Внутри

Ираст Кукашкин
Для К., которой здесь нет

Я так никогда и не понял, зачем меня туда привезли. Они мне не сказали, просто привезли – и всё. Даже непонятно – на чём. По логике вещей – вертолётом или военным самолётом, иначе было бы просто слишком трудоёмко, ведь поезда туда давно уже не ходили (железные дороги были разрушены и мосты взорваны), автодороги перекрыты да заминированы, а горные тропы непроходимы и смертельно опасны… Нет, правда, зачем я был им нужен? Ведь не в качестве воина-бойца, это точно, это последующие события показали. Может, как инспектор какой-то? Да ну, не может быть, какой из меня инспектор. Может, я был журналистом? Я склоняюсь думать именно так. Впрочем, я даже не знаю, что это я выдумываю здесь причину, ведь в таких случаях не бывает причины, такие вещи просто случаются – и всё, по чьей-то потусторонней воле (уж точно – не моей, я бы туда ни за какие деньги не поехал, никогда-никогда-никогда…). И тем не менее, привыкли мы доискиваться до причины, до логического начала событий, от это становится как-то удобней, появляется видимость какого-то порядка… Конечно, никакой логики здесь не было и быть не могло, а вот поди ж ты… Я даже и не помню, как там оказался, вот и придумываю, что вроде на вертолёте и как бы – в качестве журналиста. Ну и хорошо, ну и пусть так, самое начало я описывать не буду, потому что не могу – не помню напрочь, а придумывать нельзя, я же решил писать правду и только правду. Будем считать, что всё началось уже там, на месте, в гарнизоне около Горного…
Вот что я хорошо помню, так это тяжёлое предчувствие и тёмный подспудный страх, с самого начала, с самого прибытия. Привезли меня в гарнизон, - не в самом, естественно, городе, а за его чертой, в горном ущелье. Что странно – хоть горы гарнизон и окружали, но самих гор из него видно не было в силу какого-то необъяснимого оптического эффекта. Сам-то гарнизон на первый взгляд состоял из нескольких бараков, автопарка да вертолётной площадки, всё это было по периметру обнесено оградой из шипастой колючей проволоки с караульными вышками по углам, как в гулагских зонах. Справа-налево, ближе к нижнему краю, гарнизонную площадку пересекала речка-не речка, ручей-не ручей, а скорее всего – просто канава с заросшими серой жёсткой осокой пологими берегами и вяло текущей по грязному дну мутной буроватой водой. В этой воде копошились солдаты. То-есть, мне сперва так показалось, что копошились, а когда полковник подвёл меня поближе, то я увидел, что они там в канаве пытались плыть по течению, лёжа животами на чём-то, похожем на миниатюрные доски для серфинга и гребя руками. Вода вокруг них бурлила и из неё высовывались какие-то жуткие клешни, усы какие-то членистые, какие-то чешуйчатые, рачьи хвосты… «Тренировка у них,» - сказал полковник добродушно. - «Вроде как разведка боем, понимаешь?» Я не понимал, но кивнул головой утвердительно. Мне было ужасно неприятно смотреть на этих возящихся в липкой грязи солдатиков и сосущий ужас заполз в душу при виде этих полускрытых жижей ракообразных чудищ, однако вопроса о том, что тут вообще происходит, у меня не возникало. Полковник повёл меня в один из бараков, который оказался столовой. Огромное множество солдат сидело за длинными металлическими столами и ели из мисок что-то бело-розовое и желеобразное. Сопящие, чавкающие звуки заполняли огромное, пронизанное пыльными лучами солнца помещение. «Что они едят?» - спросил я. «Клейстер,» - ответил полковник, - «из раковых скорлуп варим. Питательно, как ну его на фиг…» Я никак не мог зафиксировать в своём сознании его черты. Полковник был, он стоял рядом со мной и отвечал на мои вопросы, но лицо его расплывалось, сливалось в серое пыльное пятно и даже голос его был бесплотным, я как-бы не слышал его, а чувствовал ватные удары в голове. Солдаты, чавкая, ели раковый клейстер, в пыльных лучах солнца летали, зудя, жирные зелёные мухи, снаружи слышался плеск, шипение, вскрики и щёлканье клешней.
