СОН

Олег Хохлов
Олег Хохлов


СОН

большая сказка






















г.Тверь
1987г.

(потому наверно, что в книжках бывают эпиграфы)


Эта пустынная вечность –
Одинаковость нашей жизни
И невозможность сказки –
Поднимающей нас волны

       О. Хохлов



Покуда карты не раскрыты –
Играй в свои миры,
И у разбитого корыта
Найдешь конец игры.
И, утомленный неборьбой,
Посмотришь на ландшафт
И станешь пить с самим собой
Стихи на брудершафт.

       Н. Глазков




НЕНУЖНАЯ ХРОНОЛОГИЯ
С Игорем я встретился в 1978 году в Севастополе, к 1980-му были написаны основные главы, в 1987 году закончена первая редакция и вот наконец сейчас я получил разрешение на опубликование.
Хохлов О.В.
























(Лет тридцать назад всё это вступление писалось, выкидывать жалко, хоть оно и не о чём. О том, что наврано в книге всё. Такую кучу налгал и боишься, что проговорился… )


НАЧАЛО. СВЕТ УХОДИТ

Голоса и голос:
-Теперь пойдет неправда.
-Что такое неправда?
-Неправда - это то, чего нет... Или не было.
-Посмотрим фильмы, которых нет.
-Но если мы что-то посмотрим, тогда они есть.
-Тогда их описание.
-Фильмов, которых нет?
-Но, мне кажется, я что-то вижу!
-Вам ка-жет-ся...

Американская кинофеерия
Нахождение в туманных полях, на рассвете, космического корпуса с мощами, пришедшими из дали. И стояние с сердечной, вошедшей силой против мещанских и глупых волн. И вот заблескивает собой возносящая ввысь победа. Росистая зелень травы, кровь незаслуженной обиды, темно-голубая высь истин, розовая простертость свободной души.

Восточный батискаф
Молчание камней и рутинных людей - сморщенных и пропаленных. Путь, упавший настроем на камень души, и дарение своего пути избранным. Безвозвратная свобода и сила против чуждой несправедливости. Молчание людей, сморщенных и пропыленных, но уже молчание одного пути. А его путь все глубже, и земля все закатнее. А он ко всем все ближе и шире, а равных по постижению все меньше... И он ушел,
и звездный след повис нерастворимой пылью среди молчащих пропыленных людей.

Русская трагедия
Дон Кихот, прижавший к сердцу несколько обгоревших листков сгинувшего в смутное время гения. Сумел прочитать и понять, и в этом заслуга. Пробует раскрыть ключ к всемирной материи и добру. Полупризнают. Полупонимают. Был бы, куда ни шло, еще просто к материи - для научных достижений (термояд, гравитация и далее), а то непонятно как-то все это с добром связано. Не должно быть то, что силу имеет, вес реальный, связано. Нужно, чтоб можно было взять, и унести, и переставить, и представить кому надо. "Или" - вопит "утонченная дамочка": "Пусть, пусть добро высокое, одухотворенное, но без выкладок и метафизических дебрей сложно-зависимого комплекса понятий. Давайте просто о добре! Ведь это так замечательно!"
В конце концов, самые проворные используют каждый свою половину понятого. Он не мешает. Но вот у него пытаются взять и опоганить глубину. Он бросает свой путь на грани взлета и шелкового компромисса и уходит в сумасшедший дом, чтобы ни за кем не было его авторитета, чтобы все поняли, что связались с сумасшедшем. И там его ждет восточный батискаф. Его мычащая, деградирующая копия остается в палате, а он уходит в подпространство, растворяясь в светлом луче.
Через десять лет уличают всех во зле. Его "полностью понимают", преподают в школах. Но что-то ушло навсегда: глубины нет, осталась оболочка; наконец во всех краях достигнутая оболочка. Он отомщен...
Голоса:
- Туфта!.. Пошли отсюда, Вася!
Голос:
- Что вам надо?
- Шоколада!
Голос:
- Шока и лада?
Голоса (насмешливо):
- А вы что, все можете достать?
Голос:
- Формируйте запрос. Все! Формируйте запрос. Все. Формируйте запрос. Все.
Голоса:
- Заладил!
- Но здесь же сплошные чудеса. Если это нам не снится, то надо пользоваться!
- Да?
- Да, Надо.
-Но, слушайте, давайте окончательно скажем, чтобы это была самая чудесная история, могущая случиться с сегодняшним человеком на Земле, чтобы она была идеально правдоподобна и бесконечно захватывающа.
- Но то, что мы тут наговорили, правдой быть не может...
Голос:
- Хорошо, это будет неправдой. Еще потому, что каждая правда имеет свое тело и силу. А это должна быть только книга.
Голоса:
- Включающая все наши пожелания.
Голос:
- Включающая все наши пожелания...
       Это предисловие. Оно могло быть и не таким, книга все равно такая...
       Была правда, но писать, как есть, нельзя: в мире начнется неподконтрольное потрясение. Сами люди, среди которых все это было, не узнают этой истории – вот мера неправды. Именно так, как оно для меня и для всего мира было, все-все узнают – вот место правды.

Назвавшийся Игорем Монаховым








(глава 1)

Я

 ( И было это давно. Все кто крут, ходили в джинсах, а он шил фланелевые костюмчики у каких-то душевных бабок. И всё надеялся, что никто не заметит кто он)



Можно без риска описать свою личность, если личность обычна, а внешность без особых примет. Все мы во многом обычны. Когда это страдание – когда спасение. Можно даже и имя с фамилией оставить на месте, если так переделать историю, что все будут знать: ничего похожего с этим человеком никогда не было. Про что же я хочу рассказать, если я про все могу врать?
Тайна. Я могу дать тайну. Даже новую эпоху в жизни людей Земли. То, что случилось, больше меня, моей любви, жизни. Я - ерунда. Может быть, другой бы на моем месте отдал бы кому эту историю, ведь много таких хороших людей - фильмы, музыку, книги делают. Но почему хорошие люди?! В этих подарках все настроения одного корня - того, который я знал, знаю, - всевечного, и приходится молить, только по-новому, сладость. А сладость эта беспрерывно трепещет и непостоянна, как любовь.
Во всем, всегда есть и да, и нет. И горе увлекшемуся одним концом, и горе в серой середине. Должно быть мерцание из всех трех проклятий?.. Хорошие эпохи так же редки, как гармоничные любови на земле. А вы говорите, Бог...

Бог, бунт, сон.
Идет с раскачкой звон.
Качек - на года,
и все как всегда:
Бог, бунт, сон,
идет с раскачкой звон...

Это разминка. История моя начинается обыкновенно. Что жил человек, то есть я.
Кто я? Я же говорю: «Я – ерунда». Живет человек заурядный... Незаурядный и сам совершает жизнь. Зачем к нему навешивать истории? Так вот, живет человек заурядный, копает огород, находит центнера два золотых денег. Дальше что угодно: получает четверть, прячет, теряет, наживается. Главное - до и после, и у после с до ничего общего. Или можно так: живет человек, находит под курганом космический корабль с мумиями погибших братьев и подчиняет его сверхэнергии, а потом - весь мир себе... Но это все грошовые оперетки - моя история интереснее.
Запомните, главное, живет человек и у после с до ничего общего. Сначала неинтересное до, в котором начали накапливаться необъяснимые события.
Но сначала - человек, то есть я. Распишу на всю, какой я хороший, потом, сколько сил останется, в чем недостаточный, и буду прав. Не только потому, что мне четырнадцать. Потому что правота - остаться с шелком своих мечт, а остальное - жизнь, которая съедает. Почему только извращенцы чтят мужскую красоту этого возраста? Я считаю, что атласность женщин плохо впитывается волосатым мышценосцем, а дети всегда красивее в счастье. Вообще, я золотой человек, очень счастливый, интересный, глубокий внутри: МЕЧТАЮ, РИСУЮ, ЧИТАЮ.
Но я ерунда в этой истории. Так получилось, что мои небольшие способности породили сверхлавину. Я - слабый хлопок в ладоши во вселенских горах. Но как я смог хлопнуть там, куда никто не заходит? Поэтому все по порядку.
Мечтаю.
Неважно, что произошло в детстве. Тяжести в душе у меня не осталось, но после того случая я перестал засыпать быстро, как все. Это очень трудно - вылежать два или три часа. Лежишь в запахе родного дома, вырисовывается старенький буфет, пятна портретов, занавеси на дверях - скука удушающая. Кто знает, может, оно само бы перестало потом, это бессонное состояние. Но потом оно уже не могло пройти. Лет с шести я мечтал - по два-три часа еженощно.
Погружения эти, как и у всех мечтающих, интересные, роскошные, абсолютной свободы и радости особые миры, где ты празднуешь судьбу. Особ я был только в том, что довел все это до галлюцинаторной силы. Отвлекшись разговором, я стоял в придуманном мной вычурном зале, и видение зала не распадалось и не уходило. Я шел, и помещение само менялось в ракурсах, красуясь всеми мелкими деталями в моих глазах. предметы - мир, где не находишь своих ошибок и неправильностей. А чувство перспективы, глубины бумаги - от любовного подхода, радости играющего ребенка.
Пририсовал туда маленького человечка - хаосы станут большими, вот тебе и мир особый: белый город из нагромождения невнятных сооружений со скругленными углами, по типу надувной архитектуры.
"Странные скалы", "Мир вечной теплой осени", "Планета непонятного леса" - так можно озаглавить мои опусы. Отделанность неизвестно для чего введенных деталей, стандартный набор "космических рефлексов", "рекламное небо" - светлое внизу и уходящее в густую синюю чернь - вот чем я самоукрашался. Все картинки делались для мечты внутри них: об эротических пасторалях, мелодиях размышлений, для полетов на планетолетах или желания лежать в бильярдной зелени особых лесов.
Когда я досасывал, как леденец, очередное взятое с маминого платья сочетание красок, и, размазав его в каком-нибудь виде, вволю нагуливался там, то брался за другое...
Зачем я вру? Было всего пять или шесть таких картинок. В остальном я старался угодить дурацким сюжетам и желанию доказать, что умею рисовать. А сейчас, после случившегося, никогда больше не будет и такой любви – внутри тех настроений.
Читал.
Читал я много, все, что годное на постройку мечт.
Вот какой я бесконечный внутри - влюбиться можно.
Что же я снаружи?
Крикливый, надоедливый недоумок. Большей эрудит по части научно-популярной прессы. В компании задний, которого никогда не возьмут в разведку и в яростную, ловкую игру. Который то боится, что его надуют хитроватые дураки, то орет всем свои замечательно ненужные мысли. Который не думает
вообще о вокруг и бесконечный невиноватый эгоист. В дружбе клейкий и интересный. И, имея двух-трех друзей, которым очень хорошо со мной дружилось, я кое-как сводил концы с концами, существуя без потери облика человека среди ребят.
Что бы из меня вообще в жизни получилось? Вряд ли проходной человек. Не хватило бы меня, наверно, и на безотчетную верность себе. В мире очень много самопогруженных мечтателей. Много ребят, красиво рисующих парусники и машины. Дальше понятно...
Моя внешность.
Знаете, Лермонтов без усов. Взгляд похож. Волосы только цвета серой соломы, очень прямые, нос прямой. Кожа девичья. Худощав. Мух в форточку выпускал. Вот "герой с дырой"... Но верьте мне.
Где жил?
Городок русский районный, тихий, травянистый. Такие исчезающие островки обветшавшего счастья. Тысячи разных уголков: заросшее кладбище, ржавый насос на чердаке сарая, коробка из-под папирос "Баян", грязный мешочек с сухими бобами в кладовке. Дом мой, дом! С запахом старого жилья в коридоре (что-то вроде смеси топленого молока и сухофруктов с прокипевшим бельем). Школа. Высокие потолки, широкие половицы. Сантиметровые наросты краски на рамах. Хватит, этот флер для киношников - сами досластите.
Ах да, имя!
Игорь Монахов. В деревне просто Моня. Летом мне очень хорошо в деревне.
В деревне все и началось. С любви.
Рассказать любовь? Вот самый конец: у меня все очень счастливо. Но события так повязаны! Придется пояснять все.




(глава 2)

ЛОДКА

(вот это и есть начало, отсюда и надо книжку читать, но его же, не переспоришь)



Борис, мой деревенский друг - душа в душу, друг без друга ни часу.
Началось все с того, что мы поплыли. За многими поворотами, там, где река давно в лесу, отделенный старицей остров, со всякими деревьями, смородиной и двумя большими елями. Под елями шалаш, на фургон похожий, из ворованного рубероида, набитого на жерди. Внутри сено натаскано. И сейчас везем кое-что достроить, чтобы с печкой, столом и лампой, чтобы жить и сочинять себя. Приемник, картошка, фляжка с чаем, инструмент и мы в лодке, и нам так отлично плывется и строится, и ничего не надо больше. А дальняя мечта: пора и нам снимать девчонок, начать гулять с ними. Уплыть туда - и чтобы ливень вдруг. Укрыться, и лежать на сене, чуть обнявшись, и слушать стук дождя по крыше. Но это, если совпадет вот так, прекрасно.
Мы не имели своих девчонок и даже не целовались на играх. Борису нравилась Танька Головина. Насчет меня все было глухо и неясно: в округе никого не было. Но я об этом переживал меньше Бориса. Мне нравились те - наружным видом сладко врущие. Когда от своего характерца, волос, коленок начинают стилек блюсти. На серьезе или понарошку говорить: "Вот... Такая... ". А Танька никакая: блеклость грубоватая и золотой характер. Это сейчас она мне понимается как одна из самых отличных в мире баб. Из тех, с которыми нужно обязательно хоть издалека познакомиться и можно даже навек дружить, из тех, которые осуждены на другие, чем я, счастья. Это сейчас так, а тогда, до конца не высказываясь Борису, я не сочувствовал ему. И даже подозревал Борьку в уверенности: вот, мол, кто от переглядок и дальней симпатии пойдет на удовольствия как своя в доску подружка на деревне. И получился здесь от этого Борька рассудительным кретином. Прости меня, Борис! Я ж в плену потока, погряз в изнанке выдумок, пишу правдивую ложь о правде. Прости...
Кадр первый. Маленькая речка сквозь красивые места. Кубышки, камыши, наклоненные черемухи. И вот мы, два чудесных человека, охламоны в балдеже от летней реки. Выгребаем на лодочке поворота из-за. И видим, сидит на мостках - ноги в воду опустила - Вера Николаева, близкий к Борькиной Таньке человек. Кадр второй. Перерыв на описание.
Действительно, только сейчас, связав ее с одним закатом, я понял в словах: вся она бархатная и коричневая. Она красивая. Но таких нет в журналах. Может, как вылитая из резины, обтянутой замшей. Вся такая округлая, ясная, невысокая, стройная. Бархатейшая кожа, как для цветных фильмов, - грима не надо. Тонкие, без блеска, каштановые, матово-пушистые, мягкие волосы. Губы простые, коричневатые. Нос с прогибом мягких линий, с ровным круглым кончиком. Глаза небольшие, темные, не широко(и это чем-то красиво), с недлинными, четкими ресницами. Ноги с крепкими стопами, нигде не утончающиеся, обтянутые все той же кожей. Она как одно, как стиль. Увидев ухо, можно увидеть глаза; лицо будет то самое, которое представится, - можно не ждать, когда повернется. Ничего поразительного, кроме того, что она поразительна была вся, такая как есть - живущая от Ненарушенного колорита...
А что я видел? Тени от воды, лицо навстречу. И про себя: "А мы на остров". Прощай, смотрящая с мостков. Есть счастье... Река. Да ясно же какая - хорошая и теплая река. С коричневой водой. С такими красивыми зарослями по берегам. Что может быть лучше нее! Нельзя без нее. В ней купаюсь. Купаться! Какое счастливое занятие! И дом. Мечты. Одеяло ватное, широкая кровать, три квадратных сереющих окна в мягкой черноте. И этот запах... Кругом счастье. И что друзья. И я - счастье. А травы... А город... А все журналы об интересном. Разве это не пиршество мира на моем столе!
Блаженный, посаженный куклой впереди гребущего Борьки, я проплывал так мимо... Борька увидел наконец:
- Привет, Вера!
- Здравствуйте, Боря и Игорь, - сказала она.
Борис:
- Поплыли, Вера, с нами.
Вера:
- С вами?
 Борис:
- Ну да. Спроси Таню, садитесь и поплыли.
И я выскочил из своего глазастого загробья:
- Мы на остров.
Вера:
- Это далеко?
- Рядом, минут сорок, - приврал Борька.
Я:
- У нас карточка, чай, приемник, там красивые места.
Борис:
- Можем и не доплывать, остановимся где захотите.
И Вера:
- Не знаю. Я спрошу Таню.
Потом:
- Подождите! - и в гору... Мы стали ждать.
Встречал я Веру и раньше. В нашем городке жила, с бабушкой. Мама у нее умерла так давно, что она ее не помнила. На бабушку ее, Марью Дементьевну, бывшую когда-то в этой деревне учительницей, все старые жители молились как на ангела или какого-то вообще особенного человека. Школы в деревне давно нет, и не приезжает сюда почти: говорили, несчастно ей тут жилось. Мне, впрочем, до этого никакого дела не было.
Оставался у них здесь дом. Верин отец, офицер, вышел в отставку и приехал жить к дочке и теще. Начал деревенский дом делать под летнюю дачу. Дом позапрошлой зимой сгорел от неизвестной причины. Остался налаженный сад и банька над рекой. И Александр Иванович "на пока" переделал баньку в дачу.
- Я думал, что Верке тринадцать: такими бывают только дети, и то не все. Борька успокоил:
- Спереди посмотри. Ты что, пятнадцать скоро!
Мы ждали... Борькина Танька. Моя... Вера?. Придут ли? Хоть бы от скуки мы им подходящие? Что еще сказать? Считалось, что в деревне есть два дельных мужика: Танькин отец и Александр Иванович, дальние родственники и близкие друзья. И Вера теперь, когда приезжала, обедала и жила в Танькином доме. А банька стала просто дополнительным пристанищем, как болтали, сторожкой, чтобы сад охранять.
Для меня мы раньше Верку не планировали, потому что приезжает дней на пять и нет ее потом месяц. И была она вообще обособленным существом, известным как "художница с ящиком" (этюдником на ремне). Этот самый ящик во всем деревенском мнении был доказательством дальней серьезности и настоящности художника. Я тоже рисовал и ко всяким ящикам относился с жутким презрением самоучки. Ляпать мазками траву, кусты и излучину реки, в то время как на свете существует столько предельно красивых форм мчащихся самолетов и миров от мечты, казалось мне занятием, особенно у девчонок, показным и подлым. Старое их, уцелевшее (было поставлено на жиму в Танькином доме) пианино, на котором нужно разучить столько гамм, чтоб пробиться к пьесам, этюдник, на котором ляпаются по всем правилам "восприятия дивной природы", были мне по-тихому тошнотворны и переводили эту папину дочку в занудный мир, где жизнь разыгрывается по хорошим, давно и правильно поставленным аккордам.
Сам я, не любя всякий постепенный путь, умел мало, был счастливым лентяем и петушился, чтобы заткнуть свои дальние комплексы. Девчонки для меня, робкого, были вообще цветы за стеклом, а как эта - за двойным.
Все вру, ничего такого целиком я тогда не чувствовал и не знал. Зачем вру? Вдруг простота этого взгляда, как будто за ним нет никакого такого готового человека, которого иногда хочется убить?!
Как будто внутри ребенок, который совсем тихонечко все знает и любит целоваться в душе со всем хорошим...
Ура! Нам что-то светит. Показалась блондинка Таня, Вера в брючках, сбегают с горки. Плетеная сумка, подстилки для загара. Танька устроилась на узкой корме, лицом к гребущему Борьке. Я, пропустив Веру, улез в узкость носа и пытался заклиниться там своей задницей.
- Игорек, садись сюда, - показала рядом с собой Вера.
- Садись, идиот, мне же грести трудно, когда ты в носу, - подвинул меня на подвиг Борька.
Лодочная скамейка очень короткая, и сидеть можно только прижавшись. "Все просто,- сказал я себе.- Расслабься, сиди свободнее". Но бок свело. В первый раз прелесть всех золотых фантазий зацепилась за реальность.
О чем мы болтали? О чем я говорил? Видали дурака во всем расцвете, заумного недоумка, козла высокогорных материй? Пока я громким голосом, чтобы через голову гребущего Борьки слышала и Танька, распинался в своих умах. Борька понимал, что дело наше неясное. Потому как, вместо того чтобы взглядывать друг на друга, шутить и болтать о многообещающих пустяках, мы пустились в длинные, совсем не нужные, когда так близко сидят, рассуждения. Борька переживал, что подсунул мне, застенчивому, именно эту городскую недотрогу Верку. Я-то тоже, как до простого доходит, так дурак. Но я-то друг и хороший человек, а когда девчонка такова, что с ней каши не сваришь... Игорька жалко. Жалко, что у него, Борьки, что-то будет, пусть не самое—самое, но он уже знает: что-то будет. И наша равность исчезнет.
Борька пытался, влезая в разговор, помогать мне налаживать "хорошие отношения" и рекламировать меня как хорошего человека.
Так мы и плыли в мире желтых кубышек, зеленых стрекоз и стрел тростника. Я рассуждал, не глядя на Веру, смотрел то в берега, то в нос лодки, где вились кольца цепи и лежал алюминиевый замок. И просидел бы дальше, если б не уткнулся совсем вниз. Там были мои ноги в грубых сандалетах и рядом... Как спокойная плоскость египетских статуй, с едва намеченной линией пальцев и прилипшими песчинками, покрытые матовой кожей, ровные в своей бледно-смуглой наготе, сглаженно крепкие ноги Веры в аккуратно закатанных защитного цвета брюках, согласно стоящие на стланях, под которыми плескалась речная вода, давая запах прогулке. "Если у девчонок такие ноги, то как они ощущают все себя? - подумал я тогда. - Как она чувствует тропинку, эту решетку стланей и бултыхание в воде, сидя на мостках? Как это бесконечно тогда, если так начинается внизу и кончается глазами! Это же больше всех мечт! На какую же ласковость они обречены!
До острова не доплыли, мое "дивноумие" иссякло, в теннис Вера не играла, иностранных языков не знала, картошка не испеклась. Купались, дурачились, играли в дурака. Ели вкусный суп из томатных консервов (спасибо котелку), пили чай с сухарями.
. ..Вера совсем не такой человек, она живет не от того, что она делает, - все, что она делает, это как привычка умываться по утрам. Да вы не поймете... Борька с Таней собирать дрова уходили... Хмель растет... Чего мне нужно говорить и как смотреть на все? Ладно, пусть будет просто рядом. Есть ведь простая ласка к красивому (сестры и дети знают). Такое трудное существо, как девчонка... Без постоянного ношения себя они ужасны. Откуда же она взялась, с тем взглядом, которая слушает и слышит все, насколько оно есть? Сгинь. В милые притворы, подающие сказочку о себе, в холодные королевны. Но так вечно быть готовой влюбиться без наивностей и кокетств, смотреть доверчиво и звездно и оставаться, не сгорать... Это все равно, что бежать и стоять одновременно, - не вместиться ни в какую теорию относительности...
Вечер стал рано, из-за того что вдруг заволокло, и сразу пошел легчайший, незаметный дождик в неизменившейся теплой тишине.
Их будут, оказывается, ругать... Гребли назад, поскрипывая в вечере. Сидели рядом. Бок не сводило, но... ни о чем не думать и плыть в простом послушании всему хорошему, в едином тепле под полупромокшим фланелевым одеялом на плечах. Я бубню, бубню: "... грибные шашлыки, сыроежки с печеной рыбой... Когда черемухи цветут, здесь вообще... Там бор высокий, особые места... В детстве, даже лет до тринадцати, хотел клоуном... Это просто... никто не знает... А ты учительницей... в девятый... рисование. Как бабушка?.. Твою бабушку здесь все помнят... То, что интересное... "
Но вот и стукнулись в мостки.
- Пока, мальчишки!
- До свидания, девочки!
- Таня, пока.
- Вера, до свиданья.
- Еще сплаваем, уже до острова?
- Наверно, нам понравилось.
- И нам, очень...
Мы отогнали лодку, взяли весла и уселись на рыбацкую скамейку в кустах. Дождь наконец кончился, и настали обычные комариные сумерки. Мы высказывались друг перед другом всегда до донышка. Что я мог сказать Борьке? Взгляд ее, облик? Сам-то перед собой словами я тогда ничего не понимал, а сознанием был вообще дурак. Босые ноги на стланях, от которых меня так пробрало - это такая ерунда. Надышался цветочком по имени девочка.
Сказал я, что пока слово люблю мне произносить не хочется, но Вера мне бесконечно нравится, и очень хочу продолжений, хоть в каком виде. Борис сказал,
что, когда они пошли за дровами, он сумел поцеловать Таньку. Он и сам не знает, как сумел, только увидел, что Танька вдруг поняла его, и бросился как в воду. Поцеловал не как следует, и пошли назад врозь, но столько согласного промелькнуло, и теперь он отойти не может от радости и побитой дрожи.
Танька была своим человеком, и даже можно надеяться, что замнет неопытную грубость ради всего хорошего, что давно у них во взглядах друг к другу. Другое дело – Вера, чувствовал в ней Борька тьму внушенных, а потому искусственных идеалов и идеальностей. И не живет она этой жизнью – значит, нужна ей конфетка на том книжно-идиотском уровне, которому не угодишь. Значит, не может быть ко мне ясным душой человеком.
"Она ведь не такая!.." Но можно ли в четырнадцать иметь другую правду, чем у практичного друга. Мною всегда кто-то командовал, и даже ее подсунул мне Борька. Видите, герой: любовь навязали! А в общем, Борис, мне хочется слышать твое участие: я тоже иногда живу, а не только играю или думаю внутри...
И Борька говорил:
- А с Веркой поаккуратнее. Скажи, что она тебе нравится. Не бойся, так прямо и скажи. И не говори там на отвлеченные темы, сидя напротив. Так - вон фильм показывали - только в тюрьме на свидании разговаривают. Садись ближе, руку возьми в свою, за плечо обними, за талию. И не бойся, не оттолкнет. Оттолкнет - дура, не обнимешь - ты дурак. Когда все на мази, главное - момент не пропустить. Ну а потом, увидишь, и поцеловать можно будет. Только ей, наверно, надо сказать, что, мол, люблю тебя и прочее. Любишь, не любишь - говори, ты же не виноват, что с ней иначе нельзя. Сам же говоришь, нравится. Но ты не особо, конечно, но если на настроение наплюешь и как лопух сидеть будешь...
- Да я не сразу... Я в первый вечер, наверно, потанцую, "поговорю о жизни", а потом само продвинется...
- Да ну тебя, тут надо пока горячо! Так и будешь каждый вечер "о жизни говорить"? Ты ей надоешь. Не у тебя продвинется, а тебя подвинут, извини меня.
- Да ну! Кто подвинет?
- А что ты думаешь, с ней никто не хотел? Ей четырнадцать еще прошлым летом было. Филя хотел, только она ни с кем. А с тобой, может, будет: ты ей подходишь. Я видел, как она там тебе улыбалась, смотрела... Ты никогда ничего не видишь!.. Я не знаю, нравишься ты ей или нет, но она не против вроде...
И я соглашался. Соглашался. Как слабый - с истиной, что все, что я должен, это жизнь, а все, с чем не согласен, - это моя слабость, трусость, и надо быть по-хорошему сильнее, наглее, иначе ничего-ничего не будет. И надо действовать и действовать, переступая через себя, а иначе я буду слабым трусом, которому ничего-ничего не удается... И я стал уверен, что тоже сумел "вести себя как надо", смогу "сходить за дровами", случись еще раз такая прогулка. Что должен сделать ее своей девчонкой. Пойти на танцы, и пригласить эту сторожиху папиной клубники, и танцевать с ней при всех на пятаке, ходить вместе, говорить о любви и целоваться. Так лучше все получается, так делают все, иначе ничего не получится, и отношений никаких не будет.
Мы проговорили долго-долго. Самое главное, Борька уговорился, что Танька придет на пятак и притащит с собой Веру, и там мы должны при всех доказать, что они наши бабы, с которыми мы гуляем. Борис и Таня, Игорь и Вера... И уже поздней ночью я полушел, полулетел домой...
Стоп, кто я? Идиотская немодная рубашка, узкие плечи, белесые брови, под черепом морок амбиций дурака. Вот он, весь я. Люби меня, девочка. Себя-то люблю, сколько раз здесь я, я, я... И не достаточен ничем - мешок задатков и костей, мешок с глазами. И ветер на меня путей, и чушью занят - ЖИЗНЬЮ жизни угодить. Девочка... Но есть в ней такое (пошел бы строгий плащ)... Как женщина - запас невзрачного покоя.... А может, парень из десятого. Тогда?.. А я попутчик? Вот как бы соответствовать заставить себя всему, во всем, всегда... И все-таки как ясно, что не мне и никогда... И мне... Не будь лишь только дураком - узнаешь, как легко потом. Потом - все-все, что далеко, как у других легко-легко... Я же никогда не сумею любить ее так, чтоб это было для нее... Не я продвинусь, а меня подвинут. Как справедливо, как справедливо! Все, что пошло для меня... И значит, я, как есть, не достаточный ничем?.. Как плохо, как плохо! Все, что справедливо для меня. Ох, что за песенки я припеваю?..
Неужели ничем нельзя защититься, чтобы, как веночек, без причины держать девочку с собой... Я не целовать и не поклоняться - я хочу, чтоб меня целовало, и поклоняло, и несло само... Так неужели ты не простишь мне того, что есть дождь или снег из окошка, того, что есть травы. Того, что растет без идеи о сейчас. Я не хочу называть тебя словами... Зарабатывать свое отражение в тебе. Когда бы я был сам по себе что-то, что неслось бы куда-то... Девчонка, мне не нужно целоваться, я не сумею. Я сумею только тогда, как это будет лучше мечт, где мир из соответствий и подгонок. Побудь со мной пока. Как сон, как теплый дождик, как длинный день желающего лени. Чтобы не уходить мне из смотренья фильма и из купания в реке. Из милости во счастье...
Я так не думал, сквозь туман домой летя, а просто пучился внутри неясным смыслом, гораздо лучшим, чем сегодняшний навет, но ужас этой жизни был такой, и был закон всех бед.
Ну вот и дом. В подушку думу, и только завтра будет свет... Это же безобразие: плачущий защитник Детства на земле. Что от меня завтра будет? Надо жить жизнью, жить как надо. Это потому, что нет отца и меня неправильно воспитали, и я сам себе поперек. Бессильный мечтатель... Спать, спать, спать, не мечтая. Маленький, покусанный комарами комочек Игоря Монахова улыбался, утонув в простынной мягкоте.
Я был ясен и хорош себе: набираться вечера и плыть, набираться вечера и плыть под одним одеялом... Насколько огромна самая последняя, дальняя степень этого вместе? Сравнимо со смертью...




