Любовь и картошка

Евгения Гут
       Люди звали её Клашей. Сама Она величала себя КлавдЕей Николаевной, если по отчеству, и была не молодой и не старой, не красивой и не уродливой, - "изробленной", как говорила о себе  эта женщина.
-Всю жизнь в колхозе охобачивала, пахала без лошадИ,- любила Клаша повторять за чашкой чая.
 - Руки оттого теперь ревматизму подверглись, топор  держать не решаюсь - сына прошу дрова нарубить. Пилить только летом могу, а зимой и в варежках замерзают руки, кровь не проходит, - жаловалась она.
       Моя бабуля подкладывала в розетку варенья из румяных ранеток, и гостья до последней капли позолоченной чайной ложечкой выскребала это варенье, так, что снова проступал на дне рисунок из розовых розочек.
       Клаша жила в деревне Курманка и раз в неделю появлялась у нас с ведром картошки. Картошка у неё была красная, рассыпчатая, редкого сорта "Роза". Крестьянка получала трудовую колхозную пенсию – двадцать шесть рублей - и приторговывала укропом и картошкой.
 Укроп был только летом, да и стоил копейки, а картошка кормила круглый год. Клаша приезжала в город на электричке, но шла мимо базара уверенно прямиком в наш дом. Картошки она несла на себе четыре ведра: два в рюкзаке на горбу, и два в руках. Все наши соседи с радостью брали у неё картошку.  Распродав три ведра, с четвертым Клаша шла к нам.
- Хорошо принимаешь, Михайловна! Поэтому к последней к тебе. Уважительная ты: и чаем напоишь, и про жизнь расспросишь, и устроишь полежать перед дорогой. Мне ведь от станции до дому еще три километра рысачить! Утром я их с трудом оттарабанила , под грузом шла, а теперь порожняя, да все равно не легко! Шутка ли, полдня в городУ!
 Больше десяти лет утром по средам к нам приходила Клаша. Её приходы оформились в некий ритуал, в котором каждый правильно играл отведенную ему роль. Бабуля перекладывала картошку из ведра в ящик, проверяла, нет ли резаной. Расплачивалась и ставила на плитку чайник.
       Зеленую трешку крестьянка проверяла на просвет, сворачивала в квадратик, перегибая многократно и бережно, завязывала в узелок большого и грязного носового платка, который по прямому назначению не использовался, а заменял кошелек.
 На этом бизнес заканчивался, и бабушка с Клашей чинно усаживались чаёвничать. На столе появлялась жестяная коробочка из-под цейлонского чая с колотым сахаром, щипцы для него, заварной чайник, печенье, варенье, синие позолоченные чашки, окаймленные золотой полоской розетки с нарисованными по дну цветами роз и чайные ложечки с инкрустацией.
       За чаем бабушка вела с Клашей неторопливый разговор. Спрашивала всегда Басенька, а гостья отвечала ей обстоятельно и подробно. За полтора послевоенных десятилетия еженедельных чаепитий бабушка чего только не знала про Клашу.
       Знала, как под конец гражданской она ездила в Читу забирать из госпитала своего тогда еще жениха. Как в начале тридцатых её обкулачили и ночью со всеми чадами и домочадцами "отлучили" от отчего дома. Как на грузовой барже сплавляли их вниз по Туре до самого Нижнетутьинска, где картошка росла мелкая, а редкая морковь не вызревала вовсе, тощая была, как мышиный хвост.
      Не любила Клаша про войну вспоминать и про послевоенное лихолетье, зато с гордостью рассказывала про старшего своего сына Прошку – комбайнера, проживающего под Краснодаром, и младшего – Трошку – тракториста в Боярке, что рядом с Курманкой, через речку Гагарку, на другом берегу.
      Нюрку свою жалела за многодетность и незадачливого мужа. Но уж сама Нюрка у неё - клубом заведовала другим на зависть, здесь же в Курманке проживала, к матери заходила часто, то деньжат занять, то детей закинуть.
       Еще про трёх дочерей отмалчивалась Клаша. Непочтительными  считала. Высылали они ей по очереди почтовым переводом по червонцу целковых в месяц и всё: писем не писали, в гости не приглашали. Все уже замужем, а внуков даже не показали. Сглазит она их, что ли?
