт – кстати, вот он! – на имя Леси Львовны Гайнгерб надо вклеить вот это фото. Фотограф, принесите нам канцелярский клей! Вот так. Остаётся только поставить печать. С твоего, конечно, согласия, Леся Львовна Гайнгерб. Так вот, этот паспорт тоже сохранится на века, и кого пустят в хранилище, тот увидит, корни того громадного дерева, которое вырастет из нашего с тобой замысла…
Спрятались Ликины глаза под хвою ресниц, содрогнулись под жакетом плечи. Обняла её плечи Леся:
- Ёлочка, ты не хочешь? Меня сестрой? Только скажи – как скажешь, так и будет. Правда, Лев Зельманович?
Вскинула Ёлочка хвою ресниц, из хвои в меня - взора двустволка.
- Ну, Ёлочка, хочешь мне сестрой быть? Не молчи же!
Хочешь не хочешь - будешь! Опусти, девочка, двустволку! И разряди – я сказал! А сам – ого, Гайнгерб! – не глаза – два узких лезвия меча: вылитый дед комиссар Коган, красный самурай.
Не шелохнулась, не потупилась:
- Ну как же мне не хотеть?
Расширила вишнёвые, к Лесе крепко щекой прижалась, рассмеялась:
- Правда, Лев Зельманович?..
Ну можно ли так на дочь?! И можно ли таким Кащеем отражаться в овальном зеркале, в котором положено лишь причёсываться на фото для паспорта?
- Иван Иваныч, на Татарку!