(глава 3)

ЕЁЧУВСТВИЕ

(подростковые переживания ценны психологам и вечности)


Проснулся, и сразу утро, день. Пол нагрелся ярким солнцем. Где Вера? Снова есть только жаркий день, лето, интересная, теплая вода. На велосипед, и понесся как на крыльях по солнечному, пахнущему летней деревенской улицей воздуху в шумящую, рябую тень и прозрачный, ветреный свет огромных тополей.
Купальное место называется Ложкой, тропинка мимо ее баньки. Вон Вера наклонилась около куста смородины за частоколом. Окликнуть? Но что скажу я издалека повернувшейся ко мне среди слепящего света? Пролетаю мимо. На Ложке уже все. Накупавшись до синевы, играют в дурака и снова вопят на воде, прыгая с пружинящей доски и бесясь на баллонах.
И снова с Борькой.
- Я еще никогда так на закупывался. В-а-а-ввж...
- Сейчас согреешься.
- А она что-то редко купаться ходит, - заметил я.
- Она по утрам купается, рано-рано утром, на заре, и вечером.
- А ты откуда знаешь?
- А я подглядывал в прошлое воскресенье. Я думал, она голая купается - утром, сам понимаешь, никого... Вон там, в тех кустах, сидел.
- А почему меня не взял?
- Ты бы все равно не встал. А если б она голая купалась, мы бы потом все равно сходили.
- Утром вода холодная.
- Вода... Я в кустах чуть не окочурился. Пришел - еще синее небо было. Пробирался вон там, берегом, по осоке. Трава росистая. Я где ползком... Мокрый, ольха мокрая. В куст залез. Сколько ждать? Минут с пять просидел - все проклял. Комарье, отогнать веткой нельзя. Над водой тумана слой как вата. Холодище. С берега к воде туман стекает. Я тоже у воды в самом холоде. Уже ничему на рад, что приперся. Хорошо, что вышла быстро: минут пять прождал. В купальнике одном, этом: ни лифчика, ни трусов - все вместе. Он такого выгоревшего, телесного цвета - я из тумана сначала думал, голая. Потом пригляделся - тьфу! Зря вставал. И как она в воду входить будет? Я на берегу обалдеваю. Над водой туман, она прямо по колено зашла и ух вся - у меня мороз пошел. Бултыхнулась так, и сразу домой. Тебе, думаю, хорошо: из тепла вышла, окунулась и в тепло. А ж даже кеды все промочил, и стельки в них. Пробирался так, чтоб между ее окном и мной все время этот куст был.
- А помнишь, как мы за Ольгой подглядывали в бане? Дыр вот только не там насверлили, и лампочка у них тусклая. Вот пролезть и лампочку другую вставить.
А в дырки глазки дверные. Ха-ха-ха! Вот если найдет, а? По пять рублей очередь. Ты кассир, я контролер. И Ольгин батя в очередь встанет, а потом увидит...
А Ольга сейчас с Володькой гуляет, его в армию осенью заберут. Я Володьке не завидую: она только в десятом, а характер у нее...
- Ну и черт с ним! Раз гуляет - его дело.
- Ты на баньку все смотришь. Я Таньку спрашивал: она там только утрами и вечерами. У нее обычай в одиночку чай пить. В какой-то там йоге положено, чтоб человек думал в одно время, один. Она вот по сумеркам и соблюдает. Сидит перед окном и на реку смотрит. А ночует чаще у Голавлевых.
- Откуда ты так знаешь?
- Ха, я же все-все расспросил! Я сегодня утром заходил: вдруг Верка смоется скоро? И как насчет тебя она думает? Танька вроде согласна, чтобы ты с Веркой.
Вот отсюда на меня стало находить. Борька затронул о том, как хорошо, что она иногда одна в баньке ночует. Я не против был представить, отключившись от дня, в загарной дреме свой ночной поход туда. Но все рассыпалось... Ведь Вера не актриса с открытки, а человечек за сотню метров отсюда. И следы вчерашних касаний воскресали ликующими пятнами.
Обалдевающий иногда дурачок, я впервые не мог мечтать. Какая мелочь!.. И посмотрел на ее баню. Я был там - бабушка посылала за редким сортом клубники, взять пяток усов, которые Александр Иванович раздавал всем желающим. "Заходи, заходи", - пригласил он меня вовнутрь. Там был особый уют. Вещи простые, как у бабушки, только лучше, потому что не было лишнего. В просторном предбаннике стоял шкаф и газовая плитка. Красивый никелированный чайник, бокалы на вешалке из колышков. Низкая, как в банях, дверь вела в светлицу, саму бывшую баню. Сразу смотрелось, что уют от стен: они вместо обоев обиты внахлест горизонтальными рядами чистых домотканых половиков в поперечную полоску. Слева стояла печурка, маленькая, почти банная, с плитой вместо котла. Перед печкой старое, просиженное раскладное кресло-кровать. И еще, что удивляло, узкое, во всю длину стены окно на реку, как будто вынули три бревна. Прямо, как подоконник узкий, стол из гладких досок. И могучая, с никелированными шариками, клочковым одеялом, пышными подушками кровать стояла в глухом углу. Бра, полочка с приемником, два стула - вот и все, что там было.
И вдруг к этому интерьерчику-воспоминанию возниклась она, маленькая, цветная, до волосинки переданная. И я не стал усиливать мечту, а просто, как леденец, обкатывал "само пришедшее". Синие сумерки, оранжевый чай... Весь запах ее жилья с запахом туманной реки и запахом чая. Близкая зелень и река за черным крестом рамы. Наползающий туман. Серебряные звезды, подстаканник. Нельзя зажигать света. Синие-синие сумерки. Спокойно и завороженно - взгляд на синюю тишину.
Как я люблю и понимаю все, что любит и понимает она. И насколько она прекрасна, если она все это любит и понимает.
Потом подумал, как ей хорошо там. Потом подумал, как это утром купаться и зачем. Я представил себя в этой уютной постели с клочковым одеялом. Но представил не себя, а как будто я - она. Что у меня такая же шелковая кожа, мягкие волосы, грудь, плечи и каждый волосок на теле. Как я чувствую особенным этим своим телом простынную мягкость и мечтаю о смутных желаниях, оттого что я голая, и такая нежная, и шелковая и когда-то буду кому-то рада. Как в окно входит рассвет. Как поднимаюсь в уюте помещения и надеваю купальник, тот самый, и все пальцы и ноги я сознаю в себе как девчонкино. Как выхожу, переступая ногами через высокий порог, в предбанник. Как выхожу на росистую траву и чувствую холодную землю (из тепла еще нехолодно). Как идет - она или я, не знаю - вниз по тропинке, изредка заступая на траву. Какой туман над водой, и как на все смотрит она: на туман, реку, на себя, на свою судьбу, что заключена в этом теле. И как открытие мне, что это женская судьба. Как вхожу по колено в воду, и бросаюсь в нее, и она обжигает, как окунаюсь с головой и бегом вверх по скользкой тропинке. Вбегаю в темноту маленького домика, снимаю купальник и растираюсь. Загорается утро, и разгорается свежесть, и уходит ласковость и томность, остается бодрость и свобода. И смотрю на реку, на тусклое, холодное встающее солнце.
Я уже забыл, как я это все представил, но мне захотелось всей силой счастья для нее. Всей силой сбыточности тех желаний, что были в ней. Но я не понял, что полюбил и не сказал себе так. Я понял только, что она каждым волоском своим, каждым желанием и всем своим самочувствием так дорога мне, что ничего большего нет. Я понял, как непросто ей самой, такой, какая она есть (как страшно за красоту!), и как много нужно, чтобы она была свободна, спокойна и наслаждалась любым другим счастьем, что вытекает из ее тела, как этим утром и купанием, с тем же доверием и желанием естественности, не закованной ничем. И что она вся из счастья, которое, обливая, скользит по ее облику, заставляя жить в судьбе...
Может, это сюрприз перекинувшего первый раз взгляд во вне эгоиста? Как это вдруг так смоглось во мне, как прорыв во все?! Я почувствовал, что понял все: и женщину... и вообще все понимаю и могу понимать. Все ее счастье я знаю больше и лучше, чем она, у нее не хватит сил так долго и спокойно отражать непередаваемое. Да если я ей скажу о десятой части того, что я знаю, да она сразу любить меня своим взглядом будет, иссверлит до дыр, исцелует и испортится как человек от такой ненормальности! Поэтому не скажу. О чем это я?..
Борька сказал, что будет поливать огород и не придет после обеда. Мне было прекрасно и все равно. Даже ее не надо видеть, так хорошо побыть с проникновеньем. И любовью называть ничего не хотелось. Только далекая мысль, что любят, может быть, и так... Дурак.
После обеда, забыв, что Борьки нет, потащился опять. И лег опять дремать под солнцем, но с каждым усилием повторить то состояние, оно становилось все тусклей и тусклей. И я примостился около Сани - хорошего знакомого, живущего через два дома от бабушкиного. Вечером здесь костер, игры с целованиями. Черт бы... Прийти или нет. Она придет?..
- Придешь на костер? - спрашивал своим баском Саня, отвечая на мои мысли.
- Нет.
- А че так? Классный вечерок с картошечкой намечается. И потом там зажималки всякие, сам понимаешь.
- А ты целовался когда-нибудь всерьез?
- Да нет! Вообще, так... Но однажды на спор - с Маринкой в игре, - правда, в губы.
- Ну и что?
- Что ну и что?
- Маринка что?
- А-а. Понравилось. Говорит: "А ты смелый... " У нас как-то не принято, сам понимаешь. Вот один пацан в лагере был, так там с пятого класса сосутся будь здоров. А мы деревня, сам понимаешь. Уже в восьмом, стыдно сказать, сам понимаешь...
- Был бы ты в этом лагере, тоже бы... а так - психология, против законов группы не попрешь.
- Психолог. А Маринка с тех пор как выпадает, так и подается, глаза закрывает. А я знаю, что дурак, и не целую... Генка, Фонарь, Леша. Подумаешь, старики! На год постарше. Все уже зацепили. Леша уже вторую и тянет, небось, во всю. А сам-то не сосался ни разу?
- Нет.
- Городской. Простительно мы, деревня.
- А что, Саня? Пора и нам в старики
- Пошли домой. И наступил вечер. И ночь. И я заснул в безуспешности впасть в то состояние еёчувствия.
И снова было утро. Уже того дня. Неужели, взяв ее в руки, я буду с ней танцевать? Взяв? Ее?! В руки!? Как крикнуть мне, тогдашнему: "Счастье должно быть вне всех причалов и моментов! "? Вот будет вечер... И каким я понесу себя к этому, которое наречено девочка?
Ах, волосы сосульками! Как событие, от которого много отломится, мытье головы. Ах, как они будут пушиться! Дурак!.. Немодные сандалеты, идиотская рубашка, брюки стиля "на деревне сойдет"... И суетился, сминая душу. Запах шампуня среди надежд... Неужели, взяв ее в руки, я буду танцевать с ней? Дурак, который может улыбнуться и даже сказать что-нибудь нормальное, заранее подобранное из всего нормального...
И разве это влюбился - почувствовал чужую красоту как свою и почувствовал, что она достойна счастья, эта красота? Наверно, есть люди, которые все время чувствуют других так. Но у меня никогда не было. Для меня всегда был только я. Да и понимание это, скорее, как знание, а не как всегдашнее чувство. Но почему я с ней ласков в мыслях, почему она мне такая простая? Почему не допускаю жестокость от нее к себе? Измену или что у них есть еще там, какую-то сильную силу, что против? С какой стати я так доверчиво думаю о ней?.. Я ничего не хотел ответить. Такая она есть, и все. Или я дурак. Не я ХОЧУ БЫТЬ С НЕЙ...
Но вот и вечер. Атмосфера "благорастворения ночных воздухов" и летящей на свет мошкары. То, к чему я подхожу, называется пятак. Так было всего одно лето, когда танцевали на улице. Пол и стены маленького клубика наконец не выдержали, вот и вымостили щитами от хоккейной коробки этот пятачок. Туда, где свет и музыка, пока заходить смешно и грешно - топчется одна малышня. Всем остальным нравятся стволы поваленных тополей в полутьме. И все начнется только тогда, когда выйдут основные - те, на кого оперлась вся серьезность игры. Подхожу, здороваюсь со знакомыми ребятами. Борька уехал сдавать в училище, (вызвали письмом, документы не все в порядке). Он даже к Таньке не зашел перед отъездом, чтобы они пришли для меня, чтобы пришла она и Вера. Чувствую себя как обязанный чем-то тяжким. Смогу ли я подойти к ней и начать танцевать? Смочь! Во что бы то ни стало, сквозь все в себе, напролом!.. Как сказать, "пойдем танцевать" или не так?..
Они пришли. Она в платье - в платье я ее не видел - как грустно-красивая дамка. Зашел сбоку, подгоняя себя.
- Здравствуйте.
- А вот и Игорек.
- Привет! - сказала Вера очень просто. Я никогда так не говорю. Наверно, надо, глубоко никого не осуждая и не враждуя, быть свободным внутри, чтоб так сказать "Привет!". Надо быть над действительностью и над насущным моментом. Считать не главным даже то, что хочешь ты, как и то, что хочет другой. Считать не главным все, что мы хотим... Ой, как запутанно. Но почему мне так трудно объяснить, как она говорит одно слово?
- Боря не придет: он в училище уехал. Он и сам не знал, что уедет. Письмо пришло: с документами не все ясно. Если завтра не успеет, то к экзаменам не допустят. Тебе, Тань, записка. Он даже не успел...
Другие все же не так говорят. Одни: "Привет! (Что ты нам еще скажешь?)" И другие: "Привет! (Ой мамочки! Что сейчас будет? Я краснею!)" И "Привет! (Хороший вечер, и мне тоже хорошо тебя приветствовать, хороший ты человек.)" Но все равно не так. А она: "Привет! (Я богиня и не виновата в том. Прости меня, но я не могу иначе быть, я могу так. Я так сделана. Ты можешь все что угодно со мной, с моим телом - и оскорбить, и быть дураком. Я прощу, я не могу быть злой. Я буду только грустить по тому тебе, который в тебе не случился: ты был бы счастливее. Но я не могу ничего: я просто богиня без власти. Я в жизнь эту пришла - меня растопчут, унизят. Подумаешь, цветок! Их рвут. Мне все равно. Я не могу не перестать быть святой и не могу никого заставить. Привет! Я всегда открыта к тебе, я не могу и закрыться. Если ты будешь смешным, беззлобным дурачком, я тебе всегда скажу "Привет!". Я не знаю ничего кроме этого слова в языке. Я тоже должна и должна в этой жизни. Мне все равно, кем ты окажешься для меня. Ты человек, я тебя люблю, и никогда не засмеюсь, и не пожелаю худа. Привет! Я вижу такое, чего никто не видит. Я и умру такой. Неважно. Не будет смысла - он мне и не нужен. Привет!)"
Она в платье из какого-то материала с отливом темно-синего цвета. Неужели она сидит на этом бревне своим телом и эти ноги вот так сейчас расположены?! Неужели их можно когда-то коснуться?! Какое у нее хорошее лицо вечером!
- Ну, давайте я с вами по очереди.
Было так со мной, или я сам сочинил ту пустоту? Ни ее, ни себя не чувствуя, я положил руки ей на талию, она мне на плечи. Двигаюсь вроде как все, медленно переступая, но музыки не слышу. Не знаю. И сказать ничего не хочу. И нет в этом моменте ничего для ее счастья, во мне нет. И даже если растянуть в вечность, будет та же пустыня. Я бессмысленный перед ней. Я, держащий ее в руках...
Музыка кончилась, и мы прошлись, не зная, куда приткнуться. Я потерянно смотрел на них обеих. И голос за спиной: "Монь, Монька, иди сюда!" Гастон, Сережка Гостюхин. Издалека друг друга знали. На два года старше. Приезжий, приблатненный. Семейка у них!.. И понахватался порядков в интернате. На деревне с этим не разгуляешься, но слышал, что уважали его как-то не так. Я отяжелел:
- Чего тебе?
Он положил руку мне на шею:
- Дело есть. Слушай, салага, твои все домой пошли. Ты чего до сих пор здесь топчешься? Не слышишь? По роже хочешь получить?!
- А что, нельзя?
- Пацан, ты че тянешь?! Че тянешь?!
- Ничего не тяну.
- Пойдем, сука, поговорим.
Мы зашли под бетономешалку - страшное сооружение на столбах, поставленное так, чтоб под него могла заезжать машина. Свет белого фонаря сквозь доски, запах стройки и высохшего говна.
- Ты, че тянешь! Ты чего на старого тянешь! Ты, сука вонючая, ты на кого тянешь?
- А ты чего?
- Молчи громче! Домой пойдешь - в деревне, где Федька... Знаешь, рядом? Понял? Скажешь, чтобы сюда не шел. Мы у Макаровых. Понял?
- Я не знаю, когда я пойду.
- А салагам здесь уже нельзя. Понял? Ходи ногами. Ходи, сука!
- Почему? Я, что ль, один здесь?
- Из деревенских салаг - ты. Не понял? - и он ткнул меня кулаком.
- Не могу я сейчас.
- ... ... ...
- Чего я тебе, шестерка, что ли? Побегу!
- Ах ты, салага! Оборзел?! Тебя как друга... Шестерка - тогда и пошестери, сука!
Хорошо, что она не видит, как колотится сердчишко у ватного зайца по прозванию Игорек. Пока никто не ударял, так, может быть...
- Ты, сука!
Ну вот, привкус крови и желвак в верхней губе. Не удар - тычок, резкий и спокойный. И я отходил среди прибитых на столбы раскосин.
И тут сразу запахло "свежим": Гастон вляпался в такую смачную кучу. Сам виноват - зачем загнал меня сюда для разговора?
- Бля! Сука! Падла!
Он держал меня за рубашку, защипнув ее между пальцев, и я не смел вырваться, лопоча с надеждой не разозлить:
- Не могу я сегодня, понимаешь, не могу...
- Шузу оближешь и гуляй. Черт с тобой!
- Чего я тебе лизать буду?
- Обчисть тапок, фуфло. Не понял?
Еще тычок. Это выход, слабая надежда вернуться в круг. И я взял щепку и стал снимать эту вонючую кашу с протектора его шузы, обчищая щепку о доску,
- Теперь вытри.
И я перевел взгляд, где под желтым светом торчала сухая и мягкая трава и дернулся как от тока, увидев ноги Веры и Тани, подошедших и смотревших. Щепка вылетела из руки и упала на ботинок Гастона. Он схватил меня за ворот так, что под мышками что-то треснуло.
- Куда! Стоять!
Во всем моем теле не было столько каменной силы, сколько в этой руке.
- Че ты дергаешься? Ты, падла! Че ты дергаешься?
- Мальчишки! Сережа!!
От нас их отделяли перекрестья досок. А Гастон вежливо:
- Вероника, не суйся, мы разговариваем. Никто никого не бьет... Ты чего, пацан? Ты чего дергаешься? Мы с ним как договаривались? Чистит и уходит. Ты чего?! Ты мою шузу не донюхал! Ты чего не донюхал?! Ты куда смываешься? Тебя научить?
Масса Гастона, держа меня за ворот, влекла куда-то назад, становясь все добрее, и участливо спрашивая, отчего я дергаюсь и дерганный. И мое тупое одеревенение, не желавшее думать о слабом безответном дураке, каким я был перед этой девочкой, все мое тупство вдруг получало надежду, что все может кончиться и неплохо, что означает даже хорошо, что означает, он меня не побьет - не ударит, и мне его не придется пробовать побивать, ударять. Вдруг Гастон толкнул меня сильно, обеими руками. Я хотел сделать шаг назад, но получилось только полшага. Я зацепился за что-то, как во сне понял, что это край старого строительного корыта, где плескалась зеленая протухшая вода с окурками и лягушечьей икрой. Больно ударился спиной о железный край и погрузился в воду. Еще не успел понять, что промок, -подскочил Гастон, схватив за подбородок и вперяя наглую рожу. Я вцепился за его пиджак и рванул так, что что-то треснуло. Он схватил меня за горло и засунул голову в воду, и попридержал, нажимая на глаза и перехватывая нос. Взболтнув ногами, я рванулся из-под руки, ополоумевший от воды и всего.
- Б-Ы-Ы-Ы!... Ы! Ы! Ы! - взвыл я, выплевывая воду, и сумел вскочить на ноги, не отпуская пиджака Гастона, снова что-то треснуло, и хороший удар в левый глаз. В голове возникли искры. Я перелетел через другой край посудины в пыльный песок. Сев в песке, я стал глядеть, как Вера начала обходить корыто. Я поднялся, окончательно мокрый, с облепившей тело одеждой, и, повернув свой зад, обвалянный в песке, понесся сквозь начавших собираться на зрелище, сквозь темноту. Со жгущей болью на левой половине лица, нерастраченной ярой злобой...
Гадость, не стоит такие книжки читать. Бяковая сказочка из деревенской жизни про то, как у мальчика Игорька появилась игрушка - кукла Вера. Игорек никогда не играл раньше в куклы и был очень по-новому рад. А в общей песочнице, где полагается происходить главной игре, его обидел нехороший Сережа...
Я выбежал через цепляющиеся кусты на дорогу. Пронесся по узкой, почти не видной в росистой темноте тропинке, угадывая повороты. Пробежав задние огороды, свернул наискосок к домам и побежал по жестким скошенным стеблям. И тут уже, видя впереди изгородь, ухнулся ногой во что-то трещащее и мягкое и,споткнувшись, упал в поросшую крапивой яму, напоминающую пригорок, яму, которая служила складом железа и стекла - обычного деревенского мусора, который не гниет и не горит и который относят в какую-нибудь яму сзади дома. Я попал руками в крапиву и обжегся ею. Отполз на колкий, скошенный луг и заплакал дикими, бешеными на весь мир слезами. Маленький серпик светил сквозь идущие мимо него тучи. Я раздавил за ухом что-то скользкое, запахшее сразу кислым табаком. Это был влипший в волосы размокший окурок. Ну и пусть! Ну и пусть... Уйду в свою нору. Я трус. "Трус" - так и напишу на двери, лишь бы ко мне никто не приходил и я никого не видел. Один... Сволочь! Гад! Я убью, я сожгу тебя!.. Ничего не было? Достаточно никого не видеть, чтобы ничего не было.
Жгло руки, ныл и подергивался левый глаз, и я ощупывал его, не ощущая отека. Я поднялся и снова побежал по росистой траве к дому, зашел сзаду. Бабушка спала - тихо открыл дверь.
- Молоко там топленое. Ешь, шалопай несчастный, -проворчала бабушка с кровати.
В домашнем тепле разделся. Сходил в коридор, раскопал сухие трусы в шкафу на ощупь. Одежду повесил в горнице. Снова вошел в уютное тепло. Руки были холодные и в волдырях. Забрался под мягкое, ватное одеяло и забылся в смертельной обиде под тянущую, дергающую боль в левом глазу.
За ночь глаз опух и почти не мог смотреть. Утром старался не просыпаться как можно дольше. В комнате реял солнечный свет.
- Баба?
- Да. Проснулся? Вставай. Уже одиннадцатый час.
- Баба, я вчера, понимаешь, упал с мостков в реку.
- Как же это тебя угораздило, окаянный?
- И я, понимаешь, глазом ударился так, что распух.
- Ой! Ну что я скажу матери? Ну-ка, покажи глаз, с глазами не шутят. Ой, да тебе наподдал кто?
- Да нет, я упал, вот ударился.
- Ах ты, ах ты!
Компрессы, примочки пошли и бормотание:
- Да нет, наподдал кто-то, говорить не хочешь.
- Да нет, ничего не наподдал!
Сволочи! Так противно! Я гад, дурак, трус...
- Да я же вижу, наподдал.
- Ну и видь!
- Ну не знаю, не знаю. Ну вечно что-нибудь!
Прав Борька в своем покровительстве мне: я никогда не смогу быть как люди... Захватив пачку старых, давно читанных журналов я полез их перелистывать на сеновал. Спицы лучей в повисающей пыли, жар от крыши, вдумывание в глупые статьи - лишь бы не вспоминать. Мечты реванша над Гастоном. Как стану мрачным и спокойным, и долго буду качаться, набирая силу, и отрабатывать смертельную резкость удара. Как стану траурною тенью бессмысленной пустыни мира. И сяду однажды на тополевое бревно на пятаке. И подойдет Гастон, и рухнет хряпнувшим мешком. А я пойду сквозь дождь, без счастья и несчастья, и только слово сволочь останется для всех моим судом. А можно и обрез или поджечь их дом. Или железо в руку, и посмотрим, что он сделает своей скотской силой. И ударить так, чтоб стало страшно всем и поняли, что я тот, кто не сносит унижений. И только бы не вспоминать надежды и себя прежнего...
Убитый день прошел. Бабушка ворчала, почему я не иду к товарищам, что, наверно, что-то случилось, раз я целый день дома с подбитым глазом... Вечером был красивый оранжевый закат, и воспоминания о том, что я потерял, вдруг прорвались в меня, как я ни зажимался и как ни уходил. Уходить стало некуда, и я кричал страшным ревущим криком изнутри, не делая ни звука для других. Но крик помогал только на свое время. И неужели в мире так много непоправимого?


