Пентаграмма. 3. Исход

Константин Могильник
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Київ: Ключ, 2009, ISBN 966-7014-44-4


ПЕНТАГРАММА или ВОЗМОЖНОСТИ

Психолирический детектив

http://proza.ru/2008/01/12/43
Скачать: http://www.scribd.com/doc/15091327/-


КНИГА ТРЕТЬЯ: ИСХОД


15 октября 2005, Чернобыль, Зона Отчуждения
16 октября 2005, Киев


Подвёз наших на подводе до хутора отца-матери дядя Коля тот самый, что кирпич тогда не поймал:
- Хазяйко, коням пить!
- А чого це, дядьку?
- А хто вам, тітко, молодих привіз?
- А-а, то випийте на здоровлячко.
- Отож. Будьте. Ой, гірка, дайте огірка!
- Держіть, он, на вилочці.
- Ой пече – дайте ще!
- Нате вже, дядьку, щоб кирпичів більше не впускали.
- Ой, не нагадуйте. Та то, може, й не я, а той Микола, що з Корогода.
- Ну, то йому передайте.
- Як наллєте, то передам…
Но тут – тучка набежала на ясный день, в хату попятилась весёлая Васильевна, и, третьей не выпив, заторопился дядя Коля восвояси: это Виталий Власьевич откуда ни возьмись – стоит, хмурится, стёклами очков квадратных сурово посвёркивает, на Гершеля ещё пуще вообще не глядит, Лесю-дочу кивком грозным в дом отправил. Сунулся было Гершель за Лесею следом, да в свитер серый – в грудь хозяина носом ткнулся. Отступил на шаг:
- Знаете что!
- Прекрасно знаю.
- А если знаете…
- Плавать умеешь?
- Не знаю. Не пробовал.
- Хорошо. Тогда иди в лодку: покатаемся, рыбку половим, потолкуем.
И снова Гершель на воде. Виталий Власьевич вёсла развернул, махнул – раз-два-три! – и понесла Амазонка-Припять, зелёные берега, серая тура четвёртого энергоблока над горизонтом только подразумевается, потому как видно её даже не с вышки давешнего дебаркадера, а например, с моста автомобильного, что в Беларусь отсюда ведёт. Вот там, особенно на закате, красиво-зловеще чернеется эта башня, на которую так вдохновенно взирает заезжий храбрец. Перелезет железное шоссейное заграждение, обопрётся на перила моста, нагнётся над речной холодною тьмою, сам продекламирует эдакое:

На мосту стою я после взрыва -
Радиация не тронула меня.
И гляжу я – до чего красива
Башня жуткая в закатности огня!

А здесь и сейчас - ясный день, синею тучей чуть-чуть загороженный, река изгибается, леса-холмы отражает, бережочек песчаный моет, щуки-сомы хвостами плещут, водяник-топила под корягой кряхтит, лодочка плывёт, Виталий Власьевич вёслами работает, на Гершеля искоса взглядывает. Не станет Гершель тревожно озираться, разговора первым не начнёт, о происшедшем не пожалеет: уж коли есть свинину… Взглянул раз Виталий Власьевич, другой раз взглянул:
- А ты слыхал о здешних хищных рептилиях?
- Что?
- Ну, в Миссисипи у вас – аллигаторы, так? А здесь – летопись говорит – даже не в XII, как во Пскове, а уже в XVI веке – выползали и жрали жителей некие водяные гады. А сейчас – данные показывают – под воздействием разовой крупной дозы радия и стронция расплодились вдвое.
Уловил Гершель, а испуга не выказал.
- Но есть и другие гады, - нагнетает оратор, – в образе человека. Они взрывчаткой глушат рыбу, обращают в рабство забредших в Зону несчастных БОМЖей, уничтожают всякого, кто встанет у них на пути. Почему так расплодились – уж и не знаю, но прикрываются высокозвёздными погонами и что хотят, то и воротят. Вот у соседа моего, старика Саввы Абражея, двух сыновей – взяли да убили: одного год назад, другого вот недавно совсем. Вон видишь: дед на берегу возле лодки с сетью возится? А вон и могила на берегу. Это старший. Завёлся с рыбною мафией – вот и…
Смотрит Гершель на деда в кепке, на могилу зелёную, на крест – две трубы, вместе сваренные, розовою лентою повитые, - смотрит, думает: а что же, по-вашему, на Бруклине проще? А бен Ладен, а крысы ирландские с битыми бутылками, а ниггеры с кастетами?
- А есть ещё и такие гады, - не желает сжалиться раздражённый биолог, - такие гады, которые к человеку, нашедшему здесь покой, любимое дело, семью, врываются в дом невесть откуда, чтобы отнять у человека единственную помощницу… единственную дочь!
Хотел было пыхнуть Гершель: знаете что! – да вдруг волной качнуло лодку, прямо как в океане. Р-р-р-р – моторка ревнула, поровнялась:
- Эй, сосед, у тебя, вижу, зятёк завёлся?
Опустил вёсла Виталий Власьевич, сам привстал, и опять качнулась лодка. А тот, с моторки, рыжий, скуластый, бритый, брезентовый:
- Не советую. Деда Савву спроси. Ты меня понял?
В полный рост встал Виталий Власьевич:
- И понимать не хочу.
Резче ревнула моторка, выше волну подняла – раз, и лодка на ребре, два – и в воде Пименов, три – и уже захлёбывается Гершель, руками-ногами воду колотит, слышит:
- Ты меня понял!
И урычала моторка с двумя брезентовыми – рыжим да белёсым – урычала за излуку – реки поворот. Колотит Гершель руками по воде, а ногами-то – по дну! Мель какая-то, видать, на Амазонке, а где же отец? Утонул? Вот он, прямо под ногами – я ж наступил на него. Нагнулся ко дну, ухватил наощупь, потащил изо всех сил, сам воды хлебнул, вынырнул, откашлялся, снова под воду пошёл, щупает – вот он: плечи, голова, борода. Вцепился во что попало – в голову, в плечи, в бороду – в брод пошёл, к берегу тело потащил, едва доволок. И вот на берегу: один стоит, другой лежит, с обоих вода хлещет. Открыл рот Виталий Власьевич, семь фонтанов выпустил, «мля» сплюнул, руку поднял, темя потёр, да и встал, пошатываясь. На Гершеля навалился, домой пошли. Дед Савва смотрит, кепкой качает.