Полковник провёл меня по гарнизону, показал казарму, где солдаты вповалку спали на больших грязных двуспальных кроватях; завёл в лазарет, полный висящих на ржавых крюках освежеванных, сизо-лиловых коровьих и свиных, я надеялся, туш; представил меня офицерам штаба, таким же расплывающимся и безликим, как и он сам. Несмотря на пронизывающие все помещения яркие солнечные лучи, льющиеся в немытые окна, снаружи было пасмурно, небо было цвета тусклой меди и глухая давящая тишина прерывалась раскатами далёкой канонады. «Горный бомбят,» - довольно сказал полковник, а стоящий рядом старлей в огромной генеральской фуражке добавил удовлетворённо: «Расшибают в лепёшку, мать его так…» Полковник, потирая руки, спросил у меня: «Ну как, всё узнал? Вопросы есть какие?» Я не мог выдумать ни одного вопроса и просто отрицательно качнул головой. «Ну, вот и ладненько,» - бодро воскликнул полковник, - «Теперь, значит, можно тебе и домой… Как за ворота выйдешь, так заворачивай сразу направо, жми мимо сакли на уступе, там идти всего-ничего, с полкилометра, а там и автобусная остановка. Тебе это, междугородний нужен, на Пентамонт, а в эти ихние местные – на Хорбутовку там, Кызбыш-Заг да Шамгу - не садись, а то завезут, греха не оберёшься.» Я посмотрел на полковника непонимающе. «То-есть как – на автобусе? А вы разве меня назад не отвезёте?» «Да ну что ты, брат, никак не получается, кадров нету вообще, да и времени… Да это не страшно, они тебя не тронут, по крайней мере не должны, здесь ведь не Горный, здесь люди сельские, да там и солдаты наши должны быть, так что не дрейфь, доедешь с ветерком». Всё-таки, он заметил что-то в моём лице и, после секундного размышления, сказал: «Слышь, старлей, ты вот что… Ты выдай-ка нашему герою что-нибудь на всякий случай, мало ли что…» От этого «мало ли что» у меня ещё пуще засосало под ложечкой, а старший лейтенант слева вынул из кармана кителя до обидного небольшой пистолет и протянул мне со словами: «Держите вот, надеюсь – не пригодится». И подмигнул. Я взял этот совсем маленький шестизарядный по-моему Браунинг, тёплый от старлейского бока, и засунул его себе в карман шинели. «Ну, с Богом!» - сказал полковник и я вышел за ворота гарнизона, тут же наглухо захлопнувшиеся за мной.
Я стоял за воротами и смотрел на необыкновенной красоты невысокие лесистые горы, обступавшие ущелье. На душе у меня было гнусно. Я никак не ожидал, что мне придётся самому добираться до мирной зоны, что мне доведётся вот прямо так, буквально, очутиться в логове врага. Мало того, что к моей нации тут относятся с неприкрытой убийственной ненавистью, так ещё и моя одежда немедленно должна привлечь к себе враждебное внимание. Я только сейчас по настоящему заметил то, что на мне было надето. На ногах – тяжёлые ботинки Doctor Marten’s тёмно-лилового цвета. Белая майка с красной надписью «Шамиль? Какой ещё Шамиль?» Короткие чёрные джинсовые шорты. Сверху – длинная чёрная флотская шинель с нашивками мичмана. Я совершенно не знал, почему я был одет таким образом, да это было теперь и неважно, главное было – я был немедленно заметен и, таким образом, уязвим. Шинель покрывала меня с горла до ботинок, что, с одной стороны, было хорошо, но с другой – опасно, потому что, хоть и флотская, но она была военная, а военных здесь ой как не любили, поди там объясни, что ты – не солдат, когда тебя рвёт на части разъярённая толпа, которой нужен только повод… С другой стороны, снять шинель я тоже не могу, эти горцы мгновенно налетят на меня за майку и шорты, и не только разорвут на части, но и кое-что ещё со мной предварительно, наверное, сотворят. Это напомнило мне о том, что надо было как можно скорее вынуть из уха серёжку. Эх, вот это я влип так влип… Я вытащил из кармана шинели пистолет и горько вздохнул – такой он был маленький и невзрачный. Наши солдаты здесь в основном ездят на БТР-ах, а если уж ходят, то только группами не менее 8 человек, да и вооружены они автоматами и огнемётами. Как я мог попасть в такую дурацкую ситуацию? Однако, делать было нечего. Как ни крути, а добираться домой необходимо. А может, и правда то, что говорил полковник, и меня не тронут местные мирные сельчане? Я мог только надеяться. Я ещё раз вздохнул, передёрнул плечами и зашагал по вьющейся дороге по направлению к утёсу со стоящей на его вершине огромной саклей с разноцветными витражами вместо окон.