       И про мужа, за которым Клаша в Читу ездила, когда он еще женихом считался, знала моя бабушка, что подженился он. Живет зажиточно, здесь в пригороде с чужой женщиной в районе железобетонного комбината. Посмотрел после Победы по сторонам: порушено подворье полностью, повернулся, плюнул и подался в город на заработки.
       Бабушка с Клашей пили чай, а я сидела возле печки с книжкой в руках, делала вид, что читала. На самом деле мои "ушки на макушке", как антенны, были настроены на их странные разговоры про жизнь незнакомую, про травы целебные, про преимущества козьего молока перед коровьим и, почему-то почти всегда, про то, когда наступит полнолуние, и когда молодой месяц народится. Эти важные для них астрономические данные сообщались на листочках отрывного календаря, а зачем, я и по сей день не знаю.
       После чаепития отдыхала Клаша на кушетке, в гостевой комнате. С трудом она стягивала сапоги, разматывала фланелевые портянки, сделанные из бывших детских пеленок.
 Потом  суетилась, собираясь на электричку. Поверх залатанных носков Клаша наматывала эти самые портянки, вталкивала натруженные ноги в кирзачи, складывала ведра одно в другое и оба – в рюкзак. Басенька всегда подкладывала ей что-нибудь в пустые ведра из ношенных, но еще пригодных вещей, и остатки сухого черствого хлеба – для козы.
       Иногда и Клаша привозила нам подарки. Все её подарки были ботаническими: большие головки спелого мака, стручки бобов и гороха.
       Однажды, узнав, что папа готовится к защите диссертации, Клаша можно сказать обиделась, что её недооценили.
- Что ж ты, Михайловна, раньше–то мне этого не сказала! Не чужие, поди?
     Ровно через неделю она привезла в чистой тряпочке пять засушенных цветков татарника. - "Золотоголовка", - объясняла Клаша, - значит, золотая голова! Заваривать по одному в маленьком чайнике. Пить нужно трижды в день: утром, днем и вечером. Очень сильное средство! Для ума!
       В этот свой приход ещё за чаем Клаша спросила у меня, хорошо ли  умею писать.
- Конечно, хорошо, - я и головы не повернула в её сторону.
- Принеси тетрадку, покажи! – наступала гостья.
-У меня каникулы, зимние! Мы не учимся!
-А ты старую принеси, в которой до каникул писала, - не отступалась она от меня.
Я принесла. Клаша шелестела страницами минут десять: читала, листала, оценивала почерк или еще что, я не знала.
- И чего тебе её тетрадка далась, чай стынет! – недоумевала моя бабушка, но, только долистав до обложки с таблицей умножения, Клаша успокоилась. Улыбаясь, она зачем-то размотала свою косынку, круглой гребенкой гладко зачесала назад еще совсем не седые волосы, зализала на висках наслюнявленными пальцами, проверила наощупь на месте ли в ушах сережки и, положив локоть на угол стола, придвинулась к бабушке и зашептала:
- Отпусти девку ко мне! Я тебе на будущей неделе в среду её верну. У неё каникулы! Пусть воздухом чистым подышит, молочка козьего попьет! Правда, коза у меня нынче никудышная, но девчонке хватит!
       Козье молоко с его полынным запахом я терпеть не могла, но в деревню к Клаше захотела. Басенька быстро прокрутила в голове все "за" и "против" и пошла звонить по телефону своей внучке – моей маме. Я же замерла в ожидании возле печки, зная насколько бесполезно выказывать свои желания там, где за меня взрослые решают.
       Однажды я уже гостила в деревне у Клаши. Это было летом. Мы гуляли в лесу по зеленым полянам, рвали первые краснобокие ягоды земляники – оказалось, высматривали лужайки для тайного покоса. Утром назавтра, только рассвет забрезжил,  пробирались по росной траве, как партизаны, к присмотренной вчера просеке. Косить на просеке неудобно, косой не размахнешься – пеньки всюду. А Клаша косой и не собиралась – серпы взяла.
 Зато сохло сено на просеке быстро. Только по полулитре земляники насобирали - оно уже высохло; сено просушенное сгребли, два заплечных мешка им набили и, как туристы, вышли из лесу. Запрет тогда был на покосы, вот и косили по лесным полянкам да старым просекам, крадучись. Запрет-то запретом, а козе сена все равно надо!
