Репортаж 5. Побег

Александр Войлошников
                3110               
Репортаж  № 5                «Если бежать, так уж
П О Б Е Г .                бежать по всем правилам,
Прошел месяц.                честь по чести»
Время – август 1938                (Марк Твен. «Приключения
Возраст – 11 лет.                Гекльберри Финна») 
Место – ст. Океанская,                .               
               
           -- У-у-ух! -- замирает душа от восторга полёта! А через пару секунд – Ах!!! -- полёт обрывает обжигающий удар о поверхность воды и море, озорно щекотнув вдоль тела скользящим холодком тугих струй, нежно сжимает меня в ласковых объятиях глубины. Сквозь зеленоватую прохладу морской воды, видны солнечные блики, причудливо извивающиеся на каменных глыбах, которыми устлано дно. Блаженствуя в невесомости, парю над шевелящимися водорослями, над рыбами, испуганно шарахающимися от моей тени, над деловито озабоченным крабом, который неуклюже корячится, бочком перелезая через скользкий камень. Как во сне, медленно плыву в иллюзорно расплывчатом мире, где свет закручивается в причудливые змейки. На суше свет льётся, сверкает, брызжет, но струится и змеится он может только в воде, -- в фантастически не земном мире, где цвет и форма предметов непрерывно меняются, появляясь из зеленоватой прохладной мглы и исчезая в ней. Удивительный мир зыбких форм и причудливого света, мир, в которм всё непостоянно, расплывчато и так волнующе таинственно, как в волшебном сне!
            Но нарастающее желание вдохнуть глоток воздуха, напоминает: пора покидать этот дивный мир! -- загостился я тут. Моё свободно парящее тело, напрягается, прогибаясь, и устремляется вверх, подгоняемое взмахами рук и толчками ног. Вверх! Скорее вверх!! -- туда, где бледно голубая граница подводного мира причудливо комкается в складках волн, бегущих по поверхности. Еще несколько удушливо тягучих секунд и… пробив грань меж мирами воды и воздуха, моя голова, как пробка, ошалело выскакивает в другой мир – мир ярко синего неба, ослепительного солнца, незыблемых очертаний причала, рыболовных сейнеров и вкуснейшего голубого воздуха!
        --  Вобла-шинников! – скрипучим голосом старательно перевирает мою сибирскую фамилию воспитатель педагог по кликухе Кризис. Пацаны хихикают. Кризис все наши фамилии специально перевирает – бзик у него такой. Я перевожу дыхание, с сожалением расставаясь с упоительно голубыми и горько солеными воспоминаниями о прошлогодних купаниях в «Ковшике» -- причале рыбфлота.               
          -- Интересно, из какой ты грёзы вынырнул -- такой удивлённый? Расскажешь? Нет? Тогда рассказывай о культуре в царской России… к доске иди!... да поскорей! -- торопит меня Кризис, потому что видит, как Мангуст шепчет мне скороговорочкой:
    -- Поэтов на дуэлях чпокали, писателей чахотой кокали…
       Я отсигналиваю ладошкой: «Отвянь! Сам знаю!», потому что не только знаю урок, но и умею правильно рассказывать: велеречиво, не конкретно, с обилием общих слов. Таков язык советской исторической науки. Но Кризис, вроде бы,  и не слушает ту бредятину, которую я тщательно пережевываю, подражая языку учебника. Взгляд его устремлен через зарешеченное окно, за забор с колючкой, туда, где сияет дивный приморский август. Задетый за живое невниманием Кризиса к моей исторической эрудиции, я умолкаю и, стоя за его спиной, разглядываю его веснущатую лысину, которую безжалостное время протёрло и простёрло на полголовы. С беспощадностью человека, умудренного одиннадцатилетним жизненным опытом, думаю я о том, что сорокалетний Кризис не просто потрепан жизнью, а заношен ею до состояния СБУ (слишком бывший в употреблении). Неестественно желтое лицо Кризиса задумчиво и печально. Быть может, вспоминает то лето далёкой юности, когда стоял он на пороге мореходки, мечтая стать морским волком – капитаном дальнего плавания? А если бы тогда Кассандра показала ему картинку из его будущего? Например – сегодня… И почему жизнь такая злая? Зачем сильные, отважные мужчины и прекрасные, нежные женщины, становятся карикатурами на самих себя: перекособоченными скелетами, небрежно вставленными в неуклюжие футляры из собственной потрёпанной кожи,  неряшливо помятой и с истекшим сроком годности. Зачем люди, по привычке, как надоевшее платье, много лет донашивают своё тело? Зачем живут? – не зная, -- зачем?
          -- Кончил, Войлошников? Садись… очень хорошо… -- тихо говорит Кризис, не отрываясь от своих мыслей. Гордо иду на место довольный собой и Кризисом. Садясь, бдительно проверяю ладошкой свой стул: что успели подложить под мой зад неугомонные мои современники? А у пацанов настроение праздничное. По результатам учебы, сегодня более полгруппы пойдёт купаться на Амурский залив! «Не все течет, но кое-что меняется», изрек как-то Кризис. С тех пор, как в дождливую июльскую ночь с хоздвора ДПР выехал автозак «Услуги на дому», многое изменилось у нас, но, увы, не раз… Колобок продержался в ДПР две шестидневки и исчез так же внезапно, как появился. Уехал во Владик, -- и… точка! – как закруглял он свои фразочки. Скорострельность НКВД на корню пресекла его бурное стремление к реорганизации. Но за две шестидневки Колобок успел сделать больше, чем его предшественники и последователи вместе взятые! Погорел Колобок по доносу воспитателей, которым трудно было ужиться с честным и добросовестно энергичным начальником, с беспокойной душою прораба, а не злобного гебиста.
         Прав Дрын: самоуничтожается НКВД. Самоуверенно злобствуют чекисты днём, а по ночам жалобно скулят на ушко раскормленным женам, дрожа от страха под украденными тёплыми одеялами, на наворованных кроватях, в присвоенных квартирах… Всё то, что они украли – чужое, временное, случайное, а неминуемая гибель своя, закономерная и навсегда! А чего ради? Ради этого барахла?!! Строчат доносы чекисты друг на друга, выслуживаются перед начальством, выпендриваются преданностью Партии и ненавистью к её врагам, изнывая от предположений скверных, но верных о том, что и на каждого из них тоже кто-то строчит донос. Строчат доносы днём, а по ночам покрываются холодным пОтом от леденящего душу страха, услышав шум автомобильного мотора. С утра грозно стучат кулаками, по столам и головам арестованных, а ночью испуганно вздрагивают от дверного хлопка в подъезде. Строчат, стучат и вздрагивают… вздрагивают, стучат и строчат. А вместо расстрелянных чекистов, появляются другие, более злобные от лютого страха, сосущего под ложечкой. И доживем ли мы до того благословенного дня, когда последний чекист, выкарабкавшись из под горы наворованного шмотья, настрочит донос себе и на себя, чтобы тут же самому «приговор привести в исполнение немедленно»!