 

(глава 4)

КОТЕЛ

( как я считаю главная глава ведь любовь у всех своя, а природа нас всех ЭТО ОБЩАЯ ТАЙНА)

Ненавидя вслух обо всем догадывающуюся бабушку, на второй день я ушел на Котел. Котел - это странное место, озерцо с ключом, бьющим посередине, почитавшимся раньше святым, и залежи ровного, голого песка вокруг. Недалекий берег реки и полное безлюдье, сосенки и ольха по краям поляны. Я взял с собой старый "ВЭФ", фляжку с чаем, булку, два яйца и пачку читаных журналов. Там, где никого не было, мы всегда купались без трусов. И я, купнувшись в жгучем холоде озерца, разлегся в раскаленный песок голым. Видя часть береговой тропинки, в случае чего я уполз бы в сосенки позади и там переждал, под жаркой хвоей и в покое, около спрятанного велосипеда. А из дома я уходил огородом, очень боясь, чтоб не попался кто-нибудь из ребят и не начал сочувствовать по дружбе или смотреть с любопытством. Хоть опухший глаз и прошел.
А пока... Снизу накаленный сыпучий песок, сверху калит солнце. Жара хотя и очень сильна, но приятна. Я совершенно голый и поэтому как бы растворяюсь в этом песке и в этой жаре. Я наполнен спокойной сонливостью. Я чуть приоткрыл один глаз и слежу, как еле заметный ветерок приподнимает не присыпанную песком страницу научно-популярного журнала, прислоненного к камню. Читать на такой жаре не хочется, мозги расплавленные, приходится насиловать ум, чтобы понять какую-нибудь ничего не значащую фразу, прочитывая ее по три раза. Подумал, насколько приятнее купаться и лежать на песке голышом, о том, насколько разомлел - даже лень приоткрыть второй глаз. Приоткрыл его и увидел в шкале стоявшего рядом приемника ее отражение. Сначала просто не подумал, что это ОНА на самом деле за моей спиной. Все спокойно, а отражение - галлюцинация, мираж, и не со мной все это происходит, а с каким-то другим Игорем. Некоторое время продолжаю смотреть на отражение с тупым безразличием. Потом увидел, как она пошевелилась, и до меня вдруг доходит. Доходит, что Вера стоит и смотрит на меня голого. Что, наверное, сейчас кашлянет или скажет что-нибудь, заговорит со мной. Вот чего я больше всего не хотел! И сразу зажмуриваю глаза: как будто, не видя ее, я делал невидимым себя. Меня охватил страшный стыд, мне захотелось, как страусу, спрятать голову в песок, чтоб не слышать ее оклика. Захотелось заползти в какую-нибудь тесную, темную нору, погрузиться в глубокий омут с зеленой стоячей водой. Я чувствовал, как внутри меня все задрожало от сильного напряжения. Все мое тело было на удивление расслабленное, размякшее как каша и не могло дрожать - это дрожала моя душа от страшного, напряженного желания провалиться сквозь землю, уйти в этот песок, просочиться сквозь него, оказаться погребенным в глухой темноте, в тесной норе. Я почувствовал, как песок заструился по моему телу, и я моментально ушел в успокоительную темноту. Потом я почувствовал, что лежу, уткнув голову в руки, в норке на песке. Лежу очень удобно и спокойно, именно так, как всей душой хотел бы лежать. Мне было хорошо, как хорошо бывает по утрам лежать в постели, перед тем как встать, и я даже был не прочь уснуть здесь и забыться. И в то же время мне захотелось наверх. Боязни замкнутого пространства у меня не было: я знал, что это такое. Однажды во время ребяческой возни, когда моя голова запрокинулась глазами в угол, кто-то насел на меня и стал закрывать лицо подушкой. Подушка была твердая, диванная - такой не задушишь, но того страха я не забуду. Сейчас мне не было страшно, хотя и находился в тесной норе, мне было удивительно легко и хорошо, и теснота была желанной. И все-таки мне захотелось наружу. Я приподнялся и нырнул прямо в песчаную стену своей норы. Я почувствовал, что вошел в песок, как в воду, и двигаюсь наискосок к поверхности. Я сделал гребок, легкий, как взмах крыльев, и почувствовал, как сильнее понесся кверху. Вот я вынырнул наружу и еще немного проехал в мягкой, песчано-воздушной волне. Она ослабела подо мной, и я опустился на песок перед своим журналом... Я еще некоторое время полежал, раскинув руки как крылья. Вспомнил все свои ощущения, еще не сомневаясь, что все это действительно было со мной. Затем подумал, что такого быть не может, и решил, что это галлюцинации, вызванные тепловым ударом, что я был без сознания.
Сел и увидел полукруглый след от песчаной волны. Подумал, наверно, я без сознания тут корчился и нагреб. Потом подумал о другом варианте, что отражение в шкале приемника действительно было, и мое напряженное желание провалиться под землю тоже было, и что я потерял сознание в момент напряжения, которое добавилось к перегреву. Такой вариант устраивал меня меньше. Я поглядел на ровный бугор-полумесяц, оставленный "волной"... Похоже, как надуло ветром, такое руками нельзя нагрести... Я убедился, что лежу на том же месте, приняв ту же позу, что и до этого. Поглядел на шкалу приемника, заметив тот куст, около которого я видел (видел ли?) ее отражение. Повернувшись, нашел куст глазами в натуре. На миг мне показалось, что сознания я не терял и что все это было... Я подумал, что неплохо было бы лечь и снова захотеть погрузиться под землю, снова так же внутренне напрягаясь... Вдруг мне стало страшно: я испугался, что может подтвердиться, что ВСЕ это было, что я могу снова погрузиться. Страх перед чем-то неосознанным вошел в меня. Мне показалось, что все вокруг враждебно: и этот желтый песок, и камень, и черная вода Котла, что я один. И я стал быстро одеваться, напевая для самоподбадривания какую-то музыку. Движения сделались ловкими, и я уже мог смеяться над своим моментным состоянием. И все-таки мне почему-то хотелось убраться отсюда подальше и поскорее. Нахватав разбросанные на песке журналы, я покатил в сторону дома. Пролетая тенистым изумрудным ольшаником, ополоснув лицо в реке на подходе к деревне, я окончательно пришел в равновесие и больше не обмозговывал этой истории, чтоб не сломать на ней мозгов. Проколол камеру и к дому подошел в два часа дня. Нехотя пообедал. После обеда с большим наслаждением выпил пол-литровую банку моченой брусники, заедая ее ржаными подгоревшими сухарями. Включил телевизор - ничего интересного. Вспомнил о приемнике и обнаружил, что забыл его там, на Котле. Бежать после обеда у меня нет желания. А если кто-то подберет? Тут, как назло, и бабушка заметила его отсутствие - придется идти. Решил все же не идти, а ехать. Но на велосипеде пробита камера - надо клеить. Убедил бабушку, что заплавить - дело пятиминутное, хотя она до конца и не поверила. Побежал к соседу Олегу, парню помладше меня, за сырой резиной. Боялся перед встречей, что он будет намекать на драку, расспрашивать или утешать. В общем, случится то, от чего я прятался все эти дни. Хоть и малолетка, но интересные события из пятачной жизни здесь всем важны. Но оказалось, Олег с Сергеем увлеклись новой идеей - приспособить противогазные маски для ныряния, свинтив шланги в длинный и укрепив конец на автобаллоне, чтоб он торчал над водой. Олег уверял, что плавать очень интересно, выныривая и поворачиваясь в воде как угодно, и приглашал приходить смотреть по новому цветному телевизору приключенческий сериал. Мое "пятиминутное дело" растянулось на три часа. Вконец разругался с бабушкой. Когда закончил, она считала приемник вконец пропавшим из-за меня, а кем она считала меня, лучше не приводить: займет слишком много места.
Такое ощущение дикой скорости не получить и на гоночном автомобиле, его можно получить, только мчась по лесным тропинкам... Вот и Котел. Прислонил велосипед к кусту и пошел по песку выглядывать приемник. Кто его может тут взять, за те три часа, что он тут лежал? Никто и близко не проходил. Вон полумесяц "волны". Вон камень. Вода в Котле черная - становится жутковато. По полумесяцу кто-то ходил?!! Когда я уходил, удивлялся его ровности, правильности, а сейчас там ямки следов. Что будет, если приемника нет? Я нигде его не вижу. Не самое дрянное то, что я лишусь приемника - он старенький, хоть новый мне не купят. Тяжко то, что мне теперь выслушивать долгое пиление бабушки. Первую неделю она об этом случае будет вспоминать по два раза в день. Потом с год будет припоминать, когда надо будет решить, доверить ли мне какое-нибудь дело или когда надо будет подтвердить свое мнение о моей пригодности к жизни и о качествах моего характера. Да нет, не может быть - он за камнем, он там стоял. Вот сейчас подойду и увижу его. Я всей душой надеюсь на эту последнюю возможность и уже представляю его таким, каким видел его в последний раз, когда высматривал отражения кустов в шкале: наклонно стоящий в песке с маленькой вмятиной на алюминиевой решетке громкоговорителя, крышечкой от пасты вместо ручки тембра. Она покрашена в черный цвет, чтоб не отличаться от цвета приемника, покрашена специальным методом, так, что краситель въедается в пластмассу и не может облупиться. Покраска эта - одно из дежурных воспоминаний бабушки, вернее не покраска, а мои брюки. Не может быть, чтоб из-за одного приемника две неприятности - вероятность мала. Ну вот, стоит на своем месте. Облегчение охватывает меня. Теперь назад.
Вручаю приемник ворчащей бабушке, и хочется скорее сделать одну идею, пришедшую в голову насчет противогазного водолаза. Бегу к Олегу. У Олега посмотрел фильм и узнал, что Гастона не одобрили, но никто толком не знает, ударил ли он меня или просто искупал в корыте. В общем, для всех это плохая шутка, западло, которое таким, как он, прощается. А к Вере приехал парень, Вадик. В шапочке с вот таким козырьком. Вроде как Вере родственник, привез его Верин батя и поселил в баньку. А Верка у Голавлевых на веранде живет. В лесхозе в гараже пожар был, машины целы. Вот и все... А завтра мы, наверно, сможем испытать противогазную маску вкупе с насосом, а то заныриваешь и не вдохнешь: давление грудь сжимает даже на метровой глубине.
Глубокая деревня. Оранжевый закат. Цвет пыльных картин, на которых все выгорело, кроме золота охры. Протепленные бревенчатые стены. Оранжевые куры в черных пещерах сирени. Вот и я тут, в закате. Голубая рубашка, сандалеты на босу ногу. Тепло прошедших дней давно размягчило тот ком бессильного позора. Я полюбил вдруг всю тщательную неторопливость жизни и безделья в доме, бабушкину еду и моменты своего покоя. Прибоем пространства вокруг нанесет мне интересных книг. Они мне больше всего, интересные книги. Прибоем мира придут мечты, они мне слаще всего. И в них туман будет розовым, а небо голубым и разговор такой, какой мне нужен, и буду в нем свободен... А с ней? Думал, что все уже сбылось на мне. Пусть так, через Гастона, когда-то это должно было кончиться - поцеловать бы все равно не решился. Пусть мне все потеряно, но это потеряно сделается постепенно, в другом мире, где и она станет другой, через время и жизнь отчалив от себя и меня.
Зачем сейчас в деревне прибавился Вадик? Пусть все-все бессмысленно. Но то, как я упал душой в ее молчащее счастье... Но ЭТО, которое ни мне, ни ей. Но ЭТОМУ, которое должно быть только так... Каждая душа, на дальней глубине из мечты и своего рая. Я не сочувствую Вере ни в горях, ни в радостях... Но ЭТО, которое как из почвы, в кончиках глаз, в начале мыслей... Весь этот космос путей: возможностей быть плохой, хорошей, умов, скук, интересов - все да и нет. Что они стоят перед тремя песчинками, прилипшими к ее ногам в лодке!
Считались дни. Борьки не было. Ходили с Олегом плавать в противогазах в глухих местах реки, по мелководьям, заглядывать под камни и бить рыбу маленькой острожкой с резинкой, натянутой на руку. Однажды я вплыл в корни осоки и мир мягкого песка. Страшная прозрачность воспоминания захватила вдруг душу. Вдруг показалось, что все неважно: что осока, что дно песка, я в воде. А надо всем этим та норка как выход в неважность, в бессильную прозрачность всего того, что твердость мира, что катает жерновами наши тела и души. Сердце зашлось гулкой невесомостью окружающей сути, и я выпрыгнул из мелкой воды, стянул маску, впитывая ощущения солнечной стрекозиной реки, надоедливых слепней и Олега, булькающего пузырями у соседнего камня... Сумасшествие? Больше так не повторялось. Знать бы мне тогдашнему!..
На речку ездили вдоль ее частокола. И я напрягал в себе воздух и жал педали так, как будто за спиной неразорвавшаяся бомба, пока тропинка не отрывалась в сторону от этих желтых свежестроганых кольев, грозящих ужасом встречи. Однажды вечером мы лениво поднимались с реки, ведя велосипеды, нагруженные нашей водолазной амуницией. Я устал. Все равно. Если она в огороде, притворюсь, что говорю с Олегом. Вряд ли сама окликнет. Но, скорее всего, в баньке живет теперь этот. Кстати, оказался, как говорили, классным пацаном, не без недостатков, конечно, но всеми принят. Записи привез неплохие, приходил к вечернему костру с Верой и Танькой. Вера просидела непонятной недотрогой, и, вроде, он ей правда
родственник. Зачем мне все это докладывает Олег? Зачем? Вот и желтые колья. Скорее бы миновать. Я так устал, хочу к бабушке на чай, хочу рисовать.
- Мальчишки!
Я увидел Веру, которая стояла за частоколом и легко смотрела на меня. Надо подходить. И ладно. И лучше.
- Вот. Твой? – Вера протянула сквозь колья приемник.
- Вроде мой, - я постарался взять так, чтоб не коснуться ее руки. Но откуда у нее мой приемник? Не бабушка же его потеряла? От этой мысли впору развеселиться: бабушка и ротозейство! Но приемник мой: вмятина на решетке и самодельная ручка тембра.
- Я за ягодами ходила, мимо Котла шла...
После этих слов все стало как-то безразлично. Как будто все не со мной и я вижу себя со стороны. Я не покраснел, не побледнел, не захотелось ни защищаться, ни проваливаться под землю. Чтобы что-нибудь делать, стал отдирать неотесанные кусочки свежей смолистой коры с частокола. И тут увидел, как эта ровная, свободная девочка впилась кончиками пальцев прямо в усеянное капельками смолы
свежеоструганное дерево.
- Смотрю, твой приемник у камня. Сначала я не поняла, конечно, что твой. Потом смотрю, вроде у тебя был такой.
- Когда, сегодня ходила?
- Нет, ты что! Дня три-четыре.
Я стал совсем запутан. Почему у нее мой приемник? Я его привез сам с Котла. Как она его могла там ваять? Значит, врет. Значит, взяла у меня дома. Но это невозможно! Зачем говорить, что три дня, как взяла? Перестать думать над этим зачем. Видно, у меня снова бред какой-то. А может, это не мой приемник? Может, она говорит, что мой. И я загипнотизирован и вижу в нем свой, ведь я ее люблю. Люблю я произносил без всяких эмоций, и вся эта путаница текла где-то сбоку, далеко, за стеклянной стеной. Бесстрастно зарываться в разговор, как в песок, чтобы не думать о стыдных вещах: о том, что могла видеть голым, о пятаке. И пока я буду в ерунде, мне не станет плохо, и, может быть, что-нибудь поправится. ОНА, такая ОНА стоит со мной.
 - Ты знаешь, ко мне... У нас гости. Вадик. Тебе, наверно, скучно без Бори. Ты подружись с ним, он очень хороший.
- Посмотрю, какой хороший, и подружусь.
- Нет, я серьезно говорю. У него такое дело, ты, наверно, самый тот, что подойдет ему. Ты его в лес своди, на рыбалку, покажи все.
- Да я и сам на рыбалку никогда не хожу.
- А он спиннинг привез, японский.
Значит, наверно, старше меня, коли обладает такой вещью. И имя Вадик мне было противно. Под именем этим мне рисовался наш крикливый маленький деревенский Вадик и какой-то литературный прожженный пижон. Наверно, в этом Вадике оба Вадика сливаются.
На нашей речке все равно японским спиннингом не размахнуться, разве что вдоль.
- Ну, ты с ним подружись, я тебя очень прошу. Ему скучно. Он здесь, наверно, до осени будет.
- Он тебе родня?
- Дальняя, очень-очень.
- Лет сколько?
- Как и тебе, пятнадцать скоро. Я вас познакомлю, ладно?
- Игорь, ну ты идешь?
- Иду, Олег, иду.
А вот я и дома.
- Надо ж, окаянный, вовремя пришел! Чай, разошлись все! А ты, пока не разойдутся, и сидел бы не евши! - начала вступление бабушка. - А приемник что? На речку, что ль, таскал? Опять вещь взял! Другие вон не таскают - приемников побольше твоего!
- Да я сейчас взял, послушать.
- Не ври! Только приехал! Когда ты успел в избу-то зайти? Иди! Ставь вещь на место и не бери. И так весь помял, терял сколько раз! Давай сама поставлю, окаянный. У других приемников побольше твоего, и не...
Хлопнула дверь. Плетусь в свет сквозь особенный запах этого дома в темных сенях.
- Обманщик окаянный! Приемник-то здесь! Это чей?
Бабушка стоит перед комодом, на котором стоит мой приемник, и отобранный, такой же, держит в руке.
- А это не мой, это мне дали починить, - соврал я.
- А чего ж обманываешь? Тоже хозяин вроде тебя: такой же драный приемник-то. Тоже доверили кому чинить, мастер-ломастер! Починишь на тот свет! Свой не чинил - чужой чинить взялся!
- У меня прибора не было, потому и не чинил.
- У тебя вечно ни прибора, ни продора на столе нет. И этот опять чинить будешь – насоришь грязи, пораскидаешь все.
Либо я схожу с ума, либо не верить глазам. Оба совсем одинаковые. Одинаково в них все: трещинка, царапинка, вмятина, пятнышко. Не просто похоже, а именно одинаковые. Какой же дала мне Вера? Что за чудеса? Бабушка сказала, что трещинок не видит: очки плохие. Но и так видно, а ей как будто все равно. Я сейчас открою батарейки и посмотрю. Пятна. Даже порванная бумажка на одной из них полностью соответствует отрыву на другой. Но ведь это же абсурд! Нельзя сделать так, чтобы трещинки змеились одинаково, бумажки отрывались одинаково и
все совершенно, до мельчайших подробностей, с трудом различимых. Даже щепки (подкладывал зажать батарейки) совершенно одинаковые.
Так... Что два приемника, знаю. Уж бабушка-то с ума не сошла. Что, я стал одинаковость видеть, еще когда Вера мне его дала? Гипноз? Что со мной, господи?! Надо отвлечься. Выхожу в огород, объедаю малину. Значит, у меня галлюцинации. И существует невозможное, тошнящее чувство нереальности реальности. Как отравленный. Даже малина безвкусная. Для моего блага их не трогать, не смотреть, все забыть и показать приемники психически здоровым людям. Договорился! Больным себя считаю. Не думать.
Поужинал, пошел на костер. Бархатный вечер, разговоры и шутки ребят, картошка. Видел проходящего мимо Гастона. Ну, вот он, враг. Вон покрытая сухой тиной железка из реки. Ну, ударь! Но руки стали безвольно легкими, сердечко билось, и я просидел, сутулясь, пока Гастон позировал перед компанией. Ко мне же у него, видно, не стало интереса подходить, а то бы подошел, и было бы еще хуже... Хуже стало тогда, когда кто-то, говоря о Вадике, ляпнул: "Ну, этот, ну недавно здесь, Веркин парень. Да она везде с ним таскается". И снова разговоры, шутки, милый вечер.
Пришел домой, а в себе, как застрявший глоток ключевой воды, какой-то потерянный сон: зачем книги? зачем жизнь живая?
Утром вспомнил, что у меня два приемника. Проделал эксперимент: процарапал на одном и посмотрел на другой: нет, не появилась. Теперь они отличаются одной царапиной.
День был солнечным. И я понес их в сумке, старой хозяйственной сумке из кожзаменителя. Не переться же через деревню с двумя приемниками на виду. Встал на кучу обгоревших бревен у Вериного частокола: "Ве-ра!" Щепки в замке нет – значит, рядом где-то. Я сунул сумку под бревна, в гущу пустырника, распугав греющихся на теплом дереве мух. Сначала на Ложку, потом подожду.
Как только прошел угол частокола, увидал их у реки - Веру и этого.
Вера стояла босыми ногами на ярко-зеленой осоке. Я почувствовал все неудобство стояния на щетинистой, жесткой осоке. Боязнь порезаться. Почувствовал ее загорелыми ровными ногами каждую спружиненную травинку под ними. Они стояли, держа за концы половик, который опускался серединой на осоку. Еще два таких же половика валялись тут же. Этот тип Вадик был довольно красивый, с пепельными волосами, родинкой около носа, хиповатой кепочке с козырьком и нарочно расстегнутой рубашке. Все я сразу возненавидел. А эта подчеркнутость в одежде, казалось, подтверждала самое худшее мое о нем мнение - как о паршивом человеке.
- Вер! Иди сюда, мне тебе кое-что сказать нужно, - крикнул я с видом делового, знающего цену себе и времени, привыкшего к общему уважению и не замечающего посторонних. Она посмотрела, улыбнулась, кивнула мне:
- Игорек! Иди сюда! Вот Вадик. Знакомься, Вадик, это Игорь. Помнишь, я тебе говорила про него. Взгляд говорил: "Помнишь наш уговор? Ну же". Надо подойти и познакомиться с этим типом. Так надо. И я сделал как не надо.
- Вер, у меня дело неотложное. Ты нужна срочно. Вадик, он здесь подождет, мы быстро. Я тебе только покажу кое-чего.
- Я сейчас, Вадька.
Вера бросила свой конец половика и поднялась ко мне:
- Чего у тебя случилось?
- Увидишь.
- Куда идти? Надолго?
- Вон до тех бревен.
- Ты чего злой какой-то вроде? К Вадику не подошел. Ну, Игорь, я же тебя просила. А, Игорь, почему молчишь?
- Ладно, сейчас покажу кое-что, ахнешь.
- Что такое? Сумка?
- Смотри.
- Приемники. И что? Передатчик спаял? Оштрафуют.
 - Ты отличи, отличи один от другого.
- Ух, ты сделал и ручки одинаковые, и вмятины.
- Может, еще что одинаковое, царапины, например, трещины одинаковые можно сделать?
- Да, вот здесь и царапины одинаковые, и трещина. Зачем это ты? Как это ты смог сделать?
- А если не сделал, если второй приемник сам появился?
- Ну хватит! Пошутил, и ладно. И это все, что ты хотел показать, все твое срочное, неотложное дело?
- Ну я ж не шучу! Я сам не знаю, почему два одинаковых приемника у меня.
- Перестань, Игорь.
- Ну правда, я у тебя хотел спросить: думал, ты знаешь. Ведь ты мне дала второй, а первый у меня дома стоял. Ведь в них все одинаковое: каждый изгиб трещинки, каждая царапинка.
- Всю ночь, что ль, делал, способ какой открыл копировальный?
- Я тебе чем хочешь клянусь, поверь мне. Не делал! Не делал я!!! Нельзя так сделать!
- Вот именно! А ты сделал. Ты сможешь чего захочешь сделать.
- Да нет же! Ну что ты! Я ж, когда их увидел, думал, галлюцинации у меня. Ты посмотри получше.
- Ладно, мы их сейчас Вадику покажем. Он рассудит, можно так сделать или нет.
Хочет меня назойливо с этим типом свести. Рассудит! Ха, судья! Авторитет уже для нее. Что он понимает?! Он и приемники не починит, небось! Лапшу зато, наверно, на уши может вешать прилично. И любить, конечно, не может. Ха, даже жалко его вроде немножко: любить не может! Неужели он ей совсем понравится? Нет! Нет! Нет! Не надо-о-о! Ы-ы-ы! А вслух:
- Нет! Не надо! Это - все!
Я схватил приемники и начал их запихивать в сумку.
- Что не надо? Игорь? Почему?
- Не надо никому показывать. Пусть так будет. Пусть никто не знает. Я пойду! Нечего в это дело нос совать кому не надо. Все!
Я пошел резко, не оборачиваясь, весь кипя от одной мысли, что какой-то Вадик будет трогать все это своими гадкими руками, разбираться в том, в чем не разобрался я, докапываться там, где копать нельзя, строить на всем этом свои умные гипотезы. Га-а-ад! Только подойди!
- Игорь! Ты что, с ума сошел, что ли? Игорь! Подожди! Что с тобой?!
Я молчал, заклинившись не то тупой злобой, не то истерически плаксивой обидой. Уходя, вдруг услышал ее, с напрасной досадой среди высокой травы и тщетности. Неужели ты никак не будешь счастливой оттого, что я тебя люблю!?
Домой пришел, бухнул сумку так, что раскололся один из приемников. Мне было все равно, только вырос еще больше досадливый, гонящий слезы комок внутри меня.
Дальше потянулись дни, похожие своим тупством один на другой. Днем я старался что-нибудь сделать. По вечерам ходил смотреть фильмы к Олегу и там молчал, гладя кошку. Ночью погружался в мечты, в которых я доказывал негодяйскую сущность Вадика и жестоко его избивал, обороняя от него Веру. И вообще, он оказывался недостойным, а я достойным. Я узнал, что он, Вадик, танцевал с ней, с Верой, на Пятаке. Танцевал с ней - и все пристойно и легко! Танцевал с ней - и звезды светят! Ритуал совершился. Соблюдай в себе внешность, и ты подойдешь к любой, как на плакате. Какая пустыня!
