Двуликий Набоков

Петр Лебедев
Символично, что в набоковском рассказе "Бритва" главный герой — человек без анфаса, имеющей только профиль: точнее, два профиля. (Образ "человека без анфаса" впервые появился у Андрея Белого в романе "Серебряный голубь". Этой чертой был наделен столяр и сектант Кудеяров — фигура двойственная.) Таким предстает перед нами и образ автора, угадываемый буквально за всеми героями Набокова и ощущаемый "по ту сторону" каждого написанного им текста (поскольку взаимодействие читателя с текстом представляет собой некую осязательную работу — узнавание черт его автора).

Итак, вижу в Набокове две ипостаси: кощунство и праведность, отчаянье и просветленность, неверие и веру. Когда вера отступала, приступало кощунство, а за ним — отчаянье, сознание что в неверии и нигилизме художник погибает, потребность веры, обретение ее в творчестве, упоение прекрасным рождали просветленность, внушавшие ему лучшие его образы и творения.
Первая линия: Ганин ("Машенька"), Горн ("Камера-обскура"), Куинси ("Лолита") и их неизбежные по сюжету двойники-жертвы: Алферов, Кречмар и Гумберт соответственно.

Гумберт, заметим в скобках, — это набоковский вариант Чичикова, "гигантского пошляка", путешествия которого по Америке развернули перед нами галерею других пошляков, отдаленно сопоставимых с помещиками из "Мертвых душ". Вторая линия: Мартын Эдельвейс ("Подвиг"), Цинциннат ("Приглашение на казнь"), Адам Круг ("Bend sinister") и их негативы: м-сье Пьер и Падук. Третья линия — смешанные персонажи — Лужин, Шейд, Пнин, содержащие признаки обеих предыдущих линий с едва наметившимся синтезом.

Набоковский дар основан на высочайшей разности потенциалов между двумя этими линиями, условно говоря, между "Никербокером" (воображаемый герой Набокова, инкогнито вернувшийся в Россию, имя из того же легендарного ряда, что и Рип Ван Винкл) и "Гумбертом", в равной степени имманентных этому замечательному писателю.
Много говорилось, что Гоголю не давались положительные герои, сознательное усилие писать о них привело его к краху. В случае Набокова это тоже так или почти так. Он и не пытался создавать безусловные позитивы, отвергая соблазн, заставивший Гоголя взяться за второй том "Мертвых душ". Но таким образом он впал в иную крайность. Отчаянная попытка Гоголя дать позитив все-таки достойна уважения. Он потерпел поражение, но сам душевный импульс, бросивший его на эту амбразуру, характеризует его как человека...

Угловатости квадратов, кубистических чудовищ (а именно с ними ассоциирует Набоков представителей первой из названных линий) противостоит совершенство, воплощенное в символе круга, являющегося по Набокову, символом бытия. Впрочем, Надежда Тэффи, представительница другой литературной партии, включающей Мережковских и Г.Иванова, написала рассказ "Дураки", где с не меньшим основанием круг считается символом глупости ("круглый дурак"): "Как кругла стала жизнь!" — вздыхает лирический герой, и наконец появляется кто-то, кто прорывает круг. Мне кажется, эту процедуру так или иначе давно пора сделать с кругом набоковского творчества. В этом смысле следует прислушаться к отзывам о Набокове Бунина и Георгия Иванова...

Часть Набокова — существо Серебряного века, плоть от плоти символизма и его аристократических продолжений: Г.Иванов и Н.Гумилев. Другая часть — скептик, ренегат, “гражданин мира”, циник. В сущности — гигантский пошляк. В борьбе с этой частью своего существа Набоков и обличал пошлость.
Именно эту часть существа Набокова зорко приметил Г.Иванов. Другой выбор, другая половина сознания отправила его в Америку, вооружила скепсисом к прошлому, дала жизнь практически другому существу, бывшему в нем. Не случаен интерес Набокова к Р.Л.Стивенсону, авантюрному писателю, автору "Джекилла и Хайда".

