Анна Судомоина До и после газета Горница 28

Александр Раков
Анна Африкановна СУДОМОИНА родилась в 1926 году. Окончила в 1956 году Библиотечный институт им. Н.К.Крупской факультет Детских библиотек. Работала в школьной библиотеке, выступала по ленинградскому радио с беседами о детском чтении. Некоторое время жила в Новгородской области в Демянском районе, где в местной газете «Авангард» вышло более 20 статей Анна Африкановны на духовные темы, а также темы воспитания подрастающего поколения и краеведения.

КОММУНАЛЬНАЯ КВАРТИРА
ДОВОЕННОЕ ДЕТСТВО
КОКА МАРЬЯ
НАДЁНА
БЛОКАДА
ТЁТЯ МАРУСЯ
МАКАРЬЕВСКАЯ ПУСТЫНЬ
САВИНОВА АННА ДМИТРИЕВНА
ВОЙНА
ПАРТИЗАНСКИЙ РАЙОН
ВОЙНА ЕЩЁ НЕ КОНЧИЛАСЬ
В ШЕСТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ПОСЛЕ ВОЙНЫ


КОММУНАЛЬНАЯ КВАРТИРА

В 1930 году наша семья поселилась в большом благоустроенном доме на Карповке. В квартире 7 комнат, большая прихожая для господ и узкий коридор для прислуги, кухня, ванная и два туалета, паровое отопление. Комнаты были большие – начиная от 32 метров и кончая людской – 12 метров. Дом был построен в 1914 году, но о прежних хозяевах этих квартир никто никогда не вспоминал.

Поселились мы в комнате 18 метров. Семья пять человек. Рядом, в комнате 25 метров, жила вдова с дочерью. Она решила, что это не справедливо и предложила поменяться. Я это запомнила, т. к. для нас малышей было очень весело перетаскивать вещи из одной комнаты в другую не через коридор, а через большую дверь, которая до этого была всегда закрыта.

7 комнат – 7 семей. Квартира была многонациональная: латыши, финны, поляки, татары и 3 семьи русские. Всего 22 человека. Из них 6 человек детей. Такие квартиры «коммуналкой» тогда никто не называл. Быт в них складывался не такой, как в хрущевских коммуналках. Все были предельно вежливы, тактичны и нелюбопытны. Выразить свою антипатию, кому-то было столь неприлично, что даже намека на это никогда не проскальзывало. В чужие комнаты заходить не полагалось. Взрослые общались на кухне. Дети, если собирались вместе, играли в прихожей. Там стояли сундуки, корзины, комоды и другое барахло в три этажа. Всё это располагалось в дальнем углу и никому не мешало. В середине мы играли в прятки, жмурки, пятнашки и другие игры. Наигравшись, забирались на сундуки и комоды и пели песни, конечно, революционные: «По долинам и по взгорьям», «Там вдали за рекой», «Каховка» и множество других.

Строго соблюдался раз и навсегда установленный порядок. Уборка – пятидневка на человека. В будние дни квартира подметалась, перед выходным (нерабочих суббот тогда не было) в кухне мыли пол, а в коридоре протирали паркет влажной тряпкой и натирали щеткой. Все остальное мыли и чистили до блеска. Сдавая дежурство, мыли все двери и окно на кухне. На окно вешали свежую бумажную занавеску. Такие занавески продавались на Сытном рынке. На бумаге был пробит рисунок как кружево.

Электричество рассчитывалось по общему счетчику на человека. В местах общего пользования и лампочки были общие. Никакого недовольства по поводу начисления платежей никогда не было. Дежурный рассчитывал, прикреплял бумажку к полке, и все клали туда нужную сумму.

Парадная дверь запиралась на французский замок. Звонков было два. Один общий, другой, пониже, для ребятишек. На ночь все парадные лестницы запирались. Черные лестницы не запирались, но они выходили во двор, а двор запирался в час ночи. У ворот был звонок в дворницкую. Кто возвращался домой поздно, приходилось дворника будить. Жильцы редко пользовались черной лестницей. По этой лестнице дворник выносил из квартир баки с отбросами и приносил дрова, которые заказывали ему хозяйки, собираясь печь пироги.

Парадная лестница была уже в прямом смысле парадной. Огромные дубовые двери с зеркальными стеклами, с резными украшениями. Лепные карнизы, на стенах барельефы – львы. Пол – цветная плитка. Перила лестницы укреплены на ажурной решетке. Чистота была идеальная. Я помню, как девочка моего возраста протирала эти завитушки, намочив тряпку в керосине. Это была дочь швейцара. В нашем доме была такая должность, но означала она уборщицу тетю Дусю. В других домах, на Большом проспекте или на площади Льва Толстого, еще сохранялись парадные с настоящими швейцарами. Это были седые старики в ливрее с галунами и с бородой всегда какого-то особого фасона.

Наш дом был построен в форме четырёхугольника. В середине двор-колодец. Сюда выходили окна кухонь и людских. Нередко во двор заходил шарманщик со своей шарманкой. Его сопровождал мальчик, иногда женщина, которая пела под шарманку. Мы бежали к родителям, просили денег, заворачивали монетки в бумажку и бросали через кухонное окно во двор. Мальчик подбирал монетки и отдавал шарманщику. Бывало, заходил старьевщик со своей тележкой или точильщик с точилом. К нему выносили ножи, ножницы и другие предметы.

В нашей квартире на Рождество всегда устраивали для детей коллективную ёлку. Время это было проникнуто воинствующим атеизмом. Продажа ёлок была запрещена, но у нас каждый раз лесная красавица стояла в самой большой комнате. Наши матери сговаривались и выходили ночью на Вяземский. Туда, через Каменный остров, по льду переезжая Большую и Малую Невки, минуя мосты и проспекты, крестьяне на своих лошадках привозили отличные ёлки. Игрушек ёлочных в продаже не было. Их изобретали и изготовляли сами дети. Часто взрослые к нам присоединялись с помощью и советами. Наряжали ёлку взрослые, нас пускали, когда все уже было готово. Подарков не было, но гостинцы были щедрые: большой кулек пряников, конфет, яблок, мандаринов и, конечно, орехов.

Дети готовили к празднику сценки. Однажды приготовили пьеску «Два Потапыча». Речь шла о леснике Потапыче и ручном медведе Потапыче. Медведь куда-то исчез, и лесник его ищет. Я должна была играть лесника. Меня нарядили в штаны и куртку брата, а косы убрали под большую папину фуражку. В какой-то момент лесник обращается к зрителям: «Не видали ли?» Естественно, ответ должен быть: «Нет, не видали». Дальше следовали заученные фразы лесника. Но не успели зрители ответить, как тетя Лиза выкрикнула: «Видали, видали! Вон туда побежал». Я просто остолбенела. Всё вылетело у меня из головы. Взрослые тоже растерялись, набросились с упреками на тетю Лизу, потом решили, что все надо начинать сначала. Но у меня шапка съехала с головы, косы высыпались на спину, слёзы полились ручьем, и я убежала плакать в ванную. Другие артисты очень на меня обиделись. Столько трудились, а на сцену выйти не удалось.

Кажется, в 1936 году ёлки были разрешены, но не рождественские, а новогодние. Тогда игрушки тоже делали сами дети, но цепи разноцветные из бумаги на ёлку вешать запрещали. Цепи – символ рабства.

Однажды в нашей квартире произошло чрезвычайное происшествие: по обмену въехали новые жильцы. На кухне появился столик, запертый на замок. Все сделали вид, что ничего не заметили. Как и прежде, приветливо улыбались друг другу и новой соседке, а, накормив семьи ужином, чистили примуса до солнечного блеска и ставили все шесть ровным рядком на огромную старинную плиту. Вскоре к ним присоединился и седьмой, а замочек со стола исчез.

ДОВОЕННОЕ ДЕТСТВО

Здесь я не собираюсь описывать собственное детство, но отдельные детали семейного быта того времени, мне кажется, стоит вспомнить.

Считалось, что самое приятное время года в Ленинграде – это осень. Дни яркие, теплые и сухие. Каждый выходной хочется выбраться за город, пошуршать листьями на дорожках парков, побывать во дворцах и музеях, полюбоваться фонтанами, насобирать под дубами полные карманы желудей.

Все начиналось утром, с торжественных переодеваний. Мы наряжались во всё лучшее. Не помню ничьих нарядов, кроме папиных. Папу я очень любила. Вспоминая его, я прежде всего вижу его лицо, смущенную улыбку, лучистые глаза. Глаза чёрные, совершенно чёрные волосы и усы. Мне легко это воскресить в памяти. Я и себя вижу – уставилась на него восторженно, влюблённо. Он даже как бы неловко себя чувствует, смущённо улыбается и виновато глядит на «мамочку». Мама достаёт из сундука косоворотку из сурового полотна с вышивкой. Полотно тонкое, блестящее. Ворот, рукава, подол усыпаны ромашками. Да ещё пояс шёлковый с кистями. Так одевались тогда многие. Эту рубашку вышивала мама. Она была удивительная мастерица. Мамы своей я совершенно не могу вспомнить – ни лица, ни одежды. В лицо лучше было не смотреть – мама всегда была мною очень недовольна. Одевалась же совершенно незаметно, не потому, что не умела одеться, а нечего было, возможности такой не было. Мы жили очень бедно, но этого никто не замечал. Так жили все. Все мамы каждую свободную минуту штопали чулки и носки, заклеивали дырки на галошах, а папы подшивали валенки для своих ребятишек.

Из далекого детства мне вспоминается дивный дворец с огромными залами и анфиладами комнат. У дверей стояли очень высокие человеческие фигуры в розовых шёлковых костюмах и белых париках с буклями. Вспоминается комната царицы, где все стены были увешаны иконками без промежутков, как тёмные обои. Помню и царскую комнату отдыха. Но в каком дворце это было и о каком царе шла речь – не знаю. Мала была. Комната небольшая, половину места занимала в ней огромная ковровая тахта, на которой царь, играя, возился со своими детьми. Экскурсовод рассказывал, что у царя часто чесалась спина в таком месте, где рукой достать было невозможно. Ему сделали удобную палочку с выточенной на конце крошечной кистью руки в таком положении, чтобы было удобно почесать. Экскурсовод взял палочку за кончик, засунул кукольную ручку за ворот и почесал спину.

После войны таких вещей уже невозможно было услышать. В любом дворце-музее экскурсовод имел право говорить только об архитектуре и искусстве, но не об истории и, тем более, быте царей. Моя институтская подруга одно время подрабатывала в Ораниенбауме, водила экскурсии. Текст экскурсии составлялся самим экскурсоводом. Она долго сидела в Публичной библиотеке и подбирала интересный материал. Каково же было её удивление, когда методист всё перечеркнула и потребовала составить заново. Она не имела права назвать ни одной царской особы, ни одного члена царской семьи. Если необходимо было сказать о назначении комнаты, то говорилось, например, «царская спальня». Но и этого не рекомендовали. Полагалось говорить: строил архитектор такой-то, в таком-то веке. Перестроен архитектором таким-то, мебель и панно изготовлены крепостными мастерами или привезены… из Китая, Франции и пр.

Такое отношение к истории продолжалось до самой перестройки. Поэт точно уловил смысл этой политики: «Когда бы мы с тобою ни родились, родились мы в семнадцатом году». Слова жгли, даже приятная мелодия не спасала. Официально интересоваться историей не запрещалось, но темы исторических студенческих работ и научных диссертаций всегда «спускались сверху» и всегда касались только советского периода.

Из наших прогулок по пригородам хочется упомянуть ещё о поворотном круге в Павловске. Современные дети и представить себе не могут, что это такое. Дачный поезд двигал самый обыкновенный паровоз, который пыхтел, шипел, пускал пар и пронзительно свистел. Павловск был конечной остановкой. Для обратного путешествия паровоз нужно было поставить впереди вагонов и «лицом» вперед. Для этого и существовал поворотный круг. Паровоз заводили на этот круг по рельсам. Это был действительно круг на каких-то подставках, на нем были рельсы, которые точно сходились с рельсами железнодорожного пути. У круга торчали рукояти, к которым подходили рабочие и, тихонько толкая, поворачивали круг, пока рельсы снова не сойдутся. Я не думаю, что моё описание является точным. Кто заинтересуется, можно всё узнать в железнодорожном музее. Для мальчишек этот музей – сплошной восторг. Наших братьев отец водил туда не один раз.

Большое место в жизни семьи в то время занимало чтение вслух. Книжки для малышей Корнея Чуковского или Маршака были у нас постоянно в руках, мы их знали наизусть. Нам читали Мамина-Сибиряка «Емеля охотник», «Зимовье на Студёной», «Серая Шейка». Но помню, как однажды я зашла в комнату к своей подружке. Они только что кончили обедать и убирали со стола. Надя, взглянув на меня, спросила у матери:

— А мы будем читать «Капитанскую дочку?

— Конечно, будем, – сказала Елена Михайловна и обратилась ко мне:

— А ты иди. Мы читать будем. Ты всё равно ничего не поймёшь.

Надя училась в первом классе, а я ещё в школу не ходила. Мне было обидно и очень хотелось узнать, что же это за дочка такая, что и понять ничего нельзя. Рассказала свою обиду папе. Он принес Пушкина из библиотеки и стал читать нам вслух. С этого случая и начались наши серьёзные семейные чтения. За «Капитанской дочкой» последовали «Повести Белкина», за ними — «Вечера на хуторе близ Диканьки», а там — «Дети капитана Гранта», «Таинственный остров», и так без конца.

До сих пор помню мои слёзы по поводу неоконченной повести Гоголя «Иван Фёдорович Шпонька и его тётушка». Мне казалось, что папа просто не хочет её дочитать до конца. Сама я тогда читать ещё не умела, а он смеялся и уверял, что конца нет. Только став взрослой, я узнала, что сам автор её не закончил. Долго не могла понять, что же так притягивало меня, из-за чего плакала? Ну, велит ему тетушка жениться, ну бьёт он мух хлопушкой, ну и что? А всё дело в волшебной силе таланта Гоголя: я уже была там, в этой жаркой летней комнате с мухами, жила среди близких мне людей, любила их, переживала за них. Но вдруг их пришлось оставить, покинуть, и я о них уже ничего не узнаю. Я осознала это как большую потерю и горько плакала.

Детская душа впитывает в себя всю чистоту и возвышенность классической литературы, погружается в ту атмосферу, в те образы, которые раскрывает перед нами классик. Часто родители и не задумываются над тем, какую благодать дает детям классическая русская литература. Все писатели 19 века были православными. Их мораль – это православная мораль. Дети воспринимают её совершенно интуитивно. Понимание добра и зла, усвоенное с помощью русской классической литературы, становится основой мироощущения человека во всей его последующей жизни. И неудивительно, что теперь первыми пошли в церковь образованные, начитанные люди, там они нашли то, чего не хватало им всю жизнь.