А сакля та… То-есть, мне так сказали – сакля, так я и стал её про себя называть – сакля, мол. А на самом деле – никакая она была не сакля, не как в пушкинско-лермонтовско-толстовском «Кавказском пленнике», не какая-нибудь глинобитная хижинка-халупа с окнами без стёкол да с плоской крышей, а просто бастион какой-то серокаменный стоял на вершине того утёса. Серые, из огромных, беспощадных булыганов сложенные стены, четырёхскатная ребристая крыша и эти окна с витражами… Громадные, в полстены окна, горящие в скупых медных лучах неохотного солнца разноцветьем невероятных тревожных оттенков. И не поймёшь, что эти витражи изображают, вроде, на первый взгляд – и ничего такого, нагромождение, абстракция, абсурд. Да я и не присматривался особо, не до того было. Однако, несмотря на то, что всё вокруг – горы, деревья, дорога, небо, - сливалось в безликую серую пелену, эти витражи встревали в сознание, как входит игольчатая злобная клешня в мягкую ладонь. То-ли цвета были такие уж ядовитые, то-ли картины, ими подсказываемые, впивались в подсознание, как клещи в собачью холку, а чудились мне хрипящие глотки, оскаленные зубы, выломанные, перекрученные руки, клешни, суставы, выступы хитиновые… Да ещё этот звук, истекающий от сакли-цитадели, еле слышный, но настойчивый, как уханье перебойного сердца больной матери слышится задыхающемуся в утробе младенцу… Звук этот пронизывал меня до костей, заставлял дрожать глаза в глазницах и ныть коренные зубы, сжимал мне оловянным шлемом голову. Я быстро – а казалось, так медленно, как в мазуте, - прошёл по кривой дороге, завернул за поворот, и тут же и горы и гарнизон, да и сакля – пропали, а открылась передо мной пыльная, поросшая бурьяном площадка около покрытого комьями засохшего навоза шоссе, а на самом краю этой площадки – бетонный навес провинциального автовокзала да бурлящая возле него суетливая толпа хмуролицых людей. И только звук этот бухающий, хоть и приглушённо, но остался торкать в голове. То-ли канонада это гремела, то-ли вода в речке ворочала камни, то-ли судорожно пульсировал мой воспалённый мозг…
Я нерешительно, сжимая в кармане шинели потной ладонью свой убогонький Браунинг, прошёл отделяющее меня от автовокзала расстояние и вошёл в снующую толпу. Людей было много, все куда-то торопились, лица у всех были нахмуренные, озабоченные, ожесточённые, чужие… Женщины в коричневых, надвинутых на самые глаза, как рачьи щитки, платках; мужчины в навёрнутых на головы полотенцах и в шелушащихся каракулевых папахах; парни в вязаных шапочках и разбитых кроссовках; немытые сопливые ребятишки в пузырящихся на коленях трико. Все они, неизвестно почему, носили старые, замызганные, прорванные во многих местах, с торчащим из дыр серым ватином, синтетические серовато-зелёные куртки. Люди переговаривались на гортанном, чуждо и враждебно звучащем языке и казалось, что каждое слово было обо мне и против меня. Все недобро на меня зыркали, одаривали тяжёлыми взглядами, а некоторые даже сплёвывали на землю. Никто, однако, не останавливался и не уделял мне какого-то особого внимания. К платформам автовокзала то и дело подходили автобусы, но было понятно, что они – местного назначения, да они и выглядели так, как дальнобойные выглядеть не могут – не автобусы даже, а платформы на колёсах, без крыш и бортов, с запылёнными пластиковыми сиденьями и застеклённой кабинкой для водителя. Рукописные знаки на их ветровых стёклах провозглашали: «На Шамгу», «На Тербех-Юрт», «На Холодное»… Я побродил по вокзалу, стараясь не смотреть людям в лица, разыскивая платформу с надписью «На Пентамонт». Спрашивать мне ни у кого не хотелось, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Пробираясь сквозь плотные заросли пыльного бурьяна я споткнулся и, к своему ужасу, толкнул плечом шедшего мне навстречу мужика лет 55 с редкой полуседой бородкой и торчащим бельмом в правом глазу. Я немедленно пробормотал: «Извините», на что мужик, злобно-насмешливо ошпарив меня ядом своего выпуклого здорового ярко-чёрного глаза, ответил с сильным местным акцентом: «Сам сибя извэнишь, вам нэ привыкать». Я сразу же отвернулся от него и, с зашедшимся сердцем, чуть не бегом подскочил к следующей платформе. К счастью, на потрескавшемся столбе около неё криво висела грязная табличка «На П-Монт». Расписания рейсов не было. Никто