…………………………………………………………

- А потом я Лику глазунькой с салом кормила…
Где ж она в нашем более или менее кошерном холодильнике сало обнаружила?
- Это мама нам с Гершелем сунула в дорогу, сказала: «буде як знахідка».
- И как тебе, Лика, сало?
Не оборачиваясь, показывает большой – маленький, конечно,- палец в чёрно-бархатной перчатке:
- Во! В 100 граммах – 300 рентген.
Обиделась, что ли: идёт впереди, на дворики-заборики смотрит. Кончилась Татарка, пошли разные Печенежские-Половецкие в осенних мастях, тополях, дубах, клёнах. Вот балкончик в пелерине увядшего винограда, осокорь весь во хмелю зелёном, воротца в плюще рыжеватом…
- Скажи что-нибудь, дочка!
Полуобернулась Лика, прищурилась, в пространство кивнула:
- Эта охра плюща на воротах… – И, профессионалкой: - Фактурно как!
- А у нас называют: «жидівська борода»…
Хм-м!
- Ой, Лев Зельманович, так это теперь я тоже… еврейка? Интересно получается!
Хм-м!:
- В паспорте этого теперь не пишут, успокойся.
Хм-м: а тебе, девочка, уж конечно, и по мордочке за это не дадут.
Входим во дворик сквозь воротца в «жидовской бороде», и Леся, восхищённо:
- Как в Чернобыле, на склоне!
Насквозь продуваемый-прозреваемый необитаемый кирпичный домик, внутри пробили пол тополиные побеги, перед окном – осот-будяк в мой рост, с колючими синими шишками, на подоконнике – трава-мурава. Справа от домика – травами-муравами, будяками-осотами, лопухами-крапивами поросшая поляна переходит в склон, а склон – в обрыв, а там – рощи дубоклёновые, тропки крутые, неходимые, а там – глазом не дотянешься: Днепр рассинелся, острова раскинул, левый берег далеко расстелил…
И вдруг прильнула Лика спиною ко мне:
- Папа, там ворона!
- Где?
Вот она, ворона: летит-орёт, бранится, зрачки выклевать норовит. Может быть, воронёнок у неё в гнезде – серо-чёрная неоперённая Лика… Обнял за плечи меховые: ничего не бойся, что ворона – ястребу в обиду не дам! Леся – в ладоши громко и:
- Кыш, кыш! Быстро!
Три-четыре шага – и словно невидимой границы больше не нарушаем: отстала птица. Расставляет Лика треножник: - Дай-ка, Лесечка, сумку. - И вытаскивает Лика из синей сумки фанерку, и вынимает из тубуса бумагу, и прикалывает кнопками бумагу к фанерке, и достаёт кисти, и раскладывает брезентовый стульчик, и заворачивается в клетчато-синий плед, и меняет бархатно-меховые перчатки на шерстяные, беспалые:
- Вы разговаривайте, разговаривайте, не обращайте внимания.
Разговариваем:
- А мы и ночуем теперь вместе…
- В Ликиной, на тахте?
- Кто на тахте, - включается Лика, сама кистью по бумаге гуляет, - а Леся – на кресле-кровати.
Надо же, я и забыл о таком предмете.
- Из кладовки притащили, а ягодками, что я с джинсиков тех отпорола, пыль стёрли – и…
- А как удобно на нём спать, Лев Зельманович!
- Ну, для вашего с Ликой размера!
И улыбается уже Лика свежим воспоминаниям:
- Я ей и пижамку предлагала, и ночнушку байковую…
Смеётся Леся:
- Самое чуднЫе – это её махровые на ночь носочки!
Смеётся Лика:
- Ну видишь, папа, какая она! Насчёт грелочки в постель я уж и не заикалась.
- Зато про тундру, Лев Зельманович, всё мне досказала: и какой там ветер с океана солёно-ледяной при минус 60 градусах, и как сияет небо полыми цветными столбами, и как медведь солдата задрал, и тут же похоронили, крест из досок поставили. И как если выходишь по нужде, берёшь 2 палки: одну в сугроб воткнёшь и держишься, чтоб ветер не унёс, а другою от полярных волков отбиваешься.
Надо же: давно перестала Ёлочка об этом слушать, а теперь сама…
- …и ещё сказала, как она любит об этом вспоминать, когда засыпает в ночнушке байковой, в махровых носочках, под одеялом пуховым и с грелочкой…
А я и не знал, что до сих пор вспоминает. Маленькая она так любила, чтобы я на ночь ей про тундру поговорил. Подушкой укроется и слушает, пока не уснёт. Дед-Мороза под ёлкой обожала, в «Морозко» мы с ней на зимних прогулках играли: тепло ли тебе, девица? Упорствовала в тепле, как терпеливая старикова дочь, а дома награду за то получала. Но 4 зимы назад вдруг взметелилась, обернулась невоспитанной старухиной дочкой: «Ой, застудил! Руки-ноги отмёрзли! Сгинь-пропади, постылый Морозко!» И – из шарфа-башлыка-капюшона глаз двустволку в меня уставила. Аж у самого мороз по хребту прополз. Опомнилась, кинулась к папе, заплакала-растаяла. А в подарок дома белый капор получила и 3 года его не снимала, а потом написала картину: вот она - Лика - на полотне, в полотняном белом капоре, губы – скоба книзу концами, с отблеском вопроса во взоре. Глядит в зеркало, себя видит, а за спиною – Принц, Фанфан-Тюльпан, весь в осиных талиях меж выпуклых полурукавов, тонкая сильная кисть на эфесе шпаги, лицо приподнято, шевелюра чернобура, во взгляде: «Знаете что!»