       Еще мы тогда с Клашей травы целебные ходили собирать и в лес, и на болото. Она показывала , какую ей надо, а я бегала, искала, вырывала с крепким корнем. Потом, уже дома, мы травы эти увязывали тряпичными ленточками и развешивали для просушки на чердаке. Сколько там разной дурман-травы было, и веники березовые, вересковые, всякие. Клаша рассказывала , что и зачем, но я не слушала.
       Вечером к Клаше пришла подружка – Стеша, они брагу пили, про "Варяга" пели, а потом дали мне старую-престарую книгу и сказали: читай вслух.
Я открыла и прочитала вслух то, что там по-письменному карандашом химическим было написано:" Корова гуляла 14 –Х". Они посмеялись надо мной и велели читать дальше.
       Я поняла, что  читаю. "Сказки", – говорила про это моя Басенька. Бабушка Шура называла это предрассудками, а мама –"опиумом для народа".
 Я прочитала две страницы и Клаша сказала:
-Будет!
Я обрадовалась, потому что мне было скучно. Дома у нас никто этого не читает. Однако зачем-то у Басеньки лежит на дне сундука такая же книжка в серебряной обложке, и с пряжкой.
       Через день к Клаше пришла её дочка Нюра и привела малолетнего Кольку. Она просила его полечить, но никакой болезни не назвала.
       Вечером Клаша велела нам с Колькой березовых поленьев к бане натаскать. Колька, хоть ему и пяти лет еще не было, в поленьях разбирался и охапку брал приличную. Воду Клаша сама на коромысле носила и мыла нас с Колькой вместе. Меня, намытую, она в предбанник отправила, а Кольку в баньке оставила для лечения. Мне было очень любопытно, и я прильнула к двери – стала подсматривать в щель. Клаша взяла колючий хвойный веник, вплела в него какие-то длинные травинки, повозила веником по углям раскаленным, села сама на лавку, Кольку через колено перекинула. Она хлестала его быстрыми ударами и сзади, и спереди, и говорила при этом слова, которые я запомнила на всю жизнь:
Речка Гагарка!
Крутые бережка!
Серебряные камешка!
Не срись, жопка!
Не ссысь, писька!
       Колька сначала извивался на Клашиных коленях, орал и вырывался, но потом затих и лежал покорно уже вдоль пристенной лавки. Клаша стала хлестать его помягче и полегче, потом оглаживала веником, вытягивала шлепки и тоже разлеглась на большой лавке – на полке. Видать, утомилась.
      Я гостила у Клаши еще целую неделю. Нюра Кольку никуда не забирала, и сама не появлялась. Если это и была Колькина болезнь – то его полностью вылечили. Клаша после этого стала казаться мне то лесной колдуньей, то доброй волшебницей, у которой я в сказочном доме гощу.

       Утром мы с Колькой искали в курятнике свежие яйца, обрывали с грядки перья зеленого лука, дергали молодую морковь, сколько хотели. Мы ее даже не мыли, а только об себя вытирали от земли. До чего же она была вкусной!
       Поспела в лесу ягода земляника, и мы каждый день ходили за ней с Колькой.
Клаша отпускала нас одних и давала урок – литровую банку. В лесу мы не брали ни одной ягоды в рот, пока банка не наполнялась с горкой. Горка на обратном пути начинала сыпаться, и мы съедали её до ободка. Больше не ели до самого дому, зато останавливались и нюхали банки, втягивая ноздрями земляничный запах.
- Дух-то какой! – чуть позже говорила Клаша, пересыпая ягоды из банок в миску. Дни стояли знойные, и душистая земляника растекалась розовым соком. Вечером ягоды заливались парным молоком и ставились на стол. Чтобы мы с Колькой ели по-честному, Клаша клала длинный кухонный ножик поверх миски, проводя им диаметральное сечение окружности. Это была граница – каждый ел только со своей половины.
       Мама разрешила мне ехать с Клашей. Она велела бабушке проследить, как я оденусь, и собрать теплые вещи: шерстяные носки, валенки с галошами. На голову мама просила завязать теплую шаль поверх вязаной шапочки, и варежек дать две пары.
       То, что я не могла надеть на себя, было сложено в рюкзак, который бабушка прицепила мне на спину, оставив обе руки свободными. Клаше она отсыпала рису, макарон и сахару, дала баночку с топленым маслом, какие-то консервы и даже голландский сыр для завтраков.
       Клаша отговаривалась, мол, ничего не надо, но бабуля моя была человеком жестким. Она в пререкания не вступала, а молча складывала кульки в опустевшее ведро из-под картошки.
