Детское время

Елена Берег
       Когда Алёна была маленькая, она очень любила по утрам валяться в кровати. Алёна была «сова», а «совы» всю жизнь любят поздно вставать. Но тогда, еще до школы, Алёна будто чувствовала, что в будущем ей чаще придется подниматься по будильнику, чем по доползшему до подушки высокому солнцу позднего утра, и высыпалась впрок, старалась каждый день урвать хоть капельку. Это легко получалось, потому что в детский сад Алена, можно сказать, не ходила, а была дома, с бабой Ниной. «Можно сказать» – это потому, что однажды ее все-таки туда отдали, но за неполный месяц попытка полностью себя исчерпала.
       Алёну определили в садик у Никитских Ворот, рядом с маминой работой, а жили на Серпуховке. И, естественно, по утрам Алёна с мамой вечно опаздывали и ездили на такси, в которых Алёну укачивало. Алёна жаловалась, что пахнет бензином, а мама уверяла, что этого не может быть, поскольку машина работает на электричестве. Алёна верила, и потом долго, уже школьницей, сама доказывала подругам, что бывают такие легковушки, на электричестве. Верить-то она верила, но тошнить не переставало. И, видно, маме тоже довольно скоро надоело каждое Божье утро рано вставать, одевать сонную Алёну и ловить такси, поэтому после первой же Алёниной зимней болезни она все это отменила, тем более что баба Нина выражала всяческую готовность сидеть с внучкой. Мама у Алёны тоже смолоду  была «совой».
       От трехнедельного хождения в детский сад у Алёны осталось четыре относительно оформленных воспоминания. Первое – от волшебно, сверхъестественно прекрасной, крашенной бордовой масляной краской, фанерной игрушечной мебели, настолько большой, что на диваны и стулья детям можно было по-настоящему садиться. Алена и не подозревала, что на свете могут быть такие чУдные вещи, сделанные для игры, а не для взрослой «настоящей» надобности. Второе воспоминание – это как в первый день Алёна испугалась, что её не заберут домой, и тайком плакала, и было стыдно.
       У Алёны, по разговорам взрослых и детским книжкам, заранее сложилось представление об «официальном», обязательном времени детсадовского дня, включающем занятия, прогулку, еду и дневной сон. Алёна была вполне сознательной и позитивно настроенной дошкольницей, она с энтузиазмом собиралась участвовать во всех этих мероприятиях. Но само собой разумелось, что, по их окончании, мама будет с нетерпением ждать, готовая срочно выслушать отчет дочери обо всем, что с ней было, и о ее замечательном поведении. Алёне и в голову не приходило, что когда детям уже можно будет уходить домой, ее мамы может не оказаться на месте.
       Но дети пообедали, полежали в кроватях в тихий час, потом встали, потом стемнело (был ноябрь) и их, после полдника, вывели во двор, и уже за целыми тремя из них пришли мамы и бабушки, и еще за другими приходили, а Алёниной мамы все не было. Это просто не помещалось в Алёниной голове. В конце концов она решила, что мама каким-то образом о ней забыла и уехала с работы прямо домой. Было ясно, что детский сад скоро закроется на ночь, все уйдут, и Алёне придется либо ночевать на улице, либо добираться до дому самостоятельно.
       Свой адрес – «1-й Щиповский переулок, дом 11, квартира 6» – Алёна знала наизусть, но совершенно не представляла, как это может ей помочь. Взять такси она не могла потому, что у нее не было денег, и еще потому, что она была маленькая, а остановить такси мог, в Алёнином представлении, только взрослый человек. Алёна и руку-то поднять никогда не решилась бы. А на городском транспорте Алёна сюда не ездила, и даже не представляла себе, можно ли на каком-нибудь автобусе или троллейбусе добраться к ним на Серпуховку, и как это узнать. Честно говоря, понятие о работе общественного транспорта у Алёны было смутное, книжное – саму ее либо водили куда-то пешком, либо возили на такси.
       Алёне было стыдно и страшно сказать воспитательнице, чужому человеку, что мама про нее забыла – а вдруг она еще придет, и тогда получится, что Алёна свою маму опорочит, предаст. Слезы подступали к глазам, но плакать тоже было нельзя – ведь станут спрашивать, что случилось, и придется сказать про маму!
       И вот Алёна потихоньку пристроилась к наружному откосу низкого окна группы, уткнулась в него согнутыми руками в шубных рукавах, а в них носом и глазами, и думала, что поплачет тайком, и никто не увидит, а там, может, мама все-таки придет, или кто-нибудь из здешних взрослых случайно скажет, что надо делать.
       Потом, через несколько лет, мама рассказывала Алёне, что в этот день у нее на работе проводили какое-то важное собрание, с которого было уж очень неудобно отпрашиваться. Мама подумала и решила, что не случится ничего страшного, если забрать дочку из садика попозднее, ближе к семи вечера. Ведь Алёна была такая разумная и послушная. В целом мама была совершенно права, потому что к моменту ее появления Алёнины тайные слезы уже обнаружили, и выспросили о причине, и объяснили, что мама придет обязательно, и увели вместе с остальными неразобранными детьми в группу, и заняли в кукольном уголке какой-то игрой.