- Папа, куда ты там ушёл в воспоминания? Так вот, я ей про тундру, как чукча, а она мне про Питер, как благородная девица. Сколько я узнала! Там улица Росси вся мраморная, а Эрмитаж – это царский дворец, восхитительно выстроенный архитектором Растрелли – так выходит окнами прямо на набережную Невы, представляешь! А Нева, рассказывает, - это река такая, в городе главная, она для Ленинграда – как для нас Припять. А над Невой - такой Медный Всадник на камне стоит, и с ним был случай. Во время потопа, когда на стенах грифелем отмечали, куда и в каком году вода доходила, Лесин папа, студент-биолог, Медному Всаднику за потоп кулаком погрозил: ужо тебе!
- Ну, Лика! Ну, Ёлочка, что ты! – сама хихикает Леся.
- Да-да, а Всадник за ним тогда вдруг погнался, и так целую ночь бегали – по улице Росси…
- Ли-ика!
- По набережной мимо царского дворца - Эрмитажа…
- Ли-и…
- А проснулся папа верхом на Сфинксе: это такой зверь мифологический.
- …ка-а-а! Я же тебе говорила, что я это так понимала, когда маленькая была, и папа мне на ночь про Ленинград рассказывал. А потом я всё прочитала и знаю, что это было очень давно и у Пушкина. А папа уже позже там родился и студентом-биологом стал.
- И коню Медного Всадника в виде опыта кое-что до блеска натирал.
- Ли-ика, хи-хи! Нельзя же при Льве Зельмановиче! И потом – это папа не сам, а его бывший одноклассник, Серёжка Горшков, такой хулиган, его подговорил. Так Серёжка Горшков, он курсантом военно-морского училища служил, а у них традиция: в ночь перед выпуском конские яблоки должны блестеть – это дело чести курса. Вокруг Всадника в эту ночь стражу ставят, но это дела не меняет. Всё равно придут и начистят. И обратно маршируют с песней…
- На семь замков запирай вороного – выкраду вместе с замками! – тоненько запевает Лика.
- Не-ет, ты не так запомнила! Они поют: «Мой Ленинград, я прощаюсь с тобой».
- Ну, может быть, но это дела не меняет.
- Так вот, а Серёжка Горшков, курсант, папин друг и одноклассник, я его в альбоме видела, так он папу подговорил вместе пойти коню шары начищать, представляете, Лев Зельманович!
- Хм-м… И что – начистили?
- До блеска, Лев Зельманович! Но их поймали, арестовали, папе 15 суток дали, а Серёжке Горшкову всё бы так сошло, потому что выпуск, но выпуск на день задержали, потому что контр-адмирала Брежнев к себе в Москву на охоту вызвал. И Серёжку бедного прямо с плаца, где камень с Медным Всадником, прямо в парадной форме торжественно отобрали кортик и повели на гауптвахту, и тоже на 15 суток. И он весь срок отбыл, выпуск пропустил, вышел, а контр-адмирал и говорит: «Мне было бы жаль, если эта наша традиция исчезла, но дисциплина есть дисциплина, и наказывать надо строго, а то бардак получится. Попался – отвечай!» И Серёжка ему по стойке смирно: «Так точно, тов. контр-адмирал!» А к папе все 15 суток однокурсница Оля Цадиковская на свидания приходила, на которой они чуть не поженились.
- Ну что же ты недоговариваешь, а, Леся? – ехидной тихоней лепечет Лика. – А про шары быка Урана?
- Ой, Лика, тут же Лев Зельманович, он же всё-таки мужчина!
Надо же – какая целомудренность!
- Ну, тогда я расскажу, папочка! – совсем лисичкой-сестричкой змеится Лика. – Был такой в Чернобыльской области колхоз…
- Вот и неверно! Не область, а район, и не район, а Зона, и не колхоз, а ферма…
- Ну, ферма, ферма. А на ферме жил-был бык по имени Уран, а у него было три коровы: Альфа, Бета и Гамма.
- Да, Лев Зельманович, это первые буквы греческого алфавита, которые означают три вида радиации: альфа-, бета- и гамма-излучение. И у них было…
- Три вида телят: одноглавые, двухвостые и трёхглазые…
- Лика, не бАлуйся, этим не шутят!
- Но ты же сама говорила, что такого не бывает и что всё это журналисты выдумали.
- Конечно, выдумали. Телята как телята. И было их много…
- До самой Омеги.
- Да, а потом вышел негласный указ, и всех теляток, и коров – под нож…
- И в Киев, на Бессарабку.
- А бычка Урана, бедненького, кастрировали, извините, конечно, Лев Зельманович. Ферму закрыли, стоит она теперь у пустой дороги, иногда там БОМЖи ночуют или беглые ЗЭКи. А прямо перед фермой поставили памятник, люди называют его «Борець із Бугаєм». Стоит на дыбах огромный бугай, и огромный борец голый рога ему обламывает. А у бугая – хи-хи! – вот такие вот шары!
- А у борца? – не выдерживаю и я.