…………………………………………

Дошли-дошатались, Леся с Васильевной навстречу бегут, того за плечи, другого за руки – в дом отвели. Снова переодевается Гершель, и снова в чужое – второй раз не привыкать стать. Больше не шутит Галина Васильевна – тревожится, плачет. Не щебечет больше Леся – от одного к другому мечется, а всё равно перед обоими обоими гордится. Оклемался биолог Пименов, темя о донный камень зашибленное ладонями оттёр, принял у жены под мышку парадную сулею калгановки, обнял Гершеля за шею:
- Пойдём, спаситель, в лабораторию, разговор продолжим.

…………………………………………

- Слушайте, Виталий Власьевич, вот я вырос в другой стране, и я понимаю – если я правильно, - что вы её не любите? И нас тоже не очень?
И, не обращая внимания на защитно поднятый рукав серого свитера:
- Не любите! Я здесь не жил, только родился…
Резко пал на стол рукав серого свитера, подпрыгнули стаканы:
- Вот так нельзя! Потому что ты здесь жил! Помолчи минуту. Во-первых, прежде чем родиться, ты здесь выносился. И мама твоя здесь жила. И отец. И даже, как ты сказал, а я не забыл, - прадед. Дальше не знаю, но знаю, что в их клетках уже был ты… возможность тебя. Посмотри: вот у меня в колбе сидит мышиный живчик, и глазом его не видно. А погрузить его в кровь такой-то мышки – будет вполне определённый мыш, и жить будет: по-татарски Тохтамыш! И даст сей мышиный жеребчик потомство за свой коротенький вечок со многими ещё мышками. А возможность родиться каждой одной особи – именно этой! – ведь почти нулевая. Не встреться этот Тохтамыш с той Тохтамышкой – и не бывать Тохтамышонку такому-то. Почти нулевая возможность, но не вполне нулевая, ибо мышей на свете - а тем паче в этом отдельном регионе – не бесконечность, хотя очень много. Мы вот, биологи, статистики мышиного поголовья, считаем-считаем – кто в десятках тысяч, а кто в сотнях. Уже поэтому – ты понимаешь…
Понимает – не понимает Гершель, ещё и калгановка пониманию способствует – не способствует. Засмотрелся на то, что ещё воспринимает глаз, но не сознание: вот стол деревянный, от бурой краски облупленный (видел бы – сказал бы: как у гоев яйцо пасхальное), вот на подоконнике клетка с открытой дверцей, мышки там по сенцу мелкому, рыженькому, шуршат-прыгают, а другие – по столу, между стаканами. Вот ворон-птица на жёрдочке качается, словно Б-гу молится. Вот Шар-Полкан – голова на лапах – лежит, думы не думает. А вот и хозяин – уж очки снял, ладонью по бороде махнул – крошки мышкам:
- И как же ты можешь полагать, что тут случайность: столько-столько-столько да полстолько да четверть столько людей сошлось, чтобы именно ты появился? Это я ещё утрирую, а это здесь значит: неизмеримо преуменьшаю…
Слышит – не слышит Гершель: пальцев концы мышку за бока потрогали, а та и не убегает, и не кусается; стакан пустеет-стоит-кружится; ещё калгановки хочется – не хочется; видит глаз правый, носа круглое крыло…
- И другое, уже проще: сколько ты жил здесь: пару месяцев, полгода? Не важно: жил! И теперь вторые сутки уже живёшь. Я вот здесь не родился, в СПб рос – ну, в Ленинграде. Всё кругом старое, мраморно-затёрханное, в таком-то году построенное, на стенах зарубки – куда вода в каком году поднималась. Прадед – великий хирург, дед-биолог всю блокаду в лаборатории просидел – крысы белой не съел, сапогами, диваном, отцовским портретом, чуть не сам собой подопытных кормил – ничего, выжили. Но это ж всё сказка – деды-прадеды…
Вдруг понял Гершель последнее, стакан схватил, кадык задрал, выхлебнул, заговорил:
- Это не сказка – деды-прадеды! Я не хочу сказать ещё раз, но я скажу – да, я по маме от ребе Чернобыльского Менахема, и это, может быть, таки сказка… Хотя я верю. Но отец мой, Шломо Портной, мне столько рассказывал, как здесь во время гражданской войны его деда убили, а дедушку и бабушку…
Снова поднялся и пал на стол серый рукав:
- А дедушку и бабушку по матери – во время Великой Отечественной, и опять-таки здесь! Вот будешь в Чернобыле – увидишь этому памятник на еврейском кладбище. И опять-таки – ты здешний: и по той крови, которая в жилах, и по той, которая из жил.
Прислушался, придумался, понял Гершель, прищурился прокурорски:
- Вы очень красиво говорите, но потом опять было так. Мой отец даже сказал: «Спасибо этому, что рвануло, и нам получилось уехать, а то – сам без высшего образования, и Мишка никуда не поступил, и Гешка тоже так бы и остался».
Надел очки собеседник, плеснул себе и Гершелю по полстакана:
- Мишка – это твой старший брат, я верно понял?
- Ну, а что? – родственно настораживается Гершель.
- Куда он поступал?
- Я же сказал – никуда. Я же сказал – нам не давали возможности: государственный антисемитизм.
Вздохнул хозяин нарочито терпеливо:
- Давай за братство. Во! А теперь смотри. Подавал твой брат куда-нибудь документы?
Неусыпно ждёт подвоха Гершель:
- Ну, не подавал. А зачем? Всё равно нельзя.
- Так. А куда он хотел?
- Да никуда он не хотел.
- Так в чём тогда обида? Где теперь твой брат?
- В Нью-Йорке, отцу в пекарне помогает. И я тоже.
- И что, там тоже никуда не берут?
- Ха, что вы знаете! – смерчем взвинтился Гершель. – Там не только не берут, там ведь чёрные!
- Ну, а их берут? – выясняет без улыбки хозяин.
Безнадежно уставился в стакан Гершель, а стакан уже снова на три четверти калгановкой налит:
- Вы не понимаете!
- Ну, может, и не понимаю. В науке на каждом шагу приходится в этом признаваться. Главное – усилие понимания. За понимание!
Сдвинули, звякнули, хоркнули.

