Ручьи текут

Sun
Я снова стал обитателем этого города. В планах моих – не так, что бы слишком надолго. Только что бы немного отдышаться, привести в порядок мозги и отправиться дальше, за тем, что меня на тот момент волновало. А волновали меня, на тот момент, если я ничего не привираю – живопись, графика, и, в какой-то мере, композиция. Или что-то в этом роде. К тому времени они уже сменили бесповоротно мой прежний интерес к филиграни, перегородчатой эмали, огранке и прочему ювелирству.
На следующий же день по своему очередному, и вновь не триумфальному возвращению, я стал впадать в тоску и скуку. – Была весна, а я опять находился на исходной позиции. В учебном заведении, откуда меня с треском вышибли, я умудрился не получить даже справки о прослушивании истекшего курса.
А происходящей за окнами Весны, между тем, это нимало не касалось. К этому времени она растопила уже все сугробы, и прутиками оттаявших веток прогнала по улицам за город, в поле звонкое стадо ручьёв. Под сугробами оказались центнеры раскисшего собачьего дерьма, но Весна, неимоверно расщедрившись, обещала каждому клочку земли взрастить на нём травку одинаково зелёную. Невзирая на засранность.
А Небо в это время было голубым, насколько это только возможно. А Солнце, так же добросовестно – ярким и повсеместным. Это был двойной потоп синевы и света. Цвета и тепла. Потоп, омывающий мир. И еще Весна, вышедшая из своего ковчега.

Тогда я только вернулся из далёкого города. Зима, если честно, там длилась пол года, и к тому времени, когда я сбежал, непохоже было, что она собиралась заканчиваться. Я слишком замёрз там. Мне нужно было отогреться. И я отправился на прогулку. Так, без всякой цели.
Я долго шел по различным улицам и свернул на одну из них, боковую, и немного пройдя, заприметил сборище нищих у церковной ограды. Как правило, их здесь бывало не более одного-двух, но сегодня, похоже, у них был какой то профессиональный праздник, потому как у каменной стены гудела целая толпа страждущих. Я подошел ближе. Табор этот являл собою собрание на сколько колоритное, на столько же и живописное. Сама же группа, композиционно, составилась весьма ритмично. Некоторые участники её, просто уже или сидели в принесённых с собою картонных коробках, или лежали на них в состоянии таком же разобранном. – Поотстегнув протезы, подраздевшись, разомлев от тепла или же попросту изрядно уже пьяными. Тут было немало! И закатанные до колена брюки, обнажившие порфирную, в струпьях ногу, и черные, каменные ладони и потерявшиеся на раздутых лицах глаза. Были скрюченные старухи, закутанные в непременные платки и вооруженные такими же непременными палками. И неровно остриженные сиротки. Но больше всего здесь было тёть и дядь – беззаветных почитателей палёной водки, табуретовки и дешевого шмурдяка.
Общая палитра, между тем, в массе своей, составляла достаточно изысканный подбор говнистых цветов и оттенков. От золотисто-глинянной засаленности пальто пьянчуги, по глаза заросшего дикой бородою, до куртки цвета гнилого яблока некоей одноглазой мадам. Мадам эта возлежала на целом ложе всё из тех же раздавленных коробок и огромных клетчатых сумок с видом вполне царственным. Возившаяся с щенком у ног её чумазая девчонка лениво отвлеклась на моё приближение.
-Мамк, ищё вроде человек идёт, – произнесла она.
Расплывшаяся вакханка как помоями окатила меня снисходительным взглядом и протянула, нисколько не стесняясь: - Это, доця, мотлох и непотреб.
