Подлинность

Наталья Чеха
…Город был душным от заводской испарины. На его темных и многолюдных улицах мне не хватало воздуха. Приглушенно позвякивали трамваи – совершенно непривычный для моего уха и глаза вид транспорта. Ходили они по каким-то своим, непонятным для непосвященного человека законам. Там, где был разбит уютный и тихий, на первый взгляд, сквер, вдруг обнаруживались заросшие травой, еле различимые в ней рельсы. Мое сердце тревожно екало от резкого звонка и казалось, что где-то здесь прогуливается Берлиоз.

Городская площадь пахла венгерскими ватрушками – их возили на тележках и продавали всегда горячими. Здесь вообще много чего продавалось: мороженное, сигареты, одежда, игрушки, аляповато раскрашенные открытки с изображениями Высоцкого, книги, билеты на очередной концерт и спектакли нашего, гастролирующего здесь, драматического театра. Продавцы буквально не давали прохода – зазывали, предлагали, обещали все самое лучшее, самое модное, вкусное, нужное, просто необходимое, без чего жить дальше ну никак нельзя!
Был конец 80-х. Поэтому на площади, олицетворявшей собой начало робкого смешения стилей и дорог, лукавства и правды, нищеты и богатства, Востока и Запада, на этой базарной (рыночной) площади, еще по-советски сдержанной и утянутой в китель цвета хаки, но уже становящейся все более и более расхристанной и по-капиталистически наглой, пока еще относительно спокойно стоял черный бронзовый Ленин, указующий своим несгибаемым перстом на маячившие за высокими крышами яркие церковные купола.

Это было очень красиво!

Но еще более прекрасным мне показался Днепр. Чуден он был не только при тихой погоде. Когда я ехала по широкому двухкилометровому мосту, то не могла не любоваться днепровской водой. Она была голубая, когда ярко светило солнце, черная – при холодном ветре и темно-желтая – в дождь. Если присмотреться, можно было увидеть течение реки. Низко, над самой водой, носились птицы. Они кричали, волновались, беспокоились о чем-то. Проходил теплоход, и к берегу сбегались небольшие, совсем не морские волны. У самой воды пахло водорослями, а под ногами проваливался тягучий, густой речной песок. Иногда прямо под ступней хрустела скорлупа ракушки.

Но это благополучие было обманчиво. Под вечер могло резко похолодать, еще тревожнее становились крики чаек, внезапно темнела вода, приходили в движение волны, сгущалась взявшаяся невесть откуда тьма и вдруг горящей трещиной раздвигалось небо, раздавался громовой раскат и стеной обрушивался на реку ливень, начинал гулко шлепаться град…В такую грозу Днепр становился страшным.

Однажды мы пережили это с нашим театральным водителем Мишкой Фурсовым, приехав после репетиции сюда, на берег реки, «ноги помочить». Мишкин «УАЗик» стоял возле самой воды. Было солнечно, тепло и спокойно, и Мишка, уставший от бесчисленных переездов по пыльным пригородным дорогам, уже стягивал с себя просоленную потом рубаху, намереваясь освежиться и поплавать. И вдруг – гроза. Внезапная, непонятно откуда взявшаяся…
Минут двадцать стояли мы с ним под согнувшейся от ливня одинокой ивой – съежившиеся и перепуганные, все трое одинаково беззащитные перед разыгравшейся стихией. Мишка что-то кричал мне, но голос его тонул в громовых раскатах, и я видела только сгорбленную под ударами ледяных градин Мишкину спину и его шевелящийся рот.
Вот тогда-то и открылся нам настоящий Днепр – седой от пены, сильный, грозный, что «реве та стогне». По такому Днепру ходил князь Игорь, совершали свои плавания жившие по речным берегам скифы, в таком крестил своих соплеменников пораженный рассказами о красоте византийского богослужения князь Владимир.

А теперь стояли мы с Мишкой. Будто и не было этой тысячи лет…

- Странно, - сказала я, когда мы, вымокшие до нитки и избитые градом, усаживались в машину через полчаса. – Сама История рядом, а они не замечают…

- Кто? – не понял Мишка, заводя мотор.

- Жители, задумчиво ответила я.

Еще через пять минут мы мчались по бетонному мосту в одном потоке с сотнями машин и автобусов – туда, на другой берег, в ту часть города, где была теплая и уютная гостиница «Украина» и где ничто не напоминало о нашей с Мишкой причастности к великому русскому историческому пути.