………………………………

Смотрит Гершель на мышку, та корку грызёт, и пять лет Гершелю вдруг стало, и мама Рита кудрявая, чуть усатенькая, синий халат в золотых зигзагах с постели надевает, Гешу по головке погладила:
- Лежи, лежи ещё, мальчик, мёртвый час не кончился. А мама пока какао тебе сварит, и будешь пить булочку с какавом… От какой молодец!
Надо бы мальчику сбегать кое-куда, да вставать так не хочется, хотя солнце уже через окно лучами ноздри щекочет:
- Чхи!
Бежит мама Рита, какао и булочка на подносике:
- Ой, Геша, чего ж мы так чихаем? Это вчера простудился, когда до девяти часов домой идти не хотел! Вот что бывает, когда маму не слушаются.
Чуть отхлебнул Геша сладковато-розоватого, как слышит – за дверью папа кричит:
- Бей её, Миша, это же мыша!
- Де, папа?
- Шо – папа? Шо – де? От;м бежит! Ты ж меня так убьёшь: у нас же так нихто не купит. Скажут: у Портного в пекарне мыши й крысы, он йих у булочки запекает!
- Ша, папа, уже всё.
Кончился мёртвый час, вскочил Геша с постели, зашлёпал босыми пятками по лесенке в пекарне, стоит в пижамке голубой, и такое видит: вытянул смуглую курчавую ручищу Мишка - старший брат; двумя пальцами за хвостик мёртвую мышку папе предъявляет:
- Ну ша, папа, уже ж усё.
- Ой, куда прямо над тестом, она ж упадёт и запечётся, а потом покушают и скажут…
Волнуется папа Шломо – толстенький, мукой присыпан:
- Выкинь сейчас же!
Белый колпак на бровь кудлатую съехал, лысинка вылезла:
- И руки помой оттем мылом, шо специально.
- А-а-а! – ревёт ребёнок. – У-у-у! – рыдает Геша. - Злой Мишка!
Зачем же ты мышку!
Упал с папы колпак на тесто, лысинка гневливо сверкнула:
- Шо ты на старшего брата! Он же тебя спас, когда ты чуть с горы не укатился у том Чернобыле.
Развернулся в дверях Мишка – мышку несёт за хвост:
- Та шо он там знает, папа!
И спину, мукой припорошённую, обиженно показал.
- Папа, за что он мышку? Она ж маленькая!
Тут мама Рита прибегает:
- А хто разрешил босиком? А хто уже чихает? Сёма, я на тебя удивляюсь, и это после этого отец! Узувай уже тапочки!
И повела мама Рита Гешу вверх по лесенке булочку с какавом допивать, когда с улицы крик, да такой отчаянный:
- Мишка-а-а!
И папин голос:
- Шо там за вопли, как на погром?
А с улицы:
- Мишка, бежи!
И братнин басок спокойный:
- Шо – бежи? Шо за кипиш?
С улицы, ещё отчаяннее:
- То, шо на бензинке нашего спалили!
И сурово Мишкин бас:
- На какой?
- На нижней, шо под мостом.
И:
- Ой-ой-ой!
Это на пороге детской выпустила Гешину руку мама Рита, вниз, в пекарню кинулся синий халат в золотых зигзагах:
- Стой, тебе ж там ножа дадут!
И видит из окна детской Геша: проскакал со скалкой в руке в переднике белом брат. И кинулся Геша как был – в пижамке голубой, в тапочках серых – кинулся, не будь дурак, не через пекарню, где сразу мама поймает, а кинулся Геша через кондитерскую, где покупатели кофе пьют и булочки жуют, - ножик пластиковый со стола схватил, тапочек левый на выходе потерял – и на улицу, и припустил по мокрому парному асфальту – брата старшего догонять. Светофоры-колёса-тормоза – куда там. О, вот он, брат-великан, с толстой скалкой скачет, а вот и…
Беда на бензинке: бездыханный серый дым чёрную копоть-сажу от зажжённого фургона вверх, на мост несёт, затор автомобильный окуривает, бурый смрад палёной резины ноздри щиплет:
- Чхи!
Мяса жареного дух внезапную слюнку из-под языка выбивает. Толпа вокруг пожарища - тоже серая, тоже чёрная. Топчутся-визжат:
- А-а-а! Нашего задавили! Фургоном! Вот смотрите!
И лежит маленький чёрненький-серенький задавленник, на край тротуара оттащенный, круглые губки выпятил, ручки по-мёртвому разбросал, ладошками светлеет. И чёрные мама-бабушка-тётя-сестричка кричат плачут:
- Э-э-э-э!
А дух мясной, резиной палёной, железом калёным приправленный – чхи! чхи! Из ноздрей из глаз течёт, а брат старший Мишка уже со скалкой в чёрную гущу врезался – чёрные головы дробит. Подалась было толпа, а потом на Мишку как насунется, в огонь-фургон теснит-гонит. А в кабине-то над руля горелой сушкой - труп от жара руками машет. А на боку фургона белые буквы сквозь чёрную гарь проступают:

Shlomo's bakery & sons

Как махнёт Мишка скалкой – одному-другому башку проломил, а вон и наши бегут: Сэм Голдберг, Пейсах Ласкавер, Боба Квитницкий, Арончик Фишкин, Борька Глазман… Потеснили чёрных, туда, на бровку, где задавленник ручки мертво разбросал. Снова Мишка вперёд вырвался, и хотел уже Гешка на подмогу брату броситься, ножичком взмахнул, как вдруг взлетел от земли на полметра Гешка, повернулся, как та мышка на хвостике, на выкрученном ухе, видит - не видит: рожа бурая, губы красные, зубы белые скалятся: загрызу! А что – и загрыз бы волчара оленёнка, да тут как бахнет: это жар от фургона до бензинки долетел. До моста распустился рыжий цветок, здоровенные полетели обломки, пошли клочки по закоулочкам. Разжалась чёрная рука – белая ладонь, шлёпнулся Гешка задом на асфальт, пижамку голубую сажей запачкал, а тапочка правого не потерял.
- У-ю, ю-у! – накатили синие мигалки.
Разбежались ихние, разбежались наши, увидел Мишка Гешку, скалку отбросил, в охапку братишку сгрёб, полицейскому рявкнул:
- Шо – в машину? Пропустите с ребёнком!
И доволок домой беспрепятственно – сам весь побитый-порезанный. Увидала мама Рита:
- Ой умру! Ой, деточке ухо оторвали! Ой, а шо ж ты, лоб здоровый, куда смотрел? И это после этого старший брат! Скорее скорую помощь!