Когда мы подросли и стали учиться в школе, любимой нашей игрой стала «географическая» — так мы её называли. Состояла она в том, чтобы на определенную букву вспомнить и записать названия городов, рек, морей, островов, фамилии путешественников и т. д. Разрешалось пользоваться картой, но при этом требовалось описать, где именно находится данное название. Большая карта полушарий всегда висела на стене нашей комнаты.

Помимо географических вопросов в этот список входили и литературные: фамилия писателя, название книги или рассказа, строчка из стихотворения, которая начиналась бы с указанной буквы.

Еще одна деталь. Мой отец хорошо играл на народных инструментах – гитаре, балалайке, мандолине. Когда и где он учился, не знаю. Нот он не знал, но легко пел под гитару. Мы очень любили его пение и слушали с удовольствием. В нашей квартире было шестеро детей. Старшему мальчику купили балалайку, и он с помощью моего отца быстренько освоил игру на ней. Родилась идея научить всех и составить свой домашний оркестр. Купили ещё две гитары и мандолину. Много тренировались, научились играть вместе «Светит месяц», «Прибежали в избу дети» и плясовую. Дальше не пошло. Препятствием была неспособность наша, детей, научиться чему-нибудь толково. Но одна из девочек обладала хорошим слухом и стала учиться дальше, уже не у моего отца.

До войны матери обычно не работали. В нашей квартире работала только одна Елена Михайловна, но она была вдова, и других средств к существованию у неё не было. В погожие дни летом и осенью матери выводили гулять своих малышей в садик на Геслеровском. В центре был большой круг со скамейками и песочницами. Все скамейки всегда были заняты, а малышей было как опят на березовом пеньке – сплошь. Ребята постарше играли в других местах садика. Играли в лапту, казаки-разбойники, прятки и другие игры. Дети 10-15 лет в этом садике уже не гуляли. Гулять мы ходили на острова. Каменный остров, Елагин, Ботанический сад на Аптекарском острове или Кронверкский сад с памятником «Стерегущему».

После войны садик на Геслеровском опустел. Некому было сидеть на лавочках. Наш садик стал проходным. Мамы с раннего утра бежали на работу, сунув своих малышей в детские комбинаты. Через садик люди торопливо бежали к трамвайной остановке, а позднее к метро. Протоптали по газонам тропинки напрямую, раздвинув железные прутья решетки. За это не сажали, а за опоздание сажали. Позднее дорожки залили асфальтом. Дети там уже не гуляли. Теперь это крошечный треугольник на стыке Ординарной улицы и Чкаловского проспекта. Его задавили огромные дома, которых раньше не было совсем. Ему темно и душно. На углу Чкаловского до войны был извоз. Там были конюшни, сараи с сеном и маленький деревянный домик – контора. На углу Ординарной улицы стоял небольшой особнячок Вяльцевой. А на самой улице стояло несколько двухэтажных деревянных домов, и свет они не загораживали.

Сама Карповка до войны была совсем другая. Это был тупик. Здесь не было проезда. Откосы берегов заросли бурьяном, там паслись козы. Транспорта было мало, да и транспорт был гужевой – ломовая лошадь тащила большую телегу на резиновом ходу, гружённую тяжёлой кладью. Рядом шёл ломовой извозчик, держа в руках ременные вожжи. В гололедицу лошади скользили. Бывало, что падали, а извозчик страшно ругался. Это была единственная причина, по которой можно было услышать ругань на улице. Была даже поговорка: что ты ругаешься, как ломовой извозчик, хотя ни одного слова из лексикона извозчика и не было сказано.

Когда по другому берегу Карповки проезжал грузовик, ребятишки со всех домов с криком «Трёхтонка! Трёхтонка!» бежали к мосту, чтобы поближе рассмотреть эту диковинку.

Ещё мы бегали к Каменноостровскому проспекту, когда слышали, что играет духовой оркестр. Это едет конная милиция. Оркестр играл марш «Черные гусары», красавцы кони мягко цокали копытами по деревянной мостовой, прохожие останавливались. Впечатление было необыкновенное. Да, Каменноостровский проспект в то время был вымощен деревянной шашкой. Эта мостовая в наводнения, когда вода из Карповки выходила из берегов, всплывала. После войны убрали трамвайные рельсы с Каменноостровского проспекта, проложили по Вяземскому, возле монастыря Иоанна Кронштадского построили мост, Карповку одели в гранит. Всё изменилось. Не изменился только двухэтажный каменный домик, во дворе которого жили козы.

КОКА МАРЬЯ

На лето мы уезжали в родную деревню отца, в Вологодскую область. Путешествие в тридцатые годы на поезде в общем вагоне да ещё с пересадкой было необычайно трудным. Все проходы были заставлены фанерными чемоданами, большими корзинами с крышками, мешками и узлами, на которых сидели, спали, ели. К корзинам и чемоданам были обязательно привязаны чайники, а если ехали с детьми, то и детские горшки. На больших станциях бегали за кипятком, стояли в очереди, а с гудком паровоза разбегались по вагонам. Освещались вагоны свечками. Над дверью с каждой стороны вагона, проводник прикреплял свечку и зажигал её. Места не были нумерованы. При посадке мужчины брали вагон штурмом и занимали места. Кто не сумел, размещались в проходах. Деревня в эти годы была совершенно разорена. Продукты приходилось везти из Ленинграда, так что багажа набиралось очень много. От конечной станции до деревни мы добирались на лошадке – 20 километров – это целый день пути.

Кока Марья – тетка моего отца, а для нас она была бабушкой, т. к. родные наши бабушки умерли за долго до нашего появления на свет. Слово «кока» в Вологодской означает – крёстная мать, а коко – крёстный отец. Видимо, эти слова употреблялись и на Урале, т. к. Бажов в сказке «Серебряное копытце» своего героя называет коко Ваня, только написано оно там в одно слово: Кокованя. Видимо, в редакции просто не знали, что делать с таким непонятным словом. В Новгородской крёстную мать называют – лёля, что в славянском языке означало – сестра матери.

Кока Марья придерживалась старой веры, одна во всей деревне. Произошло это случайно. Забрел к ним в дом какой-то странник, пожил недельку, сумел доказать хозяину преимущества старой веры, заинтересовал и его дочь Марию, крестил их, искупав в реке в начале ноября. Мария дала обет безбрачия, странник ушел, а отец её умер через два дня от простуды. Кока Марья, согласно данному обету, должна была жить в отдельной келейке, чтобы мирские заботы её не касались. Брат выстроил ей крошечную избушку у себя на задворке. Я там бывала, когда мне было года три. Меня поразили тогда чистота и пустота. Лавки по стенам, русская печь, возле печи – залавок и посудник, стол и скамейка. Но был и еще предмет – это зыбка, закрытая красным пологом. В зыбке что-то попискивало. Это была моя младшая сестрёнка. Бабушка качала эту зыбку и погрозила мне пальцем, чтобы я не шумела. Я ушла. Позднее я узнала, что всех детей своего брата, а их было одиннадцать, она качала в этой зыбке, так что жить без мирских забот ей не удалось.

После революции и гражданской войны родители мои решили вернуться в Питер. Отец был членом профсоюза, имел членский билет, считался пролетарием и рассчитывал получить комнату, а пока думали пожить у брата моей мамы. Меня же оставили у коки Марьи.

Этого периода своей жизни я не помнила и не знала до самой войны. Только случай воскресил его в моей памяти. Мы были в окружении. От обстрелов и бомбежек прятались в подвалах. Было страшно и как-то очень томительно. В дальнем конце подвала едва был виден огонек коптилки. Особенно трудно переживал это время мой шестилетний двоюродный братик. Чтобы занять его, я рассказывала ему сказки. Оказалось, что сказок я знала великое множество. Моя тетушка иногда прислушивалась и говорила:

– Ты всё мелешь? Ну, мели, мели.

Однажды она высказала мнение, что я, видимо, до пятнадцати лет ничего, кроме сказок, не читала. Меня это озадачило. Сказок я вообще тогда не читала. Откуда же я их знаю и в таком количестве? Когда я рассказывала сказку, где есть слова: «Волк лег на печку, лисичка на полатцы», я вдруг ясно увидела на полатцах себя. Перед моим умственным взором представилась картина, где на краю печи лежит моя бабушка, а мне предоставлено для игры все остальное пространство печи и полати. Здесь, в полутьме, я и слушала эти сказки. Мне шёл четвёртый год. Это возраст, когда дети полностью осваивают родную речь. Речь вологжан вполне соответствует литературной русской речи. Они только усиливают звук «о» как ударное, так и безударное. Для восьмидесятилетней бабушки время остановилось. Районный город Грязовец она называла торговым селом Грязивицей, хотя село это в город превратилось ещё при Екатерине Великой. Точно так же, в сказках она никогда не говорила Баба Яга, а произносила в одно слово и на восточный манер: Ягибаба. Ударение на «и», как в слове Алибаба. Сказка про сестрицу Аленушку и братца Иванушку заканчивалась так: «А Ягибабу на воротах расстрелял». Выражение «расстрелять на воротах» очень древнее. Я встречала его в каких-то исторических источниках. Оно означало то же, что теперь «поставить к стенке». Только тогда ставили преступника к воротам и пришивали стрелой.

Сказки, услышанные в таком возрасте, в памяти остаются навсегда, а осознаются постепенно, всю жизнь, от случая к случаю. Только было бы что осознавать! В сказке «Лиса–повитуха» меня совершенно не интересовало, что значат слова «на повой зовут». Лишь много лет спустя я осознала, что слова «повой» и «война» одного корня. Выстраивается длинный ряд однокоренных слов: выть – выя (шея) – вой – война – воин (воют бабы, провожая мужиков на войну), повой (воет роженица) – повойник (воет невеста, когда снимают с нее подвенечный наряд и надевают женский головной убор).

Для малыша всё это не важно. В три года ему важнее интонация, ритм родной речи, ощущение уюта и покоя, которое дарит ему сказка и близость родного человека. Кто не слушал в детстве сказок от задрёмывающей старухи; не достаточно сказать, что он много потерял, он вырос в чём-то ущербным человеком.

Именно отсюда живет в русском человеке чуткое внимание к слову, к интонации русской речи. Отсюда же и истинная народность наших писателей. Ведь кормилицы, няньки, дядьки, т. е. первые воспитатели ребёнка, были самыми светлыми, самыми добрыми людьми из народа. Злые, расчетливые к уходу за ребенком не привлекались. К пяти годам душа ребенка была уже полностью сформирована в национальном плане. Дальше её шлифовкой могли заниматься французы, немцы, англичане. Суть человека не менялась, т. к. они могли придать лишь блеск, лоск, но основу изменить не могли. Достоевский считал, что детей надо растить там, где хлеб растет. Человек, выросший в городе, на асфальте, неизбежно становится космополитом, если, конечно, случай не подарит ему заречные дали и ночное звёздное небо родины.

Кока Марья прожила долгую жизнь. На девятом десятке она работала в колхозе, была «стакановкой». В войну усердно молилась за нас. Узнав, что мы все живы, спокойно умерла в возрасте 94 лет.
НАДЁНА
Это наша милая тётя Надя, которую так любил папа и любила я, но так не любила и с трудом терпела мама. Моя мама появилась в доме, где тетя Надя родилась, выросла и была уже полной хозяйкой.

 Отец мой девятилетним мальчиком был отправлен в Питер в ученье. Вернулся через 19 лет. Да не просто вернулся, а «прибежал». В мясорубке гражданской войны приговорён был к расстрелу. Свалился в тифу. Потерял сознание. Бросили. Кто-то подобрал, поместил в тифозный барак. Выздоровел. Прибежал домой. Завшивленную одежду сожгли в водогрейке. Тифа боялись. И все-таки тифом заболели старики. Семидесятилетние родители моего отца заболели одновременно. Дед умер первым. Потрясенный этим, отец мой склонился над своею матерью. Слова его, интонацию помню точно:

– Мама, дедушко-то помер.

– Ну что ж, поживем и без дедушки.

А без дедушки всего один день прожила. Два гроба сразу несли ко Спасу. Папа не раз вспоминал об этом, и дважды рассказывал, когда уже сам был смертельно болен. Видимо, это его мучило. Не мог переложить на судьбу ответственность, и всю жизнь чувствовал себя виноватым в смерти родителей.

Став наследником большого хозяйства, он решил заново всё перестроить, но не знал с чего начать. Начал он с женитьбы.

Не знаю, когда и где мой отец заприметил Дину Савиниху, но поехал за тридцать верст в Батово свататься. Саночки внутри ярким ковром обиты, снаружи чёрным лаком сияют, и молодая лошадка Стрёмка бежит быстро. Савиниха не отказала, но отец её сразу согласия не дал. Говорит, дом, хозяйство посмотреть надо. Приехал, посмотрел, всё понравилось. Одно плохо: всё в руках у сестры – старой девы.

–Ведь не уживутся!

–Замуж выдадим, – храбрился жених.

Выдали Надёну замуж, но не сразу.

Дина Савиниха считалась невестой очень богатой – славёной. Для жениха из простой крестьянской семьи – недосягаемой. Кока Марья без конца повторяла папе: «Африканко, одумайся, не по себе дерево ломишь».

Но сёстры поддерживали – честь породниться с Савинихами: богатые питерянки, держатся барышнями, нарядов не счесть.

Видимо, в те годы люди не понимали, что случилось с ними, что случилось с Россией. Но дед мой, Дмитрий Филиппович, всё понимал. Сам, своими руками, сдал государству под расписку три дома в Питере и уехал в родную деревню. Иначе он не отдал бы свою дочь в крестьянский дом. В Питере богатых женихов было достаточно. Но началась первая мировая война, потом революция и гражданская война. Папа женился в тридцать лет. Маме было двадцать пять.

Папа сам рассказывал о своем сватовстве. Волновался при этом и смущенно улыбался, вероятно так же, как в то далекое время. В деревне над папой подсмеивались. Питерянку берет – кто работать-то будет? Но оказалось, что мама все сельские работы знала и управлялась не хуже других. После смерти своей матери она мало жила в Питере, больше у бабушек в Батове. А бабушки резонно считали, что хорошо-то жить быстро учатся, а к сельским работам надо с детства привыкать.

Надёну всё-таки выдали замуж за вдовца с двумя детьми. Вся семья болела туберкулёзом. За четыре года тетя Надя похоронила и детей и мужа. Осталась полной хозяйкой в отличном двухэтажном доме. Я хорошо помню этот дом. До 38-го года мы там часто бывали и гостили по несколько дней.