           Трудно обвинить человека в антисоветчине, если он не говорит,  не слышит, не видит, и кукиш в кармане показать не может! Слепоглухонемой паралитик – идеальный советский гражданин, конечно, если в прошлом он нигде не жил, не участвовал и, в идеале, – не имел родителей, живших до семнадцатого года, потому как самозародился по призыву Партии, в унитазе на Лубянке! А для доноса на Колобка ничего не надо было придумывать. Если человек что-то делает и других беспокоит, то тут до вредительства – один шаг! Разве не чувствуется антисоветский душок Колобка, если хотел он создать для чесов, врагов народа, условия, как в детдомах, где содержат детей «друзей народа», как называют уголовников? Жаль, и поговорить-то с нами не успел он – всё было ему: «некогда разговоры разговаривать»! И остались от Колобка добрая память для наших душ и купания в Амурском заливе для наших тел.
          Рядом с ДПР есть участок берега, огороженный забором, там хранятся лодки «ВЗОР НКВД». Это место и облюбовали для наших купаний. А чтобы никто не удрал по пути к заливу, водят нас в сопровождении нескольких воспитателей из тех, кто пошустрее. Да и куда среди дня бежать по ВЗОР-у, где живут только сотрудники? У воды мы раздеваемся догола, а одежду складываем рядком. В воду заходим и выходим по команде, а воспитатели за нами и с берега следят, и из лодки, со стороны залива, чтобы пацаны далеко не заплывали. А, ведь, мы на море выросли! -- нам бы поплавать наперегонки и на дальность, нам бы понырять с высоты, а не мокнуть, как курицы, на мелководье! Но и такое купание – наслаждение! Окунёшься в океанскую водичку – будто бы на воле побывал! Долго потом слизывают пацаны вкусные, как свобода, соленые кристаллики океана, осевшие на беленьком пушке около рта…
          После исчезновения Колобка купания разрешили только тем, кто хорошо учится. В отличие от женского большинства педагогов, не подозревающих о том, что у пацанов, кроме тела, бывает душа, Кризис понимает, что пацан может выучить учебник наизусть задом наперед, но никогда не прочитает его так, как надо, если ему это без интереса. С девчонками проще: им скажут, что это надо выучить, -- и они учат, не думая: а на фиг? Так они устроены природой: с низким уровнем скепсиса, и высоким чувством ответственности. А с пацанами – не так. Прежде чем научить пацана, надо изловить его душу, ведь, перед учителем сидят не пацаны, а их бренные оболочки. И пока эти оболочки невинно таращат глаза на учителя, души пацанячьи, в мечтах своих, мчатся по прерии на взмыленных мустангах, качаются по волнам океанов на палубах пиратских шхун, спускаются в таинственный мрак подземелий древних храмов в поисках сокровищ… И феминизированная педагогика, безуспешно перепробовав на пацанах все дамские штучки (т.е. методики), приходит к выводу: пацаны – тупые, зловредные создания природы и учить их – полная безнадёга! По мнению учителок, Песталоцци не мог быть пацаном, он так и родился с педогогической книжкой под мышкой.
        Новый начальник ДПР имеет кликуху – «Мираж». Потому что никто не уверен: а есть ли он на самом деле? -- так как живёт и работает он во Владике. А ДПР-ом заправляет старший воспитатель по кликухе Рогатый, похожий на Гнуса угрюмостью и бесцветно равнодушными глазами профессионального мокрушника. Но главная достопримечательность Рогатого -- шишки на рано лысеющей голове. Никола Мученик божится: это рога прорастают! А остальные воспитатели, как воспитатели -- с нормальной энкаведешной педагогической эрудицией и твёрдо знают, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс это не муж и жена, а четыре разных человека. Особняком ото всех держится в ДПР, замещающий всех учителей, зав учебной частью, интеллигентный Кризис, который на чекиста ни с какого бока не похож. Как Маугли в стае обезьян!
      История интересна в романах Дюма, Вальтера Скотта, Конан Дойля… Там -- коварные интриги, кровавые сражения, горячая любовь, лютая ненависть. «Коварство и любовь» определяют судьбы королей и народов. Но это – в тех книгах, которые учителя истории презрительно называют «беллетристикой» и запрещают читать. Потому что, по марксистской науке, историю делают «не Бог, не царь и не герой». а безликая, как вши, народная масса. А историей СССР рулит Великий Вождь. И теперь, вместо истории, -- «Биография Сталина»!
          Кликуха к Кризису прилипла без вариантов. Такая же скрипучая, как он, а словом «кризис» в нынешней истории называют любое событие до семнадцатого года. Но сам Кризис – мужик нормальный. Без кондея обходится и никого из нас ни разу не ударил! А из-за купаний, мы и без колотушек учим на совесть любую скукоту и бредятину. И с каждым днем отличников всё больше. Но и отбор на купания становится строже. За любое замечание – лишение купания! А это – хуже карцера. Горько соленые волны Амурского залива -- маленькая, но родная частичка  Великого океана, на волнах которого качались корабли командоров самой романтичной эпохи открытия планеты! Нет в мире океана романтичнее Великого или Тихого! Потому-то и становится так желанна свобода после соприкосновения с горько соленой водой этого океана. Тем более, если ты находишься не на цветущем, необитаемом острове, как Робинзон, а на замусоренном участке территории ВЗОР НКВД, отгороженном забором с колючкой даже от общей тюрьмы – Сесесерии! Сюда людям «вход воспрещен», потому что гужуются тут только чекисты! И в этой загородке пришла в мой рыжий кумпол такая шедевральная идея побега, которой вдрызг обзавидовался бы Граф Монте-Кристо! Графу – что!? – сквозануть бы из замка Иф, а там – хоть трава не расти! А мне и о родителях подумать надо, и пацанов бы не лишить купаний. А значит, надо подорвать так, чтобы побега не было, но и меня в ДПР – тоже. У Дантеса, будущего Графа Монте-Кристо, подготовка к побегу была примитивней некуда:
          «Большие начинания должны приводиться в исполнение безотлагательно»
           Это для того, чтобы долго не думать, а то передумаешь. И я притыриваю из хозтряпок рваную, длинную майку. Если ее связать между ног – получится спортивное трико, как у борцов в цирке. Свернув майку, сую в карман. А перед обедом нас, счастливчиков удостоенных купания, выстраивают на хоздворе. Нетерпеливо переминаемся с ноги на ногу, поглядывая в солнечную августовскую лазурь неба, не замутненную ни одним облачком. Наконец-то долгожданная команда:
          --  На пра… о! Ша-агом… ырш!!
              И тут на крыльцо выскакивает дежурный воспитатель:
          -- Сто-о-ой!!
          -- Приставить ногу! 