       Тогда еще не было полиэтиленовых пакетов, и всё заворачивалось в газеты. Клаша радовалась, что есть бумага на растопку, и бабушка дала ей целый ворох "Правд" и "Известий", да еще и аккуратную стопку прошлогодних журналов "Коммунист".
- Обложку с названиями сожги в первый же день,- учила моя Басенька Клашу,- я и сама так делаю от греха подальше, а потом уж топи, как знаешь!
-Не бойся, Михайловна,- Клаша радовалась обилию бумаги на растопку,- у меня грамотных соседей не водится.
Если бы водились, мне девка твоя и не нужна бы была. А мне грамотный человек нужен, надо письма писать! Бабушка засуетилась по части тетрадей, чернильницы-непроливашки и перьевых ручек. Клаша её остановила решительно:
-Чернила и ручки имеются, а вот про чернильницу мне и в голову не пришло! Давай сюда склянку эту!
-Я тебе дам пластмассовую непроливашку – не разобьётся в дороге, но с возвратом! Самим нужна: все в доме, как нарочно, пишут что-то, и каждый в своём углу! Учёный народ пошёл, очень даже учёный!
-Верну, Михайловна, не беспокойся зазря: и девку верну, и чернильницу!
-Ладно, идите уже, а не-то поезд свой пропустите!
       По нашей улице Куйбышева мы шагали с Клашей так, что я еле успевала за ней. Дорога шла в гору, мимо вонючей фабрики, на которой делали лекарства, мимо рынка и забора лесоторговой базы, до самой железнодорожной станции "Шарташ". Денег на мой билет и мелкие расходы бабушка тоже дала  – целых пять рублей.
       В кассе Клаша взяла два маленьких картонных билета и получила предупреждение, что на Курманке поезд не останавливается, а только притормаживает. Поэтому надо не зевать – а вовремя прыгать! Не спрыгните – до самой Белоярки доедите, а оттуда засветло и не выберетесь!
-Спрыгнем!- успокоила кассиров Клаша,- дело привычное! Всю жизнь возле нас не останавливается поезд, а только тормозит. Сейчас я порожняя, а утром-то с четырьмя вёдрами картошки запрыгивала. Два проводнице подала, а с двумя заплечными коленку на подножку поставила, за поручни ухватилась и влезла.
Слава богу и пресвятой богородице!
       Клаша любила вставлять слова про божью милость,божью благодать, про заступницу-богородицу и святую троицу.
Я не очень понимала, где они явили ей свою милость или заступились за неё, но этих вопросов никогда не задавала.
       Я надеялась всегда на родителей и бабушек, а Клаша уже всех детей вырастила, родителей схоронила…Вот и надеялась на бога и богородицу.
       Сорок минут поезд шёл до Курманки. Он останавливался на Истоке, в Малых и Больших Брусянах, а вот в Курманке – только притормаживал.
       Мы благополучно спрыгнули и пошли по запорошенной тропинке к деревне.
Смеркалось, снег вокруг нас искрился и становился фиолетовым – Клаша шла быстрым шагом. Вдруг она остановилась и показала мне цепочку мелких следов на девственно чистом снегу:
-Заяц петлял!- обрадовалась Клаша непонятно чему. Потом погрустнела и высказалась с досадой:
-Догнала его лисица, значит,- нет уже того зайца в лесу.
Она произнесла это так уверенно, что я даже испугалась за зайца и за себя, подошла к Клаше поближе, на случай, если медведь появится.
-Спят сейчас все медведи. Повадка у них такая – спать зимой, не есть и не пить, а только лапу сосать, как маленькие детки сосут пустышку.
       Курманка была уже рядом. На входе два огромных тополя, заиндевевших каждой своей веточкой, встретили нас. Клашин дом был по левую сторону улицы. Он стоял четвертым от края и был обычным бревенчатым пятистенком на шесть окон. Дом был напрочь лишен всякого украшательства, обшивки и наличников. Широкие темные ставни и оконные стекла, замерзшие почти полностью, мне напоминали детские книжки-раскладушки. Ничего интересного в них я давно уже не находила. Калитка была закрыта на щеколду:
дёрни за верёвочку – дверка и откроется.