Все эти дни я делал разные попытки уйти от своего состояния. То с остервенением брался за какое-то дело, то шел, ехал подальше от всех и от себя. Тягость несправедливой, нереальной реальности везде как муть. Комок безысходности рос и давил тугой пустотой. Наконец - было это на четвертый день - решил съездить на Котел. Не знаю, что я там забыл, просто я искал выход. Сначала Котел меня пугал бредовой неясностью случившегося там. Потом я захотел, чтоб еще хоть что-нибудь случилось со мной, и даже желательно плохое. Плохое. Ну, чтоб меня избили или я попал, искалеченный в аварии, в больницу, чтоб одна боль вытеснила другую. Чтобы не быть в этой безысходной мути, где уже негде ни бояться, ни радоваться. И которая называется отделенная от мечт жизнь... Все пустыня. И этот суеверный страх перед Котлом, и страх перед Гастоном одного корня. Чуда? Если бы мне сказали, что в Котле живет чудовище и его можно вызвать каким-то словом, я бы, не задумываясь, прицепил к раме велосипеда топор-колун, и поехал бы биться с этим чудищем, и бился бы как "одержимый в бою". Были у викингов такие воины, одевались в одну беленую холстину - ни щитов, ни доспехов - и плавали в отдельных ладьях, так как их товарищи боялись находиться рядом с ними во время боя. Я, конечно, не верил ни в чудовище и ни во что необычное. И все-таки раньше я из-за чего-то побаивался этого места. И старался убедить себя всеми силами надеяться, что все это - мои дурацкие выдумки. Или, может быть, в этом месте, к великой радости своей, встречусь с чем-то страшным?
Вот и Котел. Желтый песок, каемка зеленых кустов, кругленькое, воронкообразное озерцо, гранитный зубок валуна. А все-таки место странное, хотя бы потому, что здесь ничего не растет. И озерцо не зацветает. Песок такой, что фильм про пустыню снимать можно. С одной стороны сосенки молодые, с другой - ольха. Кусты неровный круг образуют. Вон за теми тремя она стояла, как мне показалось. И мы могли бы лежать вместе на этом песке, и ей было бы, наверное, хорошо лежать вместе. Какая чушь!.. Если б у меня был пистолет, я бы убил этого типа.
Когда-то у нас, у Бориса, был пистолет, и не какой-нибудь, а маузер, но мы были слишком глупые, чтоб сберечь такую вещь. Борис говорил, что, когда он вытаскивал тот тугой, тяжелый сверток из-под стропила на чердаке, он уже был почему-то уверен, что не найдет в нем ничего, кроме пистолета. Я хорошо помнил маузер. Когда-то специально запоминал, перерисовывал, хотел сделать. Он очень красивый обточенностью многочисленных частей, тяжелой и изящной формой. Вот он вдруг лежит за этим камнем, и я найду его там, на том месте, где лежал приемник? И с какой-то дурной уверенностью в своих фантазиях я заглянул за валун и... увидел то, что хотел. Он лежал именно так, как я его представил. Уткнувшись стволом в песок, ручкой и боком привалившись к камню. Черная, закругленная, ребристая ручка. Гладкая шлифованная сталь со следами от проходки станков на невыступающих местах... Взял его за конец ручки. Что это? Неужели это - настоящий? Неужели он, тот, тут лежал и я угадал?! Именно такой, какой представил. Быть не может! Я, наверно, свихнулся, и мне все это кажется. Но я же его чувствую, держу в руке. Тяжесть, ребристость, соединение частей, даже запах промасленной стали. Я же все время играл с собой в такие игры, что вот найду в лесу землянку, а в ней... И однажды даже нашел, почти на том месте, где загадал, только в ней ничего... Как выкапывал клад. Я играю? Я так хорошо все умею представлять. Но не так же! Я стою, верчу в руках маузер, вожу по нему пальцами, щупаю, стараясь сдвинуть его части. Принюхиваюсь то к нему, то к пальцам, взвешиваю его тяжесть, прицеливаюсь. Смотрю, как блестит на стали закатное солнце, снова ощупываю. Наконец открываю обойму: там блестящие латунные патроны. Надо из него выстрелить. Когда во сне ко мне попадает оружие, оно не стреляет, я никогда по-настоящему не стрелял. Если меня оглушит выстрелом, я, может быть, выйду из этого бреда. Трудно поверить, что все это на самом деле. Вдвигаю обойму, отхожу к кустам, тем самым, где стояла Вера.
В сторону Котла стрелять не хочется: боюсь потревожить выдуманное мной чудовище. Вдруг я выстрелю - земля разверзнется или еще что. Конечно, это ерунда, но и маузер, что у меня в руке, был такой же ерундой. Вообще, здесь стрелять не хочется. Но я должен услышать выстрел, должен сделать что-то такое, чтоб очнуться. И выстрелить трудно. Раньше я не представлял, что так трудно. Даже страшно. Не самого выстрела страшно - вдруг ствол разорвет, куда пуля полетит, какой сильный звук будет? Раньше думал, попадись мне в руки пистолет, как начну палить беспрестанно. Да, беспрестанно палить гораздо легче, чем сделать один выстрел, до и после которого тишина. Взвожу. Надо стрелять. Я выстрелю. Целюсь в землю. Где-то слышал, что пули, посланные в зенит, убивают, возвращаясь почти с той же скоростью. Боюсь, что и не в зенит то же самое. Хочется зажмурить глаза, отвернуть голову. Боюсь, вдруг ствол разорвется. Не зажмуриваться, не отворачиваться. Надо увидеть огонь, дым, а не только услышать. А ствол рассчитан надежно. Беру сначала одной рукой - неудобно, двумя тоже. Снова одной, другой, поддерживаю руку. Все будет хорошо. Сжимаю крепче. В землю целиться, ты должен, решайся, ну! Сердце стучит, жму резко влажными пальцами на неподатливый из-за этой резкости спуск. Сначала показалось, что хлопок был оглушающий, резкий. Потом, что не такой уж и громкий по сравнению с другими выстрелами, какие слышал. Огня не видел, и землю не взрыло как в фильмах. Даже приблизительно, куда пуля ушла, не знаю. Отдачи тоже вроде не уловил; во всяком случае, ничего резкого, сильно бьющего в руку. Принюхиваюсь изо всех сил, стараясь унюхать пороховую гарь. Пахнет или мне только кажется, не знаю; во всяком случае, почти не чувствуется.
Ладно, пистолет. Фу, гадость! Но приемник! Какая опять!.. Ум за разум, и все меркнет тошнотой. Но приемник! А если снова представить, как стоит вон там, за камнем? Так, представил. Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Так, стоит. Третий. Или все это есть, или, что проще, я свихнулся. Перепутал мечты с реальностью, и теперь моя нездоровая способность представлять похоронила мои глаза, видевшие и настоящую жизнь. Теперь я заставляю себя совсем маленьким усилием ощущать и видеть нереальное. Жизнь играет со мной в мои галлюцинации. Маленький дурачок, свихнувшийся от передряг. Я уже, наверное, перестал слышать и людей. И разговоры с бабушкой и с НЕЙ насчет приемников - все это переделанное мной, услышанное так, как я хочу. Фантомы и реальность стали равноощутимыми, и нет для меня мира. Но все-таки вот сейчас день, солнце. А может, и клонящийся день, и Котел - это кажется? Сейчас ночь, и я, как лунатик, хожу и ворую ВЭФы в деревне. Выздороветь бы и увидеть тот гнилой сучок в руке, что щекочет сознание ощущением маузера.
Что же есть настоящего у меня сегодняшнего? Как выйти наружу к людям? А стоит ли? Я среди такого кайфа, в таком укрытии от мира! Что в мире стоит, к чему выйти? Вера... Верить ли в Веру, если ей нравится Вадик и она среди своей, отличной жизни? Не выдумал ли я это ЕЕЧУВСТВИЕ как игру себе. А ее - как игрушку. НЕТ!!! Пусть ее нет! Пусть я во всем уже потерялся как человек, но то, как я чувствовал ее, имеет свою самостоятельную силу. Оно есть, и оно больше меня, ее, мира.
Вечернее солнце садилось. Пусть он исчезает, этот мир, пускай меняется, проваливается куда хочет! Пусть я один сумасшедший, которому все это видится! Но я буду ее любить. Видеть то, что вижу. Даже верить тому, что вижу. Пусть все будут казать пальцами. Пусть лечат. Пусть я не увижу, где настоящее, а где то, что я вообразил. А я подойду к ней, сумасшедший, и скажу, как люблю, как знаю и чувствую. Пусть мне не на что надеяться, но это единственный поступок наперекор чудищам, страхам, стыду, гадству. Наперекор всей нереальной реальности. И я буду рассказывать о ногах в лодке, об ощущении утра и сумерек, о своих фантазиях. И я буду дружить с Борькой в реальности или без нее. И если я по-прежнему чувствую и могу рассказывать, я буду так делать. Пусть это обман все чувства, я буду жить до последнего предела. Пускай смешны и сумерки, и Веры пусть нет. Я буду жить так, как все это чувствую, как ее полюбил!
И вдруг во мне произошло окрыление. Чувство безмерной могучести и огромности, пружинистая легкость овладела всем мной. Я понял, что прорвался к чему-то внутри себя, как сквозь скорлупу, стенку. Мир уменьшился и стал ясен. И все, что угнетало, перелилось в поддерживающую силу.
Полегчало. Полегчало. Начинай сначала... Ну, а если я не с ума? Если все это есть? С чего началось? Песок. Уход в песок. Очень захотел - и стало. Место святое... Бог? Бога нет? Вдруг есть, прости, Господи?! Что это? Котел - место странное. Кратер метеоритный? Не метеоритный!.. Ну да, они, инопланетяне. А что? Песок - площадка. Откуда мы знаем, какие им нужны площадки? А может, давно упали, ушли в песок. Может, кончился ихний бензин. Вдруг мысли слышат? Какие они? Интересно, если я мысленно скажу: "Эй! Кто это все делает, отзовись!" Нет! Нет! Нет! Как страшно, если я голос из-под земли услышу. Нет! Не отзывайся, не надо... Уйти отсюда. Снова худо? Но я же свободно так почувствовал, когда встал над всем сумасшествием и умом, любовью и страхом! И я брошу? Или я не защищен своим все равно? Или досказал все про свою любовь и наказал страх в ужасе его. Вот! Надо наказать страх в ужасе его! Пусть страшные полулюди в скафандрах, пусть призраки и чудище... Где-то я читал, что в аутогенной тренировке, чтобы унять боль, гоняются за "болью на самой высшей точке" и стараются чувствовать ее, как можно сильнее и дольше, и боль как бы сама сжигает себя. Человек обезболивается. Я хочу, если сумасшедший, досумасшедшиться. Если больной - умереть! Я хочу не уменьшать этого прорыва в бесконечный порыв.
Эй тебе, померкшее пространство Котла, валуну и озеру! Эй тебе, мой воспаленный, неправильный мозг! Пространству деревни и мира. Если что-то есть, помимо меня, идиота, покажись, откройся, увидься!
Ну? Не боюсь! Ну!!! Не боюсь! Ну! Не боюсь! НУ, НЕ БОЮСЬ...
Молчание пустыни. И я, постояв, умолк. Тужься не тужься, а я один сумасшедший на этой Земле. Что я определенно представлю, то и мерещится. Представил бы сейчас какого-нибудь зеленого с присосками, точно бы вылез из песка...
Да нет, они есть. Я дурак. Все просто: желание. Желание и представление о предмете переводить не надо. А то, что словами, оно неясно. Ерунда... А может, им нельзя показываться никому? Может, и мне нельзя рассказывать, а то... Эй, слышите, я о вас никому не буду, поверьте. Но если это место еще в старину святое, они здесь давно? А если их нет? Мертвый корабль. И живой кибермозг корабля со страшными полуистлевшими мумиями в отсеках... Все жутко. Но все связано с Верой и с тем, в чем я еще остался.
А если пусть ЭТО даст знак, чтоб означал да или нет? Какой знак? А если пусть что-то сверкнет на том валуне? Красным - нет, зеленым – да. Нет-нет, не надо: это будет опять страшно. Лучше вот что. Я встану здесь. Если я проведу носком кроссовки по песку и выгребу беленькие десять копеек, то да, а если медную двушку - нет. А если ничего этого не будет, то я дурак, вообразивший черт знает что. И так, внимание, думаю сосредоточенно: "Я хочу получить ответы на свои вопросы. Десять копеек - да, двушка - нет". Есть ли то, что мне помогает, или мне только кажется? Если есть, то да. Ну-ка, подожду немного, потом гребану песок. Ну, пора! Есть! Десять копеек выгреблись. Совпадение или кажется? Нет, вот он, дистунчик, я держу его, стучу им о бок маузера. Не могут быть такими четкими, полными галлюцинации. Значит, ОНО есть. Ну да ладно, мне теперь все равно. Если сошел с ума, тем более. Кто ты, Бог, да? Нет? Ну-ка? Двушка - не Бог. Я понял так: не Бог. Значит, инопланетянин. А как же мне задавать остальные вопросы: какие они, откуда, как ко мне относятся, можно ли им со мной говорить? А если их попросить найти способ говорить с ними, и чтоб не испугался и не видел их желательно. Вдруг они такие, что... Вот интересно, дошел до ручки: погибнуть, броситься с колуном на чудище, вызвать диво из-под земли как торжество, а поговорить просто - страшно.
Вопрос: можно ли так, чтоб не очень волноваться и говорить впрямую, без да и нет? Ну-ка? Гривенник - да. А какой способ, как спросить? А если самому придумать? Ведь себя считаю за человека, который может придумывать. Значит, формулирую задачу: не слышать голоса и иметь обмен любыми вопросами и ответами. Так, это письмо. Пусть напишут, чтобы на все вопросы, которые у меня могут появиться, хотя бы в ближайшее время, отвечало. Это целая книга появится. Чтоб я ее из песка выгреб... Все равно это не то - лучше что-то можно придумать. Ага, чтоб на экране вопрос мой и ответ их возникал. Аппаратик такой чтоб выгреб. Как мне его представить? И, перебрав кучу фантазий, остановился вот на чем. По моей мысли, это очень плоская, круглоугольная коробочка из легкого металла с серым экраном в почтовую открытку. Под экраном звукоизлучатель и три кнопки фактурой под кожу. Из правого верхнего угла отходил капроновый черный шнурок, сложенный вдвое, чтобы эту штуку можно было вешать на руку. И еще, на обратной, ровной и серебристо-матовой, стороне в уголке пусть будут иероглифы, чтоб я мог сказать любопытным, что это просто новая модель японского плоского карманного телевизора. Хочу такую штуку, и чтоб она работала и связывала на расстоянии как до деревни. Если невозможно, пусть появится вместо нее десять копеек. Если появление такой вещи вообще невозможно, так как все-таки могут догадаться, что она инопланетного происхождения, или по какой-то другой причине, то пусть возникнет двушка. И еще: кнопки, кроме телевизионной, пусть никому, кроме меня, не подчиняются. Хоть бы сделалось! Я так ясно его представил, как будто сто лет любовался им. Дурачок, любитель играть в свои мечты! Ну ладно. Жду минуту и разрываю песок. Если за минуту не смажется, пусть возникнут пять копеек. Или пусть хоть что возникнет. Подумать только, и не сон! Это я говорю с инопланетянами. Может, по мне они судят обо всем человечестве? Кто они? Друзья? Враги? Ой, что это я думаю? Они же читают мои мысли! Маузер подарили. И зачем мне был маузер нужен? Ах, я же мечтал убить Вадика. О Господи! Что они могут подумать? Нет, дорогие инопланетяне, не думайте обо мне так. Я никогда бы в него не выстрелил. Особенно если б и стало все плохо. Мне все это для игры какой-то нужно. Не надо мне такого маузера. Сделайте, чтоб он только стрелял, но не убивал ничего живого. Иначе, если я его потеряю или у меня его украдут и кого-то, может даже меня, убьют, и сегодняшний вечер станет виновен.
Я говорил все это, но у меня было и такое настроение, что я тронулся и играю просто в интересную игру и мне хочется играть дальше.
Да, пусть еще появится для него кобура подмышечная, как у сыщиков. Чтоб я его мог под курткой носить. Представил ее из мягких, желтой натуральной кожи ремней и бежевой замши. Но кобура появится только в том случае, если он убивать не станет. Я его закопаю, а вы с ним сделайте так: если не сможете, пусть он исчезнет.
Вот я и похоронил песком маузер, и остался один с денежками и приемником в одной руке. Вот сейчас все исчезнет и не появится, и останусь я с третьим приемником. Пусть, так тебе и надо, дураку. Нет, нет, не надо, не делайте этого, пожалуйста. Вы и так вмешались в мою судьбу - не надо так скоро уходить.
И в то же время я не мог ни радоваться, ни удивляться - ничего не мог. Я не верил самому себе, не верил глазам своим. Не верил тому, что это действительно со мной происходит и я не сошел с ума.
Я смотрю! Я поддел ногой песок в том месте, куда, мне казалось, закопан маузер. Сначала подделся желтый ремень кобуры, потом он сам. Потом появился прибор. Все предметы совершенно такие, какие я представлял. Не знаю, почему я стал отряхивать от песка кобуру. Замша, кожа, кармашек - все именно так, как виделось. Мысли подсмотрели! Я пойду к велосипеду. Эй, вы слышите? К велосипеду! Можно?
Я шагал по песку, неся все в охапке и совершенно не соображая, что лучше делать: бежать куда-то, окунуть голову в холодную воду или начать разговор. Ладно, буду дальше сходить с ума. Подошел к приваленному к ольхе велосипеду, на сиденье сидел лимонного цвета крупный паук. Может, это инопланетянин? Я взял свой плоский телевизор, нажал кнопку диалога и сказал: "Кто вы? Откуда? Как я для вас считаюсь? Обязан ли я для вас что-нибудь делать, или что-то нельзя делать? Могу ли говорить о вас кому? Если вы читаете все мои мысли, ответьте на все, что я хочу знать по порядку. В общем, чтоб я не задавал постоянно вопросов. Если вы знаете, конечно, что меня мучает. И не сумасшедший ли я?" Все это зажглось мелким зеленым шрифтом в верхней части экрана. Внизу прочертилась пунктиром черта и возникли ответы. Прочертилась черта...
"Прощайте, люди. Прощай, любовь моя. Прощай, во мне этот человек, который - я", - сказал бы я как перед бездной, если бы знал, что будет за этой чертой. Если бы знал я, попрощался бы со всем скопом того, что ВСЕЛЕННАЯ. Я никогда не расскажу вам, люди, что же я действительно узнал за этой чертой. Простите. Но поймите. Если голозадого дикаря вырвать из дождливых тропических джунглей, из мест его счастья и свободы и воспитать так, чтоб он начал постигать основы квантовой физики, сможет ли он потом вернуться в себя? Так же есть и для таких, "умных", нас тот край абсолюта, за которым, чтоб жить, надо оторвать нас от прежней души. Не смогу я объяснить другим все, что мне постиглось. Не смогу. Смогу только приблизительно и неверно наврать. Но, и наврав, я скажу так много, что всем вам приоткроется бесконечность. Я создам в вас новую свободу для души. Читайте и трепещите. Откровение грядет. Или смейтесь и не взыщите. Я не требую наперед. Все равно, я пророк без прока. И без срока, который врет...
И возникли ответы... Какое было бы счастье, если б просто инопланетяне! Инопланетян там не было. Какое было бы счастье, если б Бог! Тот самый, про которого написано в библиях, коранах, которому что-то угодно, а что-то нет. Там оказалось самое страшное, самое простое. То, что я до сих пор не могу понять. Там оказалась конечная мечта любого человека. И то, от чего я бегу, как от конечной черты. ТАМ ОКАЗАЛСЯ... Я.
Бедные серьезные люди! Они думают, что стоит только задать вопрос такой коробочке, как эта, и сразу дадутся ответы. У инопланетян, мол, энциклопедия и отличается от нашей только большей правильностью и правдой... Ну, тогда представьте комедию, что ли, о том, как в Средние века, в средневековую жизнь прилетает тарелка и люди в скафандрах с нее начнут проповедовать материализм и атеизм. Можно представить и современного академика, занесенного в каменный век, где у него не хватает таланта доказать даже нужность письменности счастливым дикарям. То, с чем я встретился, было такой же разницы уровней. И оно было ничем. Иначе говоря, я мог быть ВСЕМ внутри ЭТОГО.
Я думал, какие-то границы того, с чем я столкнулся, должны были быть в самом важном: как мне себя вести, что можно и что нельзя, кто я для них и так далее. И все эти вопросы сначала проваливались в пустоту, как будто я сам над собой издевался в психическом бреду. А потом был праздник постижения - венчание дурачка на ум. А пока я читал, и предложения сменялись точно со скоростью моего понимания:
- Ты теперь не знаешь, что думать обо всем. То умерший космический корабль встает перед тобой со страшными истлевшими мумиями в отсеках. То живые ужасы в скафандрах с темным стеклом вместо лица. Или это мистически божественная сила вышла, опираясь на биополя и весь неясный дух мира...
- Кто вы?
- Нас нет. Мы - это ты, но ты бесконечно расширенный и свободный.
- Что мне нельзя, что можно?
- Можно все. У тебя нет никаких границ, кроме самограниц, то есть несчастливости от своих дел, если какой-либо твой поступок на базе всемогущества приведет к непоправимым последствиям, противоречиям внутри тебя и эти противоречия могут разрушить твою личность, причинить муки.
- Вроде понятно. Но чье всемогущество, кто я для вас?
- Никто. Нас нет. Всемогущество только твое. В тебе его раньше не было, а сейчас она стало.
- Но кто-то мне отвечает?
- Ты сам себе отвечаешь.
- Значит, я того... Во всяком случае, от себя я ничего нового не узнаю.
- От себя сегодняшнего - да. От себя с возможностью бесконечного расширения - что угодно.
- Что-то я не чувствую себя расширенным.
- Пока ты зацепился за расширение только эмоционально-механическими структурами своей души. Сознание твое насыщено собственной жизнью, своими противоречиями, и нет объединения. Можно солгать и успокоить, сказать себе об инопланетном корабле, о Боге, о черте. Объяснить на основе сформированной присказки.
- Лгать не надо. Но успокоиться я хочу.
- Во-первых, ничего вне тебя нет, нет инопланетного корабля. Нет ничего, что, обладая дополнительной информацией, пояснило бы тебе что-нибудь.
- Но что же есть, откуда чудеса?
- Чудеса из твоей бесконечности. Вот Земля. Живут люди, растения, смыслы. Смысл жизни. Люди строят оболочку над собой. Строят, чтобы жить в покое и свободе. Земля, города их пронизаны энергетическими сосудами, информационными нервами. Пока все это требует рутинного труда по обслуживанию, состоит из мертвого, "неумного" материала. Но скоро заживет само, само починяясь, настраиваясь и подстраиваясь. Пока мы - люди на Земле. И Земля не перестроена целикам под все наши желания. Пока мы - люди на Земле. А что же будет в галактическом, вселенском масштабе? Некое похожее на амебу создание, живая оболочка над людским духом?.. А откуда наши амебы, наши травы и живые глаза зверей? Не появилось ли все это от таких же, как мы, только живущих в дальнем микро и вырастивших свои вселенные до размеров амеб и деревьев? В чем же смысл этого мертво-живого, бесконечного роста жизни, куда это все поднимается?
Вот гоняют иголкой амебу по предметному стеклу в микроскопе, смотрят, как она, "глупая", от боли и повреждения уходит, мобилизует внутренность на заделку пробоины. Конечно, у амебы (пусть ее создали наиразумнейшие, до предела разума дошедшие, всю свою вселенную в нее превратившие существа) никак не хватит сил, чтоб построить глаза, которые за километр могли бы все видеть и постигать: и человека с его микроскопом, и жертву во имя науки. Да и что им, тем внутри амебы. Амеба ведь надстройка. Ну погибнет, ну распадется, ну "перезимуют" в органике. Потом органику кто-то подберет, и вольются они в другую надстройку, до устройства которой им, может, и дела нет. А вот постичь, что за пределом всех вариантов и смыслов, увидеть всю природу сразу как мир - это для них сладость величайшей силы. Сладость заиметь глаза во все. Глаза - глаз...
Но вот существа с глазами, звери. Доходит, конечно, до тех первопричинников внутри органики всеобщая бессловесная музыка звериного ощущения и природы. И радуются они, и радуется зверь.
Человек же требует слова. И прямого взгляда сквозь себя для своего внутреннего первопричинного духа. Но слова человека запутаны и лживы. И надо ведь жить сейчас и здесь, а не своим выхолостившимся в абсолют, пережившим все внутренним духом. Но самые лучшие из нас почему-то живут объединением нашего внешнего мира с внутренним духом и совестью, и чтится и остается только это.
Дух людской тоже стремится к хранящей оболочке. Сначала мраморные статуи и письменность. Теперь все объемнее и полнее: изображение и звук вместе, скоро полный эффект присутствия. И все это может все глубже объединяться и абстрагироваться одновременно. Так, например, мелодия, записанная в память машины, живет в цифрах, и ее можно оттуда мгновенно вызвать, окрасив в любой тембр и тональность. Мелодии как бы нет, нет к ней ни звука, ни тембра. И она есть, меняющаяся во всех тонкостях, какие могли вместиться в эту машину. Кинопленка, магнитная лента - непрочное хранилище духа, но если что-то записать внутри кристалла - это уже на века. Компьютер - слабая система, но если его очистить от технических грехов, придать достаточно энергии и внутренней возможности к самопочинке, самосохранению и самонадстройке - это уже абсолют. Пока люди живут в планетном пределе, но уже заскользили в пропасть прогресса. И вот наша вселенная освоится людьми, станет "амебой", перельет свой дух в абсолют и станет сжиматься. От сжатия все может вымереть и погибнуть. Но сжимается ведь уже не вселенная, а освоенная структура, и она может сжаться, сохранив без изменения все свои духовные памяти и варианты. Можно с кино магнитную пленку переписывать, из цифровой записи пластинки с певцами штамповать. Значит, дух можно переливать из одной формы в другую, из надежного хранилища в более надежное. И если не смогут существовать кристаллы и вещество, то ЭТО может существовать в виде каких-то уплотненных комочков энергии со своими силовыми линиями, в виде Бог знает чего. И вот допустим, какая-то вселенная развилась, прошла круг и сжалась, а ее место заняла наша вселенная. Но наши начала жизни сродственны ее концу там и должны взаимно откликаться.
