За спиной

Ираст Кукашкин
... Дождя не было, но в воздухе висела мерзкая водяная пыль. Дышать было трудно, казалось, что грудь забита ватой. Сгущались сумерки, некоторые фонари уже горели, давая, впрочем, очень мало света. Они были похожи на висящие в мутном воздухе жёлтые масляные пятна. Улица была пустынна, чёрные подворотни зияли беззубыми ртами и дышали тёплой вонью. Звук моих шагов, приглушённый туманом, тупо стукался о бурые стены домов и вяло умирал. Вокруг стояла шуршащая тишина. Окна домов светились гнилым чахоточным светом и представлялась за ними уютная семейная возня – шипящий на сковороде жир; раковина, полная грязной посуды; стол, покрытый старой сальной клеёнкой, засыпанной колючими хлебными крошками; супруг в тренировочных, пузырящихся на коленях, штанах и несвежей майке-безрукавке, сидящий за столом и ковыряющий в зубах спичкой и супруга – в халате, из-под подола которого выглядывают пожелтевшие кружева ночной рубашки, и в шлёпанцах на босу ногу, вяло тряся рыхлой грудью переворачивающая жарящиеся котлеты. Светит лампа и пахнет жирной едой, рыжие тараканы, шевеля усами, шуршат в мусорном ведре под раковиной. Стёкла окна покрыты липкой испариной, супруги не могут (да и хотят ли?) видеть меня, идущего по пустынной улице мимо их уютного жирного мирка, мимо десятков таких же уютных жирных мирков... По сторонам смотреть не хотелось. Я опустил глаза. Грязный тротуар. Плевки. Растоптанные размокшие окурки. Обёртки от жевательной резинки. И... Рядом с разорванным презервативом, зацепившаяся за канализационную решётку, наполовину провалившаяся в бездну, мятая и мокрая, но целая – зелёная купюра, та, которую видишь так редко, да и то – не в жизни, а, в основном, в фильмах про мафию, открывается чемодан, а в нём лежат сотни тугих пачек, крест-накрест перетянутых бумажной бандеролью, и каждая пачка состоит из таких купюр и думается – это они специально для фильмов печатают такие деньги, в жизни их не бывает, не может быть, но нет, это, оказывается, правда, вот она, мятая, мокрая, грязная – зелёная купюра, на которой ясно читается – 1000. Так не бывает, подумал я и остановился. Не бывает. Здесь, на грязной улице… Я наклонился, чтобы поднять банкноту, очень неуклюже наклонился, моё толстое драповое пальто успело впитать в себя висящую в воздухе морось, стало тяжёлым, неудобным, заковавшим меня в свою волглую толстую кожуру, не дающим мне наклониться, не пускающим мою руку, верхней пуговицей своей впившимся вне в кадык… Я всё наклонялся и наклонялся, тянулся к заветной бумажке, целое столетие, целую вечность, целую жизнь, и тут, краем глаза, боковым зрением, шестым чувством увидел или ощутил – я и сам не знаю – сзади, в сотне метров от меня по улице – трое. Вот оно, вспыхнула мысль, это они, они идут ко мне, это я, это я им нужен, и здесь, в тёмной вонючей улице они возьмут мою жизнь. Я быстро, насколько мне позволило проклятое пальто, распрямился и, даже не кинув прощального взгляда на купюру, зашагал вперёд, всё ускоряя шаг, чувствуя их позади, ещё далеко, но приближающихся, при-бли-жа-ю-щих-ся… Чёрт с ней, с купюрой, не в купюре дело, надо оторваться от них, убежать туда, где свет, где люди, где визгливо звенят трамваи и машины разбрызгивают общую грязь. Я побежал, улица сразу же наполнилась звуком моих шагов и, в сгущающемся кошмаре я всей кожей спины и всеми волосками затылка УСЛЫШАЛ топот их ног, бегущих за мной. Бежать было неудобно, пальто сковывало движения, ноги оскальзывались на влажном асфальте, ботинки казались двухпудовыми гирями. Я боялся оглянуться, я ЗНАЛ, что те трое бегут за мной, бегут быстро и легко, без усилий преодолевая сопротивление вязкого, как кисель, сковывающего меня воздуха. Бегут