Зато дверь в избу была на двух засовах: один – с амбарным замком, а другой был заткнут ополовиненным черенком лопаты. С ним Клаша справилась легко: из-под крыльца она вытащила топорик, и тупым концом ударила пару раз снизу по черенку – тот выскочил из петли. Клаша упрятала его под крыльцо вместе с топором.
С амбарным замком она намаялась. Замок изнутри замерз: ключ вставлялся, но не проворачивался. Клаша стучала замком об дверь. Складывала трубочкой ладошки и дышала в замочную скважину до тех пор, пока замок не оттаял. Тогда она уверенно вставила ключ и отперла входную дверь.
       Мы вошли в сени, зажгли электрический свет и изнутри закрылись на огромный крючок. Следующая дверь вела в горницу. Она была заперта на современный английский замок, плоский ключ от которого лежал под цветастым круглым половиком. Отперев эту дверь, Клаша пропустила меня вперед, заглянула в подклеть к козе, погасила свет в сенях и тоже вошла.
Я знала этот дом летом. Зимой он показался мне совсем другим.
       В горнице царил полумрак, а в нем сверкали своей крахмальной белизной многочисленные салфетки и салфеточки, шторки и занавески с прошвой.
В правом углу – божница с иконами в венках из белых искусственных ромашек.
В левом – белоснежная кровать, застеленная белым пикейным покрывалом, из–под которого провисала кружевная прошивка подзора.
Подушки у Клаши стояли не лебедем, как у нас, - а лягушкой. Они тоже были накрыты ажурной накидкой, похожей на фату невесты.
-Чего уставилась? Раздевайся! Сейчас затопим на ночь, повечеряем и спать.
Клаша, усевшись на широкую скамью, попросила меня помочь стянуть с её ног кирзачи. Она удивилась, что я не там за них ухватилась:
-За пятку берись! За пятку, девка! И тяни на себя!
Я потянула изо всех сил и отлетела к печи со стянутым сапогом. Клаша засмеялась, но не зло. Я тоже заулыбалась.
       Второй сапог я уже стягивала правильно, хотя с преувеличенным усердием.
Навык этот, приобретенный в зимней Курманке, в жизни мне пригодился.
Так же мы стягивали резиновые сапоги в деревне Приданниково, отработав на картофельном поле часов по двенадцать. Так же я потом стягивала мамины модельные сапоги-чулки без молний,- ей уже была нужна ортопедическая обувь, но она ходила в модельной.
       Клаша размотала портянки и сунула свои ноги в чуни -  обрезанные валенки.
Я поняла, что это домашняя обувь. И для меня нашлись у Клаши чуни, слегка великоватые, но теплые, как будто прямо с печки.
       Между печкой и стенкой был проход, там была прибитая к стенке вешалка .
Всю верхнюю одежду: черный ватник, моё пальто и обе шали Клаша повесила там со словами:
-И высохнут, и будут теплыми назавтра!
Я рассматривала комнату и мебель, и браную татарскую скатёрку, и кровать, и лавки, но думала:
-А где же туалет? – я помнила, что летом он был в углу за огородом.- А зимой?
-Клаша! – спросила я, - а где уборная?
-Ты чо? Забыла что ли? На огороде! Утречком по свету сходишь!
А малую нужду можно справить и во дворе! Подальше от крыльца – возле сарая! У самого крыльца нельзя! Ссать у крыльца - большое непотребство! По-городскому, это - не культурно!
Почти каждая фраза Клаши или её действие расширяли мое представление о культуре…
-Мне пока не надо! Я просто так спросила,- застеснялась я.

       Клаша развязала узел своего заплечного мешка, переложила в продуктовую укладку все крупы, макароны, полученные от бабули, и вывалила на жестяной лист перед печью все газеты и журналы.
-Оборви с голубых журналов обложки и первые страницы! Как Михайловна велела!- скомандовала Клаша, и я, не медля ни минуты, занялась этим легким делом .
Сама она взяла тонкое берёзовое полено, сделала ножом надрезы на коре и ободрала с полена бересту. Тем же ножом она лучинок нащепала и вывалила на жестяной лист из чела поленьев десять, что там сохли сутки.
Я к этому времени со своей работой справилась, и Клаша дала мне новую работу- скомкать по отдельности каждый вырванный листок.
       Сама она тем временем выгребла совком из печки и из поддувала всю старую золу. Совсем стемнело. Ветер поутих. Клаша позвала меня с собой во двор, накинув мне на плечи бабушкину шаль, а себе татарский клетчатый платок.