- Не в этом дело, Лев Зельманович, у него не видно. А вот у бугая каждый год на Пасху кто-то приходит и их суриком накрашивает. Микита Трохимович считает, что это не кто иной, как ликвидаторы, хотя какое им дело! Ну, там у нас другие условия, и не ставят стражу, как в Ленинграде, так что никого ни разу не поймали. Микита Трохимович ещё говорит, что это вандализм, и что к памятнику надо относиться очень серьёзно, ибо он символизирует борьбу человека с ураном. А бедный старенький Уран приходит посмотреть, какой он был раньше, и только мычит.
Не слушает Лика, кистью-красками пишет, отложит кисть, на бумагу посмотрит, в пальцы подышит, дальше пишет. Возникают откуда-то у Леси термос, свёрток:
- Покушайте, Лев Зельманович, пирожки с вишнями - с утра напекла. Лика, а ты?
Протягивает Лика, не глядя, рукавичку, из неё пальчики, принимает из Лесиных сладко-пахучий румяный пирожок:
- Мм-м-м, па-у-ы-бо!
Пуще завёртывается в клетчатый плед. Поглядывает на неё Леся, усмехается:
- И тогда, в первый вечер: лежим, рассказываем, а мне всё как-то душно. «Лика, - говорю, - а можно я балкон приоткрою?» А она: «Ну, если очень хочешь. Только подожди». Встала, вытащила из шкафа этот самый плед, укрылась им поверх одеяла, а на голову большую подушку! Мне аж неудобно стало балкон открывать. Полежала, подышала кое-как, а Лика мне: «Ну что ж ты, открывай уже». Открыла – и через пять минут прикрыла. А Лика тогда: «Ага, замёрзла!» А я отдышаться не могу – такой страшный угар за окном над городом. Хорошо жить в Киеве, но надо привыкнуть.
Не слышит, пишет Лика. Ветерок потряхивает верхушки тополей, треплет Лесину соломку, поглаживает Ликин клетчатый плед, быстро уносит в сторону дымок из Львиной трубки.
- А проснулась я, глядь на часы большие, что у Лики над тахтой – ой-ой-ой! – уже 7:15! Так и всю жизнь проспать можно. Я – одеваться: потянула шкаф за ручку – оказалось не за ту! Шкаф весь куда-то поехал вбок, и глядь – а там другая комната, а я ж ещё не знала, что там у вас опять комната, так даже перепугалась – как в «Золотом Ключике». Ну, вошла, и так мне стало интересно! Как это у вас всё придумано, Лев Зельманович: чуть на порог ступила – люстра синяя зажглась, а у неё 7 рожков! Вы, наверное, уже и не замечаете, как это удивительно!
Хм-м:
- Ну и что ты ещё там увидела?
Засмеялась, руки моей коснулась:
- Этажерочка, корешки-корешки, а на них – крокозябры!
Эге, какая шустрая!:
- Ну и что ты подумала?
Посерьёзнела:
- Вы знаете.
Ого, какая умная!:
- Я-то знаю, а ты?
Тихо:
- Про Гершеля, конечно.
А вот это и вовсе лишнее. Когда надо будет – сам ему покажу. А тебе, девочка, вообще лучше туда не… А девочка уже расщебеталась:
- Я подумала, Лев Зельманович, что эта же этажерка – старая библиотека…
Ну вот. И что теперь?
  - …такая же, наверное, как мы с Гершелем в Припяти тогда искали.
Фф-ф-фу-у-ух… Слава Те!.. И мне спокойнее, и тебе целее… Ибо, как сказал мой приятель из Минздрава в 1986-ом, Чернобыльском году: «Меньше знаешь – крепче спишь».
- Это я уже потом, Лев Зельманович, после урока иврита, узнала, что там не крокозябры, а ивритские буквы: алеф, бет, гимел, далет, хге, вав, заин, хет…
- Фу-фу, русским духом пахнет! Откуда это ты?
- Да, и огласовки такие звучные: патах – это тире под буквой и слева от неё читается А, камац катан - значок в виде «т», под буквой, такой же, как камац, а читается О…
Батюшки-светы, кого я удочерил?!
- Удивились, Лев Зельманович?
- Н-да, признаться…
- Так вы же сами пригласили для меня учительницу, и так интересно вышло, что я её уже знаю…
- ???
- Да-да, это же Фейга-Бейла Золотарски, она и хасидов к нам привезла!
А, так вот оно что! Ну Лев Зельманович, ты даёшь! Сам же позвал, сам же нанял эту всеегупецкую сороку-ворону, без которой и Песах не посвятится, поучить Лику родному праязыку. Так-так, это забавно:
- Так она что, уже за вас обеих взялась?
А что, работа та же, а гонорар двойной: для Фейги и для Бейлы.
- Нет, Лев Зельманович, что вы, она так резко поставила вопрос, что её пригласили к только одной ученице, а про двух речи не было… А Лика же заболела…
- Постой, как заболела?
- Ой, Лев Зельманович, я таки сболтнула…
Совсем не видно стало Лики под пледом.
- Ну, рассказывать - так рассказывать!
Из-под пледа:
- Ехать так ехать, сказал попугай…
Смутилась Леся:
- Извини, Ёлочка, проязычилась…
А из-под пледа, как с пластинки:
- …сказал попугай, когда кошка тащила его за крыло из клетки.
Совсем потерялась Леся:
- Лика, Лев Зельманович… Извините, я ещё не привыкла! Ну, как было дело: вернулась я из вашей старой библиотеки, а Лика всё не встаёт, и её даже не видно: представляете – большая подушка, плед, одеяло, а где же Лика? – аж страшно! Я нагнулась над подушкой и пою:

Далёко-далёко за морем
Стоит золотая стена;
В стене той заветная дверка,
За дверкой – большая страна!

Не отзывается! Я тащу за подушку, а она не пускает. Я: «Лика!» – А из-под подушки, чужим голосом, коротко так: «Горло». – Я снова: «Лика, что с тобой?» – Ещё короче: «Горло болит». Я: «А как же в художественную школу? Ты же обещала, обещала повести!» Приподнялась, вижу, подушка, и опять чужой голос: «Ты что, не слышишь? Какая уж сегодня школа! Дай-ка градусник с той вон полочки». И совсем без выражения: «Спасибо…» Передала я градусник под подушку, сижу – и уже боюсь: может, это я ей радиации нашей напустила? И так обидно стало, Лев Зельманович, что это я! Так горько стало, что даже заплакала: это получается, что куда ни придёшь, везде после тебя трупы! А особенно Лика, такая молоденькая, могла бы жить и жить… У-ы-ы-ы!
И таки заплакала.
- Леся, что ты! Что ты выдумала? Да всю эту вашу радиацию одни журналисты разводят, ты меня слушай, я-то знаю: всё это – громадный коммерческий проект, и кормятся на нём…
- Знаю: ликвидаторы – у-ы-ы!.. майор Ерёменко – о-о-о!.. менты и рыбная мафия…
- И сотни паразитирующих структур – на Украине, в России, в Европе… и в Америке. Так что не бойся, ты совершенно чиста и незаразна. А Ёлочка – такого уж она у нас хрупкого здоровья: чуть форточка, ветерок-сквознячок – и…
- И главное, что меня напугало, это пониженная температура, представляете: 35 и 5 - такого же не бывает!
Весело хмыкнуло под пледом, весело забегала кисть, даже папа, Лев Зельманович усмехнулся:
- Ещё как бывает! Это, если хочешь знать, именно Ликин случай. Когда д-р Цфасман из Мюнхена с лекциями был – мой старый друг, - он так и определил: Fiber negativa Likiana .
Откинулся плед, показался берет, послышалось:
- Давай-ка о другом, папа. И ты, Леся! Ведь я ж тебя тогда успокоила, а у тебя снова этот комплекс вины.
- Да, Лев Зельманович, успокоила! Она, как услышала, что я плачу, сразу сбросила на пол подушку, вышла из одеял – в пижамке, в носочках махровых – и ко мне, и даже голос вернулся: «Если что – скажи папе, что было обычное, а сама… меня отцу замени». И вдруг засмеялась хрипло: «Шутка такая. Глупая шутка». И обняла ледяными руками.
Совсем скинут плед, оторвалась от работы кисть, метнулась коса, сверкнули вишнёвые:
- Это что ещё за «Девушка и Смерть»? И вообще, Леська, не нарушай настрой художника. Знаешь, говорят: холодные руки – горячее сердце.
- Ой, Лика, никогда не слышала, а так красиво! А ты думаешь, это и вправду так?
Снова свернулся коконом плед, загуляла нервно кисть, и ни слова…
- Лика, а Лика, а можно я про урок ивритского языка?
Дёрнулось плечико под пледом, под цигейкой, дескать: язык без костей!
- И тогда Лика позвонила Фейге-Бейле, что в школу не пошла и что давайте сегодня. Входит – а я её сразу узнала, а она меня нет. Вот что значит одеться по-городскому! Спускается в Ликину мастерскую, рыженькая и в платочке, зубки мелкие, как у белки: «Я Фейга-Бейла Золотарски. Но почему девушки два? Мы говорили с господином Хайнгерб, что он имеет одна дочь – Элина-Лика-Ёлка». А Лика, словно выздоровела на 5 минут, её в тупик ставит: «А вы угадайте, кто из нас Элина, кто Лика, и где тут Ёлка?» Навела очки Фейга-Бейла на Лику, на меня, на картинку с Жераром Филиппом и засмеялась, и пальцем погрозилась: «Пониатно без слов, что, во-первых, Элина-Лика – это одно лицо, как мы договаривались с господином Хайнгерб. А Ёлка – это совсем другое, и это, наверное, вы» – и показала – хи-хи! – на Лику. А та и рада: «Я, я, это я. А как вы узнали?» А Фейга-Бейла умненько так посмотрела и на меня: «Это просто: вы дочь господина Хайнгерб, вы Элина-Лика, потому что – алеф: у вас тоже, как у папа, есть зелёные глаза. И – бет: у вас есть одежда-голова – белая, как на эта картина, а значит – кто на картина? Правильно, конечно, вы». Это ж я была опять в Ликином белом капоре с картины. Ну, Лика отвернулась, подняла плечи и смеётся. А Фейга-Бейла – хи-хи! - и не заметила: что - алеф - на картинке глаза и не зелёные; бет – что там нарисована Лика, а не я; и главное – гимель – что Элина, Лика и Ёлка – это одно и то же имя, представляете?! Ну, поставила она