не ждал под навесом. В мою душу закралось нехорошее предчувствие того, что автобусы этим рейсом ходят редко и что я пропустил недавний. Я встал в дальний угол платформы и приготовился тихо и незаметно ждать. А вокруг кружилась чужая, непонятная и поэтому страшная жизнь. Сновали туда-сюда люди, подъезжали и отъезжали автобусы, сигналили автомобили, бухала неостановимая и как будто приблизившаяся канонада, жужжали в пыльном воздухе жирные трупные мухи, висела над всем этим зыбкая пелена непередаваемого ужаса. На соседней платформе водитель автобуса, идущего на Хорбутовку, зазывал народ на свой рейс, выкрикивая: «А вот давай садис, зидесь бамбить сикора будэт! У нас ешо куда-никуда спокойна, в амагазын хилэб завэзлы и турусы мужские!» Мальчик лет пяти, неминуемо сопливый, в разорванной бурой курточке и потёртых трикотажных колготках, как-то по-рачьи пятясь назад, пытался отобрать у заходящейся утробным рыком облезлой дворняги кусок жилистой, чешуйчатой, розовато-белой плоти. Настолько неприятна была эта примитивная борьба, это полунасекомое копошение, что я отвернулся и тут же увидел лежащую на пустыре прямо позади остановки тушу дохлого осла с задранными оплывшими копытами, обкусанными собаками ушами, гнилыми лопнувшими глазами и взбухшим от трупных газов глобусообразным животом. Почти сразу же этот чудовищный живот содрогнулся, ухнул и треснул прямо посередине, а в образовавшейся багрово-чёрной дыре закопошилось что-то суставчатое, клешнястое, вскормленное на падали и прущее изнутри. Я поперхнулся и почувствовал, как к горлу подступает едкая желчь, но тут справа от меня раздался животный вопль и я инстинктивно повернулся на звук. Под соседним навесом завывала упавшая на грязный бетонный пол молодая ещё, но уже уродливая женщина со вздувшимся девятимесячным животом. Вокруг неё по-крабьи суетились какие-то старухи, а упавшая выла, рычала и изгибалась на заплёванном бетоне, трясущимися руками тянула бурую юбку себе на грудь, разрывала грязными пальцами со слоящимися ногтями свои дешёвые сатиновые трусы из непроходимого, мохнатого, жуткого нутра выпирала наружу, в потёках вязкой коричневой крови, шипастая рачья клешня.
Я обмер, больше всего на свете желая отвернуться и не видеть этого ужаса, и не в силах сделать этого, но в этот момент что-то сильно толкнуло меня в спину и я ударился лбом о покрытый многолетними наслоениями шелушащейся краски стальной столб с табличкой. Из глаз моих полетели угловатые искры и я, сложившись, упал наземь. Надо мной стоял парень лет 19-ти с бешеными, ненавидящими глазами и орал, заходясь: «А ты чэво, пилять?! Чэво на наших жэнщин симотриш, сука?! Сичас я тэбэ убивать буду на хирь, сабака!!!» Люди вокруг остановились и обратили на меня свои безжалостные взгляды. Я попытался отползти от него, но парень с размаху ударил меня ногой в рёбра, дыхание моё болезненно перехватило и я приготовился к удару сапогом в лицо, но тут что-то бухнуло, звякнуло, заныло - и в бетоне прямо у ног парня появилась маленькая выбоинка. Парень сразу же боком, по-крабьи, умёлся куда-то, завизжали женщины, раздался ещё один бухающий звук и все вокруг бросились врассыпную. Я с ужасом понял – снайпер! – и тоже, на четвереньках, поспешил заползти за бетонную стену и сжаться, сжаться, превратиться в неприметный комок, слиться с окружающей меня дорожной грязью. Почему-то я был уверен, что снайпер метит именно в меня, в кого же ещё, не в своих же, не в автобусы же… Люди вокруг валились на землю, искали укрытия под пыльными кустиками полыни, жались к бетонным стенам остановок. Только роженица всё выла на заплёванном полу, всё хрипела, рычала и изгибалась, всё пёрло из неё что-то суставчатое, но вот щёлкнуло ещё раз и она внезапно, как ножом отрезали, замолчала, но тут же заголосили ещё громче бабки, заплакали дети, завыли собаки, а я всё вжимался в бетон стены, стараясь стать невидимым, неслышимым, неощутимым…
