Неудача

Сельский Хлопец
     
       Время действия – лет этак пять назад
       


       
Вошел без стука, полено поставил в угол. Помолчал, сел к печке, шевельнул кочергой. Бурки не снимал. Вид был – как с похмелья.
 
- С похмелья? – спросила Алена.
 
- Да, - просто ответил он.
 
- Где Гапа? – спросила Алена.
 
- В городе, - был ответ.
       
В дверь тяжко ударили. Алена накинула полушалок, пошла открывать. Сдобная грудь ее колыхалась. В хату ввалился Иван, красный от мороза. Иван трудился зоотехником, подрабатывал осеменатором. Он повесил армяк на гвоздь, потуже затянул старый кушак. Полено также поставил в угол.
 
- Минус тридцать градусов, - сообщил важно Иван. Примостившись на краю стола, он принялся вертеть самокрутку. Городской табак был ему неприятен.
       
Промолчали. Алена мотала нитки. Снова постучали. Алена, прихорошившись у рукомойника, отворила. Вбежал дядя Осип, с заячьей губой, с блеском в глазах. Осип скинул фуфайку, рукавицы на росомашьем меху. Полено из рук не выпускал. Бурки его посеребрило инеем. Закричал обреченно петух.
 
- Где Гапа? – спросил с интересом Осип. Интерес был понятен – Осип доводился Гапе отцом. Два года назад справили свадьбу, гуляли полторы недели, пропили приданое, разбили морду Антошке-участковому, спалили амбар на выгоне и влезли в долги. А свадьба все одно вспоминалась тепло. Сегодня утром Гапа и зять, Федя, уехали в город на базар, с мешком семечек и молочным поросенком – и вот Федот здесь, помятый, больной, а Гапы не видать и следа. Интерес Осипа был понятен.
 
- Гапа в городе, - отвечал безучастно Федот. – Дайте, братва, выпить, что ли. Тошно мне.
       
Дали.
 
- Вот те раз! – изумился Иван. – Как это осталась?
 
- Дите накормлено? Дите ж кормить надо! – ввернула Алена и ушла в дальнюю горницу переодеться.
       
Послышался скрип лаптей. В хату пришел Никодим. Шинель повесил на рога, сам остался в новом, со склада, бушлате. Никодим работал на складе, в военгородке, и ничего с этого не имел. Деревня и военгородок загибались, и виноватых было не сыскать.
 
- Ну а Гапа где? – произнес Никодим, поглаживая окладистую бороду.
 
- Он бает, в городе! – Алена, усмехаясь, вернулась и теперь, в индйских джинсах, в ангорской фиолетовой кофте, в янтарных бусах и лаковых аргентинских туфлях на диво была хороша. Алена была влюблена и не скрывала этого.
 
- Ну… Ну… Ну ни хрена непонятно, - тускло произнес Никодим. – Какого хрена ей в городе делать? Тут дите грудное, какой на хрен город?
       
Иван с любовью, со знанием дела выругался и затих.
       
Осип, покряхтывая, ушел в кухню, ставить трехведерный тульский самовар. Алена была ему племянницей и единственной продавщицей сельпо. Гапа, дочурка, мыкалась незнамо где сейчас, Федор, вахлак, не мог внести ясность, и Осип, видевший, что Алена влюблена – крепко печалился. Тоже вот – окрутят, задурят голову, увезут за горизонт, выпьют соки и бросят – и мучайся, и пропадай!
       
Жена Осипа померла годка три назад, и Осип жил бобылем – подходящей приличной бабы в селе не было, а ****ей он с малых лет недолюбливал – вот и маялся сам по себе. И, Осип, покряхтывая, ставил тяжелую тульскую дуру – неладно, ох, неладно складывалась судьба и у дочки, и у племянницы!
       