передо мной доску и всё написала: и алеф, и бет, и гимель, и огласовки – патах, камац, камац катан… Я всё запомнила, даже интересно стало, как тогда на уроках немецкого у Микиты Трохимовича: «дер-ди-дас – тертий квас». А Лика, вижу, в альбомчике что-то рисует. Смотрю – а там Фейга-Бейла в виде буквы алеф изображена, и так же рот раскрыт, только алеф без зубов. Я засмеялась, и внимание рассеялось. А Фейга-Бейла мелком по доске постучала: «Я призываю ваше внимание. А если нет, я пожалуйста удалю ваша подруга». И тут Лика понюхала воздух – ой! - и убежала. Даже Фейга-Бейла спросила: «Она, как это… обиделась?» А Лика прибежала и меня – извините-извините! - в кухню потащила: «Смотри, что мы наделали!» – «Когда ж ты успела, - говорю, - рассольничек сварить?» А это был не рассольничек, а как вы думаете, что, а, Лев Зельманович?
Бросаю наобум:
- Киевский торт?
Леся, изумлённо:
- Разве ж торт похож на рассольничек? Сдаётесь?
Подымаю руки – в правой трубка:
- Хендехох!
- А это Лика хотела огурчики маринованные из холодильника для себя подогреть, чтоб хуже не простудиться, а тут Фейга-Бейла с алефом, а Лика увлеклась рисовать, а огурчики закипели, вот и рассольник получился.
Неподвижен клетчатый плед, но кисть остановилась. Не останавливается Леся:
- А я вдруг поняла, что алеф там, бет – это те же самые крокозябры из библиотеки. Ну, за заветной дверкой. И говорю Фейге-Бейле: «А у нас всё это есть, по-ивритски. Хотите посмотреть?» И повела её наверх, на галерейку, в комнату - и шкаф за ручку потянула. Она входить сперва не хотела: «Опять какой-то шутка? Я юмор люблю, но ему всегда есть время, а потехе час». Потом, как увидела люстру из семи синих рожков, любопытная стала и этажерку сразу заметила. Тянет книжки за корешки, снимает, листает: «Ах, ох, ух!» А потом рукою махнула и говорит: «Авваль эйн мафтэах - царих мафтэах!» И вышла, и сразу: «Урок окончен». И ушла так быстро.
Да, и я прекрасно знаю, куда полетела наша сорока-ворона. На весь Егупец расстрекочет, в чужие уши попадёт – и тогда не оберёшься. Если уже не… С Фейгой-Бейлой надо что-то думать. Причём надо на вчера!
- И только я спросить не успела: а какой это страны язык – иврит?
Заходили плечики под пледом. Ой, может быть, не стоит Лике - вчера ещё такой простуженной - так долго работать на осенней сырости? Чуть открыл рот сказать об этом, как Леся:
- В полночь я Лику полечила в тёмной ванной, и всё прошло, и сегодня мы уже здоровы были и пошли в школу.
- В какой ещё тёмной ванной? У Лики так быстро не проходит. Как ты, дочь?
  Дёрнулось плечико, откинулся плед:
- Леся приготовила щущ.
- Вот те раз! Откуда ж у тебя гусёнок, Леся?
- Какой гусёнок, Лев Зельманович?
- Ну что такое щущ? Это остатки ритуального гусёнка. Это только у самых местечковых было, да и то лет сто назад.
- Кто вам такое сказал, Лев Зельманович? Хоть не говорите никому. Щущ – это жжёная щетинка, её срезают, когда сало смолят, а потом – с водкой, со сметаной, с травками некоторыми дают как лекарство. И слова надо специальные сказать, и «Отче наш» 13 раз…
Вновь и вновь убеждаюсь: народное знание делает чудеса. Может быть, Лику почаще так подлечивать? Ну и пусть себе «Отче наш» – в этом тексте нет ни слова, враждебного иудаизму, или я ошибаюсь? Но я точно не ошибаюсь в том, что еврейству и народам необходимо воссоединиться, поделиться накопленной за тысячелетия мудростью. Тогда-то и исполнится миссия народа-мессии. Жжёная щетинка, правда, глубоко некошерна, хм! Так и дочь-то моя, Лика, крещена, так-то, евреи. Поймите же, наконец, что вы соль земли, но одною солью никто не питается. А пусть эта соль пропитает всю толщу языческой, некошерной плоти, и сало в том числе, и жжёную щетинку – вот тогда и будет всё съедобным и недоступным разложению. И Лика не будет больше болеть и скучать без сестры.
- …и «Отче наш» 13 раз Лика голая в темноте прочитала, и слова за мной повторила…
- А что за слова, Леся?
- Ой, Лев Зельманович, их только по делу можно говорить, это всё равно, что лекарство пить, когда не болит.
Снова откинулся плед, засверкала вишнёво Лика – в правой кисть, левая – под жакетом греется. Сама запевает-наговаривает:

Щущу, Щущу, продери гущу.
Просмоли водку, ізціли молодку.
Зачорни сметанку, побіли панянку.
Заколдуй травицю, випрями дівицю.

Всплеснула ладошками Леся:
- Лика, стой! Не дочитывай, а то… Ах-хах!
- Да ладно тебе «ах-ах»! После того, что я ночью тебе под щущом наплела…
- Да-а, что-то та-акое говорила… сначала про принца с ключом, а потом…
- А потом – вообще понесла. Понесло. Не обращай. Шутки глупые.
Отвернулся от ветра, трубку разжигаю. Насчёт глупых шуток у нас было так: маленькую Лику пугнул я как-то на ночь: «Дочь, если не уснёшь немедленно, я открою тебе страшную тайну» (Вот дурень, кто же так убаюкивает!). Расширила глазёнки до Сатурнова кольца: «Не хочу спать, хочу страшную тайну!» Ах так, ну слушай же: «Знай, дочь, я не твой отец!» Зажмурилась, даже не заплакала. Я, через пару минут: «Ёлочка! Лика!» Молчит, подушкой накрылась. Я: «Я пошутил, это глупая шутка». Выглянула: «Правда, глупая?» Вышла, простила. Но уже лет четырнадцати сама высунулась из-под подушки: «Папа, а хочешь, я открою тебе страшную тайну?» И я, улыбаясь, как тот Морозко: «Хочу, девица, скажи тайну, красная!» Приулыбнулась, прищурилась: «Знай, отец, я не твоя дочь!» За сердце схватился, голову откинул. Услышала тишину, высунулась из-под подушки: «Папа, папа! Это шутка, глупая шутка». И больше не было между нами глупых шуток.
Снова откуда-то взялась ворона, низко, прямо над головами орёт, только что клюнуть не решается. Кыш! Поднял обломок кирпича, швырнул не целясь, улетела.
Высунулась пленница пледа клетчатого:
- Папа, а почему не слыхать ни стрельбы, ни о стрельбе? На Татарку приехали, а ты – тише воды?
- Ну, ты ведь этого не любишь…
- Так у тебя теперь ещё одна дочка. Она, я уверена, не откажется попалить.
- Конечно, не откажусь. Меня папа с 6 лет стрелять учил. Хотя мы не охотимся, а это на всякий случай. Папа против охоты, но говорит: в лесу свой закон – без оружия не ходи.
Хм-м! А я бы добавил: и в городе так же. Вытаскиваю из кармана плаща родную приятную тяжесть. Вот он, револьвер, первой мировой ровесник, гражданской ветеран, сталинских репрессий реабилитированная жертва. Выгравировано на стальном боку:

Комиссару тов. Когану
от председателя реввоенсовета
тов. Троцкого

- Ну что, Леся, попалим по бутылкам?
Привычно пожав плечами, ушла глубоко под плед, как под лёд, Лика. Леся, любопытно:
- Это кто-то кому-то подарил?
- Это деду моему, красному комиссару, вручил вождь Красной армии.
Задумалась Леся, припоминает.
- Меня дед в честь него Львом назвать приказал.
Припомнила Леся:
- А он не ошибся?
- Кто?
- Ну, дедушка ваш.
- ???
- Ну, вождя же Сталиным звали, Иосифом Виссарионовичем. А вы говорите – Лев.
Как давно, однако, я живу! Для неё уже – что Сталин, что Троцкий. А через 1000-то лет?
- Про него сосед наш, дядя Томенок, всегда рассказывает. Очень любит, говорит, что воевал за него. И по телевизору я видела: усы, трубка, как у вас, но говорит с акцентом: «Я солдата - на фельдмаршала – нэ меняю!» Так это он сам вашему дедушке этот револьвер дал?
- Да нет, Леся, этот моему дедушке 17 лет за колючей проволокой дал. И может быть, именно за эту самую дарственную надпись. Потому что Троцкий Сталину – как кость в горле: враг №1.
- И ваш дедушка его не любил?
- Кого, Леся?
- Сталина.
Хм-м:
- В конце жизни он обоих уважал. Несмотря на 17 лет лагерей. Одного – как рушителя старого мира, другого – как строителя нового.
- А вы?
- Что?
- А вы за кого? Ну, вы считаете, кто прав?
- Оба по-своему. Время всё стёсывает, смотри: строишь новое – опираешься на старое. И тем самым отталкиваешь старое. Чуть построил – а оно, глядишь, само уже старое, да и ты состарился. Поняла?
- Конечно. Я иногда думаю: ведь и бабушка Зина была когда-то как я: всё понимала и всё помнила. А теперь как-то своеобразно всё помнит и как-то необычно всё понимает: посмотрела на Гершеля и говорит: «Такие в Чернобыле живут, сильно умные и сала не едят». А в Чернобыль такие только из-за границы приезжают… А вы тоже новое строите, Лев Зельманович?
Хм-м:
- Лучше сказать: старое достраиваю. Пойдём стрелять, Леся!
Из-под пледа:
- Только не у художника над ухом!
Отходим с Лесей – туда, на поляну с травами-муравами, будяками-осотами, движемся мимо склона:
- Вон, видишь?
Под углом к склону – в рост человека буро-кирпичная стена, зубчатая, словно Кремлёвская. На ней ещё с прошлого раза расставлены пустые бутылки: горлатые, пузатые, зелёные, прозрачные, коричневые – мадера, старка, зверобой, пиво, коньяк, портвейн…
- …Вижу – Лика проснулась совсем здоровенькая. Я с неё одеяло, плед, подушку – всё стянула: «В школу художников кто обещал!» Кофе по-польски попили по-скорому, в метро, в трамвай, и прибежали в школу. А там такое сегодня: натурщица отсутствует по пьянству, и им позировать некому. Входит учитель седой, на дядю Ивана Барана чем-то похож: «Что сегодня – пластанатомия? А Дашка? Запила, конечно, ну, дело такое. Так кого ж нам анатомить, а, творцы?» Тут и я: «Поанатомьте меня!» Посмотрел учитель, подошёл, потрогал: «А ты, - говорит, - когда-нибудь уже?» А я: «Так всё ж когда-нибудь в первый раз». Он: «Тоже верно. Ну, раздевайся». – «Как?» – «Полностью, полностью». – «Но!..» – «Не «но», а донага». Ну, сказано – сделано: стою голая, опираюсь на – вроде как дерево спиленное, только из белого камня. А Виктор Леонидович мне командует: руку – так, ногу – сяк, плечо опустить, задница – полоборота по часовой – так. И замереть!» И начали все меня рисовать, и Лика тоже. А Виктор Леонидович идёт между подрамниками: «Татьяна, ну что вы всё Дашкины сиськи вислые рисуете. Присмотритесь – это уже не она.» Дальше идёт: «Иван, ну что, что это? У вас уже дети в яйцах пищат, а туда же – жи-ивопись. Это не живопись, а порнография! Инночка, фигню малюете! Посмотрите, что у вас в руке: это не помада, это уголь.» И к тонкому такому мальчику подошёл: «Ну что это, Эдгар?!» Тот задирается: «Ну а что?» Виктор Леонидович уже сердится: «Да это же не натура. Натура должна быть такой, чтоб её – девушки, закройте уши! – чтоб её трахнуть захотелось». А мальчик важно-протяжно: «Я иной ориентации. И мне тоже хочется уши закрыть. И глаза, кстати». Махнул рукою учитель и ушёл: «Покурить, - говорит, - надо». А я устала стоять без движения, потянулась, сошла с возвышения посмотреть, что у Лики получается. А та закрыла руками рисунок и меня плечом оттеснила: «Брысь, Леська, иди на место». Подумаешь – художники! Подошла я к пустому подрамнику, взяла уголёк – и давай Лику рисовать, какая она сосредоточенная и строгая бывает. Тут Виктор Леонидович вернулся, ещё больше на дядю Ивана Барана чем-то похожий, посмотрел на мой рисунок, потом сразу на Ликин: «Надо же, - говорит, - зеркало!» Тут урок окончился, выходим из школы, а там уже вы.
- Хорошо, Леся, давай постреляем. Смотри – вот так: левую ногу вперёд, правую – назад, правую руку вперёд – пли!
Бахнуло. Зазвенело, рассыпаясь, зелёное стекло.
- Теперь ты, Леся! Да не жмурь ты оба глаза, а то ещё в меня попадёшь.
Отбежала Леся, постучала по дереву – по живому клёну. Вернулась, целится – опять оба жмурит. Не успел сказать ей, как – бах-бабах! А звона стеклянного не слыхать и бутылки все целы. Что ж ты бросила револьвер, а сама – туда, что там? Стоит, голову повесила, зову – не идёт. Я к ней, а она наклонилась над разорванной мёртвой вороной:
- Никогда больше… не возьму в руки…
Медленно, молча, возвращаемся к Лике. Она уже встала, спрятала кисть, сменила перчатки беспалые на бархатно-меховые:
- Свет ушёл. Смотрите, что вышло.
Смотрим: кирпичный домик, тополиные побеги, осот-будяк, трава-мурава. И поляна переходит в склон, а склон – в обрыв, а там – рощи дубоклёновые, тропки крутые, неходимые, а там – глазом не дотянешься: Днепр рассинелся, острова раскинул, левый берег далеко расстелил… Отвернулся от рисунка – и как в зеркале: домик-побеги-поляна-склон-обрыв-рощи-тропки-Днепр-острова-левый берег – даль… Стоим над склоном-обрывом – Лев с трубкой в чёрном плаще, Леся в плаще белом, голову опустила, Лика в клетчатом пледе – вдаль глядит, что видит? -

Мшисты-пушисты бугорки-пригорки.
Жёлтые рогожки разрастаются в перины.
Ярки небеса, и голоса негромки.
И рябит в глазах от багровой рябины.

Жёлтые рогожки да зелёные бархотки
Под ноги подостланы - иди, дружок, не падай
Мягкой шелестящей навстречу походке
Тихого чего-то, что окажется громадой.

Набегает облако на облако: крылья
Ширятся-сужаются тени мгновенной.
Сводятся-ломаются колкие клинья.
Хрипнет неуёмное сердце вселенной.

Лика неустанно-разномастной дали
Не смутить подаренно-потерянной обновой…

Или, как Лев Зельманович поиграть этим словом никогда себе не откажет:

Лика! Неустанно-разномастной дали
Не смутить подаренно-потерянной обновой…
В полное собранье унесут речные ряби
Тёмное посланье о потере и о даре -
И рябит в глазах от рябины багровой…

Продолжение: http://proza.ru/2008/03/22/685