………………………………

- А? Что?
- Ну, а ты, говорю, тоже поступал куда-то?
- А? Что? Нет.
- М-м-мда… А я вот чуть не отроду знал, что буду биологом. Не хирургом – прадеда не переоперируешь, - а деда, может быть, и перебиологичишь. Учился, конечно, на биологическом, для моей фамилии там и конкурса не было, но вот что: было нас в группе человек двадцать пять, и всё больше, конечно, Горшковы да Самоваровы, ещё не меньше десятка – Ткачуков да Петренок, а четыре девушки – вот такие: Софочка Бродская, Света Нейман, Лена Голубчик и… Оля Цадиковская. Я не к тому это, чтобы о ней сразу вспоминать, но заметь: на 25 человек – по крайней мере 4. По крайней мере!
Не доходит до Гершелева сознания бессмысленная арифметика русских фамилий:
- Чего четыре по крайней мере?
- Ну, Бродские, Нейманы – всё они, голубчики…
Мгновенья два спустя осмысливается в Гершелевом самосознании статистика. Но и четверти мгновенья не требуется, чтобы вспыхнуть:
- Ага! Бродские там и Нейманы? Теперь я понимаю, почему такой государственный антисемитизм, что их только 4 на 25. Даже не в этом дело, хотя в этом тоже. Но эти у вас «Бродские и Нейманы» - это же подкорковый антисемитизм.
- Подкорковый антисемитизм?.. – призадумывается хозяин, смущённо хмыкает, снимает и протирает марлей квадратные очки. – Так вот оно что!
- Что? – останавливается, как лава на бегу, Гершелев правый гнев.
- Как что! Ведь это эврика!
- Ну и что, что еврейка?
- Я и сам думал – ну и что, и в семье все говорили: ну и что, что она Цадиковская, главное, чтобы любовь была. И дед сказал: «Недаром выстояли мы в битве с фашистами, пережили блокаду, что же нам теперь уподобляться». А я-то как был рад, что нет между нами преград! И уже во Дворце бракосочетаний, когда ступили мы, брачующиеся, на красную, в зелёных лампасах, ковровую дорожку, и сыграли нам Мендельсона, и спросила торжественная служащая с причёской-пирамидкой: «Согласны ли вы, Пименов Виталий Власьевич, взять в жёны Цадиковскую Ольгу Исааковну?» - И тогда я тряхнул головой и – не знаю как – выпалил: «Нет, ни в коем случае!» Родня моя, родня её – стоит, немеет, не понимает. «Опаньки!» - ухмыляется привычно-незаметно торжественная тётенька с причёской-пирамидкой. А невеста моя, Оленька Цадиковская, - тоненькая, курчавая, платье белое, лицо багровое – как хлестнёт по моему, бледному, белыми розами, - и умчалась, рыдая. А дед, профессор зоологии Пименов – руку мне на плечо: «Природа есть природа, внучек: тут подкорка!» И только теперь – эврика! – понял я слова деда: подкорка. Подкорковый антисемитизм!
Цепенеет Гершель – понимает:
- А что же девушка? Где она?
Успокоенно кивает хозяин:
- Да вот она.
И не глядя, руку запрокинув, стаскивает с полки книгу всю в портретах – «Русские музы французских художников». Разгибается на средине книга, и видит Гершель на снимке: тоненькая, курчавая раскинулась на софе – лоно простынкой, груди ладошками прикрыла, - и стоит перед ней великий и вдохновенно пучеглазый Арман Бельм;, и не глядя, кисть запрокинув, на холсте зигзаги-звёзды-волны выводит: русская муза метра Бельм; – Oh-la-la! – Ol; Zadikofskaya.
- У неё всё в порядке, - ещё успокоеннее улыбается Виталий Власьевич. – Книгу эту товарищ мне принёс, ты его видал у Васильевны на посиделках. Скоро снова увидишь. Но я не о том. Ну, подкорка, она ведь тоже не абсолютна, тут и Фрейд неправ. И у тебя она есть, и своё дело делает: почему тебе кажется, что 4 еврея на группу из 25 человек – мало, а?
Снова вспыхнул Гершель:
- А вы сами не понимаете? А справедливость где?
- А где, по-твоему?
- А так, чтобы 50 на 50!
- Ага. А почему не скажешь – 25 на 25?
- Как это?
- Ну, 25 студентов в группе – 25 Нейманов-Бродских. Это справедливость?
- А если и так! Лучшее – лучшим.
- Угу. То есть – принимайте везде, кругом и всюду самых умных и способных, т.е.… - Поднял биолог над очками глаза, дескать: понятно кого. - Нет, милый мой, природа есть природа. Так популяции не выживают. Положим, и вправду, Нейманы с Бродскими – самые умные, способные, всецело замечательные. А Горшковым-то с Петренками от этого какая корысть?
- А пусть тоже учатся!
- Ну, пусть. А вот был такой город у древних греков – Спарта. В нём, как нигде, ценили физическую силу, выносливость, закалку. Хилых младенцев без разговоров швыряли с горы. Немощных стариков – туда же. Молодёжь, как могли, укрепляли-закаляли – и лавину персов остановили. Ну вот, а представь себе, что, скажем, персы по самой природе крупнее, сильнее и крепче. И что проживает кое-кто из персов прямо в Спарте, и там плодится и персенят крепеньких рожает. А спартанцы-дураки – берут этих персенят и тоже укрепляют-закаляют, приёмам боевым учат. Что со Спартой будет через 20 лет? А ничего не будет, никакой больше Спарты – одно персидское иго. И завоёвывать не надо. Так что, повторю не в обиду: это природа. Если кого куда и не приняли – так это естественная защита: включилась общественная подкорка. И на кого же тут обижаться – не на природу же. И не на биолога. И вообще, не только не на кого, а просто не за что, так как чем дольше я изучаю живую тварь, тем яснее вижу в ней подпись Творца, для которого нет ни прошлого, ни будущего, ни «там», ни «здесь», а главное – ни сбывшегося, ни только возможного, а всё вне времени и в полноте бытия. Творец видит, как Оля Цадиковская хлещет меня белыми розами и убегает в русские музы. Но видит Творец и такую возможность, что мы с Олей Цадиковской, поставив подписи и хлебнув шампанского, сидим, как засватанные, за свадебным столом, а дед веселится: «Горько! Горько!» А потом – хотя бы в этом лесу живём, другую какую-нибудь Лесю растим да мышек зелёнкой метим. И Чернобыль этот – он ведь тоже не неизбежен. В других возможностях он, может быть, не происходит, а жаль. Ты извини, что я так сумбурно скачу, но ведь кто не слеп, тому видно, что пресловутая радиация действует на организмы поразительно по-разному. Вот ты уже два дня здесь, и что с тобой случилось? Ты полюбил. Значит, хватанул с непривычки громадную дозу энергии любви. А другой кто - за те же два дня подхватит белокровие и через годик протянет ноги…
Лаем задохнулся, вскочил Шар-Полкан. Отшатнулся Гершель, треском огошенный - осколки стеклянные отряхает. На окне – бах! - выбоина звездастая. На столе – мёртвая мышка, камнем убитая. И вот он, камень, здоровенный, с брата Мишки кулак размером, посреди стола, на скатёрке пирогом улёгся, думает: га-га, летать умею! А что же – конечно, умеет, если рука здоровенная, в рыжей шерсти, из-под брезента выпростается, схватит камень, да в окно биологу Пименову запустит, да стекло разобьёт, да Гершеля осколками окатит, да мышку лабораторную - зелёнкой меченую – насмерть пришибёт (хоть не рассосался зародыш, а не будет мышоночка, увы, Лесечка). Стоит в заоконном тёмном лесу враг. Вот, думает, пугнул их для начала, пускай зятёк убирается, к угодьям заповедным не подбирается: не будет ему возможности!
Склонил голову-бороду биолог Пименов, мышь покойная – жертвочка серая людских затей – на спинку опрокинулась, лапки-хвостик по-мёртвому разбросала, брюшком светлеет. Ляпнулась на брюшко слеза хозяйская: вот и все твои, мышка, возможности…
- … в этом измерении, конечно.
- А? – недопонял Гершель, на ногах стоит. Протрезвел – вот и недопонял.
- Ну, в этом измерении бытия. – Толкует, не вставая и не трезвея, хозяин. - В других – мышка наша продолжает жить. И мышоночка скоро родит.
- Да какого мышоночка! Мы ж тут в осаде! А Леся?!
Потянулся Виталий Власьевич к сулее, остаток по двум стаканам разлил и капли поровну доотряхал:
- Не горячись… - и в глаза взглянул, - …Гершель.
Царапнуло ухо взрывное «Г» - не узнал себя Гершель на слух.
- Не горячись, говорю. Им не Леся нужна. Им нужно, чтобы здесь одни мыши рождались. Знаешь что? - протянул гранчак Гершелю. – Бери-ка ты её, спаситель. Забирай с собой.
Ахнул спаситель:
- Куда?
- Не куда – а откуда. Отсюда её забирай. Думал я – при мне останется, будет помощница. С Васильевной спорил: «Да куда ей ехать – она ж там будет как Маугли». А теперь вижу… ну что ж, есть и другие возможности. Короче, полюбил – так бери. В лаборатории я и без Леси справлюсь, а оставаться здесь ей… Ну, тебя убьют – счастлива не будет. Другой найдётся – и всё сначала. Бери её - измени возможность.
Прибит Гершель скалою счастья, как та мышь камнем.