Вой, визг и плачь всё нарастали, и тут вдруг, – как прорвало плёнку в ушах и подспудный этот, непрекращающийся басовый тон вдруг взорвался клёкотом, стрёкотом, верещанием, и дымно-огненной полосой прочертился воздух и шарахнуло, взлетела веером бурая земля и пошатнулись бетонные стены. Меня выбросило взрывом из моего убежища, несколько раз перевернуло, я упал на спину и ошеломлённо смотрел, как бегут горящими факелами люди, как вскипает пузырями хитин на их спинах, как осыпается пыльным дождём вырванная из земли сохлая грязь, а в небе надо мной плыл чёрный вертолёт, похожий на огромного рака и плюющийся огненными хвостами ракет. Всё вокруг вспухало багровыми волдырями, автобусы взрывались фейерверками пылающих брызг, люди почти мгновенно превращались в обугленные головёшки, а я лежал на спине, опять почти оглохнув от беспощадного грохота и только следил ополоумевшими глазами за ползущим по дымному небу чёрным раком, харкающим огненной слюной. Грохот вокруг стоял такой, что он уже переходил предел слышимого звука и опять воспринимался, как басовый гул в голове, выдавливающий барабанные перепонки и заставляющий вибрировать коренные зубы. Чёрный рак медленно кружил над головой, дёргая клешнями и посылая на землю струи огненной смерти, вокруг горели строения, кусты, деревья и земля, а я беспомощно лежал на спине и глядел останавливающимися глазами на творившийся вокруг ужас. Надо мной плавно пролетела половина собаки, ещё так недавно пытающейся отобрать у пацана кусок рачьего мяса. На меня нежно сыпались куски пыльной земли с прилипшими к ним горящими ломтями плоти. Глаза чуть покалывали мелкие частицы раздробленных хитиновых панцирей. Ноздри мягко забивал жгучий пепел. Я удобно лежал на спине и воспринимал всё происходящее вокруг, как некое шоу – страшное, нереальное, неизмеримо жуткое, но шоу, действо, не имеющее ко мне никакого конкретного отношения. Мне даже довольно любопытно было за всем этим представлением наблюдать. Звук был снова приглушён, да и виделось всё, как сквозь сальный полиэтилен. И тут, внезапно, как пробку вынули из полной мутной водой ванны, ухнуло что-то, взорвалось в мозгу яркой пороховой вспышкой и хлынуло мне в голову сквозь глаза, уши и нос то, что действительно творилось вокруг. Всё это - шум, клёкот, грязь, кровь и кошмар происходящего пружиной подкинули меня с земли и заставили не разбирая дороги понестись прочь, прочь, куда бы то ни было, но прочь из этого ада. Я сломя голову нёсся по горящей земле, мимо корчащихся обгорелых обломков людей, мимо пылающих развалин автовокзала, мимо вырастающих прямо из бурой застарелой грязи ярких огненных цветов, мои ноги хрустели на обугленных хитиновых панцирях и оскальзывались на сером раскалённом пепле. Я бежал не глядя по сторонам, виляя между воронками и валяющимися на земле почернелыми трупами, бежал назад, откуда пришёл, к утёсу с саклей-цитаделью, к относительной безопасности ущелья, к гарнизону, полному наших, моих, родных, защитников…
Я уже убежал от этой пыльной смертной площадки, завернул за поворот дороги и нёсся, путаясь в полах шинели и задыхаясь от режущего лёгкие серного дыма, между гранитных стен ущелья по направлению к утёсу. Добежав до него, я вильнул налево и, перепрыгнув через невысокий каменный забор, отделявший дорогу от подступающей прямо к ней плотной кромки леса, вломился в переплетение сухих, колючих, суставчатых ветвей и начал продираться сквозь них вглубь, подальше от творящейся за моей спиной бойни. Бежать в этом лесу было трудно, ветки царапали лицо и норовили располосовать лоб и щёки, едкий пот жёг глаза, а полы шинели путались в ногах и цеплялись за сучки. Уже не было слышно взрывов, криков, буханья и шипения, а я всё натужно бежал, всё пытался как можно дальше отдалить себя от царящего позади мракобесия. Наконец, когда бежать уже не было сил, ножом резало бок и лёгкие сдались и перестали всасывать пыльный и сухой, как глаза палача, воздух, я хотел было остановиться и перевести дух, но тут, прямо под огромной, временем или взрывом вывороченной елью, земля с шелестом просела под моими ботинками и я с разбегу ухнул в яму. Я крепко ударился обо что-то головой, рассёк лоб о торчащий узловатый корень и в мой раскрытый в безмолвном, задохнувшемся вопле рот набилась комковатая земля вперемешку с хвойными иголками и ещё какой-то горькой мерзостью. Сознание моё на мгновение помутилось, но когда я слегка оклемался, я обнаружил себя в вырытой под корнями ели норе размером с небольшую кладовку. Не успел я как следует обрадоваться неожиданному убежищу, как на меня с пронзительным верещанием накинулось что-то меховое, зубастое, злобное и визжащее от ненависти ко мне. Этот яростный верещащий клубок спрыгнул на меня