Алена блюла себя строго, хоть и грешила иногда с заезжими землемерами. Но землемер что – существо одноразовое, неопасное. Он побыл три дня, покуролесил и уехал, а предохраняться Алена умела. Куда хуже свои, местные мужики – от тех добра не жди! Того же взять Федора – уж какие песни пел, какие выдавал обещания! Как обхаживал крашеную его красавицу-дочку, какие бриллиантовые россыпи ей сулил! Кажин вечер катал на тракторе, подарил на Рождество гуся!
       
А что потом? Пьянство и зарплата тракториста, уходящая на то самое пьянство, и семейный мордобой, и тасканье за косы по некрашеному полу, хотя Федор, сравнительно с другими мужиками, был еще так-сяк, он, отрезвев, хотя бы винился в своих грехах, каялся и обещал начать новую жизнь. Нет, Федя не так плох, только сидит вот смурной, и слова из него не вытянешь!

Осип ткнулся в шкафчик, глотнул заводской водки, утер рукавом губы – вроде как полегчало.
       
Залаял соседский пудель. Кудахтали куры, блеяли овцы, мычала из хлева корова. Всхрапнула, задумавшись, норовистая лошадь. Еще раз выкрикнул обреченно петух. В лесу, у глухой пади, выли голодающие волки. В протопленной хате стало теплее. Дядя Осип, покряхтывая, достал из серванта четверть и всех оделил.
 
- Первач! – грубо сказал он.
       
В дубовую дверь глухо и сильно ударили.
 
- Ах, это Эдуард! – живо воскликнула Алена и покраснела. Волосы ее растрепались. Она мигом накинула оренбургский пуховый платок и открыла.

- Ах, Эдуард! – только и сказала Алена.
       
Эдуард усмехнулся. Печка накалилась. Эдуард в каждой руке держал по полену.
 
- Где же Гапа? – спросил Эдуард. Он был в пыжиковой шапке, в заграничной турецкой дубленке. Скинув замшевые городские перчатки, Эдуард сел сбоку Алены. Алена ликовала.
       
Эдуард был не местный, а из самого города. Что там и как у него не сложилось – о том он никому не рассказывал. Он и вообще не был болтлив, а когда говорил – то веско, по делу.
       
А только прошлым летом, в самый разгар сенокоса, его запыленная шестерка тормознула у сельсовета, и мало верилось, что рослый красавец в модной гавайской рубашке, с острым взглядом, каштановым чубом и в модельных туфлях из Италии, прибыл сюда надолго. Но было так, и Эдуард работал теперь инженером по технике безопасности. Техники в колхозе было мало, а техники безопасности – не было вообще. На деревне Эдуарда звали Фашистом – однажды, застав механизаторов выпивающими на рабочем месте, он разбил банку с самогоном на голове у Петьки-Упыря. Голову ему простили – но самогон простить не могли.
       
Эдуард похаживал в сельский клуб на танцы, но девки ни одной не испортил – все они были испорчены до него. Парни было невзлюбили городского хахаля, но Эдуард имел электрошокер и импортный газовый пистолет, с какими был неразлучен – и парни взлюбили. А и без шокера рейтинг инженера в кругах местных невест зашкаливало – однако, выбор свой он делать не спешил.
       
Одно время поговаривали, что Эдуард крутит любовь с местной блондинкой Гапой, женой непутевого Феди, и сам Осип не раз наблюдал, как дочь его под утро выходила из стоящего на отшибе жилья инженера, предоставленного ему колхозом, и украдкой, пошатываясь, словно пьяная, бежала к себе.

Осип, встревоженный, пытался было потолковать с инженером, но тот жестко пристыдил отца. Сами как дикари живете, в грязи и разврате, сказал Эдуард сурово, и о других по себе судите – и глянул с холодком в глаза Осипу.
       
Выяснилось, что Гапа ходит к Эдуарду для занятий итальянским языком. У самих интерес один: нажраться, набить друг другу морды, да спереть что-нибудь в колхозе или на соседском дворе – так радуйтесь, что хоть кто-то тянется к иной, светлой жизни – так сказал Эдуард тогда, и Осип успокоился. А что пошатывает ее, Гапу-то, добавил инженер, так то от усталости: днем в конторе, ночью – испанский, да дите еще понесла – как тут не будет пошатывать? Тут и лося будет пошатывать!
       