- Ты – специалист по театральной рекламе, - наставляющим тоном говорила мне вечером в своем гостиничном номере заместитель директора театра Таисия Федоровна Земская. – Представляешь, что это значит? Какая ответственность! От тебя зависит, будут ли на наших спектаклях зрители, и будут ли эти зрители довольны увиденным или станут плеваться, покидая театр. Того хуже – уходить со второго акта. Этого я особенно не люблю…

Таисия Федоровна приглашающим жестом указала мне на стул:

- Присоединяйся. Сейчас поужинаем и начнем разрабатывать стратегию наших действий здесь, в этом отвратительном, сумасшедшем городе, увы, абсолютно равнодушном к искусству…

Я послушно опустилась на стул, пододвинув его к маленькому журнальному столику, накрытому для трапезы. Здесь было все, что удалось купить в магазинах: жирная копченая колбаса, блины с творогом (на местном диалекте – «млынцы з сыром»), незнакомый на вкус украинский хлеб, початая бутылка сухого красного вина.

- Ну, за успешные гастроли! – торжественно провозгласила моя начальница, поднимая унылого казенного вида граненый стакан, видимо, уже не первый за сегодняшний вечер. – Давай-давай, не стесняйся!

Она ловко подхватила тонкий кусок колбасы и отправила его в рот.

- Поверь моему опыту, нет ничего романтичней гостиничной жизни. За много лет я так к ней привыкла, и даже втянулась, что не променяю ни на какую другую…

Таисия Федоровна пересела в кресло и закурила. Была она не так уж хороша собой: средних лет, худощава, с коротко остриженными темными волосами и такими же темными, по-девичьи озорными глазами на узком, бледном лице, - но характера необычайно сильного. Противиться ей было совершенно невозможно – для меня, по крайней мере, как для нового и подчиненного ей сотрудника. Поэтому в каком-то ненормальном перевозбуждении мы носились с ней целыми днями по городу, его пыльным улицам и шумящим, как Вавилон, магазинам, заскакивали чуть ли не на ходу в трамваи и автобусы, совались в какие-то скучные учреждения и конторы, «прочесывали» рынки и подземные переходы – с тем, чтобы оставить всюду осязаемый след своего пребывания: кучку театральным репертуарных афишек.

- Не смейся, - дышала мне в лицо вспотевшая и раскрасневшаяся от многочасовой беготни Таисия Федоровна, когда мы поднимались на лифте в какую-то очередную организацию – Толк будет, вот увидишь! Мы заставим их прийти на спектакль. Этот город меня надолго запомнит!

Она относилась к городу, как к живому человеку – злилась на него, негодовала, обвиняла в тупости и равнодушии, кляла его внешние недостатки и презирала за «нетеатральность». То же самое должна была делать и я. Стоило мне лишь на йоту усомниться в столь репрессивных методах работы по вербовке зрителей, как Таисия обрушивала на меня шквал своих нерастраченных (актрисой она так и не стала, хотя закончила институт культуры) артистических эмоций.

- Ты что, с ума сошла?! Какая может быть добровольность? Этак мы с тобой, милочка, останемся при пустых залах!

Душными ночами, устав от Таисии Федоровны, я без сна лежала на кровати в своем номере и тоскливо перебирала в голове ее убийственные для моего литературного вкуса аргументы:

- О каком Чехове ты говоришь? Что еще за Лесковы, Гончаровы, Бунины могут быть в наше время? Это все устарело! Подумаешь – великая литература! Что она может дать сегодня уставшей от политических и социальных катаклизмов русской душе? Зрителю необходим катарсис, очищение, взлет эмоций, удар по нервам, заканчивающийся слезами, а то и – рыданиями в голос… А это под силу только современным, авангардным пьесам!

Мне было обидно за любимых писателей. Спектакль, который мы с Таисией Федоровной привезли в этот душный и совсем не театральный город, можно было назвать вульгарщиной, китчем, абсурдом, декадансом – чем угодно, но только не шедевром драматургии.

- И, тем не менее, он – лицо нашего театра! – предупреждала на утренних летучках Таисия Федоровна всех нас, сотрудников рекламной группы. – Здесь, на гастролях, мы должны произвести фурор! Чтоб лишний билетик за километр спрашивали…

Ночью, в номере, мне почему-то вспоминалась все время гроза на Днепре, темная вода, хруст ракушек под ногами, спутавшиеся гирлянды водорослей, покачивающиеся на легких волнах возле самого берега… Хотелось вдохнуть чистого, пахнущего рекой воздуха. Вскочив с кровати, я распахивала окно. В комнату врывался громкий, рокочущий металлический звук – так выла по ночам устрашающего вида ресторанная вытяжная труба, тянувшаяся с первого этажа гостиницы, где находилась кухня, сюда, к окнам дешевых номеров, заблаговременно снятых Таисией Федоровной для нашей театральной труппы. Мне думалось: как, должно быть, неспокойно спится сейчас ведущим актерам, измученным бесконечными репетициями, которым вскоре придется играть первый спектакль «на выезде», да еще, скорее всего, при полупустом зале…

Я закрыла окно и набрала номер домашнего телефона.