Запомнилось наше первое путешествие – 7 километров, а мне 5 лет. Когда мы появились в деревне, поднялся неописуемый переполох. Радость встречи выражалась необычайно бурно и громко. Хозяева выбежали на крыльцо. Все безконечно кланялись, обнимались, целовались, восторгались и радовались. Муж тети Нади по виду был огромный здоровяк, жизнерадостный балагур, несмотря на постигшие его несчастья.

Наконец, мы вошли в дом. На второй этаж вела широкая лестница с точёными перилами. Все было свеже выкрашено, всё блестело необычайной чистотой. В горницах, и вверху и внизу, стояли цветы в огромных кадках. Это были монстеры с резными листьями, раскидистые фикусы, цветущие олеандры.

Погодя немного, хозяйка принесла нарядного мальчика. Это был наш двоюродный брат Павлик. Вечером тётя Надя вывела всех послушать, как поют соловьи в саду. Мы сидели на тёплом крыльце и замирали от восторга.

В последующие годы мы тоже ходили в Свининино, но Василия Николаевича уже не было. Жить в таком доме одна тётя Надя боялась и всегда держала при себе какую-нибудь старушку. В то время пенсий ни у кого не было. Старух, неспособных жить самостоятельно, в деревнях было достаточно. Никто не мечтал пожить в старости «на покое». Рады были пожить и «на подхвате» – при хозяйке: пово-зиться с ребёнком, по дому помочь, а летом – прополка огорода. Всегда в тепле, и хоть чем-нибудь накормят.

Мы уже порядочные были. Играли как-то в прятки на сене. Зарод высокий. Я зарылась глубоко и уперлась ногами во что-то твердое, гулкое. Раскопали сено, а там гроб. Оказалось, запасливая старушка, переезжая к тёте Наде, привезла его с собою, чтобы не доставлять лишних хлопот хозяйке в дальнейшем.

Летом 1938 года тётя Надя уже снова жила в родной деревне. Она одна растила сына с трёхлетнего возраста. Чем и как она жила? Признаюсь, об этом я задумалась только сейчас, когда взялась писать эти строки. Конечно, никаких пенсий с потерей кормильца или детских пособий тогда не было. Работали в колхозе «за палочки». Хорошо, если дадут триста граммов зерна на трудодень, но этим и курицу не прокормишь. Хромая тётя Надя в поле работать не могла. Ей давали работу полегче. В летнюю пору у неё в доме устраивали колхозные детские ясли. Туда несли детей, которые уже умели самостоятельно сидеть, но ещё не уверенно ходили. Она любила малышей и не считала большим трудом их обиходить. Делала это весело, с шутками-прибаутками и весёлыми потешками.

Знала массу стихов. Особенно любила Пушкина, Кольцова, Некрасова, Майкова. В деревенских домах под крышей всегда много ласточкиных гнезд. Тетушку ласточки умиляли до слёз. Каждое лето она манила меня под окошко, где гнездились «крылатые щебетуньи» и читала Майкова.

Как весел был труд их, как ловок,

Как любо им было, когда

Пять маленьких быстрых головок

Выглядывать стали с гнезда!

Особенно она любила Никитина. Его стихотворения она могла читать наизусть без конца, лишь бы кто согласился её слушать. Я удивлялась, неужели всё это до революции в школе учили?

– Полно, матушка, зима-то на Руси долгая. Лежу на печи, да учу.

Тетушка моя держала пчел. Один-два улья, но мёдом себя обезпечивала. День, когда она качала мед, был праздником для всей деревенской ребятни. Крутить медогонку она приглашала двух мальчиков лет десяти. Закончив работу, они несли на тарелках по большому куску янтарных сот. Тогда наступала очередь малышей. Тетушка выходила и осматривала ребятишек. Тут она всегда была недовольна:

– Бегите на речку и вымойте носы и руки так, чтобы блестели!

Весь табунок моментально срывался с места. Возвращались чисто вымытыми, но подолы платьишек и рубашонок были мокры – ими вытирались вместо полотенца. Дети шли на кухню не спеша и не толкаясь, рассаживались на указанные места вокруг двух больших табуретов, на которых стояли металлический таз c медом и тарелки с горками хлеба. Ели дети чинно. Тётя Надя требовала за едой спокойствия и солидности. Эти крохи прекрасно её понимали и слушались. Они степенно брали хлеб, макали в таз и ели. Мед тянулся за хлебом сверкающими липкими нитями. Скоро лицо, руки, одежда – всё было в меду. Тётя Надя стояла в сторонке и со слезами наблюдала эту картину. Многие из детей в семье никогда не наедались досыта.

Время было трудное. В магазинах ничего не купишь. Кормило как-то свое хозяйство, но коров редко кто держал. Сена было накосить невозможно. Не разрешали. Коси в колхоз – какой-то процент получишь. А как быть колхознице, у которой девять человек ребятишек и мужик погиб на фронте? Совсем немощные старухи тоже были в бедственном положении. Они шли с именем Христовым кормиться в мир. Тогда подавали не просто из жалости или сострадания, а подавали именно «ради Христа». Русский человек в то время хорошо понимал, что это такое.

У тёти Нади были свои, хорошо знакомые, старухи. Когда бывали в этих краях, они всегда заходили к ней. Запомнились и по сей день стоят перед глазами баушка Белая, баушка Чёрная и Царица. «Баушка» – так произносят на Вологодчине слово «бабушка». Звук «б» теряется, и от слова веет глубокой стариной и почтительностью.

«Царицей» эту баушку не зря называли: держалась она всегда с большим достоинством, ходила важно, в руках держала клюку – высокую палку с круглым навершием. Подходя к дому, стучала клюкой по резному наличнику. Она очень обижалась и долго ворчала, если хозяйка не сама отворяла ей калитку и встречала внизу. Чаще всего она приходила по субботам. Вместе с хозяйкой долго парились в печке. Тетушка мне обычно шептала: «Ты уж уважь старуху». Я помогала баушке выбраться из печи, подавала свежую рубаху, кофту, платок. Потом тетушка с Царицей долго сидели за самоваром и выпивали несметное количество чашек крепкого чая. Ночевала гостья на печи, а утром, уходя, наказывала хозяйке: «Ты, Надёна, в субботу без меня не парься. Да пирогов-то с картошкой мне не пеки, а испеки с творогом, либо с крупой. Тётушка смеялась, но уверяла баушку, что пироги непременно будут, и с творогом, и с крупой.

Баушка Белая тоже оправдывала свое прозвище: она любила чисто одеваться. Для неё всегда были чисто выстираны и наглажены рубаха, кофта, платок. Их она меняла часто и, видимо, не у одной хозяйки. Была она странницей, знала все новости в округе и любила поговорить. Рассказывала, где была, у кого ночевала, что видела и слышала, передавала поклоны от дальней родни.

Баушка Чёрная была старушка молчаливая и кроткая. Носила она длинную чёрную одежду. Платок тоже был чёрный. Приходила обычно к вечеру. Долго в молчании пила чай из самовара, на ночь укладывалась на печке. Утром, также напившись чаю, уже в дверях, она низко кланялась хозяйке, касаясь рукой пола, трижды крестилась и молча уходила.

Была и ещё одна нищенка – Сана Гориха. Эта «ходила в куски» – останавливалась возле дома и просила подать Христа ради. Ей выносили кусок пирога. Гориха брала его, завёртывала в чистую холстинку и убирала в корзинку, плетёную из бересты. Подавали именно пироги, т. к. ржаные пироги с картошкой были обычной утренней едой семьи в те годы. В людях Сана Гориха никогда не ночевала. Говорили, что где-то у неё была своя избушка, но была она так немощна, что даже огородик свой обиходить уже не могла. Пенсии же у колхозников в те времена не было, поэтому многие жили тем, что добрые люди подадут. Тётушка моя в те годы была ещё в силе, держала овечек, пчёл, огород. За стол одна не садилась, считала, что это грех – одной насытиться, когда кругом голодных так много. Всегда кого-нибудь позовёт пообедать или чайку попить.

Сын её был весёлым и покладистым мальчиком. Закончив семилетку, уехал в Архангельск, там были родственники. В самостоятельную жизнь входил трудно. Служил на флоте. С флотом была связана и вся его дальнейшая жизнь. В деревню писал очень редко. А мать ждала. Как тяжело, как надрывно ждала она писем от сына! Со всеми делилась своими надеждами, опасениями или радостью, если письмо приходило. Но письма были редки: два-три в год. А она ждала каждый день и надеялась, что уж сегодня-то письмо будет непременно.

Была у неё мечта, что вот устроится Павлик, женится и заберёт её к себе. Я выразила сомнение по этому поводу. Она даже расплакалась – неужели же он оставит её здесь? Ведь она у него одна, мать, роднее-то никого нет. Но он УЖЕ оставил её.

Теперь я хочу отступить от рассказа о тёте Наде и описать свои размышления, которые положили начало моей первой коллекции. Её я назвала «Помни!» Я не понимаю смысла коллекционирования частным лицом каких-то предметов – марок, открыток, фарфора, хрусталя и т. д. Мне всегда казалось, что начинает человек заниматься этим от пустоты душевной. Жизнь не складывается, скучно, хочет чем-то заняться, а не знает чем. Меня же с двадцати лет стали интересовать взаимоотношения взрослых детей и стареющих родителей. Причиной моего внимания к этой теме были мои взаимоотношения с мамой. Но всю жизнь я концентрировала своё внимание, и в жизни и в литературе, на следующих вопросах:

1. Как мать относится к тому, что её ребенок становится взрослым? Какие чувства она испытывает: потери или радости, разочарования или гордости?

2. Чего обычно хочет мать от своих детей, на что рассчитывает?

3. Старуха. Одиночество? Нужна – не нужна?

4. Каково моё личное отношение к этим вопросам тогда, когда дети мои были маленькими, и теперь, когда мне уже восемьдесят?

Осмысление чужих переживаний и поступков всегда помогало мне понять себя – правомерность или неразумность своих желаний, намерений, претензий к близким людям, помогало избежать таким образом излишних требований и возможных обид. Какие-то моменты чётко фиксировались в моём сознании как проблема, с которой мне придётся встретиться в будущем. В таких случаях я говорила себе – «Помни!» – и укладывала эпизод в какой-то особый уголок сознания. Туда же я укладывала и своё отношение к данному вопросу в данный момент. Таких жизненных ситуаций и их осмыслений накопилось довольно много. Их-то я и называю своей коллекцией «Помни!» В конце концов, эта коллекция так переполнилась, что вылилась в ряд статей для родителей.

Но началось всё со слёз тёти Нади. Мне её было очень жалко. Жизнь её сына складывалась трудно. Он долгое время не был женат, но жену имел; не был отцом, но дети, его родные дети, у него были. Оформил брак и усыновил своих собственных детей только тогда, когда они должны были пойти в школу. Получил двухкомнатную квартиру, когда дети уже учились в старших классах. А тётя Надя все ждала и ждала. Она многого не знала, сын приезжал редко и ничего не рассказывал. Что такое одиночество старухи, не то чтобы я не могла понять, но мне и в голову не приходило подумать об этом. Я любила деревню, деревенский уют, налаженную жизнь, пусть скудную, но такую спокойную. Жизнь в старости в русской деревне казалась мне идеальной. Свой дом! Сама хозяйка. Не надо ни уступать, ни делить. А в городе теснота. Придешь с работы, не только лечь – сесть негде. В маленькой трехкомнатной квартирке – мои родители, семьи наших сыновей и мы с мужем. Мы убежали из города. Это было время, когда из деревень всех выселяли. Люди были рады продать дом за безценок. Нам хозяйка сказала, если с самоваром будете покупать, то за двести пятьдесят, а без самовара, так и за двести отдам. Мы купили с самоваром. Наше переселение в деревню было благом для всей семьи. Туда с удовольствием приезжали наши сыновья, там выросли внуки.

А тётя Надя так и дожила в деревне до своего предела. Как-то летом сидели мы с ней и беседовали. Она склонила голову, словно уснула. Я обратилась к ней погромче.

– Ты мне, матушка? Да что со мной говорить! Мне уж паспорт на смерть выписан.

Осенью она совсем ослабла. Послали сыну телеграмму. Он приехал, увез мать к себе. Водил к ней своих знакомых врачей – моряков. Она радовалась вниманию, которым окружил её сын:

– Ну-ко, девка, ведь ни одного простого врача не привел – все с золотым пуговицам!

По ночам часто соскакивала и бежала открывать дверь, казалось, что звонят. Однажды так же вскочила и упала. Жизнь кончилась.
БЛОКАДА

Летом 1941 года меня отправили на каникулы к тётушке в Смоленскую область. Годы, проведенные в оккупации, не забыты, но отодвинуты в памяти так далеко, что нужно сделать большое усилие, чтобы вспомнить и осознать хоть что-нибудь. А вот блокаду сама я не переживала и рассказы родных хорошо помню. Ни страха, ни голода, связанных с этими событиями, во мне нет, они не мешают мне воспринимать рассказы о блокаде. Да и сами рассказчики были полны радости и гордости, что им всё-таки удалось пережить блокаду и стать защитниками родного города от врага. Все ужасы того времени память не стирает, но отодвигает далеко-далеко, чтобы они не мешали человеку жить дальше. Поэтому то, что они вспоминали, не казалось таким уж страшным.

В нашей многонациональной коммунальной квартире умерла в блокаду от голода только одна женщина: Елена Михайловна Лигаткова. Она жила вдвоем с дочерью. Девочка перед войной окончила 8 классов. Первую блокадную зиму не работала, имела иждивенческую карточку. Естественно, мать старалась её поддержать, а сама предельно голодала. Но всё-таки они дожили до прибавки пайка на карточки и даже до того момента, когда по карточкам выдали по кусочку сливочного масла. Искушение было так велико, что этот кусочек масла они сразу съели. Истощенный организм не выдержал. Начался голодный понос. Решили их снести в больницу. Четыре соседки на носилках первую понесли Надю. Сами еле передвигали ноги. Обезсилев, отдыхали, сидели, где придется, вставали и снова несли. Когда они пришли за Еленой Михайловной, их помощь уже не потребовалась. Она умерла. Её зашили в одеяло, свезли на Серафимовское кладбище и опустили в общий ров. В то время люди часто говорили: «Вот и мне скоро придется зашиваться». В больнице Надя поправилась и на своих ногах пришла домой. Решили общими силами пристроить Надю на работу, где бы она не голодала. С помощью чьих-то знакомых её удалось устроить на мукомольный комбинат. Она скоро забыла о дистрофии. Всё лето она самостоятельно занималась по программе девятого класса и осенью пошла в десятый класс вечерней школы. В декабре 1944 года, когда я вернулась в Ленинград, Надя уже училась в институте.