В один миг она оценила, едва взглянув, мои финансовые возможности. И, между прочим, совершенно ошибочно. Находясь под воздействием тёплых солнечных градусов, я был настроен весьма благодушно, и даже расслышав такую нелестную свою характеристику, не утерял затеплившегося желания одарить кого-нибудь из этой оравы парой-другой медяков. Одноглазую королеву я мстительно пропустил, проходя дальше. Но и дальше красные лица нищих никак не могли разжечь это желание. И оно, еще немного совестливо потрепыхавшись, затухло окончательно. Ни один из них не вызвал моего сострадания. Обладатели увечий выглядели горькими пьяницами, а остальные имели вид если и не цветущий, то никак уж и не бедственный.
 -Сосите лапы, горемычные, - мысленно напутствовал я их, проходя мимо этой бодро закрестившейся шеренги, - всё одно, сколько не дай, пропьёте же безоговорочно.

А душевная возвышенность, между тем, всё никак не развеивалась. Она искала выхода или применения. И я надумал зайти в церковь. Вообще, если честно, я избегаю посещать культовые сооружения. Как-то всегда становится мне в них неуютно и тягостно, словно в поликлинике или конторе жека, но в этот раз на душе было так особенно славно и хорошо, что показалось – может быть теперь, при таком позитивном настрое, я сумею почувствовать – ради чего сюда приходят люди.
Я поднялся по ступенькам и вошел в растворенные двери. Внутри было душно. Воздух, густо замешанный на молитвах, дрожал и плавился над свечами. Я подождал, глядя на все эти иконы, вскипевшую золоченую резьбу и темные фрески, и вновь не ощутил ничего одухотворяющего. Ни единого проблеска. Свет был только от свечей. И немного с улицы. И я подумал – забавно было бы, если б у свечей существовала собственная вера. Вера в то, например, что свет их бессмертен. И когда отрывается он, от дотлевшего в восковой лужице фитиля, или угасшего в сквозняке кривого огарка, то вовсе не истаивает он, этот свет, в загустевающем Мраке, непроглядном, немом и холодном, а устремляется куда-нибудь (ввысь, конечно) и вливается там, трепетным лучиком, в безбрежный океан света Свечного Бога.
В одну минуту нафантазировал я целую религию с восковыми и сальными ортодоксальностями, парафиновыми ересями, эсхатологическими пожарами и, каюсь, кощунственно ухмыльнулся, додумавшись уже до семи смертных грехов, наказанием за которые было бы обращение в ректальную свечку.
На самом уже почти выходе, я столкнулся с группой вошедших священнослужителей. Один из них, едва только взглянув, нежно подхватил меня под руку и увлек за собой, принуждая двигаться по своей траектории. О, что это было за телодвижение! Я отлично знал его. И если у вас были когда-нибудь хипповые хайры, феньки на запястье, ирокез или серьга в ухе, то и вы, наверняка, тоже. – Именно так выцепляет в толпе гопник. В следующую минуту, пока прошедшие, было, дальше товарищи его возвращаются, и обступают тебя со всех сторон, гопник начинает интересоваться. Интересоваться – почему у тебя длинные волосы или выбритые виски. И что это у тебя за ***ня на руках и почему серьга – не пидар ли часом?.. Дьякон избрал именно серьгу (конечно, не к хайрам же ему было цепляться).
Я просто, надо сказать, опешил, никак не ожидая наезда в таком месте, и почти не понимал, что он мне говорит. А говорил он немало. – Похоже, видом своим я оскорблял его бога. Странно, но моего мой внешний вид (я искренне считал) совершенно не парил. Вроде бы.
В полной прострации глядел я в его веснушчатое молодое лицо, не находя что ответить. Вместо этого я представил его без положенной бороды, без скуфьи и подрясника, заменив их спортивным костюмчиком и кепкой. Получалось вполне убедительно. – Передо мною стоял гопник. Что он здесь делал – было непонятно. Впрочем, это так же справедливо относилось и ко мне самому. Хорошенько отчитав, дьякон отпускает меня.