Всю золу она рассыпала, с крылечка не спускаясь, как будто подмигнула мне, и обе мы по снегу пробрались к сараю. Присели мы и пожурчали в унисон. Облегченные, взошли на крыльцо, но в дом Клаша не торопилась. Она рассматривала почти фиолетовое небо, втягивала в себя морозный воздух, мяла в пальцах чистый снег, и под конец сказала :
-Морозно завтра будет! Дым у всех соседей не стелется, а вверх идет, столбом.
А снег не выпадет ни ночью, ни назавтра. Мы утром снег расчистим во дворе и в огороде тропинку до уборной! Всё расчистим завтра утром! Сейчас – быстрее в дом! Клаша подхватила порожнее ведро, закинула крючок в петлю, и мы обе вошли в дом, почистив лысым ячменным веником свои чуни.
       Огонь в топке стремительно побежал по двенадцати обложкам "Коммуниста", он запалил и бересту, и тонкие лучинки. Тяга была сильной. Клаша заложила ровно половину березовых поленьев и прикрыла вьюшку, чтобы помедленней горело, чтобы грело и дом, и печь. И литую дверцу на всякий случай Клаша подпёрла кочергой снаружи.
-Вечерять будем,- скомандовала она.
-Кто-то в гости к нам идет! Смотри, что Мурзик вытворяет!
Мурзик лежал на сундуке. Я знала, что сундук Клаша редко отпирает , но бережно хранит фигурный ключ на полке за иконой. И музыка у сундука, точнее - у замка, особенная , про Августина:
"Ах, мой милый Августин! Всё прошло, всё прошло…"
Кот вылизывал себя с необычайным прилежанием, для этого он принимал всякие позы, позволяющие дотянуться языком до самых отдаленных мест.
Клаша открыла подпол, подала мне пол-литровую банку молока и небольшой комок творога в марле.
       По стремянке она бойко поднялась наверх, закрыла своё подполье и застелила люк круглым половиком. Все половики у Клаши были круглые, и половиков было много. В некоторых вязаных рядах я узнавала по расцветке свои, мамины и бабушкины старые платья.
       После ужина – едва мы успели вымыть посуду – пришла Стеша. Я ей не очень обрадовалась, думала, что заставит меня
читать " божественную книгу".
       Я ошиблась. Стеша в своей черной хозяйственной кошелке, точно такие были у половины женщин в нашем городе, принесла лото: бочонки с цифрами и таблицы. А вместо фишек – дореформенные "пятнадчики"* в банке из-под майонеза. Часа два мы играли в лото. Сначала по одному листу таблиц у каждого, потом по два, и под конец – по три. Выигрывала Стеша. Мы с Клашей начали за ней следить: а вдруг она мухлюет? Сами от этого стали играть еще хуже, просто пропускали номера в своих карточках. Мы с Клашей выиграли всего–то раза по три за целых два часа. Когда я выиграла в четвертый раз, Стеша собрала бочонки в самошитый ситцевый мешочек. Затянула продернутый вместо резинки шнурок и завязала мешочек с бочонками тем же узлом , которым Клаша завязывает свой тяжёлый заплечник с картошкой.
Стеша ушла, а мы стали собираться спать.
Клаша искрошила полбулки хлеба в миску и залила хлеб беловатой водой из банки, в которой оставалось немного молока – козе. Коза была всю зиму не в сарае, а в подклети.
Мы с Клашей еще раз дружно пожурчали в снег, а на ночь, на всякий случай, Клаша поставила ведро, в которое она золу ссыпала. Дрова сгорели полностью.
Проверив, не теплится ли в углях огонёк, хозяйка до конца закрыла вьюшку.
       Я думала, что Клаша, как моя бабушка, начнет разбирать свою постель, складывать накидки и покрывала…
       Как юнга по веревочной лестнице взбирается на мачту, так Клаша взобралась по прибитым к стенке планкам на полати и позвала меня. Не раздеваясь, мы укрылись огромным тулупом. Я уснула быстро и крепко, а, когда проснулась, Клаши не было со мной, в окно светило солнце… Я с полатей слезла – и к сараю.
Передо мной был полностью расчищенный от снега двор и аккуратные сугробы. Клаша работала большой фанерной лопатой на территории огорода и заканчивала лепку сугробов с двух сторон дорожки, ведущей к домику неизвестного архитектора.