Когда началась война, все, что было в магазинах, сразу раскупили. Соседка пришла и сказала, что в магазины можно больше не ходить, там ничего нет, кроме ячменного кофе с цикорием. Папа предложил взять и кофе с цикорием – пригодится, когда уже совсем ничего не будет. Всем было странно, как это ничего не будет! Конечно, в свободной продаже не будет, но по карточкам-то будет. Но ячменного кофе набрали, сколько могли. В октябре по карточкам уже ничего, кроме хлеба, не выдавали.

Центр Ленинграда как до войны, так и после войны был окружен деревнями: Новая Деревня, Старая Деревня, Волынкина Деревня, Пискаревка, Малая Охта. Все они были в черте города, туда ходили трамваи. Дома там были деревянные, жители имели коз, коров, возделывали огороды. Папа с кем-то был знаком на Пискарёвке. Через них он променял свою хорьковую шубу с бобровым воротником на картошку. Я хорошо помню эту шубу. Мех был внутри, и на нём висели маленькие хвостики и лапки с коготочками.

В Волынке жили какие-то дальние родственники. Они до войны держали корову. Сена они запасли летом и первую блокадную зиму с коровой не расстались. Теперь корова жила не в хлеву, а в комнате на втором этаже, вместе с хозяевами.

Не стало ни электричества, ни отопления. Морозы начались рано. У нас со времён революции сохранилась чугунная печка – буржуйка. Её вытащили из кладовки, поставили на большой поднос, на рынке купили трубаки и вывели их через форточку на улицу. Вязанку дров тоже можно было купить прямо на улице у какого-нибудь предприимчивого ленинградца. Вечерами топили эту буржуйку, кипятили большой чайник, из всех комнат собирались соседи с одеялами и подушками, чтобы согреть их и ложиться в теплую постель. Здесь, перед сном, все пили тот самый ячменный кофе с цикорием, который когда-то ещё думали, покупать или нет. Были уверены, что он не только согревает, но и бодрит, и поддерживает. Ведь ячменём лошадей кормят, а уж им-то горемыкам и заварки хватит, чтобы продержаться ещё какое-то время.

Однажды они увидели, что на Карповке исчезают перила. Эти перила были незатейливы: толстый деревянный брус положен на врытые в землю отрезки рельс. В следующую же ночь все отправились на заготовку дров. Пилили эти перила, кололи, носили в квартиру и складывали в передней. Теперь уже решили, что пора в каждой комнате поставить печку. Кто-то купил железную, кто-то натаскал кирпичей, и папа, единственный мужчина в квартире, складывал маленькие печки и налаживал трубаки. К этому времени все женщины уже работали и получали рабочую карточку. Но и по карточкам только 24 января 1942 года впервые было выдано 250 г хлеба, а не 125, как раньше.

Всю осень и зиму бомбёжки, пожары не прекращались. Нечем стало отапливать работающие предприятия. Деревянных домов в Ленинграде было много. Их стали разбирать на дрова. Троих женщин из нашей квартиры послали на эту работу. Бревна, доски увозили машины, а всю мелочь, весь мусор, который способен был гореть, растаскивало население окрестных домов.

Водопровод не работал. На всей улице только в подвале одного дома бежала из трубы тоненькая струйка воды. Очередь за водой не исчезала и ночью. Жильцы нашей квартиры в очереди не стояли. Отправляясь за водой, они брали с собой пучок лучины, спички и топор. Лучину зажигали, пучок отдавали очереди, а сами принимались топором обрубать лед со ступеней.

Поднимаясь по скользким ступеням, люди часто расплескивали во-ду. Она тут же замерзала, образуя на ступенях наледи. Выбраться из подвала по такой лестнице в темноте, да ещё с ведром, обезсиленному человеку было очень трудно. Приход человека с лучиной и топором встречали с радостью. К тому времени, когда лестница была очищена, ведро уже было наполнено водой.

Мой двоюродный брат, с которым мы были очень дружны, перед войной окончил всего пять классов. Первую блокадную зиму голодал и уже не мог передвигаться. Отец его умер как-то сразу. Мать не работала. Необходимость устроиться на работу её пугала. До войны женщины-матери не работали. Я помню, когда я училась в школе, у нас в классе была только одна работающая мама. Но и детей в семье было двое-трое, а то и больше. Женщины из интеллигентных семей вообще не могли представить себя на производстве. В блокаду им было около сорока. Значит, все они до революции ещё окончили гимназию. В то время очень активная барышня могла работать стенографисткой, телефонисткой, учительницей, но если она выходила замуж, работу приходилось оставлять. К работе на какой-нибудь фабрике вообще относились со страхом. Даже моим тётушкам, которые только в Питере были богатыми барышнями, а в родной деревне были обычными крестьянками, из дома выходить не разрешали, когда на фабрике кончалась смена, и по улице шли «фабричные».

И всё-таки моя тетушка пошла работать, стала получать рабочую карточку – крестьянская закваска пересилила. Самую страшную блокадную зиму они пережили. Брату моему исполнилось четырнадцать лет. Он пошел работать на завод. Учиться в школе ещё не было сил, но вечерами дома он стал самостоятельно заниматься по учебникам шестого класса. На следующий год стал учиться в вечерней школе уже в седьмом классе. Изучать английский язык он решил самостоятельно, много занимался сам, но и учителя в школе ему охотно помогали. Окончив семь классов, программу восьмого он изучил самостоятельно за лето и осенью пошёл в девятый. Окончив школу, поступил в Высшее мореходное училище. Так что блокада не помешала, а наоборот, как-то обострила чувство ответственности за свою жизнь, за свою судьбу. Мой брат не был исключением, тогда многие подростки стремились наверстать упущенное время и сдавали экзамены экстерном. Ребята хорошо знали Павку Корчагина и его слова: «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за безцельно прожитые годы». Это осознавали, к этому стремились.

Пережив блокадную зиму, люди бросились возделывать огороды. Все ленинградские скверы были вскопаны и засажены овощами. Семена в город завезли еще зимой. Их раздавали безплатно через жилконторы. Особенно рекомендовали сажать кабачки. Они рано поспевают и сразу дают плод, пригодный для еды. Жильцы нашей квартиры вскопали грядки там, где до войны был извоз. Конюшни и сараи частью сгорели, частью оказались растащены на дрова. Ломовые лошади были мобилизованы. Они первые прокладывали Дорогу жизни, когда лёд был ещё тонок, и машин не выдерживал, а на санях везли и везли продукты в осаждённый Ленинград.

ТЁТЯ МАРУСЯ
Это двоюродная сестра моей мамы. Наша близкая родственница, Мария Александровна Кожохова. А после войны её фамилия стала писаться Кожухова. Я потому уточняю её фамилию, что могут ещё быть живы люди, её знавшие, люди, которые относились к ней с большим уважением и благодарностью. Как и у большинства моих тётушек, образование – всего два класса церковно -приходской школы. До войны она не работала.

Муж тети Маруси был на фронте, она устроилась работать сторожем. Её девятилетний сын оставался дома один. Она о нем очень безпокоилась. Город безпрестанно бомбили и обстреливали. Детей стали эвакуировать. Она тоже решила отправить сына на восток. В феврале получила письмо от воспитательницы, что Боря болен, и на поправку его рассчитывать не приходится. Тут же были приложены каракульки Бори: «Милая мамочка, приезжай хоть ненадолго, хоть на одну недельку». Бросила всё и поехала. Никаких разрешений, никаких пропусков. Собралась и поехала. По Дороге жизни, по льду Ладожского озера, под бомбежками и обстрелами. А дальше по необъятным просторам на Урал, в какой-то маленький городок. Боря был ещё жив, но так слаб, что и радоваться не мог, только плакал. Через три дня его похоронили. Только тогда она увидела других детей и ужаснулась. Дети были грязные, голодные, простуженные. В помещении было холодно. Дров взять негде. Ленинградка, блокадница, пережившая весь ужас бомбежек и обстрелов, с этим примириться не могла. Она подняла на ноги всё городское начальство. В первую очередь привезли дрова. Сухие дрова. Она пилила, колола, складывала в поленницы. Ей помогали воспитательницы и дети. Нашлись и продукты. Само население городка помогало блокадным детям кто чем мог. Она перемыла всех ребятишек, всё перестирала, перегладила. Всех приласкала, обогрела материнским теплом. При расставании все плакали. В марте она вернулась обратно все по той же Дороге жизни. Вернулась в блокадный Ленинград, в родной дом, где сына её уже нет и не будет. Здесь, в одиночестве, переполненная материнским горем, она написала поэму. Большую поэму. Приведу несколько строчек.

Памяти сына посвящаю

Спи спокойно в могилке своей.

Я твой сон и покой не нарушу.

Лишь поплакать приду, чтоб вдали от людей

Облегчить наболевшую душу.

Вспоминается мне золотая пора,

Как с тобой мы, бывало, одни

От утра и до тихой вечерней зари

Коротали счастливые дни.

Дальше описывает она начало блокады, эвакуацию.

Но разлуку в такое тяжелое время

Пережить ведь не каждый-то смог.

Как листочек от ветки родимой оторван,

С каждым днем увядал мой сынок.

Это писала женщина, которая родилась в вологодской деревне и в школу ходила всего две зимы.

После войны эвакуированные дети вернулись в родной город. Связей не теряли, чувствовали себя родными. Выросли, стали взрослыми, вспомнили тетю Марусю, разыскали и стали встречаться у неё каждый год в марте месяце.

А Марию Александровну Кожухову в блокадном Ленинграде ждала ещё одна беда. Погибла её сестра, самая младшая. Остался трехлетний малыш на руках у престарелой бабушки.

Нина погибла нелепо. Молодая женщина была мобилизована для работы в пожарном отряде. Все мужчины ушли на фронт. Их заменили женщины. Ни мужской выдержки, ни сноровки, ни навыков – ещё ничего не было. Был страх, растерянность, суетливость. Когда их подняли по тревоге, все перепугались, засуетились, но всё-таки заняли свои места и выехали. Сторожиха пошла затворять ворота… У ворот лежала Нина. Машины переехали через неё. Когда это случилось, почему? Никто этого понять не мог. Но все поняли одно: им грозит трибунал. А у них ведь тоже дети. Всей пожарной командой они пришли к старухе-матери и рухнули перед ней на колени: прости, не выдавай. Не дадим умереть, от своего оторвем, но тебя и ребенка сохраним. Они сдержали свое слово, а о Нине сообщили, что погибла при обстреле.

Мария Александровна стала искать работу. Работу, которая бы давала не только рабочую карточку, но и дополнительный паек. Ведь у неё на руках теперь было два иждивенца. Она пошла работать на завод «Марти» в кузнечный цех молотобойцем. Работа состояла в том, чтобы, замахнувшись, ударить огромным молотом, по тому месту, которое укажет кузнец своим маленьким молоточком. Выдюжила. Все остались живы. А племянник потом ездил в Антарктиду на зимовку.

МАКАРЬЕВСКАЯ ПУСТЫНЬ

Рассказ этот имеет непосредственное отношение и к войне, и к семье Кожуховых. Когда Мария Александровна била молотом на заводе, помогая ремонтировать танки, муж её, Николай Кожухов, сдерживал немцев на Ленинградском фронте.

Но рассказ придётся начать примерно с cемидесятых годов. В те годы многие семьи во время отдыха занимались «диким» туризмом. Очень популярен был Карельский перешеек. Огромные толпы «дикарей» привозили туда электрички. Чуть ли не под каждым кустом располагалась группа туристов. Они пели, орали, разбрасывали бутылки, а, уходя, оставляли горы грязи и мусора. Нас такой «отдых» не устраивал. Летом мы ходили на байдарках по рекам Северо-Запада, а в майские и октябрьские праздники уходили в глухие леса и болота под Ленинградом. С нами ходила еще одна семья, такие же заядлые болотопроходимцы, как и мы. Точнее даже будет сказать, что они нас водили, т. к. Виктор Сергеевич Субботин был непревзойденный следопыт, прекрасно знал карту, безошибочно ориентировался на местности и вообще был очень интересным человеком. Все в их семье были людьми увлекающимися, и в увлечениях своих доходили до крайностей. Приятно было то, что если они загорались какой-то идеей, то сразу все тут же стремились воплотить её в жизнь. В те годы карты были засекречены. Добыть карту-километровку какой-то местности было не только трудно, но и рискованно. Но, получив такую карту в руки, Виктор Сергеевич ложился на диван и путешествовал по ней. Он видел все пригорки и ложбинки, все ручейки и речки, находил нужные броды и просеки, он уже был там, отдыхал и наслаждался. Для полноты впечатления он ставил перед собой прокопчённый походный котелок и считал, что это ветер уже доносит до него дым костра.

Мой муж совсем не был увлечён походами, но он был прекрасный семьянин и ради взрослеющих сыновей готов был терпеть любые трудности во время этих авантюрных мероприятий. Конечно, ребята всё фотографировали, делали фильмы, слайды, тащили с собой нужную аппаратуру, тогда очень громоздкую. Уходили на три дня. Несли на себе палатки, спальные принадлежности, продукты. Женщины тоже несли рюкзаки – с тёплой одеждой, на всякий случай.

На этот раз Виктор Сергеевич выбрал Макарьевскую Пустынь. Это где-то в районе Малуксы, по дороге на Кириши. Там же находится Макарьевское болото, Макарьевская канава, по краю которой мы шли по колено в вешней воде. Наконец перед нами открылась широкая пустошь, окруженная со всех сторон лесом. Оказалось, что это то самое место, куда мы стремились попасть. Но ведь Макарьевская Пустынь – это монастырь. Куда же он делся? Даже развалин нет. Это же не град Китеж. Не ушел же он в болото. Но перед нами было ровное поле. Лишь кое-где виднелись небольшие холмики, закрытые прошлогодней травой. Мы решили поискать. Оказалось, что это были кучи битых кирпичей. Мы ходили по этому полю и старались представить себе, где здесь были церкви, колокольни, кельи. Только в одном месте мы обнаружили кусок стены со сводчатыми проёмами, но и здесь всё было засыпано битым кирпичом. Ничего, совсем ничего не осталось. Война, бои, немцы. С тяжёлым чувством мы покидали Макарьевскую Пустынь. Но впечатление от похода было очень светлое, вспоминали его охотно. При случае с удовольствием показывали фильмы и слайды родственникам, но родственники такого удовольствия, как мы, совсем не испытывали. Они видели только картинку и не больше. У нас же эта картинка воскрешала простор, ветер, шум леса, весёлые разговоры и смех.

Однажды мы показали наши картинки тёте Марусе и дяде Коле Кожуховым. Макарьевская Пустынь. Ничего, кроме большого пустого поля и леса вокруг. Унылое место. Даже руин не осталось. Кто же так постарался, советская власть или немцы? И вдруг слышим:

– Нет, нет. Это не немцы, это я.

– Как? Почему? – рассказ дяди Коли я записала.