…………………………………………

Прибит Гершель скалою счастья, как та мышь камнем, а того не думает: что ж ты, Пименов, старый эгоист, дочу, дикарку лесную, невесть куда отпускаешь - без родни, без документов, без образования, без денег, без… Что ж ты отдаёшь её, сдуру, смаху – кому? Заезжему, нездешнему, ненашему, неоперившемуся… Что он с нею начнёт? В Америку повезёт? Так для Америки виза нужна, а для визы нужен паспорт заграничный, а для заграничного паспорта нужен паспорт вообще, а для вообще паспорта нужно хотя бы свидетельство о рождении, а то получается, что и не рождалась Леся никогда официально, а родиться официально ей нельзя было в Зоне Отчуждения, в Зоне Безусловного Отселения. Это уж лет через десять после Леси родилась на Подоле Чернобыльском та самая Марийка, по всему свету протрубленная, масс-медией чуть не задушенная: «Маленькая заложница Зоны», «Радиоактивная Маугли», «Рождённая после Апокалипсиса»… О Лесе, слава Богу, только местные знают, да большого значения не придают. И милиция знает, и Ерёменко-майор, и первый отдел, и само ОПРРИ наверняка уведомлено, а не шумят, зачем оно им, если медиа молчит, родители пособий не просят: лес, река, огород, грант норвежский – как не прокормить. А в городе – куда ж она попадёт? 20 лет без малого не был в городе, совсем, небось джунгли стали, что в Питере, что в Киеве. Заблудится – загрызут. Ну а здесь оставлять – а, старый эгоист? Хорошо опрощаться, спасаться, природной правдой пробавляться, ну а других за собой?.. А мы вот что:
- Дай-ка, Гершель, мне телефон.
Дёрнулся Гершель: непривычно Гершелю на «Гершель» откликаться: все всю жизнь то Геша, то Гешка. А тут прям как в ребе в хедере: Hershel.
- Мобильник дай, говорю.
И жмёт Пименов пальцами квадратные кнопки – до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до-си-ля-соль-фа-ми-ре-до. Ещё раз, ещё раз:
- Занято у профессора Панченко: не дают больные доктору покоя. Ладно, вот его адрес.
Стащил с полки чёрный фолиант:

PERMACULTURE
DESIGNER’S
MANUAL

Bill Mollison

Полистал – бумажку вытащил, Гершелю вручил:
- По-русски читаешь? Ну, понял, понял: знаете что! Так вот – доберётесь до Киева – и по этому адресу. На такси – держи.
- Знаете что!
- Знаю, знаю – доллары, Америка и вообще принц. Это ты девчонке рассказывай. А баба Зина наша говорит: як не поможе, то не помішає.
Спрятал Гершель во внутренний карман чужого пиджака, дальше слушает:
- Профессора Панченко представлять в мире нужды нет, хоть и не еврей, заметь. Чуть ли не ставит трупы на ноги, а сам в двух комнатах коммуналки холостякует. В 1986-ом вместе пожарников здесь поднимали. Потом, как узнал, что дочь у меня растёт, говорит: «Когда надо будет – приму как родную, на ноги поставлю». Вот такой человек. Так что вы прямо к нему – вот адрес. А уж коли чего – что-нибудь придумаешь, еврей как-никак, а?

…………………………………………

Плакала-собирала Васильевна, старый рюкзак Виталия Власьевича вытаскивала, дорожным скарбом набивала: сала кусок здоровенный – «ти ж уже усьо – їстимеш?»; пирожков, никто не видел когда напечённых, клала; сулию здорову – в жизни пригодится, яичек, того-сего, чтоб не пропали. Сама – то спокойная, деловая, даже улыбается, то взревёт, голову в угол комнаты приподняв: «Ой Божечки! Ой лишенько! Да куди ж ти, дочечко, да куди ж ти від нас, о-о-о!» Уткнётся Леся матери в плечо, всхлипнет:

Дякую тобі, мамо,
Що будила мене рано,
Більш не будеш, не будеш!