откуда-то сверху, рвал меня когтями, кусал острыми зубами и подбирался к горлу-ли, к лицу-ли, к глазам-ли, стремясь любыми способами вырвать из меня жизнь. Я заорал от испуга, пытаясь оторвать существо от себя, извиваясь в колючей хвойно-земляной трухе, выгибаясь и трескаясь головой о торчащие корни. Через некоторое время мне удалось запустить пальцы одной руки в пыльный жёсткий мех, другую же, правую руку, я умудрился просунуть в карман шинели, неимоверным усилием вытащил Браунинг и, даже не заботясь о том, куда я стреляю и снят ли пистолет с предохранителя, нажать курок. Существо визжало и билось под моим горлом, а я нажимал и нажимал на курок, чувствуя, как впиваются пули в жёсткое злобное тельце, как оно дёргается и елозит у меня под рукой, как пули, выходя из него, вышибают комья земли из стен норы и на меня сухим водопадом сыпется со всех сторон колючая дрянь одновременно с всплесками чего-то мокрого, вязкого, тёплого. Не знаю, как в этом сумбурном кошмаре мне удалось не прострелить какую-нибудь часть своего тела. Наконец, когда пистолет, опустев, несколько раз бесплодно щёлкнул, а комок ненависти под поим подбородком затих, я перестал жать на курок и, отшвырнув меховой клубок от своего лица, застыл в изнеможении, раскинув руки и пытаясь всосать воздух сквозь запёкшийся рот. Наконец, наполовину отдышавшись в спёртом пыльном воздухе и дрожа всем телом, я приподнялся и ощупал своё лицо. Оно, как оказалось, было исполосовано острыми когтями и кровь лилась по нему свободно и в пугающем объёме. Я кое-как вытер кровь с глаз полой майки и, не переставая дрожать, боязливо покосился на валяющейся у земляной стены кусок бывшего совсем недавно живым меха. В мутном свете, с трудом пробивающимся сквозь торчащие над головой корни, было трудно рассмотреть его подробно, поэтому я импульсивно схватил трупик и выкинул его наружу, а затем, кряхтя и оскальзываясь, выбрался из норы сам. Свет снаружи был как-то по особому ярок, во рту стоял вкус меди, всё тело болело и, казалось, разваливалось на части. Я совершенно оглох от грохота выстрелов в замкнутом пространстве и слышал только внутренний, кровяной гул в моём мозгу. Все чувства как бы притупились, страх куда-то пропал, уступая место тупой безысходности и странному равнодушию.
Вылезши на воздух, я некоторое время просидел, привалившись спиной к особенно толстому корневищу вывороченной ели, ни о чём не думая, ничего вокруг не замечая. Не знаю, сколько минут прошло так. К действительности меня вернуло какое-то вялое движение неподалёку от моих раскинутых циркулем ног. Я, даже без особого любопытства, повёл глазами, ничего не увидел, вытер рукавом шинели кровь с лица, больше, вообще-то, размазав её, и понял, что это подрагивает тельце застреленного мной врага. Я ткнул его носком ботинка. Это был зверёк величиной с большую кошку, с длинным рыльцем, кончающейся чёрной нашлёпкой носа и с некогда пушистым, а теперь заскорузлым от крови хвостом. Трудно было рассмотреть его цвет из-за обильно покрывавшей изрешеченное тельце крови. Я некоторое время тупо смотрел на трупик, а потом в голове моей закопошились какие-то невнятные мысли, какие-то полузабытые отрывки из школьных учебников по зоологии, какие-то неясные воспоминания… Через пару минут я понял, что при жизни этот сгусток злобы был карликовым краснорылом, нечто средним между енотом и росомахой, чрезвычайно агрессивным, чертовски редким и охраняемым государством животным, зона обитания которого ограничивалась заповедником на территории этой горной республики. «Ну вот», - почему-то подумалось мне, - «и довелось увидеть краснорыла, натуралист ты йун-ный…» Я даже чуть не улыбнулся этой мысли, как тельце опять пошевелилось, задёргалось, раздался какой-то треск, какой-то сухой, щёлкающий шелест. Я аж приподнялся от вновь нахлынувшего страха и увидел на тушке сквозь дыры от выстрелов, сквозь окровавленную шкуру и лиловое мясо, сквозь разорванную кожу и мышцы и сухожилия, - увидел чёрно-зелёный шипастый панцирь, шевелящиеся хитиновые щитки, протыкающую кожу острую зазубренную клешню и высовывающийся из развороченной глазницы членистый, суставчатый ус… Я заорал, вскочил с земли, как подброшенный и опять, не разбирая дороги, помчался сломя голову прочь из этого мёртвого леса…