Я прошел через двор и вышел за ограду. Нищих за это время не убавилось. Наоборот – рядом с ними, но несколько поодаль стоял Иван Иваныч Букварёв. Этот Иван Иваныч личностью был -колоритнейшей. - Сейчас я вам все расскажу! – Вот уже не менее десяти лет, как возложил Иван Иваныч на себя обязанности городского сумасшедшего. И надо сказать – совершенно законно. Хотя по виду или поведению его никогда нельзя было бы сказать, что он болен. Вел он себя вполне степенно и целиком положительно. Одевался, если и странновато, то скорее впечатление это складывалось из-за некоторой старомодности его костюма, и в особенности плаща, который носил он во всякую пору года. Никто и никогда не видел, что бы он призывал прохожих к немедленному покаянию, потрясая журналом «Очнись!», никогда не узурпировал он звания уличного регулировщика, как поступил его коллега – еще один городской сумасшедший, по имени Шурик. В общем, в поступках агрессивных или неадекватных, замечаем он не был. Но все же Иван Иваныч был безумен. И безумие свое он обрел из-за книг. Не в такой, конечно, острой форме, как у одного испанского дворянина, но случай тоже был довольно клинический. Дело в том, что любое напечатанное или записанное слово представляло собою вожделенный объект для болезненного интереса Иван Иваныча. Он жадно прочитывал все, что попадалось ему на глаза. Книги, газеты, журналы, письма, календари, вывески и даже расписания трамвайных маршрутов. Словом, все, что несло на себе хоть одну единственную букву, было для него подлинной драгоценностью. И драгоценностью этой он стремился завладеть, чего бы это ни стоило. Следует ли говорить, что все обиталище его было забито до последней возможности различной печатной продукцией. Вначале это были книги его собственной библиотеки, непомерно раздувшейся за счет библиотек друзей и знакомых, еще имевшихся у него в начале болезни. У них Иван Иваныч простодушно зачитывал литературу разнообразную, руководствуясь только ему понятными критериями. Очень скоро, однако, приятели заподозрили в его азартной библиофилии некоторое отклонение. Когда книги, вследствие этого, стали труднодоступны, Иван Иваныч записался сразу в несколько городских библиотек. Но, спустя самое короткое время, обнаружив и там свою крайнюю необязательность, был изгнан ото всюду. И даже из библиотеки клуба железнодорожников, в котором состоял он едва ли не единственным читателем, и где дольше всего закрывали глаза на его проделки. Именно тогда Иван Иваныч покинул свою скромную работу, доставлявшую ему хоть какие-то средства для утоления его страсти, и стал появляться на улицах, бредущим в поисках печатного слова. Он подбирал старые газеты, обрывал со стен афиши и объявления, добросовестно обходил всех раздавальщиков рекламных листовок, и бывал несказанно счастлив, если в поисках своих набредал на квартирные переезды. Съезжающие всегда почти оставляли после себя брошенным балластом развал всяческой макулатуры. Тихой радости Ивана Иваныча не было тогда никакого предела. В несколько ходок, поторапливаясь и страшась, что его сокровища растащат на распал дворники или мальчишки, он перетаскивал эти трофеи в свою коморку и на месяц, не меньше, исчезал тогда из виду.
Нельзя сказать, что бы сведения эти заслуживали полного доверия, но поговаривали, что после наитщательнейшего разбора и систематизации, очистив новое свое достояние от явного мусора, Иван Иваныч принимался выписывать из множества источников слова, фразы или даже целые фрагменты, найденные по своей, строго расчисленной схеме. Отыскивая связующие их строчки, он собирал все эти разрозненные обрывки в какую-то свою собственную каббалистическую книгу. Которую, по справедливости говоря, никто в глаза так никогда и не видел…

…Совершенно внезапно, кто-то легонько подергал меня за рукав: - «Братик», - передо мною стоял парнишка, мой сверстник, но выглядевший уже как законченный пьянчуга, - «такое дело, - помочь как-то надо. Чувачка тут одного побили приезжего, все деньги забрали».