Сам домик изнутри был чистым и уютным, но холодным. Скребковая лопата стояла там в углу. На длинном гвоздике висел журнал – вчерашний, без обложки.
       Семь дней я гостила у Клаши. Зимой в деревне тоже интересно: кормить козу и кур, на лыжах в лес ходить за ветками, за чагой – это гриб березовый, целебный. Или брать замерзшую бруснику с клюквой из-под снега. Пусть немного, но очень вкусно – лучше леденцов!
       Спать на полатях мне понравилось, пожалуй даже больше, чем у нас на сундуке с покатой крышкой…
Мыться в бане за огородом и хлестать друг дружку веником приятней, чем в общей бане с номерками на резинках. Понравилась мне сельская зима! Я даже не скучала без чтения, без книжки.
        В день мы писали по одному письму для Клашиных детей. Для всех, наверно, кроме Нюры.
Нюра заходила с Колькой и Тамаркой. Сказала, что зимой не возят к ним кино, поскольку дачников в деревне нет, и некому смотреть!
- Старухи не придут, а ребятишек мало…
Она своих парней везла в Брусяны,- в интернат.
Все письма к детям были близнецами. Менялись только обращенья: имена детей, мужей и жен, и внуков. Всех Клаша помнила по именам, и даже тех, которых не видала.
       На жизнь она не жаловалась вовсе, писала только, что нет прежних сил, поэтому она уже три года без коровы, но козочка даёт немного молочка.
Писала про дрова, про травное леченье ревматизма, которое ей мало помогает, про покосы, варенья и засолку огурцов.
       С Кубани попросила семена для помидоров и луковки нарциссов. Я помню, и у нас ей нравились лилейные цветы в горшках, а во дворе саранки: оранжевые с черной серединой.
       У неё такими были маки! Коробочки у маков вызревали размером с яйцо от молодой наседки. Это тоже редкость! И вкусным был у тёти Клаши мак! Я в детстве ела много мака. Он был нам вместо шоколада и конфет, которых было мало.

       Последнее письмо писали мы полвторника: с обеда и до ужина писали мы всего один ответ.
       Сначала Клаша попросила, чтоб я прочла ей с выраженьем вслух письмо, которое она хранила за иконой на божнице в конверте, вскрытом ножницами, аккуратно.
       Я прочла. В конце лишь только поняла, что автор этого письма – пропавший Клашин муж. "Мой муж – объелся груш",- пословица, а может, поговорка эта была в то время в моде. Много их – пропавших и сбежавших было. И это, не считая без вести пропавших и убитых, и сгнивших в лагерях у немцев, и у нас…
Один из них, сбежавших от судьбы, искавших легкий путь, был Клашин муж.
       Наверно, он писал и плакал безутешно. Себя он называл бесчестным подлецом, предателем, Иудой, полоумным идиотом, паршивым кобелем.
       Во всём винил Шайтана, который бесов на него наслал. А он, по слабости своей, поддался искушенью и лет пятнадцать с бесами дружил.
       Теперь чертовка умерла – и он прозрел! Он осознал свои ошибки и готов исправить.
-Возьми к себе! – молил мужик в конце письма,- я виноват, но каюсь. А тем, кто кается, всегда прощает бог. Ты же, КлавдЕя Николаевна, добрее бога! Прости!
Прости, и в дом впусти! В пустыне я дичаю, молюсь о милости Всевышнего…
Тебя же, Клаша, величаю по имени и отчеству, и буду величать. Я- червь земной, но ты – моя икона, ладанка моя, которую я глупо потерял, а вот теперь нашёл…
О милосердии молю я христианку и верю: не откажет мне она.

       Я дочитала – Клаша заревела, ушла за печь и долго  рукомойником гремела. Гребенкой волосы чесала и опять сплетала  в  косы. Я дожидалась Клаши и того, как  отвечать на жгучие вопросы.
       Лицом я сидела к белоснежной натопыренной кровати , на которой, оказалось, пятнадцать лет никто не спит. Она стоит как посмертный памятник Любви, которая так подло предала сама себя в послевоенном жутком лихолетье…в сорок седьмом году…

       Ответ мне Клаша диктовала трижды. Я писала, потом читала вслух, но что-то получалось не совсем, как надо, как хотелось Клаше.