Вскоре, однако, Эдуард прекратил занятия с Гапой, потому как взялся обучать ее двоюродную сестру, Алену – и тут, похоже, учеба тоже спорилась. Да, Эдуард больше не являлся наставником озорной Гапы, но он любил порядок во всем, и непонятное отсутствие бывшей ученицы нужно было разъяснить. Он строго глянул на измятого Федю:
 
- Как это – Гапа в городе? А ребенок?
 
И Федя, скривившись, только махнул мужицкой рукой.
 
- Федя, да где же Гапа? – Иван, не выдержав, стукнул валенком в пол. – Где, мать твою, Гапа?
 
- А нету, блять, Гапы! – и Федор, сплюнув в коридор, задымил ядреным самосадом.
 -
Как нету, блять? Было что? – хором спросили Осип, Эдуард и Алена. Никодим посапывал у окна. Эдуард выпил во второй раз. Никодим храпел.
 
- Рассказывай, - велел Эдуард и закурил городскую сигарету.
       
Федор снова махнул рукой, выпил, и, мусоля баранку, глухо заговорил.
 
- Неудача. Скользко было. Лед кругом. Я сам два раза на жопу падал. А Гапе много не надо! Возле автовокзала. Говорил – не надевай сапоги! Не, ей выпендриться надо! Бурки бы надела – давно б дома была! Дите грудное заходится, а кормить нечем, груди нету! Бурки надо было – гололед! Не, не захотела! Все теперь!
       
Дядя Осип погладил колено, помолчал.
 
- Дак че было-то? – спросил недоверчиво он.
 
- Неудача. Я ж русским языком говорю – неудача! Че вы, блять, как немцы, зенками лупаете! Гололед кругом – того и гляди с копыт слетишь! Как чуяло сердце: говорил же – надень бурки! Не, покрасоваться надо! Троллейбус, четвертый номер. Колеса – во! (Федор развел руки). И семечек полмешка пропало!
 
- Гапа в больнице! – ахнула Алена. Грудь ее колыхалась. Никодим проснулся, хватил первача, снова захрапел.
       
-Ага – в больнице! В лепеху ее – троллейбусом-то! А ей много не надо! Все! Нет у нас больше Гапы! В морге она, Гапа-то!
       
Тяжелая, упала тишина – упала и придавила. В лесу, в далекой пади, надрывались голодные волки; снова, уверенный, что завтра его непременно зарежут, крикнул горько петух. Иван теребил бахрому скатерти, привыкая к новой реальности – он доводился Гапе дядей.
       
Дядя Осип сидел истуканом, побелевшие губы его беззвучно шевелились. Эдуард, помутнев глазами, крепче сжал руку Алены, а та, застигнутая горькой вестью, уложила голову на плечо ему, ища непроизвольно защиты.
       
Странные, лающие звуки взрезали тишину – как будто Аленин кобель, проникший неведомым образом в хату, жаловался на собачью свою долю. Но не кобель – Федя впервые за долгие годы плакал, размазывая слезы по грязному лицу. Он разучился проливать слезы, Федя, забыл , как это бывает и не понимал теперь, что с ним происходит – но остановиться не мог.
 
- …Два годка! Два годка и пожили всего!... Говорил же – не надевай сапоги!.. А че теперь?.. Грудной надрывается, молока просит – а груди нету!.. Два годка!.. Я ж и пить собирался бросить – четыре дня уже не пил!.. Мы ж и машину швейную взять хотели – вот и поперлись с поросенком этим в город!.. Все! Была Гапа – и нету Гапы! Два годка всего и покувыркались!.. Грудной горло рвет – а где я ему грудь возьму?
       
Дядя Осип, с построжавшим лицом, разлил первач в стаканы. Гапу, пусть и по-разному, ценили все. Алена, выпив, пребывала в раздумье.
 