          -- Кому я поручил цветы полить? А?? – спрашивает дежурный. У меня – мурашки по коже, не смотря на августовскую жару. Это ж – мне!! Мне поручил дежурный полить цветы! Поручил, мимоходом, в коридоре, я подумал, что он тут же забыл… угораздило же меня попасть ему на глаза… и дело-то плевое – пробежать по комнатам с ведерком… а я, тут же, с Мангустом заговорился! А теперь – прощай купание! А вместе с ним – прощай побег!? А что завтра будет? – бестолково закружились мысли в голове…
          -- Я ка-аму по-ру-чил цветы полить?? – закипает на крыльце дежурный.               
          -- Мне поручили, Игнат Василич! Я позабыл… простите… я обязательно полью… -- тараторит Мангуст, неожиданно выскакивая из строя. Дежурный удивленно смотрит на Мангуста, но срабатывает эффект одинаковой одежды. Да и какая разница ему -- над кем куражиться?
          -- А купаться ты не позабыл пойти? А? – изиздевается дежурный. – А ну – иди поливай! Сейчас же!! Заодно пол помоешь в дежурке! Это укрепит память!
         Худенькое лицо Мангуста морщится: на глазах -- слезы. Он единственный знает, что сегодня видит меня в последний раз. Поэтому и выскочил из строя вместо меня… Когда нас повели, я оглядываюсь и вижу: улыбается Мангуст, вытирая слезы, и  машет мне ладошкой. Сердце сжимается: неужели… навсегда?!
          На берегу, пока все раздеваются, я бросаю свёрнутую майку в кучу мусора, а одежду кладу в ряд со всеми и – в воду! Дождавшись, когда лодка с воспитателями зайдет мористее купающихся и воспитатели в лодке забазлают на тех, кто далеко заплыл, я брызгаю водой на пацанов, которые рядом. В ответ поднимается туча брызг и, под их прикрытием, я ныряю и сразу  утяжеляюсь камнем: до пирса –  метров пятнадцать! Не каждый столько проплывёт под водой! Но я это умею: каждое лето ловил у причалов «Рыбфлота» крабов и морских ежей! А зимой, в школе, тренировал дыхалку: сидел на уроках, затаив дыхание и, стараясь не заспешить, считал в уме до сотни. Но часто, увидев, моё напряженное, до покраснения, лицо, учителка прерывала мою тренировку и просила выйти из класса, опасаясь, что я воздух испорчу…
          Сперва я ухожу под водой на глубину, удаляясь от берега. Потом плыву вдоль берега к пирсу, определяя направление по водорослям: под водой наклон дна не виден -- кажется, дно во все стороны поднимается. Я думал, что ослаб в ДПР-е, но уже под водой я, как и Граф,
          «…с радостью убедился, что вынужденное бездействие нисколько не убавило выносливости и ловкости, и почувствовал, что по-прежнему владею стихией, к которой привык с младенчества»
         Но тут я чувствую, что по времени, я уже должен увидеть опоры пирса, а… а их нет! Одна за другой уходят драгоценные секунды… мне не хватает воздуха!! Я задыхаюсь!!!... В голове – паника: промахнулся мимо пирса -- плыву в море!!! Инстинкт требует: бросай камень, всплывай, пока в сознании!!! Ему, инстинкту дурному, плевать на то, что вокруг горькая тихоокеанская вода…  инстинкт пытается разжать мои стиснутые зубы, заставить меня вдохнуть хоть что-нибудь, вдохнуть взахлеб, полной грудью… вдохнуть!... Однако, тренировки  по воспитанию воли не прошли даром, и
          «К тому же страх, этот неотступный гонитель, удваивал силы»…
      В тот момент, когда уже готов я уступить инстинкту и всплыть, я вижу расплывчатое пятно -- опору пирса! Ухватившись за осклизлую опору, обросшую водорослями, и укрываясь за ней, я судорожно, со стоном, глотаю воздух. В глазах мелькают «черные мухи» от недостатка кислорода, а нужно снова нырять к следующему пирсу, метрах в десяти от этого...
          «Дантес только перевел дыхание и снова нырнул, ибо больше всего боялся, как бы его не заметили».
          До следующего пирса ближе и плыть проще – по прямой. Никогда не приходилось мне так тяжело нырять, да ещё два раза подряд. Из-под второго пирса я наблюдаю, как воспитатели, щедро раздавая шлепки и матерки, извлекают пацанов из воды: двадцать минут купания заканчиваются… Теперь внимание воспитателей поглощено пацанами, мелькающими туда-сюда и воспитателям не до того, чтобы по сторонам природой любоваться. Перебегая на карачках, укрываясь за лодками, лежащими на берегу, я спешу заползти в примеченный ранее сарайчик с дверью, косо висящей на одной петле. Я предполал: раз есть сарайчик, то будет там вдоволь хлама, среди которого можно затыриться. Но, увы, -- сарайчик пуст! Только неопрятная куча хвороста-плавника и каких-то деревянных обломков, видимо собранных на берегу на дрова, лежат посреди сарайчика.
        А меня зовут! Я слышу крики!! Меня хватились!!! Первая заполошная мысль – самая глупая: залезть под кучу плавника посреди сарайчика. Поранив ногу ржавым гвоздем, перепачкавшись в пыли и каком-то мазуте, я расстаюсь с этой мыслью и спешу соорудить маленькое укрытие из обломков досок и тяжелой коряги, лежащей за кучей хвороста у противоположной стенки. Вспотев от спешки и страха, нахватав заноз в разные части организма, я, через несколько минут, забираюсь вовнутрь своего сооружения и, задвинув за собой корягу, замираю там, скорчившись в три погибели. Зато, здесь меня ожидает маленький приятный сюрприз: щель в стенке сарая, через которую я наблюдаю за тем, как меня ищут. Воспитатель, по кликухе Баклан, бегает по берегу, заглядывая под лодки, лежащие на суше. Больше всего лодок лежит между пирсами, так что, ему там еще долго заглядывать… Почему-то до сих пор я не подумал, что в сарайчик тоже могут заглянуть – слишком далеко сарайчик… Двое других воспитателей идиллически медленно плавают в лодке там, где мы купались, задумчиво глядя за борт… А еще один, в тельняшке, собрав пацанов в кучу, усадил их на гальку и кружит вокруг, не сводя с них глаз, как уссурийский тигр возле кабанчиков. Заглядевшись на пацанов, я теряю из вида Баклана. Вдруг слышу торопливые шаги у самой двери сарая. Замираю, дрожа в укрытии, которое, кажется, вот-вот развалится от моей вибрации. Быть может, пробежит мимо?… Кр-р-рах!!! – с треском отлетает последняя дверная петля на двери сарайчика, и с таким же треском проваливается моя глупая надежда на то, что в сарайчик не заглянут…
          «Он собрал все свое мужество и затаил дыхание, он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение сердца.»