Такие разговоры я, обычно, стремлюсь окончить прежде, чем мне предъявят какую-нибудь жалостливую историю, но в этот раз, я отчего-то повелся. Может именно на это вот – «братик». Не обычное: «брат», «братан» или, что чаще бывает, «брателла», а «братик» - такое слезливо сиротское. И я пошел за ним.
Мы пересекли дорогу, и подошли к трамвайной остановке, где, понурившись, и часто сплевывая розовую слюну, сидел приезжий. Потерпевший стал мне знаком еще издали. Это был Лёсик, - мой давнишний одноклассник, с которым учились мы, понемногу, где-то с первого по четвертый класс. Я почти не видел его с тех пор. Знаете же, наверное, как это бывает – переедет в дальний район закадычнейший твой дружбанище и через пол года уже, выбравшись навестить его в новый двор, застаешь своего кентуху во главе крикливой своры новых его и совершенно чужих тебе товарищей. Именно так было в нашем случае. Последний раз мы виделись случайно лет пять назад. И нам было очень мало, что сказать друг другу. За это время Лёсик как-то странно изменился, не то что бы повзрослел (хотя и это, конечно, было), а словно постарел. И постарение это, наложившись какой-то болезненной, серой горечью на с детства знакомые черты его, выглядело как странный и вряд ли излечимый недуг. И вдобавок разбитая переносица и заплывающие синяками глаза, когда он поднял на нас голову, несколько смутили меня. Может, все же обознался?
-Лёсик, ты?
Он фокусирует мельчающие глаза, кивает. По-моему он порядочно пьян. Во всяком случае, меня он узнает далеко не сразу.
- Где ж тебя так отоварили? – я подсаживаюсь к нему.
- Да вот, - он как-то неопределенно пытается жестом изобразить что, вот мол, так вот - попал, дескать, под раздачу.
- Да гопота его здешняя отбуцала, - добрый самаритянин встрял в разговор, - я видел. Крепко били. И бабло все забрали. А ему вот уезжать – край надо. Еще увидят – просто прибьют.
Лёсик согласно роняет голову.
- Да об чем речь?! – я подрываюсь и отдаю Лёсику все, что было у меня с собой. Тщательно выгребая по швам подзастрявшую мелочь.
- Хватит? Тебе ехать-то куда?
- Ну, за город - он садится ровнее, словно помаленьку приходя в себя. Достает грязный платок бывший, похоже, уже многократным свидетелем битья своему хозяину лица, и прикладывает его к разбитому носу. Что сказать еще я не знаю. Думаю, задавать традиционные для таких трогательных встреч вопросы об общих знакомых как-то не своевременно. Хотя встреча-то как раз и была – ни хрена не традиционная. Скверная, по всем статьям, случилась у нас с ним встреча.
Мы сидели, молчали. Курили мои сигареты. Спутник, пару раз пытался, было, оживить беседу, но вскоре угомонился и стал заметно тяготиться нашими посиделками. Мне хотелось что бы он ушел. Он, и в правду, поднялся, но только за тем, что бы делано потянуться и обратиться к Лёсику – «тебе когда ехать?» И тут же для чего-то продублировал вопрос – « во сколько электричка?» По всему видно – он финалит встречу. Лёсик встает, прощается:
- Увидимся.
- Увидимся. – отвечаю ему я.
- Спасибо, брат, - спутник искренне жмет мне руку и доверительно шепчет – я проведу, посажу его, а то мало ли – то-сё…
Они уходят. А я остаюсь. У меня теперь такое же паскудное чувство, какое было, когда недавно я вдруг нашел между книг фотографию. Старую и помятую. С обтрепавшимся краем, где мы совсем еще мелкие, стоим, обнявшись с Лёсиком вместе. Запыхавшиеся, только что подбежавшие к родителям, вдруг решившим извести на нас последние кадры пленки. Фотография успела пожелтеть и, даже, состарится. И переломиться трещиной прямо по середине. Прямо между нами. Не зная, что делать с этою находкой, я, вздохнув, засунул ее между страниц первой попавшейся книги, и задвинул ее обратно на полку. Мне грустновато, и я не могу объяснить себе отчего. Но однозначно не из-за денег, на которые меня только что, несомненно, развела эта пара.