Вот в тебя и внедрился такой комочек. Но не спеши думать, что он живой. Дух в нем слился с энергией, с материей, с пространством и временем. Все противоречия закончились в нем, вычлись и сложились. Формы и границы в виде разности наук, искусств, эмоций взаимооткликнулись и погасли. Это полнейший бессловесный ноль. Это мы сейчас что-то знаем, потому что мы чего-то не знаем, и объясняем себе, что не знаем, чтобы знать что-то. Но когда знание вырастает до абсолюта, оно уничтожает все слова, все понятия и приблизительности, и, как в вечном свете без теней, в нем ничего нельзя рассмотреть. И это ноль, ждущий обнуления нашей вселенной, чтобы расцвести взрывом и вновь начать хаос пути. И ты объединился с ЭТИМ...
Почему мне все это? И как я тогда с собой говорю? Если ноль, почему я от себя узнаю то, что никак не мог знать раньше? Ноль ничего не знает и не может знать. Ноль - это ноль...
Но текст шел дальше. И мне раскрывалось...
- Есть фантастический рассказ (ты читал его), где человек усилием воли упорядочивает броуновское движение молекул и может лететь в любом направлении. Человек иногда совершает необъяснимое, когда напрягаются не одни силы, но и все внутренние порождающие "жизнь вообще" начала вытягиваются в одну струнку с рвущимся стремлением. И люди слышат друг друга за тысячи километров, и матери срывают голыми руками пудовые замки на доме с горящими детьми, и человек на мгновенье становится неуязвим против простых и ясных выстрелов в битве. Вот в это время ты и втянул в себя эту опустевшую матрицу бывшего духа прежней вселенной. Помнишь, там, на песке, каково было твое желание провалиться? Твой мозг, ты, стал тем живым духом во всемогущей пустоте обессмыслившейся, сжатой вселенной. И ты, пристыковавшись к ней, образуешь как бы бесконечное пространство и могущество для своего духа. Ты можешь повторить себя в нем тысячекратно, как, стоя перед зеркалом с зеркалом в руках, видишь вереницу зеркал, уходящих вдаль. Ты можешь каждую свою бесплотную копию, существующую лишь в подернувшейся рябью структуре этого "комочка", но не в яви... Ты можешь каждую свою копию-привидение себя отправить обдумать за доли секунды то, к чему бы пришел через десятки лет напряженного пути. Ты можешь объяснить себе сегодняшнему то, что поймут через столетия.
- Значит, я стал бесконечно умным?
- Ни на сколько! Ты стал с возможностью бесконечного ума внутри. Главенство твоего сознания внутри не уменьшилось, и все бессознательное остается таким же дальним. И потом, ум - категория относительная. В твоем уме ничего не переделывалось. Ты стал просто бесконечным. Это тебе каждый инженер скажет. Так, если взять несложный компьютер и волшебным образом бесконечно расширить его быстродействие, оперативную память, систему ввода, количество каналов, то есть умножить его много раз самого на себя, не трогая сути...
- Как сотворяются предметы, эти приемники? Как долго все это будет со мной?
- До коллапсирования этой вселенной и взрыва той, практически вечно.
- А сколько я жить буду?
- Вечно. Твой распад на органику для жизнеобмена обессмыслен. Ты все равно останешься бесплотной копией, даже если уничтожишь тело.
- Это все правда?
- Если пренебречь упрощенностью некоторых сравнений и относительной примитивностью разъяснения, то да.
- Что же я теперь?
- Все что хочешь. Ты спрашивал, как делаются предметы?
- Да, кажется, я и это спрашивал.
- В тебя внедрилась, с маковое зернышко величиной, сжатая вселенная. Не галактика, не отвлеченная амеба, а вселенная, бывшая равновеликой. Сколько энергии в ней, если ее освободить и сколько она весит, если бы весила, непредставимо. Сейчас известно магнитное, гравитационное поле. Но этот "комочек" способен на такое неколебимое, постоянное поле вокруг, какое читается как ноль, как черный фон, которое неизмеримо и всепронзающе. Ибо как в сильнейшем звуке наступает тишина, и как в сильнейшем свете наступает тьма, и оно же настолько пластично структуре, его породившей, что ты его можешь сделать в виде рук, способных схватить солнце или маленький атомик. Без ущерба для внутреннего равновесия обеих вселенных из них можно брать энергии непередаваемые. Они могут лепить любые вещи, реализуя твои представления, как-то: приемник, пистолет, мелочь или даже звезда, планета и иной отличный мир.
- Значит, я могу что угодно желать и все выполнится?
- Да.
Я, конечно, могу и бредить. Если бывает такой бред... Я знал и раньше, что могут существовать сопредельные вселенные, что наша была когда-то маленьким зерном и взорвалась... Жизнь насыщена бессмысленным разумом, что ли?
- Послушайте, а у меня эту вселенную, которая в меня упала, ну, никто не отберет? Или она может как-то покинуть меня, перейти к другому? Ведь много их, с большей, чем я, волей и силой представления.
- Никто не может отнять у тебя это. Сам ты можешь объединиться с ней. Сама по себе ведь она в виде нуля существует. А, откликнувшись на твое сквозное единение, находится в связанном состоянии, то есть уже колеблется вокруг нуля: плюс - минус, плюс - минус, плюс - минус. И перевести ее в другое состояние ничто не способно.
- Но что-то может быть плохо? Что-то есть, что угрожает? Или нельзя чего?
- Ограничений нет. Есть только самоограничения. Все их можно нарушать, но надо знать о потом.
САМООГРАНИЧЕНИЕ ПЕРВОЕ: угрожать ничто не может, от всего можно найти защиту. Единственное, чего бойся, сознательного футляра над собой. Это, если полностью защититься, от всякой боли, душевной и физической, а не от разрушительных их степеней, будет потеря ощущения жизни.
САМООГРАНИЧЕНИЕ ВТОРОЕ: всемогущество, особенно доброе, может привести куда угодно. Поэтому пользование им предполагает желательность предварительного моделирования последствий шага.
САМООГРАНИЧЕНИЕ ТРЕТЬЕ: также нужно предупредить, что с раскрытием людям твоих возможностей и в тебе, и у них наступит новое время, непоправимое во многом и неподвластное.
САМООГРАНИЧЕНИЕ ЧЕТ...
- Ладно, я пока никому ничего не буду раскрывать. Но когда больно, ведь всегда хочется унять. Когда душе плохо - забыть. Как мне совсем не уняться и не забыться, если все так легко, от желаний выполняется?
- Не совсем так. Будь спокоен. Твое желание должно полностью вступить в согласие с твоим сознанием. Как музыкант, играя, понимает, что это именно тот звук, художник, ведя рукой, чувствует линию, так и внутри тебя картинка желаемого предмета и полное согласие, надежда на эту картинку рождает предмет. Сплошное желание докопаться до сути рождает ответ и так далее. А если о защите, то тут подойдет механизм, который работает так: если ты сунешь руку в огонь, то обожжешься, упадешь - ушибешься, но если ты будешь падать с девятого этажа или прыгать весь в огонь, ты боли чувствовать не будешь, ни ушиба, ни
ожога не будет. Останется разве что страх, да еще будешь чувствовать, где в огне теплее и где земля каменистее. Так же и если ты порежешь палец, получишь ссадину, пойдет кровь, будет больно до тех пор, пока боль не надоест страшно. Порога же защиты для души, удовлетворившего бы тебя, нет. Единственно, если страдание приведет к осознанным тобой нарушениям психики, ты сможешь легко от них избавиться.
- А если в меня выстрелят? Кто-нибудь? В спину?
- Анализ возмущения всех точек окружающего пространства будет постоянно производиться тобой внутренним, и невидимое поле поставит барьер точно на границе твоей кожи, чтоб ты мог знать, откуда стреляли.
- Хорошо. А если в меня атомную бомбу бросят?
- Только сконцентрированная энергия всей вселенной сможет уничтожить твою защиту. Ты можешь пролетать сквозь звезды.
- Что же я теперь?
- Все что хочешь. Можешь анализировать любой предмет, на любом расстоянии и сделать его точную, до взаимного расположения молекул, копию. Даже копию живого или жившего некогда человека. Ты можешь сесть на атомную бомбу, опуститься внутрь солнца, вылететь а космос, летать как птица. И ничего не будет плохого для тебя. Ты можешь выскочить из своего тела и селиться бесплотным духом внутри предметов, явлений и душ. Можешь, и оставаясь в себе, слушать иными ушами, смотреть через чужие глаза. Ты абсолютно свободен. Но ты прервал – помнишь? - когда спросил...
- Да, там возник пункт четыре. Я перебил. Если можно продолжить оттуда...
Как странно, если я прошу продолжить себя самого.
- Ничего странного. Именно так, как надо, на самом пике понимания, человек способен объяснить только сам себе. Но сейчас вернемся к пункту четыре. САМООГРАНИЧЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ: опасность завернуться в свои сны. Так как никакому наркоману и алкоголику не достичь тех симфоний внутри себя, на какие способен ты, а выйти из них никакой воли не хватит. Выход один: просто воздерживаться от экспериментов в этом направлении.
САМООГРАНИЧЕНИЕ ПЯТОЕ: опасность потерять себя сегодняшнего. Это в том смысле, что, конечно, дикарю из каменного века можно объяснить образно действие ускорителя частиц. Но если он не захочет остановиться на этом, а захочет узнать все на нашем уровне? Тогда ему не избежать всего комплекса знаний. А от этого уже не будет того дикаря, станет другой человек, оставивший, потерявший себя прежнего. Ты, конечно, не дикарь, но перед тобой еще хуже бесконечное скольжение, возможность понимать все дальше и дальше, пока сам не сольешься с той бессмысленной вселенной, не погаснешь в ней искоркой, упавшей в сонный океан...
Ты будешь спрашивать - тебе отвечаться, но скоро слов будет много, а время больших открытий закончится. Но ты захочешь глубин, взаимосвязи всего. Потому что ты постоянно будешь ЭТО чувствовать на грани своего понимания. И ЭТО будет ускользать от тебя, как только ты попытаешься облечь в слова, конкретизировать для себя и для других. Все ЭТО будет казаться тем не менее очень простым и легким. Ведь труднее всего объяснить простую истину - слова вроде все сказаны, а никто ничего не понял. Ее надо почувствовать. Слова многозначны и словами можно выложить только знание на основе того, что уже знаешь. Чувством можно перейти этот порог, включится в сплошное, прямое чувствование. Это значит запустить механизм цепного саморазвития. Все существо рванется к бешеному постижению всего, ускоряясь и выхолащиваясь в распыленное надмирное парение.
Выбрать так - твое право. Но сил вернуться в мальчика Игоря уже не будет. Ты промчишься в своем постижении тот же путь, что и та вселенная, и просто сольешься с ней, разрушив все свои перегородки и противоречия.
ВСЕ. Теперь ты знаешь о самых изощренных и простых неожиданностях и можешь ничего не опасаться.
- Но в мой мозг внедрилось нечто. Что же это такое, не изменит ли оно меня? Все-таки это страшно, неприятно и неожиданно мне.
Поселившееся в тебе совершенно прозрачно для всей твоей души и нисколько на нее не влияет. Как не влияют друг на друга два разговора по одному проводу. Но там разные частоты, а тут даже природа разная - химико-электрическая у нейронов и полярная у копии. Это во время действия она как копия личности. А во время бездействия ее вообще нет. Это ты сам вызываешь и строишь в ней то, что нужно. Единственное отличие только в том, что во всех строительствах люди привыкли к ограниченности материала и к небесконечной его пластичности. Тот же мозг нельзя запустить вразнос, в ущерб всему остальному здоровью и существованию. Или вот построенная людьми вычислительная машина. В ней много материала, который просто как корпус, просто держит детали. Да и сами детали - это тоже корпуса, со своим прикреплением, куча деталей, которые сами не работают, но обеспечивают нормальный режим других. А если выхватить конкретную пикосекунду из ее работы, то может оказаться, что в это время всего в двух ячейках что-то происходит, остальное же молчит бессмысленным хитросплетением потенциальных возможностей... Вся сила того, что в тебя попало, в потенциальном всемогуществе. Если в конкретную пикосекунду работают две ячейки, то и система, выстроенная внутри тебя, из двух ячеек. Это трудно понять, но это как волшебный чертеж, который всегда может ожить и продолжиться... Самое сложное - понять простое, если это простое не с чем сравнить. Если бы пластичность ЭТОГО была бы хоть чуть-чуть не бесконечной, оно бы посложнело на много порядков, так как нужно было бы какое-то опережение внутренних процессов. В этой вселенной же ничего нет. Она ничто в каждый момент. Возбудителем движения, определителем и заказчиком является твой мозг, твое внутреннее движение...
Я выключил телевизор.
Что же я могу???
Все???
Кем я стану? Что захочу?
Тут во мне начал расти тугой комок собственной значительности и величественности. Весь страх прошел. Я буквально надулся чем-то таким, чему не подберешь название. Оно распирало меня изнутри, требовало выхода. Я взглянул на лесок и кусты вокруг меня, на поляну Котла. Взглянул как бы сверху. Наступали сумерки, и мне казалось, что в густых тенях под кустами таится все злобное, все мои страхи. Но они были теперь одной силы со мной... Значит, снова вызов! Вызов остатку раздвоенности в себе, страху перед черной ночью и одиноким знанием своей тайной силы. Эй, все! Я не боюсь! Слышите, не боюсь! Выходите, бросайтесь на меня!. И мне захотелось подняться, чтоб действительно взглянуть на все это сверху, чтоб крикнуть что-то всему, всей враждебной глубине пространства. Чтоб крикнуть это с волнением, страхом и гордостью. И я крикнул что-то сдавленное, похожее на крик в каратэ. В нем было мое чувство, желание подняться, даже сорваться и упасть, но так упасть, чтобы вздрогнула и закачалась земля. Страшный вызов самой смерти.
- Й-й-а-а!!!. Хо-о-о-чу-у! А-аа!
Я раскинул руки и рванулся навстречу другому краю Котла с сосенками.
- Подхвати меня. Я взлечу-у!..
Край ушел вниз, я оторвался - и, распластавшись горизонтально, вверх.
- Все-е. Лечу-у...
Светлое неправильное пятно Котла внизу. Среди темно-зеленых кустов синеватые полосы тумана. Вон деревенские старые тополя и липы, их вершины еще золотятся.
Все это я увидел в один миг. Черный лес настал подо мной. Потом подошел страх. Такой, что больно отдался в пятках и руках. Но эта боль была даже хороша, так как доказывала, что не переборол он моего чувства. И я мог бы побороть страх, я был уверен в том, что смогу кувыркаться и летать в воздухе и даже спикировать всем назло. Но я не сделал этого, и он накинулся бешеной паникой. Мне казалось, что вот-вот сила, держащая меня, отступится, иссякнет, исчезнет, и я вдруг безо всякой опоры полечу вниз. И этот момент должен наступить вот-вот, сейчас:
- А-а-а!!!
Вниз!!! Быстрее! Быстрее! Не-е-е-т!
Я сразу получил то, что хотел, - быстрое скольжение вниз с ощущением под собой тормозящей, тугой опоры. "Только не сейчас! Только не сейчас!" - молил я, чтоб опора не исчезала. Нет... Все, опустился. Фу-ф! Не надо больше, не надо! Я вдруг испугался, что опора не исчезнет здесь, на земле, и будет поднимать меня в воздух, окружать плотным, тугим кольцом. Не надо больше пока желаний, никаких. Не хочу (пока, конечно) ничего знать про желания. Не надо, чтобы все это мешало мне, это мое желание. Все...
Как-то вдруг захотелось дома лечь и заснуть, и чтобы часы тикали и дождь шел. И чтобы ничего не снилось. "После всех потрясений, бедненький..." - передразнил я чей-то елейный голосочек. Конечно, сумасшедшие на многое способны в бреду. И бред, не игра ли с собой, в свои страхи и надежды? Как будто не со мной, как фильм какой приснился. Ну и что, никто ведь не знает, что я сумасшедший. А я это знаю и вполне могу быть нормальным на людях. А если совсем сойду, так мне тогда вообще... Я дурак? Совсем? Только что я ведь чувствовал, что мне давалось так, чтоб было мгновенно понято, схвачено, почувствовано мной. Чтоб объяснить мне ВСЕ... Наверно, на моей модели проигрывались десятки тысяч фраз и слово-построений. То, что возникало тогда на экране, было так для меня, на том, похожем на этот, дебильноватом языке научно-популярных журналов, которым я привык думать о таких космических вещах. Шел ураган поиска ответов, задевая все знакомое мне на земле.... Только что летал, вот летал и видел, чувствовал все, как можно видеть и чувствовать только летая. Все равно нереальность какая-то. Нереальность чего? Вселенской энергии, этого "комочка", коллапсирование которого вовнутрь или давление наружу породило бы новую вселенную? Но наука не отвергает параллельных миров. Невозможность самой вселенской энергии в пластичном, подчиняющемся мне состоянии? Но попробуй объясни древнему человеку, живущему на севере Европы, о том, что существует Австралия и ее в принципе можно достичь. Он скажет: "Вот плаваем к далекому берегу в тумане; может, поплывем и дальше, но туда плыть невозможно - это абсурд". Напоминает логику ученого: "Летаем в космос, полетим к мирам, может, когда-нибудь - к галактикам. Но вселенная... вы вообще, молодой человек, представляете себе, что такое ВСЕЛЕННАЯ? Даже я это с трудом представляю". Остается успокоиться на том, что я всемогущ, могу сотворить любое чудо. И как волшебник сильнее любой реальности.
За что это слабому дурачку? За что это все мне?
Проспись! Это же больше всего, что существует в мире! Такого счастья быть не может. Обман ожившей надежды. Такой жестокий и красивый обман, как фильм какой приснился.
Мне стало ужасно: или расхохочусь, или вырвет, либо снова захочется продолжать ор о всемогуществе. Это гадость, когда внутри двоится мир. Называется шизофрения - это гадость, когда мир двоится.
Хватит! Уезжаю отсюда домой. Видеть бабушку. Сумерки. А дома желтый свет лампочки, чай с брусничным вареньем и серьезный разговор про то, что постное масло в деревне продают хуже, чем городское...
Уже сумерки. Я катил по тропинке, и тут на меня накатило. Но я-то, я ЕСТЬ! Есть моя любовь! И захотелось накачаться принадлежностью моей души к этой истине любви, как только что я взмыл и взвыл о всемогуществе. Поднес прибор. Мне неудобно было трястись по тропинке, рулить и смотреть, но я, как заклиненный, вопил душой: "Хочу-у-у видеть!" Все с большей хорошей надеждой старался я угодить своему внутреннему механизму, чтоб изображение обязательно наступило. И оно легко проявилось. А я упал в мокрые кусты, съехав сквозь дерущие ветки. И только заднее колесо зажатого между ног велосипеда трещало спицами где-то около тропинки. Я смотрел на сидящую за столом в баньке. Она смотрела в сумерки. Глаза налетали на меня бесконечным вопросом. Как будто во мне был смысл того неба с начинающимися звездочками. Какого смысла она хотела?
И вдруг я понял. Не помню, как, но понял: я уже чуть не предал!!! Но слава богу, кажется, понял раньше, чем стало совсем плохо. Прости меня, Вера. Верка? Богиня ты или просто... Зачем я ору, что люблю тебя. Зачем, раздуваясь, поганить то, что приходит неожиданностями, то, чему нет названий. Назову, распишу и назначу? Если мне только простится - будет еще что-нибудь. Я буду держаться за то, что было, но я никак не должен стараться... Даже если мне перестанется любить, никак не должен стараться... И я смогу теперь с равной силой двигаться навстречу этому взгляду, Я приду к тебе, через тебя. Я стану твоим синим небом, если почувствую, как им стать. Плакать захотелось? Опять умиление перед своим пониманием? Или потому, что лежу, как тогда, в крапиве. Или кончились слова, душа и прочее, а взгляд все так же смотрит сквозь сумерки. Какое лицо! Вера!.. Это взгляд не для людей. Ты больше никогда не будешь так смотреть. Я подглядываю? Пошевелилась. Прости, я выключу. Обыкновенно, бесконечно прекрасная. Опять слова. Просто ребенок с открытыми глазами. Опять слова.
Если все это так, то все это правда: я защищен и всемогущий. Какая же сказка ждет меня впереди! Я защищен. Она? Может, что-то творится сейчас? Кто-то целует эти нежные губы или мчится навстречу страшная несуразность. Она беззащитна сейчас там, в своем домике над рекой, - хорошая песенка, которую всякому хочется спеть. Или взорвался газовый баллон в предбаннике. Хочу снова видеть мельком, что ты и как, Вера? Сидит читает. У них еще и торшер там есть. Вера... Если все чудеса верны, надо дать тебе защиту. Погрузить тебя в отросток своей энергии, незаметно проходящих сквозь все полей? Стать спрутом с дежурным щупальцем? Золотая клетка и всемогущий владетель Черномор? Испорчу свободу чуда? Но я хочу, хочу обнять тебя бесконечной защитой, не мешающей судьбе, не мешающей чудесному! Я дурак - не хочу любовь в виде такого слова, после которого чмокаются. Может, оттого, что ты все время далека мне? Что я о тебе знаю? Но я хочу, чтобы в тебе ничего не изменилось. Мне нужно, чтобы ты была вечно. Вечная жизнь. Она со страстью или как? Сначала я должен мужиком с бородой стать? А ты какая будешь? Не хочу! Ты самая лучшая сейчас. Зачем другое? Может, самое простое - дать тебе энергию, и разберись в ней сама. Сшей платье для души и будь в нем свободна. Я боюсь. Ты ребенок без преград. Ты так смотришь на небо. У тебя много вопросов. Боюсь, сбежишь в постижение без конца, в свое счастье. У тебя ведь нет, как у меня...
Ты - коробочка, ответь, как сделать, чтобы все были хорошо?
И пополз зеленый текст: «ПЕРВОЕ. Защитную энергию внутри Веры, неконтактную с ее душой и отдельную от тебя, основать можно, хотя твоя вселенная неделима. Для этого надо поступиться ничтожной долей вещества этой (реальной) вселенной. При защите только от нежданных опасностей, которые могут угрожать на Земле и в ближнем космосе, эта доля будет исчезающе мала и никак не скажется ни на чем.
ВТОРОЕ. Твое беспокойство о сближении с Верой Вадика и других недостаточных для нее лиц до того, как ты попытаешься реализовать свои попытки отдания счастья, тоже может быть облегченно. И внутри нее есть этот механизм угадывания чуда по никчемному кусочку, по задевшему дыханию. И все чужое, пришедшее похожим обманом, будет с чуть незначительной помощью оттолкнуто и скиснет, подрубленное тайной силой под корень настроения (можно не завидовать тому парню, который к ней пристанет).
ТРЕТЬЕ. Старение не есть износ, оно запрограммировано в биомеханизмах. Нет никаких проблем, чтоб заблокировать временные механизмы. Для полнейшей же неизменности можно отслоить от любого момента человека бесплотную, памятную копию и выверять наутро каждого дня по этой копии тело или тело и сознание вместе. В последнем случае предотвращается старение души, но он не лепится с адекватным самосознанием.
- Да, пусть от нее и от меня отойдет бесплотная копия в глубины той вселенной. А душу пока не надо корректировать по утрам... Но, может быть, потом, когда я не смогу так смеяться, смотреть и нюхать, когда беспросветно затоскуется по себе прежнему... Пойти сейчас хоть зачем, но пойти. Так вопяще хочется пойти! Рассказать все, как я знаю тебя и мир теперь. Она причастна и была там, на Котле, когда я соединился с этим. Что она видела? Надо сделать что-то явное, чудесное для нее, чем не напугать и оставить радость. Засыпать цветами ее избушку? Нет, не надо так удивлять. Она начнет мучиться той же пропажей реального мира. Синтезировать громадный букет? Какие цветочные обычности. Это Вадик может дарить букеты. Надо что-то ее. Сделать сумер... Я же могу дарить звезды. Ну да! Отдать энергию в виде бесплотной звездочки, и пусть сама выберет быть вечной. Пусть сама с холодком внутри захочет, чтобы звездочка в нее нырнула. Такой маленькой, не мешающей душе оглядеться, звездочки. Я ей поднесу, как светящуюся искру, пусть горит зеленоватым светом. Я скажу ей: "Хочешь быть вечно молодой и вечно жить - прикажи этой искре войти в тебя". Вот так я ей скажу, думал я, разрезая вечерний воздух. Туда, к реке! Она на той стороне, не объезжать же по мосткам, за это время все может случиться.
Я был весь мокрый, в росе, а глубина здесь все равно небольшая, не больше чем по грудь. Я сошел к берегу, продравшись через кусты, осоку, протащив велосипед. Шагнул в воду и, держа велосипед над головой, пошел к тому берегу. "Господи, что я делаю? - думал я. - Ночью, в незнакомом месте, через жуткие заросли, без страха, напролом, смело вступаю в воду, несу велосипед над головой, как будто всю жизнь занимался тяжелой атлетикой. Я ли это или какой-то супермен, уверенный в себе? Или я стал таким суперменом?