На крыльцо выбежала, нагнулась, ежа Геркулеса добыла:

Дякую вам, пороги,
Що колов їжак у ноги,
Більш не буде, не буде!

Гришку Котовского обняла, сама замурлыкала:

Дякую тобі, коте,
Що не кликав до роботи,
Тепер не будеш, не будеш!

А Шар-Полкан, не отставая за молодой хозяйкой ходит, морду поднимает:

Дякую тобі, Лесю,
Що жаліла душу песю,
Більш не будеш, не будеш!

Посмотрела Леся на пса – совсем заплакала. Поплакала-поплакала, да и рассмеялась:
- Ну, пойдём, что ли!

…………………………………………

Идут наши, сучками хрустят, на груздях-мухоморах поскальзываются – вот и на дорогу вышли, и посторонился лес, и вышел из леса лось, и рога разлапистые наклонил: Уходишь? – Ну-ну! Мелькнул тенью олень за кустом: Так ты от нас? – Ну, дело хозяйское, а то осталась бы, а? - И волчок – тот самый – смотрит, глазком зеленеет: Спасибо, Лесечка, я уже знаю! А вернёшься – ещё расскажешь, да? - И стебаются в ногах зайчики: Ой, Лесечка, да куда ж ты без нас? Да как же мы без тебя? А ничего – как знаешь, не пропадём! - И сидит лисичка на бугорке, хвостом-поясом перехватилась: Да, Лесечка? Решилась? Молодец, а я, знаешь, пока подумаю! - Спят вороны, сороки, дятлы, проснутся утром: Как так – нет Леси? Что ж, будем отвыкать-привыкать. - И шепотнула рысь издалека: Кха-а, счастья тебе в любви, доброго пути! - Яблони стоят, ветвями тянутся: Возьми яблочка на дорогу! - Хата без крыши, без стены, там печка чернеет: Прости, Лесечка, не угощу пирожком, а всё-таки: до свиданья! - Деревянный сруб колодезный – тот и вовсе человеком прикинулся: А как же водицы хлебнуть? Иссушишься в дороге! – Но уже отступил в заросли Чернобыль, раскатился твёрдый серый путь, полулуною полуозарённый, справа-слева канавки, а впереди:

Контрольно-пропускний пункт

ДИТЯТКИ

Сонная фуражка кивнула козырьком, на дверь деревянную, где:

Дозиметричний контроль

- Будете проходити?
Гершель - на Лесю: а? Махнула Леся ладошкой, дескать: та-а-а! И протопали дале в чисто поле. Светится чисто поле, кострами горит, луну темнит, небо рыжим подсвечивает. Бегают приземисто дымки между кострами, трещит-сгорает стерня-полова, огнём вычищается поле после урожая, как роженица во храме на сороковый день. Остановились Леся и Гершель, засмотрелись в пламенное поле, видят – тот лесной-лохматый стоит, что Гершелю шляпу тогда воротил (а нет больше шляпы), а башмаки попридержал. Стоит – весь развевается, произносит громко, ветром гудит, костром трещит, струной проливною рокочет:

Отверженьем – пощада,
Небреженьем – земля сожжена.
Кровь, ребячески рада,
Багровеет как есть, дочерна.

Где зарядом распада
Ярь телесная оперена,
Жди бестрепетно гада
От яйца, сорняка от зерна.

Как всегда и как надо,
Кровь старинного, вечного лада,
Проливная рокочет струна.

Ясен разум, дух свят, речь верна:
Впереди ещё ада
Непочатые бдят времена.

Слушает, не слушает Гершель, дальше идёт, Лесю во тьму дорожную вводит. Медленно катится шоссе; уже искрами, коли обернёшься, глядятся костры; разрастается луна, даром что половинная, да вот и тучкою занавесилась, и совсем стемнело в поле, в мире. Поддерживает Лесю Гершель: осторожно ступай, а то мало ли. Холодает ночь, между лопатками ветерок прогуливается, обнимаются холод и морок – обнимаются Леся и Гершель, не даются холоду-мороку. Осветилась издалека дорога, проступили на асфальте шоссейном две долговязые тени в обнимку и, сокращаясь, до ног добежали. Скр-скр-скрипнули тормоза:
- Та стійте ж, гей! Доганяю, доганяю, а вони все йдуть. Сідайте, підвезу, а то що ж Лев Зельманович скажуть…
Обернулся Гершель на вчерашнего утреннего парня-ключаря:
- Что? Что скажет? Кто скажет?
- Ой, проязичився! Та ніхто ж не скаже, просто їду ото до Києва, аж бачу – ідуть удвох, аж думаю – так треба ж підвезти, га? Давайте на заднє сидіння, а то ще геть змерзнете, бо ночі вже після Покрову – той: гляди – ще сніг на голову піде.
Тепло-темно-тесно в скрипучем жигулёнке, из обогревателя горячей пылью с бензином тянет. Задрёмывает Леся, всю соломку разлётную Гершелю на плечо уронила. Не задрёмывает, держится Гершель, байки водителевы слушает:
- І от як узялися її ліквідувати, то покривали плитами, здоровими такими, ви ж знаєте. І кожну плиту якоюсь жінкою звали: Галина, Ірина, Єлена. І от один у нас був грузин ліквідатор, Гогі такий Шерванідзе. Кінчалась його зміна, а йому припекло. То Гогі розстібнув усі штани, а їх же на ньому четверо, бо ж радіація. Та й ту плиту Єлену зі злості обісцяв – аж зашипіла. Застібається собі – та й на контроль, бо ж після зміни щоразу дозиметрію проходили. Тут нічого, там нічого, під пахвами – красота. А між ногами – ой, мля-а-а! – самі рентгени. Уже він його під душем відтирав-відтирав, аж ледве не кончив, а тій клятій Єлені – хоч би що!
- А? – просыпается Гершель. - Какой Елене, как это он её под душем?
Покосился через плечо хранитель ключей, дескать: Ото кумедія з цими іноземцями! А куди ж ти без них дінешся, га? – Спит Гершель.