На той стороне улицы, у церковной ограды, передохнувший Иван Иваныч подхватывает баулы с добычей и отправляется в свою берлогу. Я, все же, дорасскажу о нем.
Иван Иваныч Букварёв – вряд ли, конечно, было родным его Ф.И.О., но он совершенно равнодушно отзывался на любое имя-отчество, никак не реагируя, однако же, на уменьшительные прозвания, которые вечно пристают к убогим. Со временем утвердилась именно такая вот версия. Может быть именно потому, что обращались к нему уважительно, полным именем, и сложилось убеждение, что некогда Иван Иваныч был учителем. По крайней мере, все школьники города считали именно так, и ревниво оспаривали друг перед другом честь считать, что башню ему сорвало именно в их школе.
 Однажды, много лет назад, мы с Лёсиком, когда еще учились вместе, прогуливали на пару сразу несколько особо презираемых предметов. Пару часов слонялись по улицам, утомленно дожидаясь, когда же уже наступит время нашего обычного возвращения из школы. Изрядно устали и присели сколько-нибудь отдохнуть на этой самой остановке. Нужного трамвая долго не было. И за время это, как-то незаметно возник на нашей скамейке Иван Иваныч. Он был со своими неизменными обветшалыми в странствиях сумками. Лёсик тогда, подтолкнул меня под локоть, кивнул на него и, озорничая, достал из портфеля какой-то учебник. То ли математику, то ли книгу для чтения, то ли еще какое природоведение, не важно, и показал ее Иван Иванычу.
- Иван Иваныч, зазырь книжечку – спорим! - ты такой сроду не читал.
Иван Иваныч весь подался к раскрытой книге, но Лёсик тут же захлопнул ее и упрятал обратно в портфель, звонко лязгнув замком.
- Прощенья просим – никак не можно, сам только на ночь выпросил.
Мне стало не по себе, а Лёсик не унимался.
- Иван Иваныч, а приколи – как это тебе башню снесло? Внатуре из-за книжек?
Иван Иваныч отвернулся и долго не отвечал. Потом заговорил вдруг, как-то даже и не к нам обращаясь, а вроде вперед себя:
- На земле где-то далеко это произошло и свершилось – святой один поднялся. ВысОко душою взошел – прямо в Небо уперся. А срок ему еще, видать, не весь вышел - его и не пускает. Там, потому, - прогнулось. А здесь, значит – выгнулось. Его вознесло – ну а меня как клином вышибло. Хожу я ныне, детушки, с душою вывихнутой, как в стороне от себя собственного, и обратно вправить ее никак не могу – не пускают. Забрались ко мне незваные гости. Вот я по всем книгам своим имена их, с наименованиями, и отыскиваю. Потому как так только, по имени, бесов этих обратно и можно выманить.
- Это в каких же это таких книгах про бесов сказано?
- Да во всяких-разных. В каждой, почти. Найти только затруднительно, но можно. Если, конечно, кАк знаешь.
- И что, вы их, внатуре, видели? – Лёсик как-то незаметно для себя перешел на «вы».
- Так что же особенного? Достоверно – случалось.
- И как они? Рогатые?
- Для чего же рогатые? Да тебе, неужели, любопытно?
- А то!
- Ну тогда обернись.
Лёсик вздрогнул и медленно глянул за плече. Там сидел я. Лёсик, что называется, нервно хихикнул.
- Разве не видишь? – продолжил Иван Иваныч и вздохнул – ну еще налюбуешся. Хотя, может и минется.
- То есть? – Лёсик непереставая бледнел.
- Тут тебе только решать. Судьба твоя чистая. Да и не бесы у тебя пока, откуда же бесам взяться, а так – недорозумение безОбразное.