 

( глава 5)

СОБЫТИЯ

(если вы подумали, что это книга про нашу с Верой любовь и что в этой главе описан апофеоз любви, то читайте лучше другие книги)


Без дороги, в облипшей одежде, по траве, так, чтобы она не видела из окна, я подошел, катя велосипед, к ее баньке. Остановился перед дверью. Что я делаю? Может, это сон? Может, это не со мной? Сказка какая-то! И искорки или звездочки той у меня нет. Я выставил руку: "Появись! " - и очень захотел увидеть. И она появилась, как раз там, где я ее представил, СНОВА ТОШНЯЩЕ КОЛЕБНУВ ГРАНИЦЫ МИРА и внутреннего желания. Появилась как раз такая, какую хотел, - с переливами от зеленого до чисто-голубого, мягкими, крестом лучами. Нет, скорее зеленого, в синей дымке влажных в утреннем тумане лесов на далеких синеватых горах. То ли я делаю? Вообразить все это. Вот за этой стеной она. Сейчас постучу. Надо решаться. Или да, или нет. Ну и что? Постучусь, как будто просто зашел по делу. Что тут такого? Просто проходил мимо. Какой сейчас час, одиннадцатый или десятый? Хватит экранов! Стучи, решайся, стучи! Просто шел мимо. Ну! Небрежно, раскованно.
- Вера, - постучал. - Вер! Ты дома?
- Кто? Кто там?
- Это я.
Дверь открылась - на пороге стояла она. Взгляд навстречу. Только что шила, с наперстком на пальце, с поднятыми к груди руками. Я боялся рассматривать. И лицо, и руки, и весь этот свет в двери увиделось целиком... Звезда - в кулаке ее не чувствуешь, она светящееся ничто, как газ.
- Игорь? Ты? Мокрый весь. Что это у тебя пистолет на ремне?
Ну! Заготовленную фразу:
- Вера! Я был в тридевятом царстве, за тридевять земель. И достал там кое-что...
- Что ты выдумываешь?
- Я и сам иногда думаю, выдумываю или верить? Вот! Видишь эту звездочку?
- Ой, какая красивая! Что это?
- Это ничто. Возьми ее, если хочешь. Она твоя. Держи, - и переложил звездочку в ее руку, ощутив пальцы.
- Ой, а что это? Я не чувствую. Какое красивое! Какой красивый свет, я никогда не видела ничего похожего. Откуда он? Ведь я ничего не чувствую. Он как из воздуха! А она долго будет светиться?
- Хочешь быть вечно красивой, вечно молодой, жить вечно, не болеть и не погибнуть никогда, ни от чего?
- Что за ерунду ты городишь? - она весело, чуть задумчиво улыбнулась, глядя на звезду.
- Нет, я серьезно. Представь, что это нечто инопланетного происхождения. И что эта звездочка приносит всем, кто ее имеет, вечную молодость и защиту от всех смертельных опасностей.
- Шутишь. Таких чудес не бывает, - говорила она, глядя на переливчатые лучи. И вдруг - на меня сквозь все улыбки.
- Ну а если? Если ты в руке держишь чудо? Ну, можешь не поверить, но никому, кроме тебя, от этого не будет хуже.
Она вдруг как-то радостно взглянула на меня и сказала:
- А я сейчас, пожалуй, возьму и поверю.
- Если поверишь, протяни руку и захоти быть вечно молодой и живой. И звезда исчезнет, она войдет в тебя и станет поддерживать тебя своей энергией.
- А я не хочу, чтоб она исчезала.
- Тогда не будешь вечно молодой.
- А я, наверно, и не хочу.
- Каждая женщина хочет.
- А ты не хочешь?
- А я буду и так вечно молодой.
- И я тоже и так буду.
- Нет, я серьезно, во мне уже есть одна такая звезда.
"Даже две звезды", - подумал я, взглянув на Веру.
- И во мне тоже звезда. Куда мне две?
О чем это она?
- Нет, я серьезно, ты же поверила.
- Поверила тебе? Конечно. Все правильно. Эта звезда такая, что скоро исчезнет. Это что-то наподобие огней святого Эльма. Я угадала? А пока она со мной, я не успею состариться, и мне не угрожает никакая опасность, ведь ты меня охраняешь, даже с пистолетом. Ведь правда?
- Нет, не веришь. Но ЭТО правда.
- Не верю. Она очень красивая, чтоб верить. А красивое обманчиво, красивому верить нельзя.
- Не твои слова... А сумеркам?
- Что сумеркам?
- Сумеркам тоже не веришь? И утру?
- Откуда ты знаешь, чему я верю?
- Знаю, потому и дарю эту звезду, именно потому и дарю.
- Откуда человек может слишком много знать, если он не подглядывает?
- Я не подглядывал. Я... Все равно, даже если кто подглядывает, он все равно ничего не поймет.
- А откуда ты знаешь?
- Необязательно знать это. Я знаю, как ты себя ощущаешь. Я знаю твое счастье. Я знаю всю тебя.
- Зачем ты вдруг такой? Ты на ангела похож, ты не пьяный? Прости. Светишься. Влюбился?
- Нет, не влюбился, я больше. Я сумерки знаю и утром что чувствуешь. Мне уже и от тебя ничего не нужно. Я же говорю, я больше. Если с ума сошел, прости, но мне ничуть не жалко, если ты - не ты. Я сумасшедший, я тебе тебя захотел подарить, доказать, что это хорошо - быть тобой.
- Мелешь, Емеля!
- Еще не досказал. Это долго, и не словами только.
- Никогда не думала, чтобы кто бы так говорил мне. Игорешка, а ты хороший.
- Я твоих мыслей вообще не читаю и не стану, можешь не беспокоиться. Я только сам - и раньше, когда ничего не было - состояние понимаю. Ну, что-то вроде чувства.
- Тоже не очень. Телепат?
- Да я, вообще, читаю не всегда и состояние.
- А пистолет ты спрячь, не ходи с ним, а то влипнешь в историю.
- Ха, пистолет! Я теперь ни в одну историю не влипну. Я всемогущ. Я сколько угодно могу таких пистолетов достать.
- Дурачок ты.
- А ты, ты...
- Кто я?
- А ты то же самое, потому что не веришь мне. Не веришь в эту звездочку.
- Ты что, обиделся?
- На что обижаться?
- Я верю.
- Вер!
- Что?
- Если поверила, вытяни руку со звездочкой перед собой и захоти быть вечно молодой и жить вечно. Не надо про себя ничего повторять, просто захоти.
- Ну какой же ты!.. А если я не хочу жить вечно? А только в некоторое время, в некоторых местах.
- Через сто лет можешь передумать, но до ста лет хочешь?
- Не хочу, чтоб она исчезала. Ведь она должна тогда исчезнуть, да?
- Но ты же больше, наверно, хочешь не стареть?
- Ну конечно!..
Она говорила - играла в красивую игру-сказку.
- Ну а ты можешь сделать, что я прошу? Ну поверь один раз, что в твоих руках чудо. Неужели ты упустишь такую возможность?! Ведь это не повторится! Это чудо принесет тебе счастье.
- Если счастье! Но оно разве в этом?
- Не в этом, но надо и это. А счастье может быть и в сумерках.
- И не только в сумерках... А если я просто вытяну руку, она не исчезнет? Если я ничего не представлю?
- Нет, можешь попробовать.
- Ха! Горит! Горит! - она вытянула руку перед собой и ввысь. - Гори, гори, моя звезда! - пропела, осторожно поводя в такт рукой. - Не гаснет. Не гаснет! - с радостью произнесла она.
- А теперь представь! Представь то, о чем я прошу.
- Ладно, представлю. Будь что будет! Я, кажется, поверила! Ой! Исчезла! Погасла. - Она в тебе. И у тебя часть энергии теперь.
- Это ты ее погасил.
- Но ты же поверила.
- Ладно.
- И ты теперь не будешь ни тяжело болеть, ни стариться. Только если порежешь палец, то кровь пойдет и больно... Я тебе сейчас объясню весь механизм действия этой...
- Ты весь мокрый. Холодно.
- Ладно. Зато я теперь все объяснил для себя, и мне ничего не неясно.
- Нет, правда. Простудишься - в одной рубашке. Я тебе сейчас фуфайку дам. Где это ты так вымок?
Она прошла в глубину комнаты.
- Да не надо.
- Что не надо? Ты тут весь мокрый стоишь, а я болтаю. Ой, слушай! Вот что, у меня есть куртка с капюшоном, теплая, пуховка. Настоящая пуховка, в какой в тундре не замерзнешь. Это Вадик оставил еще давно. Он теперь у Алексея Арсеньтича на сеновале живет. Завтра ты ему ее и занесешь. Вадик уже тут со всеми мальчишками познакомился, кроме тебя. Ему, конечно, все пока интересно, но до поры. Не думай, что я как-то особенно к нему отношусь, но ему нужен сейчас друг. Неважно, кто это будет... На, телепат-маг, одевайся. Насморк будет - пропадут твои магические способности.
- Не надо. Я доеду так, быстро. Я на велосипеде.
- Игорь! Ну, ты что?
- Я поеду, я и так доеду. Ладно, главное ты теперь защищена. Я поехал.
- Игорь! Пистолет свой не носи так, а то заберут. Наживешь неприятности...
Но я уже наддал на педали, и для меня кончилось все хорошее. И причина - куртка? Потом напал приступ дикого стыда. Такие приступы со мной часто бывают. Мне показалось, что все, что я сказал, не так и сделал неправильно. Дурак! Дурак! У-у-у! Дурак! Ы-ы-ы!!!! Какой же ты дурак! Зачем ты болтал про сумерки? Про телепатию? Ясно ей уже, что подглядывал. Гад!!! Гадский дурак!!! Другой бы все равно ничего не понял, даже если б и подглядывал. Я потому и дарю тебе эту звезду... и что ты такая... Ы-ы-ы! Дурак! Разболтался! Ля-ля-ля! Ля-ля-ля! У, дурак! Вообразил себя легким непринужденным разговорщиком. Все, что ни скажу, все золото. У-у-у!!! Дурак! Я ее достоин. Ничего ты не достоин! Никого! Все... Не вспоминать, не вспоминать, не вспоминать. Все! И что это я, как дурак, терзаюсь каждый раз так. Теперь я всемогущ, я все могу. Дурак... Что я могу, если она любит Вадика? Вот и доехал.
Я вошел домой. Уже привычно в горнице развесил мокрую одежду. Во тьме умял укутанную старой курткой картошку с молоком. Залез под теплое одеяло. Не хотелось ни во что вдумываться и убивать реальность своего жилья. Пистолет засунул под подушку. Какой же это восторг, когда у тебя пистолет под подушкой! Посмотрю-ка я телевизор. Хорошо бы какую скучную передачу со знакомым голосом комментатора - про уборку, надои или козни президентов. Если она любит Вадика... Хочу видеть Вадика. Хочу видеть Вадика. Экран возник темнотой, и в ее свечении нарастало изображение. Я понял: на сеновале совсем темно. И изображение объекта постепенно выходило для моих глаз из ночи всеми важными частями. Я увидел жилистого, серого телом парня, совсем голого. То, чем он занимался, считалось позором, но вряд ли хоть один подросток с этим бывает незнаком. Наконец он закончил "блаженные грезы", вытерся и отвернулся засыпать. Развернутый журнал, погашенный фонарик, постель на сене из цветного ситца. Тело, покрытое лунным пушком. Не стыдящаяся себя жизнь... Бесподобное качество изображения. Хорошо, что он не знает, что его видят. Мне однажды сон приснился. Я стоял в рубашке и без трусов, а вокруг все ходили в одежде. Я хотел уже бежать, прятаться скорей, сгорать от стыда, но тут вспомнил: это же сон. Мне снится! Все это не по-настоящему, и мне некого стыдиться. И я принялся разгуливать, выпячивая свою наготу. Исчез весь стыд, осталось только неудобство от непривычности ветерковой прохлады на необычном месте. Я вспомнил сон. И тут меня стукнуло. Вот. Вот! Не во сне - наяву. Не меня - его выставить так. Осрамить, опозорить перед всеми и перед ней. Морально уничтожить. Всю ночь придумывал - одно другого интересней. Остановился на самом простом. Прибор дистанционного гипноза: внушать, влиять, уничтожать реальность. Свой сон я отлично помню, а потому передать, внушить, что и с ним все во сне. Под одеялом я задал два вопроса телевизору: сможется ли план опозоривания пижона и сколько можно делать еще отдельных охранных звездочек без ущерба для обеих вселенных? Оказалось, надо потратить мельчайшую долю от того максимума, что могу, чтобы облагодетельствовать все население Земли, введя его в вечность. И носитель звездочки будет застрахован настолько плотно, что может садиться на водородную бомбу.
Чтобы повелевать Вадиком, нет никаких проблем. Я это могу делать и изнутри себя. Но если для большей душевной устойчивости мне нужен ритуал нажатия кнопок, тогда внушающим прибором может стать тот же телевизор.
Три-татушки! Три-та-та! Плясать хочется, как здорово я все придумал! И все отлично идет. Хорошо, что я Вере ничего не рассказал, упав к ней в ноги. Пришлось бы говорить, как я ненавижу пижона Вадика. "Он неплохой, достойный мальчик... " Все они такие, которым достается задаром. И это не объяснить девчонке. Я теперь тоже могу быть таким: все потолки сняты. Но если я раскрою ВСЕ? Это мои слова - об ощущении ее, о наперекорности себе? Может, это красивый продукт моей беседы со своим УМИЛЛИОНЕННЫМ мозгом. И сам бы я всякую теперь покорил бы возможностью стать царицей мира. А мне ее нет дороже такого да тысячекратно. Ведь после нет у меня будет громада надежды сделать из себя что угодно, чтобы все же прийти к ней. А после такого да только трепетом духа случки протащусь еще немного по миру счастливым, а дальше - как смерть. Какой я умный. С каждым часом умнее, чем был. Как хорошо все продумал, как устраняю тех, которые неспособны ощущать, как я. Потом ему подарю миллион и отличную дачу с гаремом. Пусть не мечтает на сене. А теперь пускай платит, онанист, фирменный мальчик. Все просто счастливо. И я сплю.
Ночью был дождь, и сейчас небо белое, солнца не видно. Все мокрое: и дощатый вагончик, и штакетник, и глина, и трава. Лужи на глине, в которых ничего не отражается. День ведь серый - видно дно до песчинки. Холода особого нет, и ветра, но холодновато. Я стою недалеко от вагончика временной столовой за столбом, рядом с сортиром, который соорудили здесь строители. Между промокшим деревом сортира и столбом со следами черной пропитки видно остановку, поворот дороги, на котором стоит около десятка людей. Такие же уродливые столбы с подпорками и дома поселка. Там среди людей и они - Вадька и Вера. Стояли, правда, порознь. Вадик стоит с двумя большими парнями, Гришкой и Юркой, о чем-то базарит с ними. Время от времени подходит к Вере, что-то спрашивает, снова отходит. Она одна стоит у столба, задумчиво смотрит на мокрые провода, лужи, траву. На мне сандалеты с перемазанными песком, мокрыми сочащимися водой носками. Брюки тоже чуть не по пояс мокрые: шел за ними по траве. И вроде не холодно - немного трясет внутренней, из груди, дрожью от волнения. В голове как-то тупо: ни радости от могущества и того, что совершу месть, ни горя, ни ревности. Хочу пожалеть Веру, представить, как она чувствует всю эту сырость, серость дня - не получается. А если машину сейчас, здесь создать? Подкатывает вдруг машина спортивная - верх дизайна, супермодель, дримкар клиновидной формы, сиденья из замши (почти лежишь), масса светящихся зеленых приборов, даже на потолке, на рулевой колонке. Гибкий стереокомплекс, микроклимат, бар между сиденьями. На двух человек всего вся машина. Подкатывает вон по дороге, мокрый песок из-под колес. Выходит из нее человек (робот, конечно) и выкрикивает: "Игорь! Монахов!" Я выхожу, говорю: "Вот он я. Наконец-то пригнали". Он мне вручает ключи, права настоящие, на мое имя. Машина сверкает розово-красным рефлексом, двери подняты вверх. Я сижу поперек дверного проема задницей на упругом сиденье темно-коричневой замши - ноги выставлены на землю - и невозмутимо расписываюсь в ворохе бумаг о получении. Потом отпускаю этого робота (его уже ждет машина). Я сажусь за руль своей, киваю Вере: "Садись, до дома или до города подвезу". Сделать весь этот спектакль сейчас же? Я поглядел на мокрую дорогу. Приказать сейчас, чтоб из-за того поворота показалась машина? Нет. А как же месть? А чего я, собственно, жду? Автобуса? А почему не сейчас? Автобус закроет все, народу много будет. Вон еще три тетушки подошли. Надо сначала раздавить, принизить его, а потом возвышаться самому. И чего-то я боюсь начать. Как будто что-то нехорошее для себя сделаю. Как будто мне даже жалко его. Как я могу жалеть этого франтика, дурака? Он же не знает, что такое Вера. И никогда не сможет узнать. Включить телевизор? Так, надо решаться, а то придет автобус. Так, все. Я взял аппарат перед собой, приготовился. Ну все, отступления нет, ты должен это сделать. Почему сейчас? Сейчас или никогда! Почему именно такой дурацкий способ? Можно придумать поумнее? Он мне казался очень умным, пока я его придумывал. А когда приводить в исполнение, то трушу, жа-а-алею. Слюнтяй! Что ты еще придумывать будешь? Время уйдет! Ладно, все, надо начинать. Руки мокрые и ноги, весь промок и вокруг все мокрое. Наверно, и застыл хорошо: вон руки как покраснели.
Вадик стоял и разговаривал с Гришкой и Юркой, а я надавил холодным, мокрым, красным пальцем на кнопку. Все включено, теперь я могу передавать то состояние, которое представлю. Для начала, по сценарию заранее разработанному, представляю, что мне, а значит и ему, страшно хочется показаться каким-то деловым, спешащим куда-то, серьезным, наполненным сознанием важности некоего дела. Какого, он и сам не должен знать, он должен играть роль. Ему должно казаться, что все только и ждут, чтобы он прошел через дорогу, за вагончик деловым шагом. Что это на всех произведет благоприятное впечатление. Я долго впечатывал это ощущение. Мой мозг сам поймал что-то из того, что я сказал, на долю секунды. Это и есть то, что нужно, и оно передалось ему. Он отделился от компании и, размашисто обходя лужи, двинулся почти в мою сторону, за вагончик. «Здорово играет роль дельного. Что же я все-таки делаю? А система-то все-таки работает» - эти три мысли возникли у меня. Он прошел за вагончик и стал оглядываться по сторонам, пытаясь сообразить, зачем ему была нужна эта дельность, что он хотел показать этим маршем и как ему теперь оправдать свой заход за вагончик. Теперь я поймал за хвост и направил другое чувство: ему должно сильно захотеться снять штаны. Он должен это почувствовать как приятную потребность. Как будто стоять без штанов - это очень и очень приятно, и за одну минуту такого стояния можно отдать что угодно. Он снял свою вишневую штормовку, потом аккуратно сложил на рядом стоящий в траве ящик кроссовки и брюки. Стянул трусы, остался стоять в носках, джинсовой кепочке с длинным козырьком, кургузой шерстяной фуфаечке, надетой поверх ситцевой рубашки с мелким узорчиком. Рубашка была слишком длинная, и ее полы закрывали самую нужную наготу. Я уже было хотел приказать ему что-то сделать с рубашкой. Но ему, видно, и самому показалось, что это мешает ощущать в полной мере обещанную приятность, и он подоткнул полы рубашки под свою шерстяную фуфаечку. Полы подоткнулись неровно, выглядывая, топорщась, что придавало ему ту самую живописность, которую я мечтал увидеть. Теперь я ему передал желание выйти во всем этом к народу на остановке. Он должен чувствовать, что все это нереально, во сне, не на самом деле. И что та небольшая, совсем малюсенькая доля стыдливости, скорее непривычности, выхода его в таком виде, будет для него свободной, слегка эротичной, спокойной нигилистической приятностью. И он пошел медленно, спокойно, как под музыку балета, наступая мокрыми бурыми носками на траву. Когда он повернулся ко мне, я увидел его лобок, покрытый белесыми волосами, ярко-черную родинку чуть выше, красный след резинки от трусов. Лицо его выражало спокойное, с джокондовской полуулыбкой ожидание. Глаз из-под длинного козырька я не видел, и не хотел видеть, но думаю, что они были полуприкрыты и потуплены, как у жеманной девушки на сватанье. Все в нем представляло именно ту, уродливую картину, какую я хотел видеть. Что теперь будет? Как страшно! Вот он выйдет из-за поворота. Та ли будет реакция? И как позорно мне, устроившему это, смотреть. Хочется опять провалиться сквозь землю. Не выйдет! Ну вот, смотри, смотри на то, что будет. Когда он показался из-за поворота, его заметили не все сразу. Его начали замечать, когда он подошел к луже перед дорогой. Он вступил в нее спокойно и безразлично, ведь и лужа была для него не на самом деле - как во сне. Я вижу, как его ноги в носках наступают на дно и вокруг них начинает клубиться глиняное облако, похожее на взрывы. К тому времени, когда он, не спеша, перешел лужу, на него смотрели уже все, и никто ничего не понял. Что это, сумасшествие? Либо что-то случилось? Что делать? Смеяться? Подойти и увести? Все ждали, что будет дальше, чем кончится, что же это такое вообще, что все это значит. Он вышел из лужи и пошел почерневшими, намокшими носками по влажной светлой глине дороги. Вышел на середину дороги. И тут я, испугавшись, что все безобразное не будет понято другими как безобразное, а как нечто достойное забвения и сожаления, испугавшись этого, я послал новый импульс. Теперь он должен чувствовать, что самая уродливая, безобразная картина его вида для него желанна. Он встал на середине дороги, расставив ноги, потом выпятился, как бы тужась показать всю свою красу. И мне вдруг стало страшно жалко его, шлепавшего в мокрых носках, застывшего в этой уродливой позе перед всеми, не знающего, что же он делает. Мне вдруг представилось, как все разглядывают и эти худые ноги, и живот, и родинку, и след от резинки. Всю его жалкость, которая бывает в каждом из нас и которую нельзя трогать, нельзя выставлять. Больше всего мне почему-то стало жалко его мокрые носки. Хоть бы снял их что ли, когда раздевался! Среди зрителей уже произошло некоторое разделение, кое-кто уже стал ухмыляться, но, не слыша ничьего смеха, тут же прятали ухмылку и начинали искать ту точку зрения на все это, которая бы в наибольшей степени удовлетворила окружающих. Тетушки и пожилые глядели брезгливо-сочувственно или все еще непонимающе. Вера смотрела на все это, одеревенев, не изменившись в лице, не шелохнувшись. По-моему, она до конца всему видимому не верила.
Кто-то может подумать: "Да разве можно любить и показывать любимой такое? Значит, он не любит или он жестокий дурак". А я и был дурак. Ожесточенный, задуренный ревностью, помешавшийся на удачной идее мести. Думал, попляшет он без штанов, все посмеются шутке, и станет он уже не тем Вадиком, который себя поставил. Станет и для нее тем же, чем для всех. "Все, хватит, - приказал я. Проснись, беги!" И выключил кнопку. Он еще стоял. Очнувшись, не понимал, может ли это быть на самом деле. Может ли быть, что он так стоит, вот тут, перед всеми. Кто-то крикнул: "Вадик, ты что?" Кто-то двинулся к нему. И тут он вдруг понял: то, что ему казалось сном, на самом деле. Что-то на него нашло, а теперь отошло. И что он сейчас стоит именно в таком виде, именно тут. Недоумевая, дико он взглянул на свой наряд. С выражением ужаса оглянулся и, повернувшись, кинулся через лужу, обрызгав свои белые ноги глиной. Сиганул к вагончику, забежал за него, стал дико озираться, все еще надеясь, что этого не было, что это только показалось ему. Нервным жестом одернул рубашку из-под майки, сделал движение, чтоб выглянуть, убедиться, что этого не было. Отпрянул. Кинулся к брюкам, стал судорожно, дергано натягивать их. Сунул запачканные глиной ноги в кроссовки, схватил штормовку и кинулся к заболоченному леску позади столовой. Пошатнулись березки, роняя воду, треск в леске затих... Наверно, забился куда-нибудь и плачет. Вон автобус с поворота показался. Куда же мне деваться? Вызвать машину? Смешно. Опять я зрелище для толпы, как и он. Ерунда все. Зачем это надо было делать? Дурак! Как отсюда сбежать, из-за этого сортира? Как сделать так, чтоб никто меня не видел?. Что же она теперь думает? Ерунда, фантазии. Главное удалось. Его удалось уничтожить. И в глазах ее он теперь серьезно смотреться не будет. Цель достигнута, победителей не судят. Главное удалось, а все эти сомнения - ерунда. Теперь можно позаботиться о побежденном, у меня к нему два желания. Чтоб он не простудился в этих кустах, где воды по колено, и чтоб не тронулся умом от всего пережитого. Пускай теперь более-менее успокоится...