Американский Набоков — циник и сноб. Читать “Лолиту” невозможно. Жалкая чушь, расчетливые, слишком нарочитые по сравнению, например, с А.Белым, стилистические выверты, все эти перечисления разнородных предметов, с непременным включением "эоловой арфы", с последующим "распределяйте сами".
В одном из интервью Бродский заметил, что в произведениях Набокова образ героя с некоторого момента начинает двоиться. Эта двойственность или, если угодно, "двучастность" (по Солженицыну), есть характернейшая черта набоковского творчества. Он был сродни мятежному и смятенному XX веку: весь двойственность и самопротиворечие. В нем прихотливо совмещались две ипостаси: кощунство и праведность, отчаянье и просветленность, неверие и вера. Когда вера отступает, человека одолевает кощунство, соблазн поглумится над вековечными устоями человечества. В "отчаянье" обреталось сознание, что в неверии и нигилизме художник погибает, а потому возникает потребность какого-то обетования жизни и обретение его в творчестве. Упоение прекрасным и его овладение его тайнами, сродни вере, рождали просветленность, внушали лучшие образы и творения... Потом приходил скепсис, за ним — кощунство и круг замыкался.

К 200-летнему юбилею Пушкина мне поручили составить статью для одного муниципального журнала. Решив, как и многие, порассуждать, что имел в виду Гоголь под "русским человеком в его развитии, каким он явится лет через 200", и припомнив, что в том же 1999 году круглый юбилей Набокова, я открыл статью Набокова 1937 г. "Пушкин или правда и правдоподобие" и с удовольствием обнаружил такие строчки, уместные в моей статье о Пушкине: "Ни на одно мгновение не поблекла истина Пушкина, нерушимая как сознание. Наоборот, кажется, дивный дух сейчас воцарился в мире. Когда среди людей есть Человек, его лучезарное сияние стоит лучших умов прошлого. Конечно, с обывательской точки зрения может показаться, что мир становится все хуже и хуже: это и надоедливый шум заполнивших все вокруг автомобилей, и страх перед катастрофой, которой нас пугают газеты. Но взгляд философа, созерцающего жизнь, искрится доброжелательностью, подмечая, что в сущности ничего не изменилось и по-прежнему остаются в почете добро и красота.
Если же жизнь иногда кажется мрачной, то только от близорукости. Для тех, кто умеет смотреть, она предстает такой же полной открытий и наслаждений, какой она являлась поэтам прошлого... Тогда жизнь становится занимательной, когда погружаешься в такое состояние духа, при котором самые простые вещи раскрываются перед нами в своем особенном блеске. Идешь, остановишься, смотришь на проходящих людей, а потом начинается спешка; а когда вдруг замечаешь на улице ребенка, удивленного каким-нибудь происшествием, которое он когда-нибудь обязательно вспомнит, возникает чувство сопричастности времени, поскольку ты ведь видишь этого ребенка, накапливающим воспоминания для будущего, которое он уже сам представляет. К тому же мир так велик! Только обыватели, сидя в полумраке своего жилища, любят думать, что путешествия уже не раскрывают никаких тайн; на самом деле горный ветер так же будоражит кровь, как и прежде, и погибнуть, идя на благородный риск, всегда было законом человеческой чести. Сегодня больше чем когда-либо поэт должен быть так же тверд, спокоен и угрюм, как того хотел Пушкин..."

Вот, поистине, слова, достойные русского "человека и гражданина". Примерно в таком же ключе писал Г.Иванов о Н.Гумилеве. И тут мне пришлось оборвать цитату, потому что у Набокова дальше по тексту, без всякого перехода, с резчайшим контрастом значится следующее: "Порой самый безупречный художник пытается сказать свое слово в защиту гибнущих или недовольных, но он не должен поддаваться этому искушению, так как можно быть уверенным: если дело заслуживает страданий, оно лишь после них принесет неожиданные плоды. Нет, решительно, так называемой социальной жизни и всему, что толкнуло на бунт моих сограждан, нет места в лучах моей лампы; и если я не требую башни из слоновой кости, то только потому, что доволен своим чердаком."

Сначала — бездна хороших, трогательных слов. И следом — нечто совсем другое: добро само о себе позаботится, а мы останемся в стороне. Это очень трезвая, скептическая мысль. Асоциальность, только отчасти оправданная его положением эмигранта. Комплекс Никербокера: восславил Гумилева блестящей эпитафией . Но сам, помышляя о подобном, отказался от этой мысли, понимая ее обреченность. В этом двойственность. Двойственность вынужденная. И еще — стилизаторство, лежащее в основе постмодерна. От необходимости совмещать прошлое, сочувствия "гумилевству" и вместе с тем — ощущения необходимости другого выбора, который сама жизнь, в сущности, уже сделала за него.