       Еще одно яркое впечатление – память, скорее, о моменте, чем о событии. Алёна и другие дети, старшая группа, лежат в кроватях во время тихого часа. Воспитательницы нет. Ребята не спят, а потихоньку разговаривают и балуются. Острое Алёнино ощущение: все они –дошкольники старшей группы – уже совсем большие и очень хорошо понимают все жизненные тонкости, но взрослые этого не знают и считают их несмышленышами, а сами думают и делают какие-то глупости. Ребята смеются над взрослыми, над их установлениями, которым приходится следовать. Потом чей-то шепотный крик: «ИДЁ-Ё-Ё-ЁТ!!!» – и шорох тел и одеял, моментально укладывающихся в притворно сонные позы. Все.
       Последнее воспоминание – наверно, и по времени пребывания в детском саду тоже последнее. Теперь Алёна знает, что это было 12 декабря 1954 года, в день ее рождения. Алёну ставят на стул, а все дети сидят за большим столом, составленным из детских маленьких столиков, и на нее смотрят. Наверное, на столе угощение. Воспитательница (совершенно обобщенная воспитательница из книжки про детский сад) говорит: «Вот, ребята, Алёне было-было пять лет, а сегодня вдруг стало шесть. Вот какое красивое у нее платье, праздничное». И Алёна глядит на свое платье – темно-красное, шерстяное, а слева круглый карман с вышивкой, похожей на серовато-голубую паутину. До того, как воспитательница про платье сказала, Алёна его и не замечала. Платье ей не очень нравится, слишком темное, и вышивка непонятная, но раз воспитательница сказала, что оно красивое – значит, красивое. Значит, это тоже красивое, просто Алёна не знала. Она уже видит, что оно красивое, разглядела красоту. Теперь Алёна будет знать, что такое платье – красивое. У нее красивое платье.
       А так большую часть своего дошкольного детства Алёна в садик не ходила и могла по утрам свободно валяться в кровати. Правда, ее баба Нина не очень-то это приветствовала, все говорила, чтобы Алёна вставала, не теряла дорогого утреннего времени, в которое надо гулять, рисовать и играть в разные интересные игры. Но внучка не понимала, как это – не терять время. Как его можно потерять, когда оно такое приятное, теплое, мягкое и его хочется все длить и длить, чтобы никогда не кончалось! Зажмуришься легонько в солнечном луче, греющем подушку, и смотришь закрытыми глазами, как в калейдоскопе, на узоры из всяких там деревьев, веточек, ручейков… Все такое нежно-красное, а узоры потемнее, и плывут потихоньку, а потом раз! и снова плывут с того же места. Смотришь-смотришь, и опять задремлешь. Или возьмешь свои книжки из шкафа рядом с кроватью, целую плоскую тоненькую стопку, и рассматриваешь любимые картинки с хорошенькими желтоволосыми человечками, с мышонком, с другими зверями и птицами, с девочкиным котенком – «усатым-полосатым»…
       А то начнешь глядеть на загогульки на ковре, пойдешь тихонько глазами по привычной дорожке-полоске к темному пятну-пещере, а за той пещерой – гора с двумя вершинами, из-за нее деревья, а за деревьями чудище живет, у него глаза страшные, потому что их целых четыре штуки, два побольше и два поменьше, и не поймешь даже, живое оно или это такая страшная машина, или поезд с усами… Глаза закроешь – а там тоже такой поезд, и он прямо на тебя едет, быстрый, как электричка на даче – страшно, а сладко.
       Потом, уже взрослой, Алёна поняла, что этот поезд с усами – родной брат пучка молний, изображенного на люках канализационных колодцев. Там такие молнии со стрелками торчат в разные стороны, вроде букета или буквы «Ж». Страшно это было потому, что Алёна слышала – наверное, в какой-то передаче по радио – что глубоко под землей есть раскаленное жидкое ядро – магма, и, когда извергается вулкан, она может прорваться и все затопить. Поэтому, когда рабочие открывали люки с молниями и когда отбойными молотками вскрывали асфальт – Алёна думала о том, что магма может вырваться и все живое тогда погибнет, и она тоже.
       А еще этот поезд с глазами на ковре, да и молнии на крышке люка у ворот, были похожи на букву «М» – не только первую букву слова «магма», но и мамину букву. И мамина прическа – два симметрично приподнятых над висками волосяных мысика, там, где вколоты заколки-невидимки, а вниз от них расширяется к плечам светлая волна – та же форма. И еще у мамы была такая очень красивая, мягкая, ярко-зеленая с разноцветным узором кофточка, на которой спереди было два выступающих вниз мысика с прелестной коротенькой зеленой же бахромой – как перевернутая буковка «М».