…………………………………………


Просыпается: фонари предутренние, св;ты городские, высокий щит освещённый. К нему короб огромный прилеплен, КЕNT написано, и три-четыре фильтра короб выставил, как та печка в сказке – пирожки. Потянулся Гершель: вот спасибо шофёру – до Нью-Йорка подбросил. Мазнул глазом по рекламе, а под коробом-то:

МІНІСТЕРСТВО ХВОРОБ ТА ЗДОРОВ’Я НАГАДУЄ:
КУРІННЯ СПРИЧИНЯЄ ЗАХВОРЮВАННЯ НА РАК
ТА ПРИЗВОДИТЬ ДО СТАТЕВИХ РОЗЛАДІВ

Ну вот, Гершель, а говоришь: Нью-Йорк. Нью-Йорк только спросонья бывает.
- То куди вас доставить? – одолевает зевоту водитель. – Адреса якась є?
Вытащил Гершель бумажку:
- Ну, Репина 5.
- Ага… – одолевает зевота водителя. – То пої–а-а-хали…
И заскрипел жигулёнок по утру тёмному, по утру городскому.
- Все, прибули. Ось вам у цей будинок, а я вже поїду, та трохи той… перепочину.
И ускрипел за поворот.

…………………………………………

Лестница – перила – пролёт – площадка, полированный сезам двери с круглым стеклянным глазком и тёмною щелью, под которой недозакрашено:

Для писtмъ и газетъ

Жмёт Гершель большим пальцем большую, как пятак, белую кнопку – не жмётся кнопка, хотя и ясно прописано рядом по стене чернилами: Панченко Г.А. Ну что ж, не уходить же – нажмём другую, где: Сатыр А.Ю. Нет, слово какое-то… Лучше эту: Рябоконь В.М. Тяп-тяп – прошаркало за дверью, потом прошамкало:
- Ну хто-о-о?
Растерялся Гершель – а кто?:
- Скажите…
- Ну шо там такое?
Всё не находится Гершель: в самом деле – а что?
Из-за двери:
- Будете молчать, так я милицию вызову.
Включилась Леся, соломкой тряхнула решительно:
- Здравствуйте, тётенька!
- А будете обзываться!..
- Нет, а зачем? Профессор Панченко…
Визгнула дверь матерая, до самой цепочки приотворилась. Показалась в щёлке тётенька-бабушка, в байковом халате, полулысая:
- Вы что, дикари какие-то? Хулиганский вопрос! – запахнулся халатик.
- Знаете что! – нашёлся, наконец, Гершель.
- Я-то знаю. А профессор Панченко уже пять лет, как ушёл из жизни. И потому, что много курил и заработал себе рак в четвёртой стадии. А если намекаете на те две комнаты, то вам стыдно.
Гершель, непроизвольно:
- Почему это стыдно?!
Леся, успокоительно:
- Пойдём, пойдём, Геша.
А из щёлки возмущённо:
- Конечно, что стыдно, потому что при жизни вы его знать не хотели и даже на похорона не пришли, а теперь – квартиру им в центре подавай!

…………………………………………

Куда же теперь? Серая угрюмая громада дома, пустой квадрат двора, высокая арка просит вон. Вышли наши, смотрят: слева решительно вышагивает из соседней стены чёрно-каменный, худощавый, с художнической бородкой: сейчас всех вас тут запечатлею, как тех бурлаков на Волге. Покосился Гершель на изваяние: вот понаставили идолов! Перешли улочку, где автомобили спят, взбежали по десятку ступенек в непроснувшийся сквер, да и сами на скамейке вздремнуть пристроились. Прикрыл Гершель Лесю серым пальто покойного мамы-Галиного первого мужа. Интересно, кстати, а кем он приходится Лесе: следующий после отца, это понятно – отчим. А тот, кто отцу предшествовал – как?
- Праотец, - буркнул мрак.
- Протопапа, - промурлыкала дрёма, зачертила круги над головами…

…………………………………………

- Просыпайтесь, молодые люди.
Продрал глаза Гершель, видит: светло в сквере, листьев по аллеям – cправа-слева - рыжие сугробы, а впереди, там, за пустою широкой площадкой, за астрами-хризантемами – серый, плотный спиной стоит, и руки за спину, а с них пальто свисает, такое же, как от протопапы Лесина Гершелю досталось. А ещё дальше, за широкой улицей, за троллейбусами, за переходом зебрастым – красный дворец раскинулся с колоннами слоновыми. А тут откуда-то:
- Доброе утро, молодые люди!
Это он что ли оборотился? Тот, серый, плотный, руки за спину, что впереди спиной грузнеет? Да нет – это другой. Из-за моей спины, из-за скамейки - возник, всё затмил: приветливо-серьёзный, лысина-брюшко, чёрный плащ, еврейский фосфор во взоре остром:
- Нет-нет! - показал на того, серо-каменного. - Он - Тарас Григорьевич Шевченко, хозяин парка. А я - директор Давид-архива, Лев Зельманович Гайнгерб.