Итак, пусть хорошее дело само о себе позаботится, — говорит Набоков. Но не будем забывать, что тот же Набоков написал "Истребление тиранов" — один из наиболее замечательных по мужеству и художественной выразительности антисталинских памфлетов. А это вполне четкая социальная позиция.

Вместе с тем, Набоков был асоциален именно в русском смысле слова: был гражданином своей семьи, а все остальное было не так важно. Здесь его интересно сопоставить с Солженицыным.
В противовес Толстому, Солженицын, как известно, весьма большое значение придает роли личности, значению правильности выбора каждого конкретного человека в "узловой момент" своей судьбы и судьбы страны. По мнению Солженицына, от каждой личности зависит многое, а потому велика ответственность каждого за правильный выбор всего общества в узловой момент истории.
Два двучастных рассказа "Эго" и "На краях", опубликованные под общим заголовком "Два рассказа", изображают две разные и вместе с тем в чем-то схожие судьбы: участника антоновского мятежа Эктова и героя второй мировой войны маршала Жукова. Оба прошли по-своему славный путь, но в какой-то момент каждый из них дал слабину. У Эктова (с характерным прозвищем Эго) слабость — это семейные узы. "Извечная радость человека и извечная его уязвимость: семья!" Именно семейное, лубочное эго заставило Эктова выдать восставших на борьбу с большевистским произволом соратников чекистам, хотя знал и понимал, что коварство врага, в руках которого оказался, таково, что и семью он не спасет, и боевых товарищей с их семьями погубит.
В этом сюжете есть глубокая перекличка с романом-антиутопией Набокова "Bend Sinister", в котором тоталитарный режим "эквилистов" нашел единственную рукоятку воздействия на знаменитого философа Круга — его привязанность к сыну. Как по-разному понимают проблему "семейного эго" Набоков и Солженицын! Для Набокова эта "рукоятка" сомнению не подлежит, является чуть ли не единственной реальностью среди тотального кошмара, а Солженицын, пожалуй, осуждает своего персонажа и его выбор. Для героя Набокова внешний мир — затянувшийся дурной сон, абсурд, существующий вне всяких понятий о долге и ответственности, а для Солженицына — внешний мир в любом случае есть зона ответственности каждого человека.

Вспоминается Бердяев с его мужественной максимой: не столько Бог за человека, сколько человек сам в ответе за Бога. Если, как заявил Ницше, "Бог умер", то в ответе за это сам человек. Принято считать, что Бердяев — философ, близкий к символистам. Однако иногда в нем просматриваются элементы акмеизма. Лучше сказать, поскольку переемственности тут не было, в преодолении символизма Бердяев в философии шел параллельно Гумилеву в поэзии. Вообще, нам кажется, из философов Бердяев как никто другой имманентен творчеству Солженицына.

В сущности, Набоков, как и, например, Алданов, заметен дух социального цинизма. Отличие Г.Иванова от этой позиции — сознавая себя циником, он верил по крайней мере в то, что веру нужно иметь и, веря в это, он не был законченным циником. Ему было больно при алдановской мысли (роман "Истоки"), что "все было напрасно", что XIX век, что петербургский период — все это было изначально обречено.
Г.Иванов как-то отозвался о Брюсове: "Нельзя есть рыбу ножом, самодовольная похвальба непристойна". Это раздражало его и в Набокове, который, заметим, тоже весьма скептически отзывался о Брюсове. Эту черточку, как нам кажется, Набоков перенял у Соколова-Кречетова, второсортного поэта-символиста и присяжного поверенного, — но об этом чуть позже.