        Описывал такое состояние Граф. Глаза мои со страху зажмуриваются и я перестаю не только дышать, но и видеть. Только слышу, что Баклан в той же последовательности, как и я, знакомится с интерьером сарайчика: вбежав с яркого света, Баклан спотыкается о деревянный брус у двери, и, потеряв равновесие, натыкается на торчащий из доски гвоздь. Слышу треск материи и, по сложности многоэтажного грамматического построения из смачных матюков, оцениваю ущерб причиненный его новеньким клёшам. Хорошо, что у меня не было времени, сооружать свое убежище основательно. Неряшливая кучка перепачканных в мазуте обломков в дальнем тёмном углу сарая, до которого нужно добираться, перелезая через большую, грязную кучу плавника, не вызывает энтузиазм у Баклана. Тем более – у его новеньких клёшей. Конечно, он думает так же глупо, как я, потому что старается заглянуть под большую кучу плавника посреди сарая. И обретает то же, что и я: пачкается в мазуте, покрывается пылью, загоняет занозы в ладони. Психанув и потеряв интерес к рассматриванию сокровищ тёмного сарайчика, Баклан выскакивает наружу, чтобы заглянуть под лодки возле сарая.
           Я открываю глаза. Двое в лодке плавают уже вдоль второго пирса, разглядывая опоры под водой. Воспитатель, которого с пацанами оставили, костерит на все корки тех, которые в лодочке катаются: кто поверит, что пацан под водой доплыл до второго пирса и там спрятаться?! Но, раз так, значит, -- утонул!? И так как утопленнику -- всё по барабану, а живым воспитателям обедать пора, то поиски прекращаются. Пацанов выстраивают, еще раз пересчитывают: не прибавилось ли? – и, наконец-то, уводят.
          Тут-то я могу перевести дух, и перестроить свое укрытие так, чтобы в нём распрямиться. И не зря стараюсь: через час снова приходится залезать в свою нору за спасительной корягой, так как на берегу появляются трое воспитателей с какой-то снастью и двумя авторитетными парнями – осводовцами. Эта шумная компания берёт весла в сторожке, спускает на воду две лодки и отправляется тралить дно. Слушая их громкий разговор с лодки на лодку и авторитетные прогнозы осводовцев, я узнаю, что коварное подводное течение унесло моё тело на глубину в залив, а оттуда -- в океан, к акулам. А у берега меня искать -- только время зря терять! И не их осводовское дело утопленников искать. «Общество спасения НА водах», не для ловли утопленников ПОД водой!
         Такое равнодушное отношение к поискам моего тела слегка меня задело: жалко им время терять, чтобы тело мое поискать!?  Но я был не прав: авторитет НКВД вмиг усмиряет бунт «освода» -- поиски продолжаются и лодки от берега удаляются. А я подумываю: как сделать так, чтобы время до темноты шло поскорей. Но, кроме уэллсовской машины времени, ничего в голову не приходит. А время совсем остановилось, как в романе Уэллса остановилось вращение земли. Мучительно долго проходит вечность. За ней – другая. Между двумя вечностями, я неожиданно уснул. От переживаний. Наконец-то солнце опустилось так низко, что заглянуло в сарайчик через пустой (после визита Баклана) дверной проем. Тогда экспедиция, по поискам моего юного тела, прекращает работы, так и не добравшись до Марианской впадины.
          Убедившись, что берег опустел, я, покидаю убежище, сажусь в сарае на деревянный брус и долго смотрю, как в раме дверного проема багровый диск солнца медленно и величаво опускается за заросшие тайгой сопки на другом берегу Амурского залива. За день судьба так энергично швыряла меня от надежды к отчаянию, что устал я надеяться и отчаиваться. Безразличие охватывает меня. Вечерняя тишина на берегу залива кажется зловещей и страшит больше, чем уже привычные злые окрики и угарный мат воспитателей. После жизни среди гвалта взбалмошного мальчишечьего коллектива, одиночество гнетёт. Будто бы я один остался на Земле, как уэллсовский путешественник по времени, наблюдавший конец света. Красочное описание миллионолетий замедления вращения  планеты и печальное угасание жизни под остывающим солнцем, когда-то это произвело на меня такое впечатление, что я не один раз перечитывал это место: «солнце, кровавое и огромное, застыло над горизонтом. Оно имело вид огромного купола, горящего тусклым огнем».
       На пустынном берегу Амурского залива, всё, как в романе Уэллса. И вселенская печаль сжимает моё сердце, будто бы я присутствую при Конце Света на планете Земля. Жалко мне всех, кто жил, живет и будет жить на этой несчастной умирающей планете. Зачем жить, если память не только о тебе, но и обо всём человечестве бесследно растворится в бездонной пучине времени? Зачем войны, революции, труд, знания, любовь и ненависть, если от всего этого не останется никакого следа!? Зачем нужна жизнь, если каждому человеку понятна её бессмысленность??! А смерть – это не абстрактное событие из далёкого будущего. Смерть начинается сразу после рождения и вся наша жизнь – умирание. И только после смерти люди перестают умирать, потому что смерть прекращает умирание. А я умираю уже одиннадцать лет!! И мне становится очень жаль самого себя! -- жальчее, чем всё человечество. Ведь когда-нибудь и моё умирание закончится. И как обидно, что другие люди без меня будут радоваться жизни, а на земле будут совершаться интересные события, о которых я и не узнаю!! И я понимаю, что люди только живут вместе, а умирают поодиночке, каждый сам в себе. И каждому страшно умирать и жаль самого себя. И, как козла, бегающего на привязи вокруг столба, снова и снова притягивает меня к тому же столбовому вопросу: зачем и кому нужна жизнь? Зачем люди живут, преодолевая страдания? Зачем они заботятся о том, чтобы жили их потомки, страдая от труда, забот, голода, болезней и тех же неразрешимых вопросов?! Вот и я цепляюсь изо всех силенок за свою жизнь, а... заче-ем??
         От мысли о том, что я, хотя и рыжий, но умный, а никто из моих современников, кроме Мангуста, это не ценит, становится мне себя жалко и я начинаю думать о том, что самое подходящее время для того, чтобы тонуть, -- это на закате солнца: красиво и печально. И от созерцания трагично воспалённого заката, охватившего небесным пожаром весь западный берег залива, меня охватывает поэтический зуд. Хочется немедленно создать бессмертное стихотворение на актуальную тему о моей… утопии, то есть, о моем утонутии, то есть…  ну и ну! Как тут тонуть, если для этого и слова нет!? Бедняга Рогатый, как он напишет рапорт за этот трагичный случай? Небось: «… имело место погружение чеса в воду и без выгружения его оттуда»? 