Как-то не по себе сделалось нам от всей этой беседы. Никак, знаете ли, не ожидали мы, что Иван Иваныча так плотно нахлобучивало. И не сговариваясь, рванули мы, без оглядки в первый подошедший трамвай и заехали в совсем не нужную нам сторону.

Я докурил и отправился домой. Прогулка, по видимому, была закончена. Согреться мне не удалось.

Ручьи, еще не вполне иссякшие, волочили зимний мусор. Когда мы были детьми, в такое же примерно время, может чуть раньше, развлекались мы с Лёсиком, запуская по таким вот ручьям спички или ветки на перегонки. Снега уже не было, и лед только начинал стаивать. И ручьи пробивали кривые русла в его толще. Мы шли за нашими щепками, представляя их крепкими шхунами, с командой отважных исследователей. Олицетворяя себя, естественно, с их капитанами. Наши судёнышки проносились по стремнинам ледяных каньонов, преодолевая пороги, и исчезли в пещерах, промытых потоками. Вырывались из них в широко разлившиеся реки, и причаливали к берегу, открывая новые земли. И устремлялись дальше, мимо заливов и заводей, нанесенных мусорных плотин и соргассовых морей из прошлогодней травы. Странно, но моя спичка всегда отставала, а корабль Лёсика первым вырывался на простор Океана – финальной лужи.
Вскоре я уехал. Я не возвращался пол года и узнал не скоро, что Лёсик умер. К тому времени, как мы встретились, он, оказывается, уже третий год как плотно торчал на струне, зарабатывая на дырку тем, что на автовокзале впаривал проезжающим под видом золотых колец позолоченные цыганские гайки. Просто заходил в салон, набитый затёкшей публикой и говорил: - так и так, мол, - спешите видеть – я наркоман. Тиснул у матери родной обручку и готов уступить ее, находясь на грани невыносимых нравственных и физических мук, по вполне приемлемой цене. Почти всегда следом за ним из загомонившего автобуса выходил кто-нибудь. И зачитав нотацию, охая и пробуя колечко на вес, отслюнявливал искомую сумму. Не смотря на такой стабильный, вроде бы, заработок, не менее половине своих знакомых Лёсик должен был денег, и эта половина настойчиво искала с ним встречи. Другая же половина, уже отчаявшись полюбовно разрешить возникшие между ними разногласия в вопросах кредитования, искала Лёсика, что бы попросту вломить ему ****ы. Наладившееся, было, взаимовыгодное сотрудничество с семьёй цыганских ювелиров было внезапно ими разорвано, и Лёсик попускал нахлынувшие на него ломки, прибившись к дворовой группе сверстников-алкашей. Для чего стал убиваться в их сообществе ежедневно и совершенно безжалостно. Именно той весною, где-то после Пасхи, Лёсик неожиданно разжился деньгами. Он вновь объявился в цыганском квартале, приобрёл медных гаек и с их помощью удачно увеличил свой капитал. Который тут же вложил в закупку недельного запаса «чернухи». Потом Лёсика видели уже на торчковых флетах и где-то там, на одном из них, он, чего-то там не рассчитав, втёр себе финальный «золотой» укол.

С тех пор прошло уже порядочно времени. Но я, если честно, всегда вспоминая своё детство, и неотступно за этим, своего друга Лёсика, думаю о том, что же разглядел в тот раз на остановке у него за плечами безумный книжник. Бесов, плетущих уже Лёсику скорбную торчковую судьбу, или меня, косвенно, конечно, но всё же причастного к его гибели? И еще – если бы я, без чистоплюйства, раздал бы тогда всем тем побирушкам на паперти свои деньги, не парясь о том, как они их употребят, наверняка моя помощь не убила бы его.
 «Может быть» и «если бы», я понимаю, не имеют никакого смысла. Случилось то, что должно было произойти. Но все эти глупые слова, которые никогда ничего не меняют, до сих пор изрядно выедают мне мозги.