Заимствования из Г.Иванова тоже довольно заметны. Например, это предложение изучать человека по обрезкам ногтей, по обстриженным волосам и прочей дряни, которое у Иванова в "Распаде атома" — символ пошатнувшегося образа человека, символ беды, безысходности, отчаянья. Или, у того же Иванова, — о сыре, который "пахнет ногами". Иванов гнушался этими образами, одолевающими его как бреды, готов был покончить собой как герой "Распада атома", а Набоков едва ли не принял это как жизнеутверждающий лозунг, как творческую установку. Хотя Набоков, казалось бы, не признавал ничьего влияния кроме Белого (тоже по принципу негатива или преодоления, — обратного общего места), в нем есть нечто, что позволяет рассматривать его как негатив Г.Иванова.

Есть в Набоковcком лирическом герое какой-то сознательный, эпатирующий общество паразит. Годунов-Чердынцев взял деньги у своей небогатой матери, — подумав о возможности завести "немочку" в "грубую минутку"... А как отвратительно они с женой глумились над немцами, заглядывая исподтишка в берлинские кабаки — поистине фига в кармане! И еще — в "Лолите" — мерзкий расчетливый поступок Гумберта, — жест, которым он как бы хвалится — расходы на похороны "Гейзихи" и хлопоты возложил на того, кто в порыве великодушия предложил свою помощь. Социальный паразитизм, акцентированный и внутренне санкционированный. "Общество отобрало у меня миллион, завещанный дедом, так пусть компенсирует хотя бы в мелочах." Напрасно он говорит, что его тоска по России бескорыстна. Он добирал свое как мог. Темный лик Набокова — его цинизм, неверие в человека.

"В сущности, ты очень пошлый человек", — говорит Трощейкину его жена в пьесе Набокова "Событие". Набоков вообще предстает в своем творчестве как специалист по пошлости и обличитель ее. Здесь во многом сказывается психологическая гиперкомпенсация (грубо выражаясь, "вор кричит: держите вора!") после соответствующих брезгливых отзывов Г.Иванова о его творчестве: "стихи просто пошлы" и т.п., Набоков, представший в имидже обличателя пошлости, словно старался смыть нанесенное Г.Ивановым оскорбление...
Характерно, что Г.Иванов перед смертью в последних стихотворениях примиряется с врагами. "Перед смертью благословить все живущее и все живое". Набоков же был "непреклонен".

После смерти Г.Иванова, в 1959 г. Глеб Струве написал о Набокове статью. В ответном письме Набоков писал: "Где-то, когда-то я прочел Ваше описание того, как атаковал меня однажды Георгий Иванов в "Числах". Как историку литературы Вам будет интересно узнать, что единственным поводом к этой атаке было следующее. Мадам Одоевцева прислала мне свою книгу (не помню, как называлась — Крылатая любовь? Крыло Любви? Любовь Крыла?) с надписью "Спасибо за Король, Дама, Валет" (т.е. спасибо, дескать, за то, что написал К.Д.В. — ничего, конечно, я ей не посылал). Этот ее роман я разбранил в Руле. Этот разнос повлек за собой месть Иванова. Voila tout. Кроме того, полагаю, что до него дошла эпиграмма, которую я написал для альбома Ходасевича.

— Такого нет мошенника второго
Во всей семье журнальных шулеров!
— Кого ты так? — Иванова, Петрова,
Не все ль равно? — Позволь, а кто ж Петров?"

Цинизм этой выходки Набокова: после смерти Г.Иванова порочить его память, пинать мертвого льва. Нечестивость, неблагочестие. Как это не вяжется с предсмертными, примирительными интонациями Иванова: "О, милые враги, меня вы не спасли"!
Акцентация Набокова на эпизоде с И.Одоевцевой — тот же прием: отождествляя формальный повод и истинную причину столкновения, одурачить "будущих биографов". Главное отличие Набокова от Г.Иванова — нравственный релятивизм. Именно это лежит в основе постмодернистской игры стилями. Для Г.Иванова добро и зло имеют несомненное абсолютное значение. Как и для Н.Гумилева. В этом их положительное обаяние.
На мой взгляд дело обстоит так. Зло действительно относительно, но добро — подлинное, а не фальшивое, всегда абсолютно, ибо градации и чины — от лукавого, а Бог един и абсолютен. И Бог есть Добро.