Здесь проходила линия обороны. Немцы закрепились в монастыре. Старинные кирпичные стены хорошо защищали их, а на куполах, на колокольне они посадили снайперов. Нашим бойцам оставалось только огромное ровное пространство болота. Стоило шевельнуться, и снайперская пуля тут же попадала в цель. Приказано было захватить монастырь во что бы то ни стало. Но каждый раз атаки захлебывались. Результат – горы трупов на белом снегу. Дядя Коля был там. Он командовал батареей. Наконец он получил приказ – разбить так, чтобы и пыли не осталось. С каким азартом они взялись уничтожать эту немецкую крепость! От монастыря действительно не осталось ничего. Планомерное убийство прекратилось. Немцы оказались в одинаковых условиях с защитниками Ленинграда. Стало тихо. Трупы засыпало снежком, бои прекратились. Приближалась весна. Стало пригревать солнце. Наступило время, когда снег растаял и огромное поле, заваленное трупами, предстало перед глазами противников. Под горячим солнцем трупы стали разлагаться. От удушливого запаха тления невозможно было спрятаться. Договорились устроить перемирие и захоронить погибших. Время определили точно, с немецкой пунктуальностью. Все вышли и занялись делом. Трупы лежали вперемешку. Так же вперемешку работали наши бойцы и немцы. Не обошлось без разговоров, похлопывания по плечу, угощения махоркой и сигаретами. Время пролетело быстро. Точное немецкое время. Ну а русские никогда точно время не мерили. «Давеча» да «нонче», вот и вся мера. У Бога дней не решето, куда торопиться. Не заметили, как немцы убрались с поля, и застрочил пулемет. Только тогда и поняли, что перемирие кончилось, когда стали падать убитые товарищи.

Рассказ кончился. Все долго молчали. Было как-то уж очень грустно. Вдруг вспомнили, что там мы видели большой деревянный крест, значит, туда кто-то приходил, помянул павших товарищей. Но и потомкам такие места забывать не стоит.
САВИНОВА АННА ДМИТРИЕВНА

Это пятый ребенок в семье моего деда Савинова Дмитрия Филипповича. За это время взгляды его на воспитание и образование детей сильно изменились. Даже для сына, своего первенца, он считал три класса церковно-приходской школы образованием вполне достаточным. Сам-то он учился ещё у дьячка. Старшие его дочери тоже кончили два и три класса. Правда, это не помешало им быть достаточно развитыми и начитанными людьми. А жизнь в большом столичном городе уже предполагала определенную культуру поведения. Они много читали, но наряды их интересовали не меньше. Отец разрешал им покупать вещи только в Апраксином дворе. Там находились магазины средней руки. Но старшую всегда тянуло в Пассаж или в Гвардейское Экономическое Общество (ДЛТ). Однажды она со смехом вспоминала, как покупала шляпки в Пассаже. Шляпки тогда носили высокие с широкими полями. Соответственно и коробки для шляпок были и высокими и широкими. Шляпки выбирала для всех четырех сестер. По своему вкусу для старших и канотье для маленьких. Тогда все дети носили такие соломенные шляпки. Сама покупательница была небольшого роста, и когда ей увязали эти четыре коробки, она не знала, как ей с таким багажом справиться. Тогда трамваев не было. Ходила конка. Но она решила, что с такими пакетами в конку ей будет не забраться и наняла извозчика. Извозчик был дорогим транспортом даже для дворянства, а расстояние от Пассажа до Нарвских ворот большое. Отец очень на неё рассердился, так что старшему брату пришлось заступиться. Брат любил своих сестер и часто сам ездил с ними за покупками и помогал выбрать наряды.

Но для своих младших дочерей мой дед считал, что всего этого уже недостаточно. Девочки в родной деревне бывали мало, а в Питере учились в гимназии. Для этой цели их отец держал свой «выезд». Девочек каждый день отвозили в гимназию и в определенное время приезжали за ними. Четвёртая его дочь ещё успела закончить гимназию, но Анне Дмитриевне доучиться не удалось. Она училась в последнем классе, когда гимназии были закрыты, но открылись трудовые школы, где господствовали педология и бригадный метод обучения. Были открыты ликбезы, а в вузах рабфаки.

Семья уже покинула Питер и жила в деревне. Анна Дмитриевна решила стать земским врачом и уехала учиться в Ярославль. После окончания медицинского института ее направили на север, в Верховажье. Приехав туда, она, прежде всего, наняла себе домработницу и поручила ей снять квартиру. И в дальнейшем без домработницы она никогда не жила. Видимо, работа земского врача для молодой девицы была не очень удобна, часто была связана даже с риском. Выезжать к больным в какую-нибудь глухомань приходилось часто. Леса дремучие, деревни редкие. Если приходилось ехать на лошади 12-15 километров, то это ещё близко. Реку Вагу нужно было переезжать часто. Она широкая, но мелководная. Тётушка рассказывала, как однажды за ней приехали ранним утром, благо летом там всю ночь светло. Она забрала свой баульчик и улеглась в телеге на сено досматривать сны. В какой-то момент её накрыла вода. Она чуть не захлебнулась. Оказалось, возница сам задремал. Переезжая Вагу, лошадь попала в яму и поплыла, а телега пошла ко дну. Хорошо, что лошадь сумела быстро выбраться на мелкое место, но баульчик уплыл, и его с трудом достали из реки. Зимой бывало хуже. В зимнее время там либо ночь, либо сумерки. Ехать глухим зимним лесом опасно – волки преследуют. Однажды так и случилось. Лошадь почуяла зверя и понесла. Возница велел Анне Дмитриевне найти под сеном верёвку и выбросить её из саней. Верёвка была длинная, на конце петля. Считалось, что к верёвке волки не посмеют приблизиться. Помимо того, пришлось зажечь факел. Она держала его одной рукой, а другой рукой вцепилась в какую-то железяку. Волки не отставали, лошадь мчалась, сани мотало на ухабах. Когда въехали в деревню и опасность миновала, оказалось, что рука её примерзла к железу. Впоследствии два пальца на её левой руке не разгибались.

 В тридцатых годах она жила уже в городе Велиже Смоленской области, заведовала районной больницей. Вышла замуж. Муж её Артемьев Андрей Лаврентьевич был учителем. Высшее образование он получил в Риге. Воевал в первую мировую войну, получил Георгиевский Крест и офицерский чин. В 1937 году был арестован и расстрелян. Их сын умер в шестилетнем возрасте в феврале 1942 года в окружении в Велиже. У свёкра Анны Дмитриевны было четыре сына и три дочери. Все сыновья были расстреляны в 1937 году. Дед Лаврентий, видимо, питал какую-то надежду на перемены в связи с приходом немцев. Но, прожив в оккупации всего шесть месяцев, понял, что тут ещё хуже. Немцы при отступлении поджигали дома. Население спасалось в укрытиях, вырытых в земле. Он отказался покинуть свой дом. Так и сказал дочери: «Со своей печи не слезу». Дом охватило пламя. Дочь едва успела выскочить и утащить с собой сынишку.

ВОЙНА

Как трудно взяться за воспоминания о войне! Они захоронены в какой-то глубине памяти. Именно захоронены, и раскапывать их страшно. Тот, кто прошел войну от начала до конца, рассказывать о ней не может. Мой брат воевал под Ленинградом на Ораниенбаумском пятачке, закончил войну в Будапеште, а рассказывал только о том, как их в Будапеште встречали, как радовались жители, как засыпали их цветами. Если кого-то интересовали бои на Ораниенбаумском пятачке, его лицо сразу становилось серым, он отворачивался и уходил. О войне охотно и много рассказывают те, кто по возрасту был мобилизован в последний год войны или всю войну провел в тылу, кто слышал залпы победных салютов, а взрывы бомб и снарядов только в кино. И все-таки вспоминать войну надо.

В 1941 году мне исполнилось 15 лет. В те годы детей не заставляли взрослеть раньше времени. Я была самой обыкновенной девочкой с косичками и яркими бантиками. На лето меня отправили к тетушке в город Велиж Смоленской области. Там и застала меня война. 12 июля немцы бомбили город, а дня через три уже вошли в него. В первую же бомбёжку наш дом сгорел, и я осталась в ситцевом платьице и босиком.

Моя тетушка, Савинова Анна Дмитриевна, заведовала районной больницей. Фронт приближался быстро, больница заполнялась ранеными. Но конкретно никто ничего не знал. Анна Дмитриевна каждый день ходила в райком, чтобы узнать, когда начнётся эвакуация. Ей отвечали – не сейте панику, фронт остановлен, никакой эвакуации не будет. Но когда узнали, что немцы в 40 километрах от города, райкомовцы сели в машины и уехали на восток. Наша армия не просто отступала, а бежала от немцев, кто как мог. По дороге шли машины и гружёные, и пустые. Анна Дмитриевна послала на дорогу завхоза. Там ему оборудовали место – растянули белую пелёнку с красным крестом. Он останавливал машины и требовал забрать раненых. Шофёры охотно соглашались. Когда отправили всех раненых, стали грузить больничное оборудование. И только когда дорога совсем опустела, моя тетушка вспомнила, что у неё есть дети. Мы ещё пытались уйти от немцев и пешком двигались в каком-то направлении вместе с другими беженцами. Дорогу обстреливали и бомбили, но люди всё равно шли. Но вот по дороге поехали немецкие мотоциклисты, и мы свернули в какую-то деревню. Немцы потребовали всем вернуться на свои места и стали окрестные леса прочёсывать с собаками. Мы вернулись в город.

Работать при немцах заведующей больницей тётушка отказалась и взяла на себя инфекционное отделение – появились больные тифом. Большое двухэтажное каменное здание немцы заняли под свой госпиталь. Городской больнице пришлось разместиться в обычных одноэтажных деревянных домиках, из которых и состоял город. Мы поселились рядом.

 Немцы вели себя вольно. Опьяненные скорой победой, они как хозяева входили в любой дом и требовали «паненок». Однажды какой-то немец заскочил и в наш дом. Тетушка встала перед ним с гордо поднятой головой и на немецком языке ответила, что «паненок» здесь нет, что живет здесь старая дама и маленькие дети. Немец моментально изменил тон, извинился, расшаркался и удалился.

Прежде чем начать войну с Россией, они за две недели прошли Польшу. Именно прошли, а не завоевали. Так что польское слово «паненка» было постоянно у немцев в ходу.

Немцы в городе стали устанавливать свой порядок. Первое, что они сделали, – расстреляли всех коммунистов. Второе – всех евреев переселили в гетто. Нужно сказать, что Велиж – городок, который находился в черте оседлости. Не менее половины населения были евреи. Зачастую еврейские дети до школы русского языка не знали. Школы были и еврейские, и русские. Были улицы, где проживало сплошь еврейское население. Две такие улицы огородили колючей проволокой, поставили охрану и никого оттуда не выпускали. Это и было гетто. Там была страшная теснота. В доме, где раньше проживала одна семья, помещалось 30-40 человек. Люди голодали.

 Мы поселились рядом с больничным домом. В нашем доме одну комнату занимала аптека. Только провизора русского в городе не было, а старого работника из гетто не выпускали. Тетушка выхлопотала для неё в комендатуре пропуск, и она стала каждый день ходить на работу, но должна была носить жёлтую заплатку на груди и на спине, чтобы сразу было видно, что идёт еврейка. Эту женщину звали Мария Иосифовна. Фамилии её я не знаю. Тётушка моя к ней относилась с большим уважением. Они и до войны были знакомы. У Марии Иосифовны была дочка Таня, моя ровесница. Мать сумела уговорить охранника выпускать с нею дочь. Мы с Таней познакомились и подружились.

Евреев немцы начали расстреливать еще летом. Подъезжала к гетто грузовая машина, предлагали молодёжи поработать на оборонных работах. Молодые ребята соглашались охотно. Сидеть без дела в такой скученности было нестерпимо. Их отвозили в лес и предлагали рыть траншею, а потом расстреливали из автоматов. Сначала родственники не безпокоились. Ведь неизвестно, куда и на какой срок их увезли. Уезжали все новые и новые группы. Но тайное всегда становится явным.

Наступила зима. Немцы были разбиты под Москвой и бежали. Фронт стремительно приближался. Ходили слухи, что немцы срочно собираются расстрелять всех евреев. Анна Дмитриевна достала для Марии Иосифовны русский паспорт, деревенский полушубок и платок, для Тани тоже соответствующую одежду, чтобы не видно было, что это девочка из интеллигентной семьи. Решено было, что они уже не вернутся в гетто, а перейдут линию фронта, когда начнется короткий бой за город. Почему-то были уверены, что бой будет короткий, что сутки-двое мы посидим в подвале, что фронт покатится дальше, и для нас все наши страдания кончатся.

Были уверены, что при отступлении немцы расстреляют всех евреев, поэтому Марии Иосифовне надо было уходить. Немцы действительно евреев расстреляли, а Мария Иосифовна, так и не решилась переходить линию фронта. Она решила спрятаться с нами в подвале, а дальше – будь что будет.

А дальше случилось совершенно неожиданное. Наши войска не дали немцам уйти из города, а окружили и заперли в кольцо. В этом кольце и мы просидели три месяца под бомбежками, обстрелами, в холоде, голоде, да ещё и сыпным тифом переболели. Мария Иосифовна и Таня были с нами недели две.

Но однажды спустились к нам в подвал какой-то немец и полицай. Немец в каждого тыкал пальцем и спрашивал: юдэ? юдэ? Все от него шарахались и кричали – нет! нет! Лицо Марии Иосифовны стало совершенно белым, а Таня громко заплакала и бросилась мне на шею. Немец тут же схватил меня за руку и закричал: юдэ? Взглянув на меня, понял, что такая белобрысая не может быть еврейкой, и отпустил. Полицай сказал Марии Иосифовне и Тане: «Выходите!» Они пошли. Больше никто не проронил ни слова. Дня через два кто-то вошел и сказал: «Лежат рядом, прямо на тропе. Обе». И опять никто не проронил ни слова. Полное молчание. Страшное молчание.