Автобус ее закрыл. И всех. Холодно что-то. Юра с Верой сюда идут. Разговор:
- Стукнуло ему в голову что-то. Белены объелся...
- Подумаешь, со всяким может... Потом отошло, я точно видел: сразу как проснулся...
 Нет его, трусы лежат.
 Ва-адик! Вадька! Не прячься! Чего ты боишься? Ну, понимаешь, ну случилось что-то с тобой! А Вадик! Ты здесь?!
- Все равно не выйдет. Что же на него нашло такое? Ладно, пойдем, Верка.
- Ты представляешь, что с ним сейчас? Он сейчас... Ему же... Может, оно еще не отошло и отойдет.
- Все равно не дозовешься. Что ты можешь сделать? К врачу его надо.
- Но надо же все-таки что-то делать. Только вызвать врача, это же еще хуже для него будет.
А я думал о том, какой же я все-таки дурак. Неужели, я не мог придумать ничего лучше, безболезненней для всех. К черту все!
Вера пошла недалеко от Юрки с Гришкой по дороге. Никогда больше не буду, не подумавши... Интересно, где Вадик сейчас? Я приказал появиться его изображению на экране издалека, метров с пятидесяти. Он шел по кочковатой равнине перед выходом на трассу. За какие-то семь минут, он прошел уже километр по лесу. Наконец, услышав, видно, шум машины, припустился изо всех сил. Успел. Стал размахивать руками. Остановил бензовоз, хлопнул дверью и скрылся в сторону города. Вот и все, больше я его не увижу. Вера уже ушла за поворот. Тетушки стояли у штакетника вместе с сошедшими с автобуса и напуганно вспоминали подробности происшедшего. Я вдруг плюнул на всех и рванулся к кустам. В тепло, в тепло! В машину, чтоб только появилась машина. Пусть мой мозг разработает именно такую, какую я хочу. Продравшись через кусты, вышел на низкую поляну рядом с дорогой. Ну вот, пусть здесь и появится. Я хочу! Я хочу! Я хочу быть волшебником. Я хочу чего-то стоить. Пусть даже в разменной монете. Фу, чего это я горожу? Просто хочется ВМЕСТО, хочется хоть что-то иметь. Вот сейчас я найду ее за теми кустами, замаскированную ветками, набросанными на нее. Нет? Нет! Я хочу быть волшебником - она появится из окружающих молекул прямо здесь, передо мной, из воздуха. Я же могучий волшебник. Ведь я же могу. Я сейчас возьму ладони и направлю их от себя, и от моих ладоней, как от прожекторов, появятся два голубых луча, и я... и я скрещу эти лучи, и в перекрестке их засверкает, возникнет прямо из воздуха она. А если не выйдет? Но вышло же все, не должен же меня никто лишить этой силы. А если лишили? Нет, нет, я не останусь мокрый на этой заболоченной полянке. Мне холодно? Я могуч? Я хочу! Появись! И от моих рук упали вперед лучи. Я провел ими перед собой: соберите молекулы для машины, не нарушая картины. А теперь появись! Я скрестил их, и сразу же из воздуха выделилась, сверкая розово-перламутровым рефлексом, черной пластмассой и белизной металла, она. Какие черные колеса! Вымыты? Она же новая, в ней нет ни одной посторонней молекулы, даже пыли. Я, я же могу голыми руками любые лучи испускать, и разрушающие, плавящие, испаряющие. А против меня, если верить всему, бессильно все. Я могуч. Ура-а! Я могуч.
Через некоторое время я сидел на сиденье из теплой замши, в салоне была Африка, на коленях лежали документы на мое имя. Ноги мои были в новых чудесных ботинках, теплых носках. Я глотал из пластмассового дорожного стаканчика, подогнанного цветом и видом к сочетанию со всем интерьером, горячий черный кофе. Секция кофеварки в баре была открыта. Перед окном на панели лежала ветка какого-то куста с ярко-зелеными листьями, похожими им листья крыжовника. Пусть она останется такая же ярко-свеже-мокрая. Машина – чудо! В салоне жара. Не может быть, чтобы я все это смог сочинить: выражение материала в форме, и цвет, и вся симфония внутри и снаружи... Вера. Я догоню сейчас Веру. Она еще идет по дороге, ей холодно, дождик начался. Надо успокоить. Здесь тепло. Я даже не поехал, сижу и греюсь.
Я полистал книжечку об устройстве. Машина могла вестись не умеющим водить машины! Оказывается, человеческие руки насыщены да- и нет-импульсами. Желанием какого-то движения и желанием унять это движение, остановить, поправить. Система ловила удовольствие или неудовольствие моих рук на руле и раньше подчинялась этому, а не только повороту руля как таковому. Поворачивать руль и "стараться им" все-таки надо было, иначе процесс линял на нет и все глохло. И никаких, прошу заметить, чтений мыслей - идеомоторная связь, техника высокого порядка, система, растворяющая ошибки... Удивляться устаешь. Я установился ногами на педалях, опустил дверь. Она щелкнула и, герметизируя, подалась, зажавшись сильнее. Приборы мигнули - что-то запустилось. Я надавил, повернул руль... И ощутил то, что зовется, кажется, невозможной мягкостью подвески, кресла, руля и всего-всего, потому что в следующий миг то, в чем я сидел, пантерой выпрыгнуло на дорогу. Я закрутил руль, подгоняя скорее развернуться. И оно, это мягкое, легкое, ускоряясь, развернулось, вывернулось... И только тут я вспомнил, что надо "дать газ", чтоб быстрее рвануть вперед. Спинка кресла подперла меня, стеклоочиститель сделал быстрый взмах, отбросив капли. Дорога помчалась под мою коробочку. Перед поворотом осторожно вплыл в ухабы, как в волны, тихо завернул и увидел далеко-далеко на дороге идущую ЕЕ. Почти догнал, почти хотел крикнуть. Разве не слышит за спиной шуршания по мокроте асфальта? Или ты - уходящая для пейзажа? Одинокая мокрая дорога. Или я вправду нагадил?
Предупреждаю, что все, что пишу, вранье, враньище, лжища. Ничего так не было. Испарись, машина с сырой веткой у стекла! Я вышел из тебя, уедь назад, вдаль и взорвись холодным, бесшумным всплеском в холодном дожде. Дайте мне домик уюта! Бабушкино ворчание и вечер вечен. И все можно поправить, и вечер вечен... Вера уходит, и не догнал, и не усадил. А что там было? Вадик? Мальчишка, у которого свихнувшаяся мать и папу - душу общества сажают. Вера? Девчонка, которая его не считала всерьез и не любила и которая хотела подружить с миром и как-нибудь, как-нибудь помочь невиноватому. Я, добивший полулежачего пижоненка. Всемогущество?
Хочу домой. Мне знать ничего не нужно. И вечер вечен... Я поправлю. Травлю? Славлю? Гадь в гладь! Гладь в гадь? И вечер вечен. Опять дорога, дождь и стыд. Любовь умерла. Плетусь один. Виновный, гад! Куда?
Земля. Этот маленький шарик, прилипший к моим ногам. Захочу – уничтожу. Останусь один в пустоте и уничтожусь сам. Как платить? Заткнуть боль страхом над всем? Взлечу туда. Есть он, космос? Есть мое бессмертье?! Как подкинутый блевотиной всего скопившегося отчаяния, я рванулся с дороги вверх. Увидел деревню и как близко другие деревни. И все потускнело в квадратах и пятнах земли. Выскочил выше облаков так быстро. Потом вдруг земля замерла. Я унял ветер и пошел вверх в сухости и покое, поддерживаемый за все свои клетки неясной силой. Перегрузка, нарастая, уходила в новую поддержку. Мне давалось чувствовать, как я все больше и больше ускоряюсь, и все раскреплялось внутри на новом уровне. Я как проходил сквозь слои скорости. Небо почернело, облака заблестели – по-моему, космос. А может быть, взлетать еще, пока побольше не изогнется край Земли. И время текло в молчании взлета. А потом вдруг звезды стали такие глубокие-глубокие, и я понял: все, космос...
Чушь, чушь я. В пиджаке и брюках болтаться в мировом пространстве. Где у меня запасен воздух, в каком сжатии? Облака жемчужеют, как фарфор с поволокой. Что там за чешуйка? Не звезда? Монетка. Туда! Ух несусь! Там действительно деталь какая-то круглая, метра три. Не то тарелка локатора, не то сброшенный обтекатель. Непонятица. Наверно, обтекатель, хотя туповат, как и я, в этих
делах. Внутри стеганое одеяло зеленоватой блестящей ткани, остатки крепежа, штыри отсоединенных разъемов. Осторожно "уселся" на край. Я невесомый? Вроде, да. И ничему уже не удивляюсь. Деталь медленно развернулась, покрыв черной тенью. И только свет от Земли. Вот голые руки. Мои ли? Свеченье мертвенное пальцев. Звезды. Облака Земли. Протянув ногу, заметил в промежутке между носком и брючиной, там, где на ноге волосы, мертвенный свет звезд в волосьях... Пора нырять в Землю.
Я оттолкнул край, как купальщик, упадая к жемчужным облакам. Только туда, в уют дома. Бабушка. Облака. Пространство меркло.
В тот вечер говорили о метеорите над леском. Над тем, где Вадик выбежал на дорогу. Я опустился на задах огорода на асфальт легко и мягко. Я пошел в дом. Носок и космос. Носок и космос. Я пошел в дом.
Запах избы. Желтый свет. Бабушка ох-ох. Часы тик-так. Ужин ням-ням. Космос был? Нет? Сделать мне здесь дворец или прибавить добра? Мягкую булку с маком для бабушки? Нет. Ничего не надо. Я буду думать. Я лягу и буду думать. Я все могу и могу окончательно лучше?
Очень плохо мне было. Это вообще рассуждать хорошо, что надо верить в чудо. А когда доходит до того, что надо, вот сейчас поверить, до конца - никакого упоения. Тяжкое чувство психопата от расслоения реальности. Тошнота души... Я ВСЕМОГУЩИЙ.
Я лежу в кровати - запах дома, ночь, часы - и в свой телевизор утыкаюсь. И желание такое, что вот, если все это чудо, то оно должно помочь мне сейчас, просветить, укрепить, разрешить. Проникнуть куда-то к счастью, которое можно сделать из всех нас, из наших глаз, лиц, душ, из нее, меня, Вадика. Из наших тел, доброты Земли, из невыпитой чаши мира, миров, дел. Я хочу пояснения не книжными словами, а светом в душу. Искупить все счастьем путей, мира, любви. И на меня пошло... Я читал с экрана, и у меня было внутри висение ощущения, что я понимаю чуть дальше, чем мне сказано. Все было так для меня, так в суть. И следующая фраза неизменно откликалась на это мое чуть дальше. И я как бы плыл или летел в своем постижении. Мир, кувыркаясь, раскрывался передо мной. И я опрометчиво, но так сильно и сладко захотел: пусть это будет у меня внутри. Чтобы, стоит закрыть глаза, безо всяких экранов, внутри меня... Пусть не будет границ между вопросом и ответом. Пусть это, как машина от моих рук на руле, да и нет стережет. Как компьютер, к которому не нужно клавиатуры, он меня чувствует, что мне потолковее разъяснить, что походя, для цепочки дальнейшего рассуждения. Но не только он к тебе так, но и ты в него всеми шестью чувствами влезешь, как в объемный мир. Чтобы, стоит закрыть глаза, безо всяких экранов, внутри меня... Я не думал, что это смерть. Похоже на бред температурный, когда вся плоскость внешних и внутренних понятий к тебе устремляется, мелькая и пестря, задерживаясь особенными для тебя местами, как специальная моя музыка... Есть невесомость, где сладко кувыркаться телом. Есть невесомость, где отражается в тебе же чудо твоей души - так сладко, так бесконечно!!
Едва улавливаешь смысл неясности, и края мрака внутри тебя подаются, и ты через цепочку едва уловимых картин, понятий, которые мелькают вокруг тебя, как гладят пухом, вдруг ясно понимаешь то, что казалось неразрешимым.
Намеченные намеки, правильность которых еле хватает мгновенья почувствовать. Мерцающий, мягкий поток, несущий душу... Что же еще как-то вспомнить оттуда? Мир изгибался передо мной какими-то скользкими плоскостями. И я скатывался по их сверкающим поверхностям, закатываясь то внутрь себя, то к общему взгляду и выводу. А изгибы все настигали меня своим движением. Моим движением? Да, познанная мудрость безысходности себя и округи сжимала, затаскивала меня... И все объединялось, объединялось. Но вот движение, что заставляло сверкать плоскости этой масляной зыби: я хотел царства всего-всего, ПРОНИКНОВЕНИЯ...
Есть уровень, когда ты не будешь вообще собой, есть уровень иного существования.
Засасывающее чувство огромности несущего потока. И чем дальше несешься, тем больше кажется, что все упрощается, и понимаешь все связи мира. И чуть шагнешь, и поймешь все-все. И сразу понимаешь, что из этого все-все уже не возвратиться. Ты навсегда станешь ненужно и ясно умным в белом молоке безмолвия, где сходятся и схлопываются в точку все смыслы, и смысл твоей души тоже уничтожен. Там все: и постижение этой энергии, и какая-то единая с нею слитность, где растворяюсь и я, и моя любовь, - и остается только белый, как молоко, свет. И я должен висеть там, посередине, ничего не видя, все знать и стать согласным со всем, что существует: и с миром, и с энергией, и со смыслом, и с бессмыслицей. Эта ужасное КОНЕЧНОЕ ВСЕМОГУЩЕСТВО. Как коллапсирует звезда в черную дыру, так и возможность абсолюта во всем мгновенно унесет твою душу в полное равновесие бессмысленности.
Я почувствовал, что стою на краю этого бездонного и пока только знаю... Но вот-вот своим желанием все постигнуть и достичь шагну туда. И дикий ужас уничтожения себя. Мне стало страшно как никогда. Это был особый страх, какой-то чистый и ясный страх нежелания расставаться с Землей. Я крикнул, руша и выкарабкиваясь, со страшной вспышкой внутри:
- НЕТ!..
Все поблекло. И я выскочил из этой магнитящей массы. Оказался на кровати, проснувшись как от удара. И величайшая сладость ухода вдруг стала еще упруже и яснее. Я лишил себя всего, все самое чудесное там. Это такая красота, рядом с которой нет ничего. И мне вдруг стало ясно, что я уже сейчас все земное покину. И Игорек никогда не засуществует снова. Я не умру и не исчезну, а просто устремлюсь куда-то, не такой как я, не я, совсем не... И он навечно, этот привкус чудесного сна от вхождения в бездны. Я обречен. Я так мал и неясен себе, что отправиться в путь постижения будет вечной сладостью моей жизни. Я уже узнал чувство полета навстречу себе, и нет мне исхода, кроме одного... Ах, да! Я хотел всем счастья, я любил. Сейчас, вот здесь, люблю? Не знаю. Надо подождать до утра, до дня, до взгляда в нее подождать. Как же так? А внутри все гремело хором: "Закрой глаза - и все самое сладкое, лучшее потечет в тебя от одного желания ясности и совершенства".
Не-е-е-ет!!! Вера?! Ка-а-ак?! Господи, как?! Как мне остаться? Что надо сделать? Паршивый экран, что?! На экране возникло: "Стереть память".
Память? Ты врешь, гадкая система! Ты хочешь опять меня обезличить? Только помня о страшной границе, я опять не подойду к тебе!
Пошел текст: "Предполагается оставить словесную память, память-пересказ и отрубить все почувствованное. Предполагается уничтожить самое глубокое, самое сладкое, такие бессловесно чувствуемые закономерности, из которых есть выход во все, и они так обобщают, что им нет названия".
Кромсать? И я начал кромсать. Убирать память. Умирать частью себя, чтоб остаться тем же глупыми мальчишкой. Но я выбрал... Казалось, как у старика в молодость, вся душа переплыла туда, и я уменьшал и обрубал душу.
На третий раз мне полегчало. Я смутно помнил, но так задавленно, что все остальные звуки, сны и смыслы забивали этот остаток проникновения в далеко.
Я не ушел, я остался, очистив себя и память, оставив полупонятность, через которую не хочется переступать. А ведь я понимал все?
Я ничего не знаю. Я только осколок своего прорыва в иной мир. Да и там был не я, а что-то унесшееся в совершенстве от меня. И возвратился вот не я. И все-таки есть я, со своим ненужным подвигом оставаться таким, каким был. Человек, ампутировавший вторую душу? Ампутация прошла нормально, смерть меня подождет. Я мещанин? Я хочу жить душой той же, что и была, а не бесконечной.
Я описал по воспоминаниям то, о чем вспомнить как следует не могу. НО ЭТО ОДНО ИЗ САМЫХ ПРАВДИВЫХ МЕСТ В КНИГЕ.
Справка, даденная одним дураком другому в том, что он дурак: "После Пятака, где вполне естественно били и по голове, и по душе, наступило помраченное, депрессивное время, которое состояло из навязчивых мечт субъекта о перемене к себе отношения окружающих и преувеличенной ценности потери возможности дальнейшего развития своей любви. Ввиду эйдетичности восприятия мира данным субъектом (вплоть до самогаллюцинаторных форм, которые он настойчиво в себе культивировал), то естественно, что все чудесные события, в период сохранности к ним критики, он воспринимал как вышедшие из-под контроля фантазии, которые привели к раздвоенному восприятию мира во времена одиночества, глубокой депрессии, подавленности и отрешенности от жизни. Но, убедившись, что цепь чудес приводит его к особому знанию, пониманию объективной реальности, что объяснение этих чудес логичнее самого алогичного, несправедливого к нему мира, субъект начал дрейфовать в своем сознании к реальности чудес. Так, когда он делал телевизор, чтоб переговариваться по нему с "инопланетянами", то находился в раздвоенном состоянии с сохраненной критикой к себе и событиям. Когда же этот телевизор потащил его в потоке жаждущего знания к абсолютизации души, то субъект испугался и прекратил свои сношения с попавшей в его сознание, прошедшей цикл развития вселенной. Мало того, субъект приказал заглушить свою память о том глубоком интеллектуальном наслаждении, которое нам приносит сквозное познание мира, с помощью таких величайших возможностей, которые ему представились. Слабость и подростковая недоразвитость нервной системы субъекта привели к тому, что человечество лишилось величайшей возможности развития.
Подпись: спихотерапевт Недошуткин".
Длилась ночь. Я не спал. Выходил вдыхать воздух. Пробовал читать неинтересные газеты. Хотел покоя. Утром было дождливое утро. Утром было легче. За ночь я затребовал из "коробочки", как поправить с Вадиком. Она его не любила. Это я вызнал сначала догадкой, и вызналось само, что я натворил. Вытерся грязными ногами о душу светлого ребенка. Нет, она не ребенок, но внутри каждого... Ладно, я все исправил. Неважно как - технология всемогущества. Забыть как сон. Я поклялся больше не прикасаться к своим способностям. Способность - беда - никогда... Дожди с того дня так и лили...
Прошло четыре дня. И после исправленной мести пустынная вечность... Я сидел в коридоре и думал. Мне почему-то обо всем так хорошо стало думаться. Стучала вода. Притащил чайник и пил чай. Сумасшедшим своим сиденьем и думаньем потревожил покой бабушки. Наконец приперло: если я буду сидеть и самотошниться, какой прок? Надо проклясться или просто увидеть живую. Лица не помню! Пятно и челка. Ребенок, царечек легкой силы. И вовсе далека. Пробиться к ней, в нее! Вдруг встал, поднялся. Видеть, видеть! Дверь. Поплелся под серым, светлым днем с чуть моросящей влагой. Потом пошел. "То, то, то, то делаю", - бормотал я, нашагивая шаги по мокрой доброй деревне. Я подошел, постучал в глухую осклизлую стену бани. Потом вышел к куче горбылей перед частоколом. Дождь почти перестал. Дверь открылась.
- Игорь...
- Вера...
Взгляд! Взгляд! В свитере никогда не видел. Черные кругляши глаз навстречу. Пятно лица. О Господи, как бархатом подуло. И я бежал упасть в тот взгляд крылатый.
- Вер, а Вер. Я насвинячивший дурак.
Вот улыбается, простивши. Опять принес кривой свой путь в счастливую собой и миром. Что можешь ты сказать ко мне? И самое большое: "Ах, Игорек, ты знаешь, что печально все в мире. Что ты хочешь, невозможно. И я тебя для дальних грез люблю простой и ясной, несмутимой частью". Я вышел на моление к лицу... А все же, неужели что-то есть над холодом пустого мира, во взгляде у нее ко мне? Или обычная способность у теплой красоты смотреть на дружеские лица. Чего тебе во мне?.. Но падать, падать в этот взгляд крылатый. Простившая. Но тишь - ледок любви любезной. И дружба наша больше от преодоления переболений бывших памятей совместных. А я бежал упасть в себя, непросчастлившего зверька, составленного из цветочных смыслов. Чтоб понимал меня любви ребенок под панцирем всех тщет и научений. От всех сопротивлений и метаний во мне какая-то осела сила. Попробую сказать то самое, простое, за чем стоит гора и позолота всех жутких и чудесных дней. Стояние уже как достоянье. Но что-то надо говорить доверчивое, ясное, простое. Иначе ничего - уйдет. Мне кажется, скажу так, прямо, прям к счастью, что в огонек ее пути.
- Да... Вера. Я тебя люблю. Ты не волнуйся, и молчи, и слушай. Все будет так, как будет. Это просто я сказал. Ты оставайся, ну, спокойной и простой. Хоть и люблю, я даже и не знаю как. Наверно, как сестру. Я не хочу нарушить ничего, и от тебя не надо мне ни слова. Чтобы в тебе все в неизменности и ясности осталось. Я не хочу переиначивать по образцам из фильмов того, что чувствую.
Как много я наврал! Но только так, у слов ведь столько смыслов!
- Игорь, ты хороший.
- Правда? Я немножко странно и вычурно говорить стал. Это последствия схлынувшей музыки. Я теперь спокойный и даже спокойно говорю тебе, на что не решился бы никогда раньше. Эта жизнь вокруг и даже любовь моя маленькие по сравнению с тем, что я узнал. У меня в руках страшные вещи, и мне очень важно делать все по-хорошему. Любить, дружить, понимать сразу - по интонации, по глазам. Я все это болтаю...
Вера. Дождь. Капли на волосах.
- Вера, я пошел. Я зарекся - пусть дождь.
- Ты говоришь много слов. Очень хорошо говоришь, но тебе это может не помочь. Ты будь, Игорь. Ты очень милый, деликатный обормот. Вообще, я рада.
- Я пойду.
- Никогда бы не подумала.
- Что?
- Пристал.
- Пойду.
- Иди...
Мы еще что-то одновременно захотели сказать, потом иди вырвалось, подавив что-то еще раз, и я полетел по дождливой, запахшей вдруг всеми соломинками и уголками деревне домой.