         Но тут мне становится не до смеха, потому как я обнаруживаю, что дрожу уже не за жизнь, а от холода. С каждой минутой становится холоднее, а от трагичной пустоты в желудке -- так неуютно жить! Приятно грустить о чём-то в жаркий день, покачиваясь в гамаке, в тени дерева, после обильного обеда. Но когда кожа в пупырышках от холода, а в животе голодное бурчание – тут не до печали! Ничто так не отвлекает от грустных мыслей, как желание поесть! Печальные стихи пишут после обеда, а самоубийства бывают там, где у людей одна проблема: как похудеть? В стране, где умирают от голода, где жизнь наполнена борьбой за выживание, где прощание с жизнью дело повседневное, -- какому идиоту придёт в голову мысль о самоубийстве?! И погрустить-то в такой стране не дадут: то-олько расслабься – сразу сожрут! И без горчицы. Сейчас СССР – зона рискованного проживания, но, когда-то, сытые люди, вроде «поэта печали» Надсона, сидя в кресле качалке на веранде виллы у моря, любовались на закат и, в ожидании, пока накроют стол к ужину, грустили о никчемности жизни, рифмуя строчку: «печаль моя светла». 
            И у меня «печаль светла»… была! От холода и голода печаль прошла. Осмотрев сарайчик, вижу я то, на что не обращал внимание, пока это было не нужно: слева от двери, под дровяным мусором, лежит свернутый кусок толстого брезента. Вероятно, на этом брезенте кто-то плавник сюда таскал волоком, потому что брезент в пыли и мазуте. Но мне это без разницы: неизвестно, кто из нас чище? Завернувшись в брезент с головой я согреваюсь и начинаю выковыривать занозы из своей голодной сущности. А ведь, уже и ужин прошел! – спохватываюсь я. И в спальне свет выключили… пацаны в постелях меня вспоминают… небось, хорошо… только бедный Мангуст молчит, чтобы не проговориться! Мается. Ведь он опять единственный, кто знает ответ на загадку моего утонутия… утопии… тьфу!...  Но уверен я в нём – не подведет! И воспитателям сообщит, что я плавать не умел, а всё пытался заплыть подальше, но он за мною в воде присматривал, а сегодня – не смог присмотреть… по вине дежурного воспитателя! А Мученик, небось, от страха завернулся в одеяло с головой и декламирует оттуда о пристрастиях утопленников к дружеским визитам в лунную полночь:
              Безобразный труп ужасный
                Посинел и весь распух…
                Горемыка, знать, несчастный
                Погубил свой грешный дух…               
 Нагоняет Мученик страх на всех, а больше – на себя. И так мне захотелось к пацанам! Дождаться б восхода луны, подобраться к окну в спальню, постучать в то окно, возле которого койка Мученика и, стоя голым в лунном свете… завы-ыть дурным голосом: ууууу!!! -- ой, сколько было б шу-ухера -- полные штаны!! А что после? Если Рогатому в лапы попаду – будет мне «у,у» -- он из меня такое выразительное наглядное пособие сделает для тех, кому ещё на волю захочется -- жуть!
           А «Родная Партия» этот вариант уже узаконила. Недавно нам новый Указ прочитали о том, что чесиков надо расстреливать начиная с любого возраста, хоть грудничков, за любое преступление! Но, особенно, – за побег. Ведь мы не просто преступники, а политические рецидивисты, потому как еще в эмбриональном состоянии предали идеалы Партии, вступив в контакт с врагами народа -- своими родителями! То-то в масть этот Указ «рыцарям революции»! Тяжело приходилось трудиться чекистам до Указа, пока выбьют дух сапогами из живучего чесика, чтобы списать его по воспалению легких! А по новому Указу – чпок! – и порядок! И прохоря от крови чекистам отмывать не надо… Да-а… У Графа Монте-Кристо проблем и  опасностей было поменьше… чем у меня. Поймали бы его – обратно в замок Иф законопатили. А там – дело привычное – сиди и готовься к новому побегу. Когда свободное время есть, то побег придумать -- дело не хитрое,
          «ибо тому, кто охраняет, приходится предусматривать сотни вариантов возможностей побегов, а тому, кто убегает, достаточно предусмотреть только один.»
          А, главное, после побега Графа ждало богатство и жизнь в загранке, где даже паспорт не нужен! Как хочешь, так и назовись! Хочешь – графом Монте-Кристо, хочешь – гуманоидом с Марса. А что ждет меня в Сесесерии, где бдительные совлюди на просвет каждую справку из бани изучают? Небось, про меня у Дюма роман не получился бы: соображалка у Дюма французская, рассчитанная на порядочных людей, а не для СССР, населённого тварями, злобными даже к себе!               
                *       *       *               
          Стемнело. Пора. До восхода луны надо учесать подальше от ВЗОР-а, где каждый встречный -- гебня. Выглядываю из сарайчика… слышу – шаги! Галька скрипит… поступь тяжелая… ближе… ближе… На фоне светлой гальки -- грузная фигура в плаще: сторож!... с берданкой!! И как я про сторожа не подумал?! И майку не взял…  Отпирает сторож будку с вёслами, заходит, выходит, сел на порог будки и закуривает… а время идет… Может быть он куда-нибудь уйдёт? А куда ему идти? Покурил и сидит. А время идет!  Мало того – к сторожу присоединяется какой-то ханурик. Рыбак полунощник… а время идет!! Теперь вдвоем курят...  а время идет, идет!!! На востоке сиренево посветлело -- луна встаёт. Медлить нельзя! Время идёт!! Прихватив с собой брезент, как компенсацию, за утрату майки, выползаю я из сарайки. Сторож и ханыга уже докуривают, ослепляя себя огоньками цыгарок и разговаривают, значит, не видят в темноте и не прислушиваются. Крадусь к забору. Пока темно, как у негра в подмышке, а еще немного и было бы поздно: вот-вот луна выкатится! До чего забор высоченный… ещё и колючая проволока сверху… хорошо, -- изнутри поперечины и брезент есть, -- на колючку положить. Преодолев забор, отцепляю брезент от колючки и вешаю его на плечи. За забором – грунтовая дорога вдоль залива во Владик. Выхожу я на дорогу и… бывает же такое: возле дома отдыха НКВД в вечерней тишине запел репродуктор, комментируя на весь ВЗОР мои телодвижения, даже, мысли!
                -- Выхожу один я на доро-огу…
           Краешек ярко-молочного диска, выглянув из-за леса, облунивает на дороге мою одинокую фигуру, похожую на привидениие, зачехленное для транспортировки на тот свет.
           -- Сквозь туман кремнистый путь блестит…
 многообещающе выпевает сладкоголосый певец. Это точно, -- ужасаюсь я, -- до Владика два десятка километров кремнистого пути для моих босых ног поблескивают!… А неугомонный певец, вместо сочувствия, выводит  рулады о тишине и звездах, насчёт полюбоваться этим:
               -- В небесах торжественно и чудно…
          Но мне не до прелестей небесных: все внимание -- под ноги! Никогда не ходил я босиком! Тут, хотя бы, с территории ВЗОР-а  унести ноги… Ох! – и что-то острое впивается меж пальцев! Я подскакиваю под сочувственные слова:
                -- Что же мне так больно и так трудно,
                Жду ль чего, мечтаю ли о чем?.. . 
