Зима старой памяти

Сергей Данилов Урал
Между травою и домом старуха мощным голосом детей бранила. Так она годы считала свои, и многие в горах об этом знали. Она давно состарилась, и все дети у нее умерли, а внуков было столько, что их не запомнишь, не сосчитаешь и от правнуков не отличишь.
Запомнить она не пыталась. Ругалась и в каждом слове собственную жизнь звала. Оскорбления, клички и просто гневные слова, которыми каждый год ее наполнялся, никуда не исчезали. Они причудливо соединялись и обозначали целые эпохи. «Дура богомольная», «подстилка комсомольская» и «ведьма толстоглазая» совпали с юностью. Тогда же перед появлением на свет первенца, мимолетная бабка сказала ей: «А нечего было на велосипедах с этими кататься…» И погрозила небу кулаком. «Нечего было кататься…»

Но без мужа не обошлось. По тем временам редко кто без мужа обходился.
Бил, конечно. Выпивал по пятницам «четушечку-другую». По двору жену гонял. Все как положено. А она ему детей рожала. «Девконоской», «сукою лживой» и «раскорякою». Лет десять до войны прожили, а потом другое началось.

Работа, учеба. В город перебралась, стала «однешкой», «деревней доверчивой», а потом как знакомыми поинтеллигентнее обзавелась – так и «вдовушкой соломенной». Тут ей опять повезло. Увела мужа у одной, которая на юге детей прогревала. И особенным образом увела, что некуда ему было от нее деться. И жена на счастье гордая попалась, всего три месяца с ними и со своими детьми в двухкомнатной квартире прожила, а потом уж окончательно выгнала и никогда не простила «потаскуху», «уродину», «шантажистку».

Годы шли. В эпоху очередей дети подросли настолько, чтоб самостоятельно за молоко, колбасу и мандарины все от людей выслушивать. А когда они возвращались, то приносили домой вместе с провизией «жидов», «чурок», «выродков», «сирот» и «беспризорников». И каждое слово в ней отзывалось, как будто в душе не оглохло еще одно единственное важное место, способное помнить, чувствовать, вызывать слезы, и мучить совесть не только в душных пытливых снах, но и днем, стоит лишь задуматься. Благо, хоть думать времени особого не было.

Сын по хулиганке сначала в армию пошел, потом в тюрьму. Она выла в подушку, весточек ему, считай, не слала. Только «живы-здоровы» с передачками. Не хотела за решетку писать, где письма подлые люди читают. По инстанциям ходила, что просили – делала. Отдавалась, потом еще полы мыла, донос на кого-то отправила. «Стукачку», «сексотиху» терпела. А тот, который доносить потребовал, не помог и посмеялся было. Только взяла она тросточку его костяную, да об лицо богомерзкое расщепила, и набалдашником еще по зубам треснула — «мразь», «змеюка», «живой сгною». А когда сын вернулся и рот на нее раскрыл: «Что ты за мать?! Сука о щенятах больше заботится!» — так уже свою палку (идет время, идет) об эту голову ломала. И не виделась больше с ним. Сгинул сынок.

«Ведьмой», «нищенкой», «жопой глухою», «вонючкой, че расселась» жила, хлеба досыта не ела и петь не научилась. Говорил ей кто-то, что «голос». Но не до того было. Все старалась, как люди пожить, счастье догнать, детей не давать в обиду, себя достойно держать. Только вот где оно — то, чего надо достойным быть, то — ради чего «как надо» жизнью распоряжалась…

В комнате становилось тесно. И выходила между травою и домом старуха-метель детей бранить. И все дети вокруг были ее. И всем она желала счастья, веры, любви, радости. И кричала им: «Чурки деревенские, подстилки с раскоряками, жиды толстоглазые, вы все меня не слушайте, вы все живите по-своему, учитесь, здоровье берегите свое. И вон отсюда пошли. Вон отсюда»…

А слышали дети: «уиии». Слышали милые: «еэээи». Долетало до родименьких: «аяаа». И еще «оонсюда». Звали ее сумасшедшей и боялись ее тяжелой, острой, выбивающей дух клюки. Только самые-самые светлые ангелы не боялись ничего. Рядом стояли, праведную старуху — метель держали под руки и молили не говорить, не давали ей сказать одно-единственное, последнее страшное слово…