молча, без суеты, зная, что им нужен я, я и никто другой, и что никуда мне от них не деться. Бежать становилось всё труднее, сердце колотилось о рёбра, тело покрылось липким потом, красные точки плясали перед глазами, в боку резало бритвой и в голове стучал горячий ватный поршень… Улице не было конца. Я теперь был в той её части, где горел только один фонарь из десяти, где мусорные баки вылезли из подворотен на тротуар, где урчащие кошки жрали рыбные головы, сидя на кучах отбросов. Трое за моей спиной заполняли топотом весь мир, сжавшийся до размеров узкого ущелья между покрытыми сажей и грязью, потерявшими первоначальный цвет стенами домов. Я хотел закричать от ужаса и не смог, только прохрипел что-то и зашёлся в рвущем моё пересохшее горло кашле, не смея остановить свой бег... Споткнулся о гнилой кочан капусты, упал, больно ударился локтем, панически, оскальзываясь, вскочил и понял, что бежать дальше некуда – дорога впереди была завалена мусорными баками, громоздящимися один на другой, казалось – до самого неба, вывалившими из своего коллективного нутра кучи зловонной склизкой дряни... Сходя с ума от ужаса, я стрельнул бешеными глазами по сторонам, заметил справа зияющий вход в подворотню и юркнул туда, распугивая шипящих кошек и скользя на картофельной шелухе. Пробежав шагов двадцать по тусклому, освещённому двадцатисвечовой лампочкой туннелю подворотни, я увидел опять справа в стене открытую дверь парадного и, не раздумывая, заскочил туда, заметив краем глаза три фигуры, вбегающие под своды подворотни. Парадное было сырым, пропахшим кошками, мочой и отчаянием. Я, со всей быстротой, которую мог ещё выжать из своего, закованного в пальто, тела, заспешил вверх по лестнице, вверх, вверх, в-в-в-ер-хх-хх, выше, выше, колотя на бегу в двери квартир, обитые дырявым дерматином, с облупившимися ручками и торчащей из дыр пожелтелой ватой. Выше, выше, спотыкаясь, со всхлипом всасывая в себя гнилой воздух, мыча что-то нечленораздельное. Двери оставались безучастными, супруги не хотели покидать уюта своих тёплых, наполненных запахом жира и шуршанием тараканов, кухонь, подняться, открыть дверь и впустить меня, обезумевшего от ужаса, с глазами, похожими на лопнувшие волдыри и с рваным дыханием – впустить в свой уютный котлетный мирок. Я добежал до верхней площадки, огороженной ветхими перилами, с высокими, в чёрных ожогах, потолками и исписанными непристойностями стенами. Только одна дверь была на этой площадке, моя последняя надежда, и я принялся колотить в неё кулаками, ногами, головой, и орать – откройте! Ради всего, от-крой-те!!! Внизу хлопнула дверь и три пары ног затопали по истёртым ступеням. Ближе... Ближе... За дверью послышались медленные шаги. О, пожалуйста, скорее! Медленные тяжёлые шаги. Зазвенела цепочка, проскрежетал в замке ключ. Топот ног всё ближе... Дверь начала медленно открываться, медленно, медд ленн нно, и я уже не хотел, чтобы она открылась, я уже жалел, что стучал в неё. Трое теперь покрывали сильными упругими прыжками последний пролёт лестницы. Дверь, наконец, распахнулась (как молния в замедленном фильме) и я увидел того, кто стоял в проёме, приглушённо вскрикнул, попятился, сердце на мгновение остановилось, трое уже вбегали на площадку, но я смотрел на того, кто стоял в дверях, я смотрел и пятился, пятился, пока не натолкнулся поясницей на перила и не услышал влажный треск, почувствовал, как они подаются, гнилое дерево не держит мой вес и я понял, что падаю, падаю спиной в пропасть – и из последних сил, разрывая мышцы, развернулся к бездне лицом и полетел вниз, успев заметить выпученные рачьи глаза одного из троих и его судорожно протянутую, чтобы схватить меня, но ухватившую только воздух, руку...