       Мечтаю я о ботинках… желательно – модели «Гавнодавы» с дюймовой подошвой! Прихрамывая, ковыляю к обочине. Здесь, возле дороги, вроде свалки: под ногами острые железки и битое стекло. Удрученно сажусь на сломанный деревянный ящик. А сладкоголосый продолжает изиздеваться:
                -- Я б хотел забыться и уснуть…
        Да и ещё раз настырно повторяет это! А до сна ли мне, если я даже с территории ВЗОР-а слинять не могу! Но, среди этого мусора, меня осеняет такая идея, что я перестаю слушать сладкоголосого пропагандиста ночных прогулок и остаюсь в неведении о том: на фиг было сладкоголосому выходить на дорогу, если он спать хочет? И почему «так  больно и так трудно» ему? Что он, тоже босиком гуляет?? У меня теперь свои заботы: вооружившись стеклом и острой железкой, я разрываю края брезента на длинные полосы, и обматываю ступни. Получаются онучи, как у Иванушки-дурачка. Для ходьбы по «кремнистому пути» -- в самый раз!
          Если б я не уклонялся от встреч с редкими прохожими на станции Седанка, то, быть может, стал источником легенды о Рыжем Призраке со станции Океанская, тело которого не захоронили и печальный дух его скитается по берегу Амурского залива. Остаток жесткого брезента, который я превратил в древнегреческий хитон, прорезав отверстие для головы, придает мне сходство с меланхоличным привидением, гуляющим в лунную ночь. Понатуре тому, кто б увидел меня, пришлось бы долго штанишки от попки отклеивать! Как жаль, что меня не видят пацаны из ДПР-а! До чего интересно быть покойником! Разумеется, чтобы и на этом свете место мое осталось за мной и чтобы мне бы самому выступить перед народной массой на своих похоронах. Я бы им та-акое выдал – вусмерть урыдались!
       На дорогу луна не светит – слева сопки и лес. Зато луна вдрызг разбрызгалась в Амурском заливе миллионом серебристых чешуек, подсвечивающих кусты и дорогу вдоль залива. Чапает мой призрак, озарённый отраженным призрачным светом, и сочиняет своему бренному телу некрологи для прессы, вплоть до «Мурзилки». Некролог – очень нужная характеристика, -- направление души в рай, а не абы куда. Кто для меня некролог напишет? ДПР? Из трёх матерных слов… Приходится самому трудиться… Потом долго, придирчиво подбираю подходящую эпитафию на свой памятник. Утомившись от хлопот по похоронам самого себя, переключаю соображалку на другие мысли, тоже торжественные и онесдешенные. Про то, о чем живому человеку думать некогда и неохота, потому как мысли эти философские.
         Одеяние моё, озарённое грустным фиолетом света, отраженного от залива, гармонирует с моими размышлениями. Хламида на плечах – как у Демокрита, онучи – как у Сократа. Ни дать, ни взять – вечерний променад древнегреческого рассеянного философа, который брёл, брёл и забрёл… в наше современное время, нечаянно вышагнув из своего древнего мира. А разве древние греки считали себя древними? Небось, воображали, что уж они-то шибко современные и продвинутые? Молодых философов осуждали, которые у Платона вольнодумства начитались. Детей своих поругивали за дружбу с дерзким Сократом, не уважавшим стариков. И ни сном, ни духом не ведали о том, что неразумные потомки обзовут их всех, без разбора, не старыми или устаревшими, а сразу – бух! -- «древними»! Всех: и греков, и римлян, и египтян… И нас, когда-нибудь, назовут древними, если не первобытными. И в учебнике сорокового века будет маленькая, не обязательная глава для внеклассного чтения: «Эпоха Чингизхана и Сталина». С примечанием мудрого профессора о том, что «многие вышеперечисленные имена исторически малодостоверны, как имена Берендея, Чапаева и царя Салтана».
          Шкандыбаю я по-древнему, -- на своих двоих, -- развлекая себя такими же древними мыслями. А мимо современные паровозы колесами стучат и на дачных площадках заманчиво стоят. А я эти площадки за кустиками обхожу. И не из-за философского пристрастия к пешим прогулкам, а потому, как понимаю: лезть мне в поезд – то же, что под поезд, -- любое из этих безумств прямиком ведёт в компанию древнегреческих философов, на том свете. Если на контролера или мента не напорюсь, то первый же доброхот бдительность проявит, чтобы часики «Кировские» от НКВД получить. Любой человек, если он до такого позднего часа ещё трезвый, как только меня увидит, -- глаза будет протирать и долго рот не будет закрывать. Умные будут гадать: погорелец ли Нерон, иль приплывший Робинзон? – с необитаемого острова Коржик в Амурском заливе. А тупари… те соображают быстро: раз одет не так, как советский человек, значит – вражеский лазутчик! У них советская логика: раз маленького роста и надел брезентовый хитон, значит, -- пособник Ватанабе и японский шпион,!! А мне на сегодня и одной смерти хватит: хорошего понемножку, -- часто умирать хлопотно и вредно... тем более, -- натощак…   
                *       *       *
         К утру все мысли слиняли, и торчит в соображалке одна: идти надо!! надо! надо… Ноги уже не болят и не ноют… они воооют!!.. Время от времени, перемотав онучи, я заставляю их, будто бы они чужие, опять шагать и шагать! По городу крадусь проходными дворами. Есть на свете один такой город – Владик – который можно запросто пересекать пустырями и проходными дворами как хочешь, не пользуясь улицами. Светает… Как в фотопроявителе, постепенно прорисовываются в темноте не освещенных улиц контуры городских кварталов, сбегающих вниз, к сияющей огнями бухте Золотой Рог. Завывая сиреной, лихо кренясь на правый борт, как мичманка на салаге, узкобедрый катер «Вьюга» отваливает от причала, отправляясь в первый утренний рейс на полуостров Чуркин. В зябко сырой утренней тишине нарастает надрывно пульсирующее железное завывание раннего трамвайчика, бегущего по Светланке. В доме, неподалеку, скрипит дверь и утренний прокуренный голос сипит:
          -- Шарик! Шарик!! Сукин ты кот… -- и, захрипев, кашляет и отхаркивается. Хрупкую рассветную тишину озвучивает первая утренняя музыкальная фраза неблагоустроенного Владика: звякание поганого ведра, переходящее в жизнерадостное бульканье накопленных за ночь экскрементов, низвергающихся в выгребную яму. Город просыпается, просыпается медленно, неохотно, но время для прогулок под луной в брезентовом чехле заканчивается. Каждое порядочное привидение должно знать своё время! И я спешу прошмыгнуть через улицу Лазо к облезло коричневым воротам, над которыми прибита аляповато желтая жестяная вывеска с узкими, неровными буквами: «Такелажная мастерская». А под ними – помельче: «Дальторгфлота». И четыре якорька по углам вывески. Просевшая калитка в воротах, как и год назад, не закрывается. Сторож мастерской на ночь в швейном цехе запирается и дрыхнет на чехлах для матрацев, зная, что все ценное – под ним, а то, что во дворе валяется – и даром никому не надо.