Ещё летом тётушке пришлось открыть и хирургическое отделение. Стали поступать раненые. Это были наши бойцы и командиры. Где-то их немцы подбирали и сдавали в «цивильную» больницу. Среди них было три лётчика. Один самолёт был сбит над городом. Самолёт загорелся. Лётчики выпрыгнули с парашютом. Один был охвачен пламенем. Во второго стреляли с земли. Казалось, что на нём живого места не осталось. Их привезли в городскую больницу. Ещё один самолет вынужден был сесть в тылу у немцев, где-то недалеко от города. Летчики занялись ремонтом своего самолёта. Их окружили. Одного ранили, одного убили. Был и еще раненый – подполковник Красной Армии Тищенко Павел Никанорович. Он был очень тяжело ранен, долго не приходил в сознание. Его внесли немцы на носилках и свалили на пол, как мешок картошки. Тётушке сказали, что она за него головой отвечает, и указали на его нашивки. Крупный командир их интересовал особенно. Но что могли сделать три женщины: врач Анна Дмитриевна Савинова, акушерка Александра Захаровна Стоцкая, медсестра Мария Даниловна Виниченко? И всё-таки – глаза боятся, руки делают. Подполковник Тищенко стал выздоравливать. Когда он пришел в себя, первый его вопрос был: документы? Оказалось, документы целы. Орден, орденскую книжку, партийный билет и всё остальное Анна Дмитриевна хранила у себя. Эти документы пришлось однажды прятать и мне. Как-то пришли к нам немцы с обыском. Я в это время на маленьких домашних жерновах молола рожь на муку. Тётушка сунула мне пакет – спрячь! Я подсунула пакет под муку и стала быстро крутить жернова. Горка муки сравнялась. Немцы в мою каморку не заглянули.

С едой было плохо. Но картошка, капуста и рожь у нас были. Хлеб я научилась печь сама. В больнице и этого не было. Тётушка через своих больных организовала снабжение раненых из ближайших деревень. Из деревни Базна, что лежала рядом с городом на другом берегу реки, приходили девушки под видом посещения родственников и приносили творог, яйца и даже сливочное масло. Приходили они охотно. Большинство раненых были уже ходячими, скучали и приходу молодых посетительниц были рады.

В семидесятых годах, путешествуя со своей семьей на байдарках по Западной Двине, мне очень хотелось снова увидеть эту деревню. Мы уже подходили к Велижу, а Базна так и не появилась. Наконец, я увидела на берегу человека и спросила его. Он удивился:

– А откуда вы знаете про эту деревню? Её теперь уже никто и не помнит.

– В войну у меня здесь были знакомые.

Базну немцы стерли с лица земли, и людей никого не осталось. Некому было ее восстанавливать.

У Тютчева есть стихотворение, из которого помню только две строчки:

Ты бурь уснувших не буди.

Под ними хаос шевелится.

Страшно вспоминать войну. Тот хаос оживает в твоей душе, не дает покоя. Но средств, чтобы изобразить его, не существует. Конечно, можно написать, как выгоняли людей из домов, как в них стреляли, а дома поджигали, как люди падали и умирали. Но ведь это только слова. Они уже написаны во многих книгах о войне, и все мы их читали. Да, прочли и забыли. Потому что это всего лишь слова. Но там были живые, совсем ещё молоденькие девушки, которые так охотно приходили в больницу к раненым. Была и ещё одна, постарше. Она взялась перевести лётчика Сашу Лагунова через линию фронта. Перевела благополучно и даже сумела сообщить об этом доктору Савиновой. Тут же пустили «утку». Якобы летчика Сашу Лагунова как самого здорового послали по домам поискать картошки, но он не вернулся. Его, якобы, видели убитым. Немцы этому, конечно, не поверили.

Раненых всех посадили на подводы и вывезли в Витебск. Дорога на Витебск без конца переходила из рук в руки. То немцы восстанавливали связь, то опять теряли. Медперсонал с семьями перегнали в тюрьму. Это было уже в апреле 1942 года. Накануне праздника Первого Мая начался обстрел города из «катюш». Простреливался каждый метр. Всё кругом горело. По тюрьме били не переставая. Немцы из тюрьмы ушли. Для охраны оставили несколько полицаев. В верхнем этаже тюрьмы, видимо, уже никого не осталось в живых. После очередного взрыва к нам в камеру впихнули одного парня. Он был ранен в руку. Тётушка взялась его перевязывать. Все кругом крошилось и сыпалось. Наконец, разорвался снаряд на первом этаже, где-то совсем рядом. Ждали, что следующий попадет в нашу камеру. Но вдруг услышали крик: «Помогите! Помогите! Мне раздробило ноги, меня придавило. Помогите! Помогите!» Наша камера была заперта. Мы ждали своей очереди. Старожилы этой камеры по месту взрыва и по голосу решили, что это кричит полицай. Полицаев было трое. Если ему никто не помог, значит, остальные убиты. Обстрел продолжался. И вдруг взрыв раздался совсем рядом. Все прижались к полу. Но ничего не случилось. Подняли головы и увидели, что дверь в камере вышибло взрывом. Анна Дмитриевна первая пошла на разведку.

Ничего, кроме развалин и трупов. Надо поскорее уходить.

Все повскакали на ноги и бросились к выходу. Кругом ещё взрывались снаряды. Кто-то подсказал, что между зданием тюрьмы и каменным тюремным забором есть одноэтажное здание тюремной кухни. Там можно укрыться. Действительно, сюда ещё не попал ни один снаряд. Но из тюрьмы надо были уходить. Смельчаки обследовали тюремный двор и оказалось, что каменный забор в нескольких местах разрушен до основания. Люди постепенно стали расходиться. Наша группа сидела в уголочке. Ждали, когда обстрел перенесут подальше от тюрьмы. Наконец и мы выбрались. Между горящими домами мы добрались до каменного подвала педучилища. Здесь уже были люди, они тоже спасались от обстрелов и пожаров. Скоро пришли немцы. Оказалось, что дорога на Витебск свободна, и все жители обязаны покинуть город. Нас провели пылающим городом на какую-то площадь, где было уже довольно много людей и под конвоем повели в сторону Витебска

Теперь мне хочется рассказать ещё об одном событии, которое произошло в Велиже в канун Нового 1942 года, еще до того, как немцы бежали от Москвы. Рассказ этот был мною написан еще в 1975 году для ленинградского радио. Мне не хочется в нём ничего менять, а некоторые детали требуют объяснения.

В 1975 году я делала доклад на родительском собрании «О чтении детей в семье». Доклад понравился. Пригласили ещё в две школы. Потом пригласили на радио. Пришла на Малую Садовую, 3. Проходная. Милиционер. Окошечко. Объяснила. Вышла редактор Улькина Дина Александровна. Заглянула в рукопись, записала телефон, завтра обещала позвонить. Позвонила ещё вечером. Вскоре состоялось моё выступление по радио.

Приближалось 8 Марта. Улькиной нужно было подготовить передачу о женщине -труженице. Она обратилась ко мне, нет ли у меня интересных знакомых. В школе, где я работала библиотекарем, было много талантливых, ярких учителей – выбирай любую. К моему удивлению, она сказала: «Учительницу? Это исключено!!! Может быть, что-нибудь, связанное с войной?» Я вспомнила о своей тётушке Анне Дмитриевне Савиновой и рассказала суть. Она одобрила и предложила мне написать о ней рассказ. Я написала и принесла. «Разве это рассказ? – удивилась она. – Ну да ладно, зачитаем его как письмо, устроим репортаж. Это будет ещё интереснее».

Я съездила к тётушке, предупредила её. Потом у неё побывала Улькина, задала ей несколько вопросов и записала на плёнку. В назначенный день и час мы все собрались у репродуктора.

Теперь привожу этот рассказ.

Встреча 1942 года в тылу у немцев

Всё дальше уходит от нас война. Стареют, люди её пережившие. Но не стареет память о войне. Вот и мне хочется рассказать случай, который произошёл в войну. Сам по себе этот случай ничего не прибавил к военному подвигу нашего народа. Тем ни менее у меня в душе он оставил большой след, поддержал надежду на лучшее в трудные военные годы. Думаю, что не прошел безследно и для тех людей, которые принимали в нём непосредственное участие.

Всё происходило у немцев в глубоком тылу. Маленький городок Велиж Смоленской области в ужасе замер после расстрела коммунистов и евреев.

Очень ярко представляю себе зимний день 31 декабря 1941 года. Морозы стоят сильные, город как будто вымер. Вот из ворот больницы выходит старушка. Она укутана в десяток шалей и полушалков. Длинное пальто скрывает её сгорбленную фигуру. Какое-то время спустя из тех же ворот выходит старик. Он тяжело опирается на палку, с большим трудом передвигает больные ноги. И не удивительно, подполковник Красной Армии Павел Никанорович Тищенко впервые оставил костыли и самостоятельно вышел на улицу. Ни один немец не попался навстречу. Улица пустынна, и некому заметить, что все эти прохожие направляются туда, где живет с двумя детьми врач велижской больницы Савинова Анна Дмитриевна.

В маленьких комнатах уже полно народа. Женщин не сразу и узнаешь, так привыкли их видеть в белых халатах и косынках. А мужчины? Даже не верится, что все происходит в глубоком тылу у немцев. В доме собрались бойцы и командиры Красной Армии. Сначала сомневались, снимать ли больничные халаты. Но хозяйка сказала: «Пожалуйста, без маскарада. Мы дома!» И вот уже взволнованно ходит по комнате лётчик Саша Лагунов. Он такой большой и здоровый. Давно вернулось сознание, прошла контузия. Пора его выписывать из больницы. Неужели в лагерь военнопленных? Посматривает Саша на хлопотливую хозяйку и ещё не знает, что эта неунывающая женщина устроит ему побег, и он благополучно переберётся за линию фронта, а она окажется в тюремной камере и только чудо спасет её.

Привычно хлопочет возле своего больного Стоцкая Александра Захаровна. Старается шуткой подбодрить подполковника Тищенко: «Ну, какой из Вас кавалер. Прошли-то совсем немного. А я ведь плясать с Вами собиралась». Не только плясать, но и ходить Павел Никанорович научится ещё не скоро, но все-таки научится и уйдет в партизаны. Уже из города Витебска. Поможет ему в этом врач Чертков. Вместе они убегут от немцев.

А пока ещё совсем юный рядовой Леша Куклин с удивлением рассматривает знаки отличия подполковника, его ордена и медали. Как сумел сохранить, где прятал? Но это тайна. Очередная тайна доктора Савиновой.

Но вот появляется ещё одна старушка. Её встречают взрывом хохота. Черные усики «старушки» заиндевели. Из-под вороха шалей и полушалков выбирается летчик – радист грузин Шота. Фамилии его не знаю, но Шота вместе с Павлом Никаноровичем уйдёт в партизаны и переберётся через линию фронта

Будет работать в партизанском районе медсестра Виниченко Мария Даниловна. Три раза она будет сидеть в тюрьме за связь с партизанами и три раза уйдёт. А фельдшерица Анна Ивановна Загрядская в партизанском отряде погибнет при очередном наступлении карателей.

Все это еще будет в 42-м-43-м-44-м годах. А пока меня и моего двоюродного братика отправляют ночевать к родственникам. Мне очень хочется остаться, но я понимаю – здесь опасно. Заскочит случайно немец, и одной автоматной очереди хватит, чтобы уложить всех.

Почему же так рискуют люди? Зачем этой женщине с двумя детьми потребовалось устраивать такой рискованный праздник для военнопленных? Многих она давно уже была обязана выписать и отправить в лагерь, а она придумывает им всё новые и новые болезни, на свой страх и риск задерживая их в больнице.

Конечно, этот праздник не подвиг, но это первый шаг к подвигу, который помогла сделать этим людям Савинова Анна Дмитриевна.

 Не напрасно были отброшены больничные халаты. Выстирано и заштопано политое кровью обмундирование. Только так советские люди могли почувствовать себя среди своих, не шептаться, говорить без оглядки, почувствовать поддержку товарищей, поверить в свои силы. Ведь впереди ещё более трех лет войны. Как потребуется всем душевная сила, умение рисковать!

Да и сама Анна Дмитриевна ещё не раз вспомнит этот случай. Издали он покажется ей озорным и наивным, но таким светлым, обнадеживающим, даже в самые трудные минуты.

Как-то вернулась она из очередной поездки в район расположения пятого отряда бригады Дубова и удивилась, с каким спокойствием ездила. А когда приехали за ней первый раз, руки тряслись, пока собиралась, складывала инструменты. Забралась в телегу – даже глаза закрыла. Чтобы не оглядываться, не думать, стала вспоминать тот праздник, встречу 1942 года. Светло и радостно стало на душе. С этой радостью и приехала в партизанский отряд, оказала медицинскую помощь, оставила медикаменты, наделила людей бодростью, надеждой. Было это уже в городе Лепеле Витебской области

Откуда же было столько сил и мужества у наших женщин? Вспоминая эти события, я с удивлением отмечала, что люди в то время не осознавали в себе эти качества. Для них это была обычная жизнь военного времени на оккупированной территории.

После того как рассказ прозвучал по радио, к тётушке моей стали приходить письма. Они приходили из Ленинграда, из Витебска.

Люди были рады, что об их маленьком городке Велиже прозвучал рассказ по радио. Но всем хотелось, чтобы он был напечатан. Ведь названы фамилии жителей города, их знают, о них можно рассказывать школьникам.

Я не знала, куда можно послать мой рассказ, как не знала, заслуживает ли он того, чтобы его напечатали. Подвернулся под руку журнал «Красный Крест». Нашла адрес и отправила. Ответ пришёл очень скоро. Напечатаем, только подтвердите документально, что такие события происходили. Я не знала, смеяться мне над таким ответом или плакать.

По поводу всего этого повествования хочется добавить ещё одну подробность. Записывая на пленку беседу с моей тётушкой, журналистка спросила, как это она, имея двух детей, решилась на такое рискованное дело?

– Да, видите ли, мы, русские люди, – начала тетушка, но журналистка тут же предложила:

– Давайте лучше скажем – советские люди. (Русскими и тогда называться было нежелательно). Но тётушка возразила:

– За всех советских людей я этого сказать не могу.

– Что же вы хотели сказать?

– А я хотела сказать, что мы, русские люди, зачастую, сначала сделаем, потом подумаем, а уже после испугаемся.

ПАРТИЗАНСКИЙ РАЙОН
Я уже рассказывала, как мы совершенно случайно освободились из тюрьмы, и немцы под конвоем вывели нас из горящего города вместе с другим населением. В Витебске всех посадили на машины и переправили в город Лепель.

Здесь немцы уже навели свой порядок: коммунистов расстреляли, а евреев утопили в озере, на берегу которого стоял городок. В центре города на базарной площади они устроили кладбище и хоронили здесь своих погибших солдат. Район был партизанский, немцев гибло много, и на прибавление крестов на немецком кладбище население смотрело, как на сводку с места боев с партизанами.

В первый же день Анна Дмитриевна пошла в местную больницу устраиваться на работу. На вопрос, как она выглядит, все дружно засмеялись. Перед ними стояла женщина без возраста, страшно худая с обритой головой, в чужих лохмотьях. Ей было 38 лет. «Ничего, – заявила она бодро, – в больнице халатом прикроюсь». В больнице она стала работать в инфекционном отделении. Дали комнату и возможность брать паёк в больничной кухне. Паёк этот состоял всегда из гречневого «супа» – т. е. вода и греча. Только в конце лета, когда на свекле отросла ботва, стали добавлять туда эту ботву. Иногда варили одну ботву, и тогда это блюдо называлось «хряпа». Видимо, наш организм такое питание вполне устраивало, и мы стали быстренько набирать вес.