- Наталка! – воскликнула, озарившись, она. – У Наталки молоко есть! Вы же, Эдик, в один день их с Гапой из роддома и забирали!
       
Это была сущая правда. Наталка, нагулявшая брюхо от заезжего менеджера по сбыту, лежала в роддоме вместе с Гапой, и Эдуард действительно забирал их на своей шестерке домой. Наталка родила мертвого и плакала всю дорогу, а Гапа, щекастая, веселая, как в день свадьбы, прижимала тогда к груди укутанного в зеленое одеяльце младенца – и что теперь?!
       
Эдуард с благодарностью смотрел на Алену – умна, стерва, ничего не скажешь! Ведь из них, мужиков, никто не смекнул про Наталку – зря, видно, говорят: волос долгий – ум короткий!
       
Федя, выплакавшись, сидел, привалившись к печи. Апатия охватила его, боль притупилась. Лязгнули ворота, рыкнул кобель – Алена возвращалась с Наталкой. Наталка с достоинством вступила в переднюю, глаза ее слегка подтекли, пуговицы на шубе лучезарно сияли.
 
- Жалко Гапу! – сказала с достоинством она, и все видели – ей действительно жалко. – Но мертвым – мертвое, а живым – живое. Пошли, Федор, надо кормить малыша. Федя поднялся, взгляд его сделался тверже. Оба вышли, рыкнул кобель, лязгнули ворота, и все стихло.
 
- Ну что ж, - сказал, погодя, Эдуард. – Плачь не плачь, а Гапа к нам уже не вернется. Вот они – жестокие гримасы бытия! Организацию похорон я беру на себя – кое-какой опыт имеется. Алена, занятий сегодня не будет – сама должна понимать! Держитесь, дядя Осип – помните, что мы с вами. Иван, Никодим, собирайтесь – завтра вы нужны мне трезвыми!
       
Негромкий, но на редкость авторитетный голос его действовал как бальзам. Алена пошла проводить до калитки и глядела с обожанием. Привстав на цыпочки, она поцеловала Эдуарда в пахнущее заграничным одеколоном лицо, потерлась о родную щетину.
 
- Ох, неладно это, Эдик. Чует сердце мое – не к добру! Да и Гапу ведь действительно жалко – мы с пеленок с ней вместе росли!
 
- Прорвемся, - отвечал уверенно Эдуард. Он был мужчина, и, как бы не болело у него внутри, не мог демонстрировать слабость. Поцеловав Алену четыре раза, он поправил папаху и ушел к себе. Воскресный день завершился.
       
Федор и Наталка вошли в холодные сени. Надрывался грудной. Федя пошел к люльке, сделал малышу козу. Тот притих на миг – и закричал еще жарче.
 
- Ах ты, мать твою! – ругнулся Федя. – Ну, весь в меня! Подавай ему все – и сразу!
 
- Счас поправим, - сказала Наталка нежно. Достала тяжелую грудь, дала малому. Грудной затих, благодарно зачмокал.
       
И, впервые за весь день, покой снизошел на Федю. Так нам с Наталкой выпало, подумалось ему, и выпало, может быть, неспроста. Была Гапа – и нет ее. Поболит, поноет – и пройдет. Заберем из города, похороним, справим поминки – все честь по чести. По весне оградку сделаю, памятник закажу. А Наталка, язва ее задери, справная баба! Вместе, глядишь, и с горем воевать будет сподручней. Что-то кольнуло Федю в глаза – ага, фотокарточка Гапы на блеклой стене – и он, оглянувшись на пеленавшую младенца Наталку, украдкой снял фото и сунул в комод.
       
Наевшись, спал грудной, в крытой кафелем печке потрескивали сосновые дрова. Наталка, подойдя, несмело погладила Федю по непутевой голове, сняла бисером шитый сарафан. Было на что поглядеть. Федя проглотил слюну и повел Наталку в угловую горницу.
       
А в глубине лесного массива волки вели извечную свою песню – им жестоко хотелось жрать.