          Такелажка  -- чистилище Дальторгфлота. Попадают сюда те мореманы, которые отстали от рейса по болезни, или «по семейке», и те, кого переводят с одного судна на другое. А большинство тут из тех, кого временно списали на берег за грешки. И просоленные штормами всех широт морские волки, в ожидании прощения и на судно возвращения, кротко, терпеливо, за скромную сдельщину, мастерят в Такелажке спасательные средства, плетут кранецы, навивают канаты, набивают матросские матрацы морской травой… От этого воздух в Такелажке густо пропитан морской романтикой: запахами смолы, пеньки, брезента и океанских водорослей. Войдешь, бывало, во двор Такелажки, вдохнешь аромат океана, прищуришься и… слышишь, как сквозь рокот океанского прибоя из-за далёкого далека многих тысяч морских миль доносится скрип ручного брашпиля под натужно-хриплые голоса морских бродяг:
                В Кейптаунском порту
                С какао на борту
                «Жанетта» починяла такелаж…
      … и шелестят над головой добела прокаленные тропическим солнцем паруса, и ветер океана гудит хриплым басом в туго натянутых пеньковых вантах, а под ногами круто кренится под ветер, горячая от солнца, палуба шхуны… Открываешь глаза, --  все наяву! Только вместо палубы – круто кренится, в сторону бухты, длинный двор Такелажки, а во дворе настоящие, просоленные океанскими штормами, мореманы голосами стивенсоновских пиратов напевают за настоящей матросской работой, под скрип настоящей лебедки, натягивающей настоящий канат, настоящие матросские песни времен парусной эпохи:
               Они сутулятся,
                Вливаясь в улицы,
                Их клеши новые ласкает бри-и-из!
                Ха-ха-а!!
                Они идут туда,
                Где можно без труда
                Найти себе и женщин и вина!..
        Не раз бывал я здесь с Жоркой. Затаив дыхание, слушали мы, как бичи со всех посудин торгфлота лихо травят баланду про тихоокеанские цунами, тайфуны у берегов Формозы, филиппинских пиратов и вулканически страстных женщин с островов Туамоту. И лучшие страницы книг Майн Рида, Брет Гарта, Стивенсона меркли перед круто просоленными, лихо закрученными рассказами бичей, которых я и Жорка слушали с открытыми от удивления ртами. А чтобы подмазаться к мореманам, старались мы изо всех силенок быть чем-нибудь полезными: где – подхватим, где поддержим, где закрутим, где прибьем, а пошлют – из гастронома все, что надо, принесем. Всех бичей знали мы по именам и кличкам, а они, не утруждая память, звали нас салажатами. Но было нам это приятнее, чем любое из ласковых имен, придуманных родителями.
         И вот, через год, я снова во дворе Такелажки. «Собравши последние силы…», на подгибающихся подпорках ковыляю к складу морской травы во дворе под навесом. Упав в траву, с головой, зарываюсь в нее – пыльно-соленую, остро пахнущую йодом Тихого океана. «Последних сил» моих хватает на улыбку, в которой и боль, и блаженство. И вместе с улыбкой я куда-то проваливаюсь, засыпая               
          «…сладостным сном человека у которого тело цепенеет, но душа бодрствует в сознании неожиданного счастья.»
                *       *       *               
        …и радостно парю над морским дном, по которому весело бегают причудливые змейки солнечного света.
          -- Полундра! Ёшкин корень, это что за чучело морское, мать твою за ногу! – хрипло кричит на меня сердитая акула.
          -- Иди ты… -- вежливо говорю я грубой акуле, не уточняя адреса. Но акула, больно ухватив зубами за ноги, волоком тащит меня по водорослям дна морского. Дно сухое, и колючие водоросли, -- ой, ой! -- царапаются…
           Открыв глаза, вижу удивительный мир, -- весь вверх тормашками! Пока я вживаюсь в этот странный мир, до меня доходит, что кто-то поднял меня за ноги и, покачивая, демонстрирует мой организм, как рыбак удачный улов. Из экзотичных сочетаний таких матерков, которые можно услышать только в Такелажке, я понимаю, что меня едва не проткнули вилами, когда набирали траву для матрацев. Перепачканный мазутом, покрытый слоем пыли, с ссадинами и порезами на ногах, а, главное, во всей красе своей наготы, выглядел бы я, как отощавший Маугли, если бы не наголо остриженный кумпол, обозначающий мою принадлежность к криминальному миру. Подходят мореманы, кто-то выдает педагогическую рекомендацию на «пару горячих ремнем», чтобы думал я, где можно дрыхнуть! Но мой жалкий видочек приостанавливает суровый воспитательный процесс. Да тут ещё, один из ветеранов Такелажки узнает меня:
        -- Ба! Трах-тарарах!! Это ж наш корешок -- прошлогодний, тарарах! -- рыжий салажонок, трах-тарарах!
          Меня отмывают с хозмылом в пожарной бочке, щедро смазывают щипучим йодом из профаптечки, кормят горячими пирожками из кондитерской, которая на углу Лазо и Светланки. А кто-то из бесшабашных бичей, кому океан по колено, приносит  очень поношенную подростковую одежду, разношенные до дыр ботинки и грязную кепочку восьмиклинку. Кепка для меня важнее штанов, чтобы шарабаном, под зэка остриженным, не отсвечивать. Вероятно, всё это мореманы делают чисто импульсивно, кидая спасательный круг тому, кто оказался за бортом советской действительности. Ведь не спрашивают человека под волной: как дошел он до жизни такой? Когда первая помощь утопающему в пучине советской действительности, была оказана, я отзываю в сторонку высокого парня, который узнал меня. В прошлом году он был Ваня, а в этом году -- Джон.
        -- Джон, я из ДПР-а на Океанской сплетовал… родители арестованы… а я – чес… -- выкладываю без обиняков.
        -- Лады… – говорит Джон.
          В этом году Джон назначен бригадиром в Таклажке, судя по тому, как все его слушаются. Не знаю, что сказал Джон другим бичам, но никто ни о чем не спрашивает. Да и козе понятно: откуда дети берутся… сразу наголо остриженные. Аисты тут могут отдыхать. Но вскоре я понимаю, что морские волки щедры, добры, а насчет храбрости – увы! Когда бичи раскинули мозгОй  насчет того, из какой я конторы вынырнул – то относиться ко мне стали по разному. Большинство сочувственно, но настороженно, будто бы внутри у меня мина механизмом тикает. А некоторые в упор перестали меня видеть. Обидно, досадно, ну да ладно… нечего привередничать. Бичи – единственные соотечественники, которые не заложат, хотя бы, из-за традиционной солидарности мореманов, привыкших к быту общего кубрика, откуда подлецу уйти некуда.