Мутной пеленой промчались мимо меня деревья, кусты и поросшие бурым мхом и шершавыми лишайниками валуны. Я перевалил через каменную ограду, выскочил на дорогу и, с присвистом дыша, полупобежал-полузаковылял по дороге по направлению к гарнизону. Я снова был полон ужаса, он заполнял меня всего, он вытеснил все остальные чувства и эмоции. Я хотел только одного – добежать, доковылять, доползти до безопасности, оградить себя от этого затянувшегося кошмара, забиться в тёмный угол и выть в голос несколько часов, изливая накопившийся тёмно-лиловый гной страха. Я пробежал мимо утёса, завернул за угол дороги и увидел, что гарнизон пылает едким оранжевым пламенем, гулагские вышки погнуты и переломаны взрывами, бараки взорваны, а от давешней канавы идёт густой серый пар и застилает почти всё обозримое пространство. Метались в этом пару какие-то полусваренные фигуры, судорожно ползли по земле какие-то членистоногие гады, чадно горели трупы, чертили воздух раскалённые злые пули, а я опустошённо смотрел на всё это и понимал лишь одно – сюда мне дороги нету, я теперь действительно и бесповоротно сам по себе, помощи ждать не от кого. Деваться было некуда. Ужас накрыл меня чёрной волной, зажал в безжалостные зазубренные клешни и не хотел отпускать. Я был весь изодран и покрыт своей и чужой кровью, из ушей моих текла тёплая сыворотка, я по-прежнему ничего не слышал, но в моей голове бил глухой глиняный колокол и всё движение мира теперь подчинялось его страшному ритму. Я повернулся к горящему гарнизону спиной и стал карабкаться на утёс для того, чтобы добраться к единственному прочному, не тронутому снарядами и не охваченному языками пламени строению – цитадели, стоящей на его вершине.
Почти не помню, как я забрался на скалу. Знаю только, что лез я долго, трудно и натужно, разорванными руками и чуть-ли не зубами цепляясь за лишайчатые валуны и чахлые кустики колючего барбариса, и не обращая внимания на боль. Пару раз передыхал, смотрел вниз и видел с одной стороны – пылающий гарнизон, а с другой – дымящиеся остатки автовокзала. Чёрный рак-вертолёт, посеяв смерть, улетел куда-то в своё логово, ни одно живой души, казалось, не было на многие километры вокруг. Однако, я почему-то знал, что это не так, что они есть, просто мне их не видно, а они очень даже есть и прячутся за деревьями, за кустами, они вооружены автоматами и огнемётами, ракетами и гранатами, они холодны и безжалостны, а я у них – как на ладони и единственное, что может меня спасти – это каменные стены цитадели на вершине утёса. Наконец, я встал перед её массивными дубовыми дверьми. Они были полуоткрыты и перед тем, как войти внутрь, я заметил покрывающую их сверху-донизу резьбу – свившиеся истерзанные фигуры, шипастые клешни, бугристые панцири… Я вошёл в храм – я уже окончательно и бесповоротно знал, что это храм, и входить туда мне уже совсем не хотелось, но и не войти было нельзя, ведь я так трудно к нему шёл, - и сразу гулкие удары гонга в моей голове стали громче, толчками полилось что-то тёплое из ушей и снова заныли коренные зубы. В храме было почти совсем темно, единственный свет лился из огромных витражных окон и тусклыми разноцветными пятнами лежал на каменном полу. Замирая от ужаса, но не в силах остановиться, я прошёл в глубь храма, к его дальней от входа стене, где в сумерках угадывалось что-то огромное, под самую крышу и от стены до стены. Когда я подошёл совсем близко, направление льющихся из окон лучей переменилось – то-ли тучи разошлись в небе, то-ли солнце сместилось специально для этой цели, - и передо мной, омытый чёрно-красным светом, предстал громадный, от пола до потолка, дубовый крест – серовато-бурый, потрескавшийся, окаменевший от древности. Кожа на моём лице натянулась, кровь отлила от головы, а буханье в ушах грозило расколоть изнутри череп. На кресте, в позе распятого, висел невероятных размеров отвратительный, шипастый, суставчатый, бугристый чёрно-зелёный рак и натужно шевелил длинными коленчатыми усами. Качество окружающего воздуха неуловимо изменились, он стал тоньше, разреженнее, буханье перешло в пронзительный стрёкот, я повернулся к раку спиной и побежал к выходу из храма, уже не боясь ни местных жителей, ни боевиков, ни собак, ни карликовых краснорылов, зубовно желая только одного – никогда больше не видеть ЭТОГО, забыть о его существовании, выжечь его из памяти.