- Это я, - тихо сказала я. – Все хорошо. Просто у нас здесь – очень душная ночь и совсем нечем дышать…

Утром я попрощалась с Днепром и Мишка отвез меня в аэропорт.

- Зачем ты уволилась из театра? – спросила меня через месяц подруга, с которой мы частенько коротали время за бутылочкой любимого, терпкого и живительного болгарского вина. – Разве можно добровольно покинуть то жизненное пространство, в котором обитает Жигайлов?

Она вопросительно посмотрела на меня.

- Ты видела его в последнем спектакле?

- С некоторых пор я не хожу в театр, - ответила я, - чего и тебе желаю.

- О-о-о, нет! – не согласилась подруга, медленно покачав головой. – Этого я тебе обещать не могу. Сцена – моя слабость!

Она поднялась из-за стола, одернув на себе светлое шерстяное платье с большими карманами по бокам, которое недавно, с горем пополам, самостоятельно сшила себе с очередного куцего гонорара. Работала она корреспондентом в местной газете, «первым пером» не считалась и потому публиковалась мало, деньги получала небольшие и сильно бедствовала. Но зато играла в самодеятельном театре, который сама же и возглавляла.

Ловким движением, как вертолет, который взмывает ввысь прямо с места, без разбега, подруга вспрыгнула на диван и, возвысившись надо мной и приняв театральную позу с вытянутой вперед правой рукой, громко крикнула:

Вы, спешащие мимо меня,
К не моим и сомнительным чарам,
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько страсти, растраченной даром!..

- Тише ты, - попросила я ее, - соседей перепугаешь…

Она кивнула и продолжила намного тише:

И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох,
И как душу мне испепелил
Этот даром растраченный порох…

Я смотрела на нее и думала: ну зачем, зачем она, как и Цветаева, так упорно и надрывно тратит этот свой пыл? И неизменно – именно на «случайную тень», не достойную, по большому счету, даже мимолетного взгляда? В три года у нее умерла мать, и отец женился на другой женщине.

- Она, как увидела нас с сестрой в замызганных фланелевых платьицах, - рассказывала мне как-то подруга, - так и заплакала: что ж это, говорит, у вас, девочки, платьица грязные? Надо постирать…Потом подняла нас на руки по очереди, поцеловала: я, говорит, ваша мама… А как это может быть, если мы мать свою прекрасно помнили? Красавица была, умница, с толстой косой вокруг головы. Когда у нее сильные боли начались незадолго перед смертью, отец ее по комнате на руках носил, покачивал, как ребенка. А волосы длинные, незаплетенные, тяжелые – чуть ли не до пола свисали, густой такой, переливающейся волной…

Подруга закончила декламировать. В комнате стало тихо, только слышался ход старых настенных часов, подаренным мне недавно одним знакомым, работавшим в маленькой проектной конторе.

- Возьми, - сказал он, когда его контора закрывалась на ремонт и отслужившую мебель списывали за ненадобностью – Это же раритет, пятидесятые годы, сейчас таких не делают. Бой – почти башенный, как на Красной площади…

Я взяла – и не пожалела.

Есть все-таки в часах с боем какая-то необъяснимая значительность и глубина. Нечто, придающее дополнительный смысл всякому действию, совершаемому под их мерные, величавые удары. Вот и сейчас – в воздухе еще звучала последняя цветаевская нота, а они уже пошли «обезболивать» пространство, успокаивая и смягчая его, сглаживая тот накал патетики, который неизбежно присущ всякому женскому истеризму.

- А ты знаешь, - сказала я подруге, - я видела грозу над Днепром…

Она поняла и ничуть не удивилась такому переходу. Ее глаза, грустные и влажные, как у днепровских чаек, смотрели на меня косовато и как-то по-детски наивно.

- Я тоже видела много раз. Я ведь родилась и выросла на Украине…

- А ведь и правда – я совсем забыла! – почему-то обрадовалась я. – Так ты, наверное, и млынцы з сыром ела?

- Конечно, - улыбнулась она. – И еще – галушки…

   (продолжение - http://www.proza.ru/2008/02/29/432)

.