       Она мучительно искала слова. Это был её реванш – её отмщенье. И гордость, и гордыня, и обида, непогребенная Любовь и жалость,- будто пирамида выстраивались в холодность письма:
"Почтенный мой супруг!" – по имени и отчеству она его не стала величать, как всех других почтовых адресатов. И я спросила:
-Почему? Ответила мне Клаша с раздраженьем:
-Много чести! Пиши всё так, как буду говорить! Ни слова не меняй – я всё проверю! Я только не могу сама ему писать! Я захлебнусь слезами! И ты, я вижу, – девка с чувством! Только ты не плачь! Он – мой! А ты еще наплакаться успеешь! Пиши!
"Премного удивилась, когда от Вас мне почтальон принес письмо в конверте. Я треугольники храню. Ты с фронта слал мне письма без конвертов, и я хранила их годами  на божнице. Я и теперь их всё еще храню в закрытой банке в погребе, чтобы никто их не нашел . Я знаю, что моей молитвой ты на фронте выжил. Выжил, чтобы потом так подло всё предать.
       Письмо в конверте я открыть боялась. Сердце билось шибко. Я на конверт, письма не открывая, два дня смотрела. Просто остывала от ярости, вселившейся в меня. Потом явилась наша Нюрка с внуками и денег попросила. Я полезла в подпол – всё скопленное там держу. Ей много надо было на дорогу и на жизнь. Танюшка у неё тогда в больнице год лежала с остеомиелитом. Пока я лазила и доставала деньги, дочь почерк твой узнала и надрезала письмо ножом, как ножницами, ровно получилось. Нож-то острый! Я завсегда сама его точу. А Нюрка  прочитать письмо успела, всё от  начала до конца. Она ведь старшая у нас!  Одна тебя и помнит четко, всесторонне. Как баба понимает, что хоть и с орденами ты, но вовсе не герой, а трус последний и предатель подлый. На сладкое польстился - на чужой достаток!
    Своё же горе на меня оставил: при живом отце мальчишки безотцовщины хлебнули, а девочки – сиротства.
Я вылезла из голбца* - Нюрка плачет и говорит чуть слышно мне:
-Не смей его жалеть! Пусть мается!
Нюрка мне письмо и прочитала, и плакала со мной . В больницу опоздала к Таньке в этот день – на поезд не успела, осталась у меня.
       Ох, напились мы с ней брусничной браги! Мать и дочь!
Она за всех сказала, что такой отец сегодня никому не нужен. Паршивый, шелудивый и блохастый,- даже и кобель еще – а всё равно: не нужен! И на этом точка!
     Мне было очень трудно без тебя. Ведь шестеро детей, колхоз, порушено хозяйство…
     А ты – единственный из всей деревни с войны вернулся вроде бы живой! Вернулся – всё увидел – и сбежал!
       Сначала я надеялась, на заработки… в город…
Потом уж поняла, что город близко, а ты не приезжаешь. Значит – выбыл навсегда. И я тебя в душе похоронила, как героя. И младших убедила, что, как все в деревне, ты погиб на фронте. Но может быть и жив, и где-нибудь в плену...
       Они со мною спорили, кричали, что не мог ты в плен попасть:
-В плен попадают только трусы! А наш отец – герой! Не мог он сдаться в плен! Я сказку для мальчишек сочинила, что ты погиб геройски.
       Сначала правду знала только Нюрка, потом все девочки узнали правду и тоже из деревни убежали. Все три – в отца, наверно, получились… Я не сужу их – бог для них судья. И для тебя – не я, а бог…
       Я грех еще один беру сознательно – я не прощаю! Молись! И, может быть, тебя услышит бог! И, может быть, призреет! Ведь безграничны милости его, но не мои! И ты сегодня – старый и бессильный – забудь мой дом, как позабыл меня, своих детей, и землю нашу, и хозяйство. Для нас ты умер – в Праге был убит.
    Я проклинаю день, когда с тобой венчалась в церкви!
Но  ни разу клятв не нарушала! Хотя могла нарушить и в достатке жить! Ты знаешь, как красива я была! Но клятв своих я никогда не нарушала. Глупость…
     Мне бог простит гордыни грех – иссякло милосердье!
Живи, как хочешь. Про меня забудь!

       Деревня Курманка, январь 1962."

       
       Утром мы вышли на полустанок, запрыгнули на подножку сбавившего ход поезда и вышли уже в городе. Клаша перла четыре ведра картошки.

 Уральский диалект: голбец – подпол.*