Я выбежал из храма под тусклое медное небо и во внезапно поднявшийся сильный прогорклый ветер, и остановился на ступеньках. Стрёкот всё никак не прекращался, наоборот – он усиливался, он заполнял собой весь мир и тут я понял, что это не стучит у меня в ушах, что это – звук сверху, с неба, это – биение лопастей вертолёта; я поднял голову – и верно, сверху опускался чёрно-зелёный ракообразный вертолёт и целился в меня клешнями своих пулемётов. Я застыл в вихре ветра, не в силах отвести глаз от этого чудища, которое всё снижалось, сжимая собой мир. Бежать мне было некуда, да и незачем. Я был полностью парализован ужасом. Мне казалось, что всё моё тело наливается вязкой чёрной патокой, поднимающейся со дна лёгких. Сердце в ней билось медленно, натужно, с перебоями. Эта патока затопляла меня изнутри, пробираясь по горлу вверх, в полость черепа, мозг останавливался и глаза застывали, как мухи в янтаре. Я не мог сдвинуться с места и ждал неминуемого. Вертолёт приземлился, раскорячившись на краю утёса. Его двери открылись и оттуда выскочили солдаты в знакомой форме, со знакомыми автоматами, со знакомыми, родными, нашими лицами. Наши! Как бы со стороны я понял, что мне надо чувствовать огромное облегчение, что я спасён, спасён! Но патока, в которой тонул мой мозг, не пропустила эту мысль и не позволила разжаться клешням ужаса. Я продолжал стоять, смотря на приближающихся солдат. Первый из выпрыгнувших из нутра вертолёта, высокий румяный красавец с простым свойским лицом, сейчас напряжённым гримасой внимательной враждебности, и с нашивками старшего сержанта на плечах камуфляжного комбинезона, что-то крикнул мне. Я ничего не ответил и всё так же неподвижно смотрел на них, медленно умирая внутри.
Сержант крикнул что-то ещё, затем вскинул короткоствольный автомат, прицелился тёмной бусинкой рачьего глаза и нажал на спуск. Я уже перестал бояться, я уже не просто не мог больше бояться, я был даже рад тому, что скоро всё это кончится. Я отчётливо и как бы отстранённо увидел, как из ствола автомата вылетела пуля, как она прочертила в плотном воздухе жёлтую полосу и медленно впилась мне в середину груди, чуть слева, прямо над сердцем. Зашипело, дымясь, сукно шинели, кожа на груди лопнула и из дыры вместо ожидаемого фонтанчика крови стала неторопливыми толчками сочиться чёрная патока, а пуля всё рикошетила внутри моей грудной клетки, торкаясь то в сердце, то в лёгкие, то в диафрагму… Я стал медленно оседать оплывать, как оплывает проткнутый полиэтиленовый пакет с мёдом, я становился всё ниже и ниже, а лужа кровавой патоки вокруг меня всё росла и росла, и вот уже только два моих глаза торчали из этой расплывшейся на пыльных ступенях жуткого храма лужи… Сержант не торопясь подошёл и наступил мне кованой подошвой десантного ботинка на один глаз, который лопнул – чак! – истекая зелёным гноем. Я ещё успел заметить застрявшую между бороздок подошвы половинку раздавленной раковой клешни, как сержант поднял ногу ещё раз, раздался шлёпающий звук, я вздрогнул всем телом, перевёл дыхание и понял, что это щёлкнула внизу крышка почтового ящика и шлёпнулась на пол прихожей почта, что уже утро и надо опять вставать и смотреть в пыльное небо, и с тоскливым привычным ужасом ждать, когда новый день снова наступит кованым ботинком на лицо.