Развенчивая Ленина, не забудем и о Набокове. Их общее — в имморализме и нравственном релятивизвме. Когда в конце жизни в разговоре с Б.Ахмадулиной Набоков говорил о приверженности добру, я верю с трудом. Его тема — мимикрия, принятая не только у бабочек: тема хлестаковская. Произведения Набокова оставляют у меня неизгладимое впечатление, что надо мной поиздевался лохотронщик, обманул мое доверие. Интересно, что примерно такое же впечатление у Набокова было о Боге. Он считал его обманщиком.
Важно отметить: внимая и добру и злу, Набоков принципиально не делает выбора, и даже иногда принципиально утверждается во зле. "Блеск, мишура и отсутствие полное души," — говорил о нем Бунин. "...И бесконечно доволен," — добавлял Г.Иванов. В этом деланом самодовольстве сказался надрывчик Набокова: попытка убедить себя и других в своей счастливой судьбе...

Интересный факт: как в 20-е годы Набоков был погружен в литературную жизнь русского Берлина. С одной стороны он декларирует "великолепное презрение" ко всяким "духовным организациям и сообществам поэтов" (роман "Дар"), а с другой состоит в Союзе русских журналистов и литераторов в Германии и часто выступает на устраиваемых Союзом собраниях, не пропустив ни одного юбилейного вечера (Блок, Некрасов, Толстой, Достоевский и т.д.). Бывал он и в литературных салонах и, более того, в отличие от героя "Дара", — состоял членом нескольких объединений и кружков.

В 1922 г. он вступает в содружество эмигрантских писателей и художнников "Веретено" и читает свои стихотворения на первом публичном вечере объединения. Потом в знак протеста против просоветских настроений, уходит с шестерыми другими литераторами, которые потом группируются около С.А.Соколова-Кречетова и образуют "Братство круглого стола". Генеалогия Набокова здесь прослеживается особенно ясно. Понятно теперь, откуда в нем эта адвокатская напористость — от Кречетова, доставившего в свое время много головной боли А.Белому.
"Круглый стол", — это название, придуманное именно Кречетовым, в начале века устраивавшего спиритические сеансы за круглыми столами и столиками, дабы прорваться к духовной реальности.
Однажды, в 1904 г., когда в Москву приехал Блок, чтобы познакомиться с московскими символистами, духовным лидером которых был утонченнейший А.Белый, мечтавший о преображении мира в коллективной мистерии духа, все обернулось пошлостью, благодаря неуклюжей выходке Кречетова. Собрались у него дома, присутствовал Блок с женой, Белый и "бедная Нина", — Нина Петровская, — тогда жена Кречетова, вздыхающая по Белому, понимавшая его до последних душевных трепетов. И когда Кречетов своим адвокатским басом заявил: "Господа, кажется стол трясется!", — а ожидали не пошлого спиритизма, как он представлял себе символистские "радения", — а соборности духа, в присутствии Блока и его символической жены, то Белый от стыда перед Блоком за такого соратника, за нарушенную гармонию чувств, весь передернулся, Блок посерел, а Нина Петровская гневным взором пронзила своего дубоватого мужа, — в сущности лже-добряка и "круглого дурака" (по Н.Тэффи), взявшего на себя весьма фальшивую роль. Этот эпизод описан в у Белого в воспоминаниях "О Блоке".
По-видимому, можно считать установленным влияние на Набокова со стороны Соколова-Кречетова. Это разъясняет в нем и отношение к Белому, и к Брюсову — и многое другое. В том числе и его республиканские взгляды: непримиримость к Ленину и верность февралю. По свидетельству Г.Струве, кружок продолжал собираться и в 1923 г., а в некоторых модификациях — и до 1933 г., причем его заседания "все больше и больше носили характер дружеских литературных встреч, на которых участники читали свои произведения в стихах и в прозе." Надо полагать, что Кречетов, как старший, был оценщиком и "направником" этого литературного процесса — его "мэтром". Вообще-то он не высоко котировался, поэтому Набоков не оставил об этом воспоминаний, хотя вероятно, что своей "раскруткой", как писатель, он был действительно во многом обязан Кречетову. И в этом, а не в Белом, на наследство которого он посягал, я вижу его генетическую привязку к Серебряному веку...

Освободившись от мифа о Набокове, я почувствовал к нему и к его действительно незаурядному творческому дару, проявившему себя столь прихотливо, подлинную человеческую симпатию.