           «Дантес засмеялся: -- Странно, -- прошептал он, -- что именно среди таких людей находишь милосердие и дружбу!»
          Ишь, Графу, то бишь, ещё Дантесу, это смешно! Пожил бы он в Сесесерии, где донос возведен в ранг чести, доблести и геройства, где каждый, временно живущий на свободе, чувствует себя неразоблаченным, либо воспринимает это, как таинственную милость, а, быть может, коварство НКВД. И что с того, если никто не может припомнить: а в чем он виноват? Раз известно, что НКВД всё знает, помнит и еще что-нибудь может узнать! Даже то, чего не было, но могло бы быть!... А  страшнее всего именно то, что могло быть!
          И одуревшие от постоянного мандража, днем и ночью все время дрожа, двести миллионов, живущих в «самой свободной стране», думают: «Не спроста же такое компетентное учреждение  всё арестовывает, арестовывает? Значит, доберутся и до меня!? Ведь никто не знает, что я трус и никогда слова не скажу против советской власти? А если бы я был смелее?… О, ужас!! О чём я подумал!!? Значит, и я – потенциальный внутренний враг?!!». Как в том гепеушном анекдоте, где Дзержинский говорит: «То, что вы не сидите, -- не ваша заслуга, а наша недоработка!» Так страна непуганых идиотов стала страной напуганных идиотов.
        Поэтому, не хочу я встречаться с друзьями из прошлой жизни. Зачем их такому испытанию подвергать?! Не может быть у меня друзей среди пацанов, у которых родители не арестованы. Такие друзья будут смотреть на меня, как на политически заразного: со страхом: а что им может случиться от такого знакомства! Но самое интересное начнётся потом, когда мы расстанемся: каждый, побывавший в контакте с врагом народа, будет на друзей коситься, прикидывая: кто шустрее и заложит всех быстрее?!
          Бичи продолжают работу, а я стараюсь не упустить ни одну из возможностей им помочь. Главная моя забота – патефон. На приобретенном вскладчину патефоне, стоящем на пожарном ящике, крутятся заезженные пластинки. Под шуршание морской травы плывут тягучие звуки томных танго и быстрые четкие ритмы фокстротов вторят скрипу и стуку примитивных механизмов. Через несколько музыкальных минут мне надо спешить к патефону, чтобы завести его и сменить пластинку. Работа у бичей нудная, но под музыку любая работа – как праздник. Меняя иголку у патефона, вижу, как Джон обходит бичей и с каждым о чем-то толкует. В душе вспыхивает робкий огонек надежды: не уговорит ли Джон бичей оставить меня при Такелажке? Джон отзывает меня в сторонку.
          -- Слухай сюда, салага. У мореманов две хазы: либо – посудина, либо -- общага. Больше бросать якорь негде. До зимы мог бы ты в Таклажке кантоваться. Сторож – нормальный мужик – не продаст. Но сюда разная шелупень шастает. И лягаши нас не забывают. Кто бы, где бы не заделал драчку с фронсами, а менты сюда интересуются. И начальство из пароходства ходит на нас вонять. А оно – партийное -- хуже сексотов! Да что – начальство! Уже среди нас, мореманов, завелось партийное шептало! На посудине «Трансбалт» от того говна отгреблись и его к Такелажке прибило. Сегодня нет его, а завтра принесет нечистая сила! -- куда тебя девать, мать перемать!? Да и мореманы к тебе не все одинаково дышат… Но ты, корень, зла на то не держи. Понятно, -- очкуют: каждому в рейс хочется. И не в потную краболовную каботажку: «Крабы Чатка: Сахалин – Камчатка», а в шикарную загранку, чтобы в «бананово лимонном Сингапуре пуре-пуре» пришвартоваться и за валюту подержаться. А для того надо быть в кадрах, как стеклышко!...  Вот, держи – это тебе ребята по кругу собрали мани-мани. Сколь уж есть. Все, что было вытряс.
          Джон сует мне в карман туго спрессованный в кулачище влажный комок хрустов и трешек. – Семь футов тебе под килем, корешок, держи краба! – Протягивает  Джон огромную, как совковая лопата, жесткую, мозолистую ладонь и жмет мне руку крепко, по-мужски. И линяю я через забор в проходной двор, унося в кармане тугой комок денег, а в душе два чувства. Первое -- благодарность мореманам за все, что они для меня сделали… уж на мани я не рассчитывал: бичи – не богачи – последние хрусты, на выпивку заначенные, отдали! И второе – стыд…  будто бы откупились они от меня. Дали мани, чтобы канал я из Такелажки в пятую сторону света, лишь бы к ним не чалился. Своя тельняшка – ближе к телу! А из-за дощатого забора Такелажки мне вслед разухабисто хрипит заезженная пластинка:
                У меня есть тоже патефончик,
                Только я его не завожу,
                Потому что он меня прикончит -
                Я с ума от музыки схожу!
          А почему кто-то должен рисковать работой, свободой и жизнью, для того, чтобы помогать мне? У каждого в душе патефончик свою музыку наяривает. Читал я, что когда львы жрут антилопу, остальные антилопы пасутся рядом, не обращая на это внимание. Советские люди – такие же равнодушные животные: каждый о себе думает, а в беде фиг кто другому поможет! Хорошо, что у меня оказались такие бесшабашные, бескорыстные покровители! То, что сделали для меня мореманы из Такелажки не сделал бы никто во всей фискальной Сесесерии! В нашей стране только у бичей патефончик общий…
                *       *       *
             Покачиваясь, как в люльке на фартуке крытого перехода между вагонами скорого № 1 Владивосток – Москва, я, вглядываясь в ночные огни, с трудом узнаю знакомые места. На ногах моих ещё саднят порезы, но, кажется, давным давно была та мучительная ночь, когда в лунном свете, несчастный призрак мой шкандыбал по бесконечной дороге от Океанской до Владика. Мелькают мимо платформы: Первая Речка, Вторая Речка, Седанка… вот он!!... -- среди деревьев, на фоне освещенного хоздвора, промелькнул зловещий черный силуэт горбатого от мансарды ДПР-а… Нет в окнах света –  спят пацаны… сладких вам снов, чесики! Здесь десять месяцев томился в неволе пацан Монте-Кристо, мечтая о свободе, как узник замка Иф. Что ж,
          «Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, это те, над которыми долго думали, которые медленно осуществлялись.Так герцог Бофор бежал из Винсенского замка, аббат Дюбюкуа из Форт-Левежа, а Латюд из Бастилии»!      
          А я что – рыжий? И я когти рвал! Не из какой-то там Бастилии, а из ДПР-а НКВД!! Во!!!
               
       Конец  5-го репортажа.                3110