Как в мирное время, так и в войну, люди болеют, женщины рожают, и не всегда благополучно, требуется врачебная помощь. Какой-нибудь мужичок на своей лошадке приезжает в больницу и просит отправить с ним врача к его «жинке» в его родную деревню. Врачей мало. Местные врачи всё люди семейные, отправляться в такое рискованное путешествие не решаются. Предложили Анне Дмитриевне. Она не отказалась, ещё в Велиже она не раз выезжала к больным в деревни. Немцы пропуск дали.

За такой выезд крестьяне расплачивались, чем могли. Однажды вернувшись, тетушка сказала: «Забери из саней связку лука. Она там в сене зарыта». Я вытащила эту связку и хотела нести домой, но с визгом бросила её на снег: моя рука сплошь покрылась тараканами. Я в ужасе отряхивала их, они падали на снег и сразу замирали, подняв кверху лапки. Подошла тётушка, покатала эту связку в снегу, встряхнула и понесла домой. На снегу остались темные пятна. Тараканы боятся мороза.

Однажды в качестве гонорара ей достался гусь. Но довезти его не удалось. Гусь был с характером, вёл себя слишком активно, немцы заметили и отобрали.

Лепельский район был партизанским. Немцы сидели в городе, как в окружении. Дорога на Витебск была свободна, но заминирована. Каждый день машины подрывались на минах, и кресты на базарной площади прибывали. Наконец, немцы перестали ездить по мере необходимости, ждали, когда соберется колонна машин, и выезжали. Впереди этой колонны они пускали каток, в него впрягали лошадку, а рядом шел парнишка и понукал её. На некотором расстоянии от катка так же тихо двигалась колонна машин. Каток попадал на мину, мина взрывалась, парнишка и лошадка погибали.

Партизаны стали ставить такие мины, которые взрывались только тогда, когда дернешь за проволоку. Пропустят парнишку с катком, а в середине колонны взорвут. Партизаны во всём районе были хозяевами. Они жили открыто в деревнях. Немцы их очень боялись, но иногда устраивали карательные экспедиции. Население над этими «карателями» смеялось: «Ну, видно, опять проголодались». В соприкосновение с партизанами они не входили. Партизаны тоже в бой не лезли. Когда немцы приближались к одной деревне, партизаны уходили в другую. Немцев интересовали поросята, куры, гуси. Летом и осенью они подчищали огороды.

Но не всегда все было так тихо и мирно. В таких местах, как Чашники, Ушачи часто происходили бои. Один раз партизаны штурмовали даже город Лепель.

Время от времени к Анне Дмитриевне стала приходить одна молодая женщина. Они долго потихоньку беседовали. После её ухода тётушка начинала очень тщательно готовиться в дорогу. Приносила какие-то инструменты, бинты, лекарства. Всё это складывала в круглую металлическую коробку. На следующий день за ней приезжали. Чаще всего какой-нибудь сопленосый мальчишка, у которого «мамка захворала». Коробку прятали поглубже в сено, а тётушка брала свой баульчик и усаживалась в телегу или сани. Она уверяла, что именно такие баульчики были до революции у земских врачей, и очень любила его. У нас никогда не было разговора, куда и зачем она ездит. Только однажды эта женщина задержала меня и, обращаясь и к тётушке, и ко мне, сказала: «Я связная из пятого отряда бригады Дубова. Учительница Мария. Запомните – пятый отряд бригады Дубова. Вам это пригодится». Мы никогда этими сведениями не воспользовались. По мере необходимости ездить в пятый отряд бригады Дубова тетушка продолжала и всегда удачно.

Иногда немцы собирали молодежь для отправки в Германию. Мне было уже 16 лет, я вполне могла попасть туда. На эти тревожные дни Анна Дмитриевна прятала меня в тифозном отделении. Тифом я переболела ещё в Велиже, и опасности заразиться не было.

Некоторое время мы жили в одном доме с семьёй, приехавшей вместе с нами из Велижа. Эта симпатичная супружеская пара ко мне относилась, как к родной дочери. Их дочь, студентка медицинского института, осталась в Ленинграде, и они о ней ничего не знали. У них был племянник, мальчишка на год помоложе меня. С ним мы каждый вечер чистили большую кастрюлю картошки на всех. Занимаясь этим делом, мы горланили советские песни и наслаждались своим чувством патриотизма. Судьба этого Лёньки очень трагична. В Велиже, в окружении, прямо в их дом попала бомба. В доме в то время было человек 30. Жив остался только этот мальчишка. Осколком ему повредило гортань. Он выздоровел, но голосок у него был тоненький, как у мышонка. Разгребая завалы, живой обнаружили и его мать. Она была в сознании и просила не трогать её. На ней не было живого места, всё было разворочено. Через несколько минут она умерла.

 Всё свободное время мы проводили в чтении. Тётушка моя усердно добывала для нас книги, где только могла. Помню, как я читала, «Овод» Войнич. Становилось уже темно. Мне хотелось закончить книгу. Я зажгла коптилку. Видно было плохо, подтянула фитилек. Увлеченная чтением, копоти я не замечала. Мне было очень жаль Овода, слёзы лились у меня ручьём, мешали читать. Я их размазывала по лицу. Закончив книгу, всё ещё всхлипывая, бросилась в постель и уснула. Утром слышу встревоженный голос тётушки: «Что случилось, что с тобой? Проснись!»

Она увидела на столе копоть, коптилку с вывернутым фитилем, захлопнутую книгу и всё поняла. Мне пришлось посмотреть на себя в зеркало. Потом смеялись надо мной при каждом удобном случае.

16 апреля 1944 года была Пасха. Но эту пасхальную ночь мне вспоминать особенно трудно. Ужас, который происходил в эту ночь, не сравнишь даже с тем, когда мы сидели в тюрьме в переполненной камере, и всё вокруг нас взрывалось и рушилось.

Мы уже собирались спать, когда услышали тяжелый гул самолётов. Мы прислушались. Гул нарастал. Видимо, самолётов было очень много. Вдруг бомбы посыпались, как горох. Не было промежутков между взрывами. К ним прибавились мощные взрывы снарядов. Попали в склад. Вероятно, его и бомбили. Я высунулась на крыльцо, там бушевало пламя. Наше крыльцо находилось совсем рядом с забором, за которым стояли бочки с бензином. Бочки взорвались, и горящий бензин накрыл наш дом. Табуреткой выбили боковое окно, выбрались во двор. Все дома горели как костры. На улице было светлее, чем днем. Старшие поосмотрелись. Поняли, что сейчас бомбят уже другую часть города, и решили, что мне можно не вылезать, а заняться спасением имущества. Я стала выгребать всю нашу одежду и выбрасывать через окно, скручивала постели и отправляла туда же. Потом уже выбрасывала из дома всё, что попадалось под руку. Дыма не было, но треск и вой пламени всё усиливался. Наконец, стали закручиваться обои вверху, рядом с потолком. Я вылезла. Крыша вместе с потолком рухнула, столб пламени взметнулся кверху, пламя охватило весь дом. Выло и бесилось пламя, рвались снаряды, но бомбёжки уже не было. Держась подальше от пылающих домов, мы перетаскали свое барахлишко в середину квартала, на огороды. Середина апреля, снег еще не везде растаял. В бороздах и канавах – снежная каша. Мы сидели на своих вещичках и мерзли. Дома уже не горели. Груды алых углей манили теплом. Лёнька пошёл к ближайшему пожарищу погреться. За Анной Дмитриевной пришли – в городе были раненые. Дул холодный ветерок. До рассвета было ещё далеко. Иван Сергеевич предложил тоже пойти погреться. Мы отправились туда, куда ушел Лёнька. Вдруг мы услышали гул самолёта. Я предположила, что снова начнется бомбёжка. Но, нет, самолёт был один. И вдруг завизжала падающая бомба. Не там где-то, не в стороне, а прямо над нами. Передо мной была канава. Я рухнула в эту снежную кашу. Иван Сергеевич присел. Взрыв!. Что-то сыплется на меня. Земля, осколки? Нет. Жива. Вдруг слышу: «У меня руку оторвало». Действительно, рука вместе с рукавом болталась как тряпка. Ивана Сергеевича дотащили до больницы. Ампутировать руку не пришлось. Она висела на маленьком кусочке кожи. Этот кусочек просто отстригли, а остальное зашили. О Лёньке мы вспомнили поздно. Уже совсем рассвело. Почернели пожарища. Я пошла его искать. Пошла к тому месту, куда он ушёл греться. Он там и лежал. Вся курточка на нём была в дырках.

Фронт приближался. Город бомбили часто. Мы убегали в деревню и снова возвращались. В июне стало понятно, что немцы уходят. Взрывали всё, что можно ещё было взорвать, поджигали все, что ещё могло гореть. Мы боялись, что с собой они погонят население. Забрались в укрытие. Сидим. Вдруг слышим голос: «Эй, выходи!» Перепугались, молчим. «Выходи, а то гранату брошу!» Тётушка полезла на разведку. Вдруг крик: «Свои! Вылезайте! наши пришли!» Как же мы обнимали наших бойцов, как плакали! От радости плакали и не хотели отпускать от себя этих парнишек в военной форме. Спасители наши, спасители!

ВОЙНА ЕЩЁ НЕ КОНЧИЛАСЬ
Война еще не кончилась, но быстро ушла от нас и ушла далеко. Открылась почта. Появилась возможность сообщить родным, что мы живы, и узнать, как они пережили войну. В Ленинград никого не пускали.

Анне Дмитриевне предложили работу в Витебске. У меня появилась надежда продолжать учёбу.

 Я даже представить себе не могла, что город мог быть разрушен до такой степени. Огромное пространство усыпано битым кирпичом и небольшими кусками кирпичных стен. Пошли узнавать, где находится Здравотдел и Роно. Никто ничего толком не знал. Наконец, одна женщина указала на группу людей вдалеке, среди этого поля битого кирпича. Кусок стены, ровный, как стол, и являлся Горздравотделом. На нем стояла табличка с этой надписью. Рядом, на небольшом куске стены, сидела дама и принимала посетителей. Я оставила тётушку и пошла искать Роно. Мне тоже рукой указали направление, но добавили, что там дверь – это и есть Роно. Я долго шла по битому кирпичу и наконец увидела дверь. Самая обычная деревянная дверь была прислонена к массивному обломку стены и на двери красовалась табличка «Гороно». Рядом сидел мужчина. Я поинтересовалась условиями приема в педучилище.

Завтра первый экзамен. Приходите.

Но я три года не держала учебника в руках!

Будет диктант. К нему готовиться не нужно.

На следующий день я пошла разыскивать единственное уцелевшее каменное здание на Полоцком шоссе. Здесь кирпичей было мало, но кругом были пепелища и обгоревшие печи с трубами. Очень редко, но попадались несгоревшие дома. Крыша и стены были, но ни дверей, ни рам не было. Было совершенно непонятно, как они уцелели. Единственное кирпичное здание школы видно было издалека. Там, в каком-то классе, прямо на полу, сидели девочки и готовились к экзаменам. Но в классе, где мы писали диктант, были и парты, и учительский стол, и даже стул. О результатах этого экзамена нам ничего не сказали. Видимо, сказать было просто нечего, но велели приходить сдавать математику. Математику принимал тот самый человек, который сидел на кирпичном поле возле двери с табличкой «Роно». Никаких билетов не было.

– Давайте побеседуем. Скажите мне, что называется катетом?

– По-моему, я это слово слышу впервые.

– Но, может быть, помните, что называется гипотенузой?

– И этого я тоже не знаю. Мне придется уходить?

Нет. Почему же? Мы все сейчас в одинаковом положении. За три года, проведенных в лесу, я тоже забыл, что я учитель. Будем всё начинать сначала.

Тётушка моя устроилась на работу. Ей дали жилье. Вернее, просто указали дом, где она может занять любую свободную комнату. Дом этот стоял опять-таки посреди поля битого кирпича, и было совершенно непонятно, как это он уцелел. В нём даже рамы были целы, но стёкол не было совсем. Комната имела два больших окна. Заделать их можно было только кирпичами. Окна большие, кирпичей потребовалось много. Только внизу у одного окна оставили маленький проём, как раз по размеру стеклышка, которое сумела раздобыть Анна Дмитриевна. Кирпичи не спасали от холода. Они были просто положены один на другой, как детские кубики. В щелях между кирпичами свистел ветер.

Я стала ходить в педучилище. Дорога длинная, из одного конца города в другой. Это километров пять. Идёшь сначала кирпичными полями. Потом начинаются улицы, где стоят только пустые коробки из кирпича. Зияют проёмы дверей и окон, а внутри ничего нет. Идёшь по одной такой улице, потом сворачиваешь в другую, в третью, а кругом только скелеты домов. Пока было светло, я ходила спокойно. Но наступила глухая осень. Темнота среди этих скелетов меня очень пугала. Девочки предложили мне ночевать у них в общежитии. Общежитие – обычный деревянный домик, случайно уцелевший от пожара. Четыре стены, посередине печь. Окна забиты досками и железными листами, которые валялись всюду на пепелищах. Там же нашли обгорелые железные кровати. В доме их пришлось поставить так плотно, что уже ничто другое не поместилось. На кроватях кормились, делали уроки, спали. Мне пришлось пробыть там недолго. За мной приехал отец. Не знаю, каким образом, но тётушка билет на поезд мне достала. Это был конец декабря 1944 года. В вагоне окна были заколочены фанерой, было холодно и грязно. Около какого-то моста поезд остановился. Мост ещё не восстанавливали. Все вышли, перешли реку по льду и сели в другой поезд. В этом поезде окна были со стеклами, и было даже тепло. На станции Обухово поезд остановился. Мы вышли, добрались до кольца семёрки и сели в трамвай. Было раннее утро. Дома нас ещё не ждали. Мама зажгла керосиновую ламу. Электричества ещё не было, но водопровод и канализация уже работали. Я вернулась домой.

Через несколько дней наступил Новый 1945 год. Я оформила своё поступление во Второе ленинградское педучилище и после зимних каникул отправилась на занятия. Ехать надо было к Поклонной горе. Трамваи ходили плохо. Чтобы не опоздать на занятия, приходилось выходить из дома пораньше. Школа была ещё закрыта. На широком крыльце школы кружком стояли девочки и что-то внимательно слушали. Я тоже подошла и заглянула в круг. Там стояла девчушка и читала стихотворение. Читала с поразительной простотой и искренностью. Казалось, что она никого не видит и читает только для себя, для души. Это было стихотворение Горького «Девушка и смерть», стихотворение очень сложное для чтения вслух, на публику. С этой девочкой я подружилась на всю жизнь, в буквальном смысле, до самой её смерти, когда ей было уже далеко за семьдесят. Дружили семьями, дружили наши мужья и дети.