       И полоски на мордочках Алёниных обожаемых кошек и котят – такие буковки «м» над их круглыми глазками, повторенные расставленными пошире  и более крупными ушками, – тоже были из семьи этих влекуще-тревожащих, заостренно-парных сущностей.
       От этой самой магмы Алёна пряталась с головой под одеялом и чувствовала себя там в безопасности. А то еще соседка тётя Лёля приходила и говорила бабе Нине, что слышала по радио, как в Америке против нас уже отряды солдат готовят, и про атомную бомбу, что ее могут сбросить… Умом Алёна, конечно, понимала, что одеяло от бомбы или там от магмы не спасет, а все-таки под ним было хорошо, безопасно. Не может быть, чтобы в кровати человека какая-то бомба достала, кровать – самое надежное место.
       В кровать люди вечером спать укладываются обязательно, и болеют тоже в кровати. Если что-то натворишь, за что мама с папой будут ругать, но успеешь лечь спать до их прихода – то все, не попадет, ведь не будут же они ребенка будить. Алёна в кровати - «чур, я в домике», – как во время игры, выбыла из хода жизни, спряталась, и ее не достать. Значит, кровать – это всерьез, это на самом деле, а все остальное – то ли по правде, то ли понарошку.
       Вот, хотя и говорят, что непременно надо есть суп за обедом, но если очень не хочется – можно упросить бабу Нину и не есть. И гулять, хотя и полагается каждый день, но если погода плохая или просто всем некогда с Алёной идти – то можно денек и не ходить. И все это знают, просто притворяются, что вставать, одеваться, завтракать, гулять – так же «по правде» и обязательно, как вечером ложиться в кровать.
       Из-за этого притворства взрослых, как Алёне думалось, баба Нина и ходила к ней по утрам из кухни, поднимала ее с кровати. Но баба скажет «вставай», а сама опять уйдет на кухню, и нет ее, она там дела делает. Потом снова придет, еще немножко поругает, постыдит, велит вставать скорее – и снова на кухню, и так много раз. Кухня далеко, через два коридора, туда надо было идти мимо дверей всех соседей – и Черновых, и Тюниных… Потом, конечно, приходилось все-таки вставать.
       И вот как-то раз, когда Алёне было, наверное, лет восемь – она уже ходила в школу, умела читать и могла проваляться в кровати с книжкой хоть весь день – баба Нина, когда пришла из кухни раз, наверное, в четвертый или пятый, стала говорить не так, как всегда. Она не стыдила Алёну, а тихо и спокойно, будто сама с собой, проговорила, что вот, теперь уже двенадцатый час дня, значит, сегодняшнее утро кончилось, и никогда его уже больше не будет. Будет другое время, и утро тоже будет, хоть завтра, а этого, сегодняшнего, уже не будет ни за что и никогда. Это время прошло, а когда время проходит – ему нет возврата.
       И Алёна как-то вдруг, сразу, поняла, что она говорит, и ей даже жутко стало: как это, время прошло и больше его не будет! Стало вдруг себя жалко-жалко, так, что слезы навернулись на глаза. И бабу Нину стало жалко, – вон она на что свое утро тратит – на то, чтобы Алену из кровати вытягивать. А ведь у нее тоже этого утра больше не будет. И еще одна мысль где-то глубоко-глубоко прошла по дну сознания – что жизнь стала короче на это утро, что их в жизни, утр, хотя и много еще будет, видимо-невидимо, но когда-то им всё же придет конец. Если тратить их не задумываясь, может остаться совсем мало, и нечего будет тратить. И вообще, у жизни будет конец. Хоть времени в ней и много, но оно когда-то кончится, и это будет с Алёной, а не с кем-то другим. Что ни делай.
       Нельзя сказать, что это переживание подействовало на Алёну в направлении, желательном для бабы Нины. Скорее наоборот, осознание конечности любимого ленивого утреннего времени побуждало наслаждаться им, насколько возможно, пока возможно, вопреки невозможности – необходимости все-таки вставать и завтракать. Переживание прелести утренних минут или часов, проведенных в постели, стало с этих пор у Алёны еще острее из-за их конечности, ограниченности. Но возникло и другое переживание.
       Иногда надо было вставать рано утром, чтобы куда-нибудь ехать или что-нибудь делать. И Алёна вдруг стала замечать, что это совсем не трудно, даже не приходится себя заставлять. Это доставляло удовольствие, смешанное с удивлением. В раннем утре открылась своя, особенная прелесть. Наверное, раньше тоже так было, но до Алёны это не доходило, а теперь вдруг дошло.
       С этого самого утра, с баби-Ниниными словами о необратимости времени, у Алёны в голове впервые появилась мысль о протяженности жизни и о точке, где она, Алёна, находится. Отсюда стало отсчитываться прошлое и легла дорога в будущее. В этой точке сошлись: конечность жизни, бесконечность будущего, бесценность прошлого.