Преподаватели педучилища были людьми высокоинтеллигентными, они поощряли наши увлечения поэзией и музыкой. Так что на переменках в разных концах зала звучали стихи или романсы, а то и просто какая-то группа начинала хором петь «Вечерний звон» или еще что-то в этом духе. Преподаватель пения садился за рояль и направлял этот импровизированный хор. Тогда многие любили и умели петь. Мы часто ходили в театр. Почему-то всегда в Александринку. Очень сильно волновала игра Черкасова. Я помню, в каком неистовстве был зал, когда была сыграна сцена Иван Грозный у гроба убитого им сына в пьесе «Великий государь».

В ШЕСТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Это фраза из одноименного фильма. Война ещё бушевала, но так хотелось верить, что настанет такое время: шесть часов вечера после войны. Бои шли в Берлине. Все с нетерпением ожидали конца. Объявили о конце войны в час ночи, когда все уже спали. Я не спала. Любила делать уроки поздним вечером, в полной тишине, когда никто не мешал. Репродуктор, черная тарелка на стене, молчит. Вдруг включили метроном. Я насторожилась. Голос Левитана. Война закончилась! Захлопали окна. Люди высовывались и кричали: «Победа! Победа! Проснитесь!» Выбегали на улицу и тоже кричали «Победа!» В нашей квартире все проснулись, выбежали в коридор, обнимались и плакали, кто от радости, кто от боли, что близкие не дожили. По радио объявили, что народное гулянье начнется на Дворцовой площади в шесть часов вечера. В назанченный час мы были там. На здании Главного Штаба были растянуты огромные экраны. Там демонстрировались фильмы. В разных местах площади играли духовые оркестры. Победные марши сменялись вальсами, и тогда все танцевали. Во многих местах отдельные гармонисты играли военные песни, вокруг них стояли люди и пели. Война уже кончилась и к этому ещё нужно было привыкнуть.

Дома мы тоже не скучали. Вернулся с войны брат. Он был озабочен, как же теперь учиться, неужели заново придется поступать в институт? Он ушёл на фронт с первого курса электротехнического института. Но тревоги его были напрасны. Специально для фронтовиков был открыт первый курс, который начинался не как обычно – в сентябре, а с первого января 1946 года.

Мы, сёстры, были в восторге от брата. Он был весёлым, остроумным и общительным. Но, как нам тогда показалось, ему не хватало внешнего лоска, манеры несколько грубоваты, сказалась война. Мы нашли выход. В Юсуповском дворце была открыта школа бальных танцев. Это было время, когда, пережив всю грязь и ужасы войны, людям хотелось прикоснуться к чему-то возвышенному и чистому, почувствовать себя людьми другого мира, другой эпохи. Нужно сказать, что и учитель танцев вполне соответствовал этому настроению. Очень пожилой, совершенно седой человек, в чёрном костюме, крахмальной сорочке и галстуке-бабочке, он был очень элегантен. Все движения его завораживали, ему хотелось подражать, копировать. Он не просто учил, как держать руки, спину, голову, он искусно рисовал перед нами картину средневекового бала, где герцогини, одетые в необычайно тяжелые и широкие кринолины, всё-таки должны были танцевать. Это был полонез. Мы медленно плыли по залу, чуть приседая в такт музыке и любуясь на себя в зеркало, которое занимало всю длинную стену зала. Но вот начиналась мазурка, и он предлагал нам вспомнить бал во дворце короля Казимира в опере Иван Сусанин. Вспомнить было нетрудно. Опера шла в Мариинке, и мы совсем недавно её слушали. Иногда по каким-то причинам Зеркальный зал был закрыт, и мы танцевали в Дубовой гостиной. Вся обстановка Юсуповского дворца вполне соответствовала нашему настроению. Она возвышала, очищала, воспитывала.
Добираться туда было сложно. На трамваях до площади Труда, а потом пешком через Поцелуев мостик и по набережной Мойки.

После войны в нашу жизнь вошло то, о чём до войны и помыслить было невозможно. Уходили на войну командиры Красной Армии, а вернулись офицеры, да ещё с погонами. А за погоны наших отцов расстреливали всего за четыре года до войны, а их детям был закрыт доступ к высшему образованию. Появились рестораны, стали в моде бальные танцы – мазурка, полонез, краковяк, полька, стали раздельными школы, девочки оделись в форму царских гимназисток. Некоторые мамы стали учить своих дочерей делать книксен, а мальчиков учили шаркать ножкой. Мне это казалось смешным. Я не хотела, чтобы мои мальчишки стали «паркетными шаркунами».

Вспоминая сейчас это время, я поражаюсь тому, насколько всеобщей была тяга у молодежи к искусству. В разных дворцах культуры проводились лекции-концерты. Их было много, и залы всегда были переполнены. У моего двоюродного брата был абонемент во дворце культуры им. Кирова. Однажды он пригласил меня. В программе был Бетховен. Лунную сонату я прослушала на одном дыхании. Впоследствии я много слушала Бетховена, но только обязательно в филармонии, в зале бывшего Дворянского Собрания. Даже Малый зал филармонии я узнала только в пожилом возрасте и была там всего один раз. Почему? Видимо, это связано ещё с довоенным детством. Почему-то я очень часто на праздниках и школьных каникулах бывала во Дворце пионеров, т. е. в Аничковом дворце. Праздник и дворец были связаны для меня воедино; а музыка, танцы – это всегда праздник. Поэтому, когда появилась возможность слушать лекции-концерты в Филармонии, мы абонировали целую ложу – восемь мест. Зал всегда был переполнен. Чтобы попасть на концерт, покупали «входные» билеты, так что зачастую в ложе сидели только девочки, а молодые люди стояли за креслами. Там я впервые слушала оперы «Русалка» Мусоргского и «Травиатту» Верди в концертном исполнении.

Пойти в театр мы могли надумать в любой вечер. Попутчиков всегда было достаточно. В кассе билетов не было, у входа стояла толпа желающих попасть на спектакль, ждали «лишнего билетика». Это нас нисколько не смущало. В нашей компании был один мальчуган, который нырял в эту толпу и через некоторое время возвращался с билетами. Правда, сидеть нам приходилось в разных местах.

В выходные дни мы буквально «паслись» в Русском музее. Он нас привлекал больше, чем Эрмитаж. Хотелось поближе узнать своё, родное, отечественное искусство. Мы еще так мало знали, а война украла у нас три года, и годы эти состарили нас. Жаль было потерянного времени.

Тогда ленинградцы очень гордились тем, что они ленинградцы. Осознавали величие своего города, его истории, его архитектуры, и всё хотелось знать, всюду побывать.

Помню, как мы впервые решили погулять в белые ночи. Всей компанией, а это человек 7-8 , мы направились спящим городом на Дворцовую набережную. От Карповки мы шли по Каменноостровскому проспекту мимо дворца Эмира Бухарского, мимо знаменитого дома 26-28, мимо памятника «Стерегущему». Шли молча. Невозможно было нарушить такую тишину. Расстояние неблизкое. Только Троицкий мост составляет ровно один километр. Когда мы перешли его, то поняли, что дальше двигаться не в состоянии. Добрели до спуска к воде, посидели, отдохнули, а потом сняли туфли и пошлёпали босиком. Это было ново и забавно. Гранит на набережной был теплым. За день он был прогрет солнцем и не успел остыть. Перламутровое сияние белой ночи зачаровывало. Тишина и полное безлюдье создавали впечатление, что мы в сказке. Эта сказка так и осталась в памяти моей на всю жизнь.

Прошли годы. Уже наши дети ушли гулять в белую ночь. А мы, посидев немного, решили, почему бы и нам не вернуться в нашу юность. Теперь даже пешком идти не надо: по городу ходят автобусы и подбирают всех желающих добраться до Невы. Нас действительно скоро подобрал автобус и привез к Литейному мосту. Мост был разведён. Кругом шевелилась толпа. Видимо, «любовались» на это чудо. В таком «тесном кругу» любоваться белой ночью было как-то неприятно. Мы решили пройти на Дворцовую набережную. Ведь именно там осталась наша юность. Проталкиваясь через толпы людей, мы добрались до Троицкого моста. На всей Дворцовой набережной были припаркованы туристические автобусы. Люди из других городов приехали любоваться нашими белыми ночами. У каждого автобуса гремит своя музыка. Люди танцуют, поют, пляшут. На спусках к воде расположились целые застолья. Там едят, пьют и спят. Мы спросили, откуда вы? Оказалось – из Курска. Да, в Курске нет белых ночей, но, думаю, что эти туристы так и не узнали, что такое ленинградские белые ночи. Да и у нас не получилось встретиться со своей юностью. Разочарованные и очень уставшие, мы вернулись домой.

В войну все дворцовые ансамбли пригородов были разрушены. Молодёжь должна была принять участие в их восстановлении. Нас повезли в Царское Село. Было трудно понять, в чем могла состоять наша помощь. Обгорелые коробки без крыш, без перекрытий внутри. Скелеты, которых я так боялась в Витебске. Возле стен – битые кирпичи. Кирпичи разбросаны и вокруг. Мы собирали их и складывали в груды возле стен. Больше мы ничего не могли сделать. До войны я бывала здесь много раз, хорошо помнила то великолепие. Глядя на эти руины, невозможно было поверить, что оно ещё вернётся, что тут можно ещё что-то восстановить. Прошли годы, и люди уже не помнят об этих руинах, а тогда просто ещё не знали, как за них взяться. По рукам ходила поэма на злобу дня. Из этой поэмы я помню всего две строчки:

…с малярной кистью и ведром,

ужель та самая Татьяна, ужель тот самый красит дом.

Первое, что было восстановлено сразу после войны, – это самый большой фонтан в Перергофе – Самсон. Его отлили заново и поставили на прежнее место, починили систему труб, по которой шла вода от Пулковской горы. В определённый час мощная струя должна была устремиться в небо. Толпы людей заполнили всю округу. Все с нетерпением ждали этого мгновения. И вот струя ринулась из пасти льва, она нарастала и наконец достигла своей вершины. Гул оваций и криков «ура!» заглушил всё. Восстановление Самсона мы воспринимали, как залог того, что будет восстановлено всё. Это было очень важно для тех людей, которые видели эти развалины. Глядя на них, каждый считал, что восстановить это невозможно. Но вопреки разуму, Самсон во всей своей яростной силе и блеске устремился в небо на фоне руин сгоревшего Петровского дворца. От дворца остались только стены, а проемы окон, чтобы они не просвечивали и не портили впечатления, забили фанерой и покрасили её в серый цвет.

Наконец все разбрелись по парку. Мы очень устали. К фонтанам от вокзала шли нижним парком. Это большое расстояние. Нам хотелось отдохнуть, но скамеечки все были заняты. Вдруг мы увидели воткнутый в землю колышек с дощечкой, где было написано: «место для отдыха на траве». Мы с радостью устремились туда. Отдохнув в глубине парка, мы снова отправились к фонтанам, прихватив с собой и дощечку. Видимо, нашим мальчишкам хотелось поозорничать. Выбрав подходящее место, они воткнули колышек в землю и отошли. Через какое-то время гуляющая публика ура-зумела содержание надписи, и газон тут же покрылся отдыхающими.

Из моих повествований можно заключить, что мы интересовались только театрами да танцами. Совсем нет. Состояние нашего государства нас интересовало, волновало и безпокоило. На эту тему мы много говорили и много думали. Наше счастье, что в нашем кружке были только русские. Доносы были исключены. Мы хорошо знали и понимали, что такое колхозы. Много знали о репрессиях, о 1937 годе. У некоторых из нас были расстреляны отцы или родственники. В нашей квартире жила семья латышей. Братья Франца Антоновича – политкаторжане. Они пользовались какими-то привилегиями и жили в специально построенном доме на набережной Невы. Этот дом так и назывался – Дом политкаторжан. Но во время войны их всех уничтожили. Никого не осталось. И название этого дома было исключено из обихода. Если кто-то произносил его вслух, от этого человека шарахались как от прокажённого.

Политические анекдоты тоже были у всех на слуху. Говорят, что сейчас они изданы целыми томами. А в то время за них можно было угодить в лагерь. Нужно было только чтобы ваш лучший друг оказался стукачом. В нашем кругу это была такая редкость, что я об этом никогда не слышала.

Анекдот: Ретивый комсомолец предлагает:

– Что мы все говорим, слава Богу, да слава Богу. Давайте говорить – слава Сталину!

– А когда Сталин умрет, что же будем говорить?

– Слава Богу!

Тяга к чтению, так присущая всему нашему роду, вероятно, и послужила причиной того, что я, уже имея специальность, имея семью, решила поступать в Библиотечный институт на дневное отделение. Моё намерение вызвало недоумение, даже иронию у всех окружающих. Тогда для поступления в институт не требовались деньги, но требовался определенный уровень подготовки. Конкурсы в вузы были большие – 4 человека на место. Проходной бал – 18. Я получила три пятерки и одну тройку. Мой муж в первый год помалкивал, что его жена – студентка. Говорил, что домашняя хозяйка. Он работал на военном заводе, а там сведения о семье требовались подробные. Но когда я стала студенткой второго курса, он решился это «обнародовать». Заканчивала я институт, имея уже двух детей.

Мне, конечно, повезло. Институт этот находится в особняке Австрийского посланника, где хозяйкой была Долли Фикельмон, внучка Кутузова, приятельница Пушкина. Это был дворец. Кругом мрамор, хрусталь, зеркала. Изучали в основном мировую литературу и мировую историю, а такие предметы как марксизм-ленинизм просто сдавали. Литературу и историю нам читали так, что по окончании лекции гром оваций сотрясал зал, хрустальные люстры звенели. Мой старший сын уже в четырёхлетнем возрасте познакомился с мифами Древней Греции и рисовал Аполлона в макинтоше и резиновых сапогах. Аполлон сам пас своих божественных белых коров. Значит, был пастух. А пастуха мой сын каждое лето видел в Вологодской деревне.

Из современной нам послевоенной молодежи сложились и «шестидесятники» и «деревенщики». Журнал «Новый мир», когда его редактором был Твардовский, зачитывался до дыр. Когда Твардовский умер, умер и журнал, т. е. он стал чужим. Но его идеи продолжал развивать «Наш Современник». Молодёжи очень стоило бы читать сейчас Федора Абрамова, Василия Белова. Но пока всех привлекает западная культура, западная идеология, западный закон и порядок. Это увлечение Западом на Руси бывало не раз, но русская ментальность переваривала его, и оно исчезало. И закон, и порядок в России должны быть русскими, тогда народ примет его, освоит и начнёт созидательную жизнь.