Потом было счастье. Новые дни. Счастье от того, что я убегал домой, сидел, думал, молчал, улыбался, хмыкал. Потом бежал на купальное место, заглядывал к Вере. Ни о чем не говорили, так: "Привет" - "Привет". К ней я прибегал съежившийся и недовольный собой за муторность своих слов, неясность улыбок. Но взглядывал, и проходило. Дала послушать мне очень красивую музыку, раскрыв дверь и вытянув колонку к порогу (на большее не хватило провода). Все это был немножко странно. Я прибежал уже третий раз на дню и решил больше не прибегать, если не придумаю чего-нибудь замечательного. А замечательного во мне и на донышке ничего не было. И решил я было уже нарушить слово, и снова, связавшись со всемогуществом, синтезировать в подарок пачку дисков с красивейшей музыкой, чтобы слушать вместе. Но потом решил, что отступиться от зарока надо ради чего-то более стоящего. И придумал еще лучшую вещь, фотоаппарат "Поляроид" - мгновенная цветная фотография. Я его синтезирую и сделаю ее снимок. Синтезировать его я решил в топке лежанки или щита, как в деревне называют вторые, маленькие печки. Просто в топке мне будет нестрашно обнаружить новый предмет, заваленный щепками и смятой бумагой, в черной длинной глубине. Как я потом убедился, желанные вещи вообще нестрашно обнаруживать. Сам фотоаппарат я не очень представлял, поэтому представлял, что найду весь комплект, завернутый в плотную, синюю бумагу. Я очень мягко и долго представлял, что этот комплект лежит там и меня дожидается (смятость лосного полукартона, ворсинки бечевки). Наконец решился пошарить и вытянул с радостью и согласием. И ничего не колыхнулось во мне к страху. Распаковал. Кассеты с фотобумагой, большой раскладной и нескладный фотоаппарат, добавочную арматуру, ремешки. Наладил, зарядил. Близился вечер, и мне пришлась заранее оговорить абсолютную возможность и качество снимков без всякого волшебства. Сначала я решил ее снять поромантичнее, со свечой, но не нашел свечи. Синтезировать больше зарекся и прихватил фонарь "летучая мышь".
С "Поляроидом" наперевес и с керосиновым фонарем, заранее, чтоб не терять времени, зажженным, я являл довольно странное зрелище в вечереющей деревне. Проскочил. Приплевшись, с радостью обнаружил Веру в саду.
- Я тебя сфотографирую. Держи и смотри.
Спустя несколько минут появилась отличная, на мой дух передающая одно из ее выражений фотография. Самую хорошую я без зазрения совести оставил себе, а три почти таких же отдал ей. Хотел подарить зачем-то фотоаппарат, стал объяснять простоту пользования. Но увидел опасную болтовней и рассматриванием диковинной техники компанию, что скоро должна была пройти рядам. И обычно, уже распрощавшись и пожелав чуть напыщенно хороших снов, потушил фонарь и рванулся к дому. По дороге, злой ни с чего на себя, зашвырнул, раскрутив на ремешке "Поляроид" в воду. Потом понял, что надо быть хорошим всегда, даже с собой, и вздыхал, очищая душу в вечере воздуха...
Спросил наконец у бабушки свечку, и всю ночь сидел (благо моя кровать за печкой), всю ночь сидел и смотрел в портрет. Говорил. Пытаясь договорить все, что не сказано в моей душе. А она чуть улыбалась. И было колдовски и странно: я, со свечкой на блюдечке, лепечу свои молитвы - она, подняв фонарь на уровень лица, чуть улыбается из мрака фотографии. Огарок догорел. Я решил спать, но не спал и изредка чиркал спички, разглядывал и снова уходил в облако полузабытья. Потом встал, и начался новый день.
Утром виделись. Она чуть улыбнулась моему явлению, сказала, что фотографии хорошие. Мне от ее вида захотелось любить ее еще сильнее, и я почувствовал, что мой праздник созерцания может превратиться в мучительную противоположность. Тогда я сказал, что приду, когда придумаю что-нибудь хорошее и замечательное.
- Я тебе, наверно, надоел...
Она сказала, что рада просто меня видеть, что ей чуть-чуть смешно, что мы как зверушки из мультфильма, которые ходят в гости по утрам. Что, конечно, нужен какой-то смысл, иначе не будет мультфильма. И что у нее хорошее нынче настроение, проглядывает солнышко... Но к вечеру снова был дождь... А дальше я придумал астроляботелевизор. Торчать по многу раз в день и долго у частокола, а потом, после разговора, понимать, что хотел сказать и не сказал. Бояться, что вокруг будут несправедливы к ней с каким-нибудь мнением. Проводить ночи в таких хороших беседах с фотографией, какие не снились Вере, которая смотрит, слушает, понимает. Сначала я хотел подарить такой же, размером с открытку, плоский телевизор, через который совершилось мое проникновение. Но ужас такой вещи в ее нереальной силе, жутком, отличном качестве изображения и фантастически малых размерах. Тогда я подумал о блоке ДМВ с антенной и дыркой объектива камеры в постаменте этой антенны. Можно наврать, что такие устройства закупаются за рубежом и обеспечивают связь между телевизорами с дальностью до километра, на лишенной помех равнине. Применяются для системы охраны и в промышленности. О том, чтоб сказать правду, не могло быть и речи. Сказать правду - это опрокинуть душу, сказать правду это разделить ужас, это вымаливать да. Это опрокинуть ее к себе. Это тоже убить. Да и могу ли я сказать правду, я, тот, который отринул память о том, что мне открылось?! Но потом я отказался и от антенны на подставке. Я увидел красивую астролябию на рисунке. Логарифмический дырявый глобус старых астрономов: бронзовые кольца орбит планет и звезд, взаимодвижимые и на толстой филенчатой подставке из оранжевого дерева, и фигуры всяких зодиаков и символов планет на старой бронзе. А себе я сделал ДМВ-антенну с подставкой и скажу: "Выбирай!" Конечно, бронзовая старая игрушка с замаскированной электроникой - это подарок к ее улыбке.
Эти штучки я материализовал в двух коробках для больших тортов, оклеенных бумагой в мелкий цветочек. Становлюсь юмористом... Коробки пришлось положить в картофельный мешок, чтоб не светиться по деревне.
Пришел и сказал, что я ее люблю все так же, издалека. И что очень мне нужна к сумбурности в моей душе. Что стоять здесь долго мне не дает мнение разных выводы делающих дураков. И я бы наплевал, конечно, и не отлипал бы от изгороди, и очень хорошо, что все так... Какой же я сам дурак и мелю все чушь!.. Но вот, придумал спасение от всех забот. Откуда все, не спрашивай: быть может, связь с высочайшей мафией России, а может, дядя из Америки вернулся, ну, или то и другое вместе. Как и что, совсем сказать не волен, но не бойся: все по-настоящему, честно, хорошо. Не удивляйся ничему, ладно, Вера, пожалуйста. Ты, оставайся... Мы все останемся, и я тоже... Чушь мелю. Прости. Это последняя моя штучка, потому что я все время хочу говорить с тобой, свободно говорить, даже, чтобы и ты не мешала. Смеешься?
У нее был старинный телевизор "Рассвет". Самому мне пришлось перебраться на сеновал, где я заимел "взятый на прокат" малогабаритный телевизор. И потянулись вечера, когда я видел ее, освещенную светом моего изображения. Сначала я боялся надоесть и быть нудным. Но потом вдруг заметил, что бездна не прошла для меня даром: я как-то легко стал думать в любую сторону и болтовня моя вдруг сделалась неожиданно хорошей. А не все ли равно, писать письма или болтать, когда скучный дождливый август тянет свои дни. А на экране твой друг, а в верхнем левом углу - квадратик того изображения, как смотришься ты для друга. Мы могли включаться и отключаться для того, чтобы сказать пару слов. Она сидела на раскладном стуле с вязаньем или отложенной книгой, и мы болтали часами, глядя в глаза. И я начал рассказывать про бездну. Нет, тогда я сам боялся вспоминать о свежеотсеченном постижении. Я говорил мягко. И сначала хотел просто о своих распутьях, ничего не поясняя. А потом пришлось объяснить почти все. Нет, не про то, что вы думаете, не про всемогущество, не про любовь, не про стертую память, не про все это. ПРО ДРУГОЕ. Я всей этой книгой попытаюсь про ЭТО. Но про ЭТО никогда не скажешь такой правды, чтоб для всех, и даже для себя про ЭТО не скажешь правды. Все недостаточно, слов не было, слова были ничто. Но она понимала! Хоть я и зарекался навязывать этому счастливому существу свое раздвоение. Оказалось, я только и жду, когда можно будет изливаться широким потоком. Еще она захотела много знать про то, как я ее люблю. Я говорил одно и то же про сочувствие. Я боялся создать словами больше, чем во мне было. Я боялся своей силы. Ведь от окунанья в бездны и в мыслях, и в делах, и в нервотрепке я чувствую влиянье стержня, а надо, чтобы притекала ко мне другая правота и красота иная. И я лишь умолял внутри ребенка, чтобы не стал он рушить тщеты и не научился моей любви как истине одной. Заговорить хорошими словами, заставить полюбить свою любовь я мог, и очень просто. И боялся, что я сотру ее дыханья тишину.
И между нами была игра, что телевизор - это сон, как сон прошедший. Что в нем играем мы и говорим мечтами напрямую к неясному, святому идеалу. А как живем, мы встретимся, то это жизнь, и можно и краснеть, и пререкаться, и замыкаться, ничего не помня. Во сне всему мы верим, а как проснемся - обновленный день. Конечно, если б не было игры, молчанья, встреч в экране и открытий, мы бы, наверное, сидели вечерами и ждали смелости взаимной, и время бы мешало жизнь вести. А так... мы обманули пустоту. Все сказанным настало. И я искал опоры в той, проросшей в бесконечность, выпихнутой из меня душе. Казалось в тот момент, что отказался от губящей бесконечности, меня перетянуло и спасло что-то на новом понимании о смыслах всех, любовей всех и своего пути. Казалось, я, взглянув из верхотурья на равную вершину, понял смысл и сладостей, и двух преодолений. Но понял тот, а этот стал скорбеть по памяти потерянной и время. Мне был момент, когда забыть глубиннее, как все равно процесс рубцов неумолимый. Иль вытеснить не только именем, а счастьем той, которая богиня. Но у богиней счастье слишком нежно, не бронзовая это все игрушка. Ведь повенчать ребенка на безбрежно - тут смелость и святое безрассудство. Обоих. Она томилась тягостью портрета, что шевелил губами из "Рассвета". Ведь это Игорек, простой мальчишка. А отчего несчастье поедает, сам для себя почти молчит он. Стоянье черноты не убывает. И поняла над бездной наклоненье молящего в наперекорстве взгляда. Опять над человеком это небо, опять судьбы кому-то новой надо. Но как же золотым оставить счастье? Весь мир противный - я ребенок сласти. Принцесска. Отреченная царица. И взрослая муаровая дама. И дрожь, и запах ландышей от раны. Да, принесите масла: мне забыться. И вдруг: Ах, Игорек, долдон проклятый! Болтает, счастье сумерек дороже, что он не знает смысл другого счастья. Что по мечтам оно всего прекрасней, а мир проклятый, лишь иконы святы. Что он уйдет сквозь свет в далекий космос и окунется в земо-духа-море. Доколе в синем смуглая иконка не призовет его своим заклятьем... Ах, я иконка! На мои-то страхи и на пустое жизни славословье он водрузил как невозможность счастья. И поняла, что в облаке полета быть надо верной в боли и печали неколебимо-ясно-сладкой нотой и для себя, и для чужих причалов". И дальше: "Ты не улетай, не нужно. Да, лучше в счастье вместе, я вполне. Вот только кабы под защитой грома, того в тебе который. Я нескромна? Тогда я бесконечна как в кольце. Я буду счастлива, увидишь, даже если ты не горишь и никакою песней. А просто ждешь участья и покрова. Да, я спокойно влюблена и свята. Да, я иконка, счастьем виновата. Да, как всегда, и для себя не нова. И вечна, бесконечна и богата. Да не подействуешь на то, что я крылата, когда сама собою я заклята!.. "
Телевизор наш стал больше для нас, чем живая встреча. В этом сне разрешалось наглеть, откровенничать, дурачиться, надевать маски.
- А ты не боишься, - спросила Вера, - что все неправда. Что, если я совсем плохая? Что ты придумал меня такую, и все хорошее, и душу мою, и красоту, и сумерки.
- Ладно, я отвечу тебе, если так.
- Ответь, ну.
- Может, я напридумывал сумерки. Но все равно, даже если все не так. Будь ты пуста или умна, будь хороша или предавшая. Все равно! Богиня или бесовка? Все равно есть то, что выше и твоих сил в тебе, что тебя облекает в тебя. И я к этой бесконечности прибуду, и задрожит и отлетит все! И ты будешь, хоть творящая зло, насильно вдета в нимб! И злостью моей, и счастьем вдета в нимб, и страданием своим и радостью вколочена! Я тебя "бить", "насиловать" буду и посреди разбоя вдруг уроню цветок на грудь, потому что и мне никак иначе... Я тебя выкину в пыль из храма, чтобы портретом твоим заменить. А из пыли ты взлетишь, светла и легка, потому что увидишь, как на портрет смотрю. Я тебя ни в грош не поставлю ни за любовь ко мне, ни за мудрость. Я и сам скажу после долгих твоих обид: "Наконец моя любовь хороша, возьми ее". И возьмешь? А к тому времени ты богиней будешь, даже если совсем не захочешь, но то, что внутри тебя сделает так!
- Убедил.
- Вера, прости мой сон. Но мне уже так сталось. Я не стану волшебником, иначе могу уплыть па течению своей души. Лучше без чудес, без энергии. Мне только почувствовать это надо было. Я уже что угодно отодвину от тебя и от себя сам. Я уже могу сам вдрызг, в клоки мяса, в бездну, но ничего не дрогнет и не изменится в моем существовании: нет силы на мою наперекорность. А жизнь в округе нас? Разве тут есть что-нибудь?
- Эта мистика, в которой, ты говоришь, половина вранья. Я никогда не верила ни в какие силы... И я тоже боюсь чудес. Давай жить так, что ничего этого не будет. Есть мы, пусть благодаря этому. И хорошо все, что было и есть, но дальше не надо. Есть черта, понимаешь? Это действительно может раздавить, разорвать, унести с собой. Есть черта, до которой положено знать обычному человеку, есть черта, до которой счастливому человеку переводить - ну хоть для себя - это счастье в слова и понимать. Эта бесконечная бесчертность, она может тебя погубить, даже откуда ты не ждешь. Даже так, как ты не предполагаешь. Я боюсь, очень боюсь ее, эту энергию.
- Но энергия несамостоятельна: она - это я.
- А ты самостоятелен? Ну, абсолютен перед собой во всем хорошем? Или ты, несчастный, вдруг еще раз пожелаешь этой абсолютности? Я боюсь. Чудеса, накапливаясь, создают свою музыку, которая уводит.
- Но мне уже и так противно от чудес. И я дал себе слово не пользоваться лишний раз ими.
- Давай серьезно: все разы лишние. Обещай мне, что никогда. Я люблю тебя. И не так, как брата, а, по-моему, как любят. Тебе незачем совершать чудеса.
Экран погас. Это не сон. Не стихи. Это, когда лучшая говорит, что любит совсем.
Да, я хочу тебя даже сделанную для меня мною. И странно, что с человеком может происходить. Я иногда боялся, что мое желание пропитало весь мир и унесло, растворив, твою душу. Или утащить тебя отсюда, не успевшую полюбить. И чтобы вечно была чуть чужая. А я молился бы издалека. Как изнасилованный счастьем, погибший ангел, как та, сквозь которую проходят все подарки и слова, не задевая сути. И чтобы ты была влюблена в свое счастье беспредельно и беспардонно, как девчонка девчонок. Да, я хочу тебя. Хочу все небывалое и лучшее. Хочу конец муки. В рай, в цветы, на донышко орхидей вместе с тобой. Да ведь просто видеть... Просто видеть? А что же мы по телевизору?.. Я бежал среди начавшегося вечера, среди пустоты. Среди спокойного ветра и неба. Среди счастья явившего. Я перелезу через колья у самой двери ее баньки, я войду к ней и никуда не уйду. Даже просто попрошусь сидеть в уголке, чтобы меня не видно было, накрывшись какой-нибудь тряпкой. Главное, что она тут. Господи, что за фигурка в этих фонарях под тополями, в незастегнутом спортивном костюме, идет ко мне? Неужели... Вера? Вера. Вера! И ближе, ближе, и отливающие складки на костюме, и глубина счастливого лица. И было лицо и руки, которые ее, а остальное к счастью. Это был момент двух шагов, когда я шел и видел всю ее как издалека, счастливое, засчастленное лицо навстречу. Мне ли? Я ли?.. Третьим шагом я обнял это бережное, слабо ароматное и удивился, какая у нее маленькая, твердая спина, бедра и живое тело. Мы попробовали целоваться. Нам было до ужаса приятно, что можем это сделать, но не так ловко и хорошо, как должно быть. Мягко отстранились и по наитию просто обнялись еще лучше.
- Игорь, вот и наконец-то...
- Собрались встретиться, - договорил я.
И ветер дул по вершинам тех огромных тополей, под которыми мы стояли.
- Вера...
- Игорь. Если бы все было простое. Я не понимаю, кто ты. Мне страшно. Я отчего-то боюсь этого места. Я все думаю: но почему, почему все необычно? Как было бы хорошо... Откуда это все странное? Я боюсь за тебя. Ты здесь. Почему ты такой? Почему я ничего не могу? Зачем я должна так с тобой говорить? А, не слушай! Только так, пусть так, пусть так, пусть, пусть будет все: и ночь шумит, и эти страшные силы. Это ты? Они безвредные, правда? Это хороший шум. Это ты. Это все хорошее... Ой, что я говорю? Я глупая, я боюсь всего. Я не хочу, чтоб было так, и не хочу, чтобы было не так. Я хочу, чтобы ты был Игорем. Игорь, слышишь?
- Вера.
- Что?
- Вера, я люблю тебя. Я мерзавец, я негодяй, все равно никому тебя не отдам. Прости меня. Я как ты, я чувствую тебя. Я хотел чувствовать, что ты будешь чувствовать. Мне так хорошо. И я - это я, я, Я! Я! Прости меня, я не мо...
- Ты самый... Игорь, Игорь...
- Что?
- Люб-лю...
- Куда-нибудь пойдем отсюда?
- Куда-нибудь пойдем...
- Может, это я влюбил тебя чудесами?
- Глупый.
- А если?
- А если люблю и не смогу клясться, особенно тебе?
- Прости.
Вот и калитка ее сада, и мы вошли в нее. Тропинка во тьме кустов.
- Пойдем. Чай пить, - тихо сказала Вера.
И мы вошли в тесноту предбанника, и она зажгла свет над скамейкой с ведрами. Низкая дверь в баньку и запах жилого царства. Стол из провощенных досок перед длинным окном. Я неловко держал электрический чайник, а она наливала ковшиком воду.
- Вот и весь чай, - сказала она растерянно, когда мы пили второй стакан.
Мы пытались смотреть с любовью и даже приблизиться для поцелуя, но согласия с радостью не наступало. Может, это неинтересно, но все было так. А я было думал: будем ласкаться бесконечно. Сумасшедший чай... Бездна несбывшегося... Мне нравилось к ней прикасаться, проверять пушистость ресниц, волос, бархатистость кожи. И больше никак. Я бы начал целовать ее, только совсем не в губы. Такая глубокая волна приходила ко мне, но словно не могла перекатиться.
Стул стоял рядом с кроватью, в сером холщовом чехле.
- Ты ложись спать, как будто меня нет, а я на стуле посижу до утра.
- Спасибо тебе за то, что такой...
Она, сверкнув своими ногами, утонула под одеялом. Я убавил лампу до маленькой-маленькой и подстриг фитилек на свечке. И взял ее руку, и сидел. И мы ласкали друг другу руки. Потом чуть придерживали. Потом она отвернулась к стене и устроилась удобно, чтоб уснуть. Потом еще попробовала несколько удобных поз.
- Игорь...
- Вер...
- Ты ляг вместе, только не очень люби, мы еще маленькие пока.
- Я знаю.
- Может, поспим так.? Или не поспим?
- Ты не бойся, - я снял рубашку, брюки и, почти не касаясь, лег.
- Давай на спине полежим.
Мы держались за руки, лежали. Глазки сучков на тесе потолка. Сухая ветка в глиняном кувшинчике на длинном окне. Тень от дальнего фонаря в деревне. Мерцающий розовый свет свечи, в котором плавились кроватные шарики. Я не знал, куда пристроить свои ноги так, чтоб они чуть коснулись ее босой ступни. Мне очень хотелось коснуться, очень. И весь стыдился своего тела, такого ненужного и неправильного рядом с ней. Звезды-то светят, а мы люди. И люди часто глупые. Мы держались за руки и лежали.
- Игорь.
- Да.
- А я правда, вся бархатная и счастливая.
- Да.
- Может, попробовать совсем... Я тебя, по-моему, люблю, а как любить не знаю. Я даже хочу, чтоб что-нибудь тяжко. Мне кажется, я тогда буду тоже сильная и свободная. Даже, чтоб все плохо.
- Ты молодец. Только я тоже хочу, чтобы ты ничего не боялась. Но ты бойся и торжествуй. Я дурак?
- Нет.
- Тогда разденься совсем, но только не для того, чтоб совсем нам, а чтобы радоваться.
- Я поняла. Но мне сейчас плохо все равно (она выползла из купальника) чуть-чуть. Но ты за меня не чувствуй. Мне даже хочется, чтоб это у нас очень серьезно и быстро случилось, после этого.
Я тоже вдруг застыдился своей наготы спереди.
- Мне почему-то очень хочется, - шепнула она ровным безразличным голосом. Мне это надо... Ах, что мы делаем! Игорек, не слушай...
Я знал, что ЭТО ей надо, и весь отозвался на это надо. Не успев обрадоваться телу, я с упругим трудом проник в его влажные недра. Все то время, пока я несся к концу, ей было особенно плохо и смутно. И только, когда необходимость моих движений отпала, мы вдруг стали оттаивать и волна вины и благодарности захлестнула обоих. Мы плакали и ласкали друг друга, смеялись смехом, счастливыми всхлипами и радованию взаимной наготы.
- Прости меня, прости меня...
Я не знаю, было ли нам вообще приятно что-либо. Но переживание наше физически было огромным, очень любовным и слишком счастливо-тяжким. И слезы. Я никогда не думал, что расплачусь с такими светлыми, счастливыми, всхлипывающими улыбками. Хоть я и мужчина, но у меня всегда есть отговорка, что это я чувствовал за нее. Руки мои блуждали по ее спине, и поцелуи наши как промокашки друг на друга. Потом мы научились ласкаться. И оттого что мы испачкались друг в друге, ничего еще не ощутив, у нас прорвалась дверка в душе. Оттого что перемешались слезами и причитаниями, мы действительно сделали то, что нужно. Не стыдясь уже никакой мокроты и собственной разности, мы утопали друг в друге, наращивая медовую пленку на раны своего падения. Вера так хорошо улыбалась и сказала мне такие спасибы, в которых потонули мои прости. Я стал любить ее за все, все, все, и изнутри, и снаружи. Мы еще несколько раз попробовали, во время сильных взаимных приливов, но это было совсем не так, как обещалось приливом (мы еще не умели наслаждаться). Мы оживали и вылезали из жестокого испытания. Начали чудить, улыбаться и радоваться как утру, как долгожданному подарку. Мы потеряли надежду на полное расходование своей души во время соединения и стали влюбленной парой. А полное расходование пришло потом, когда мы долго и настойчиво упражнялись, - сначала через неделю, потом через месяц, потом через год. И всегда-привсегда казалось, что некуда уж лучше, но наступало лучшее. И был только один путь, истекать плотью в сладостном миловании соединенных тел. Как я благодарен Вере, что каждый момент ее рук, глаз, ног был поднятым над кровью, божественной любовной слизью, слезами моментом радости и желанья. Она позволяла желать себя больше и больше или желала позволять себя больше и больше. Мы вдруг научились целоваться и обнимать с чувствованием всего тела друг друга. И удивляться, удивляться всей роскошной дивности тел, места, тайны и радостей из всей нашей созидательной разности. Чего мы действительно достигли в ту ночь, так это "научились целоваться". Чтоб от поцелуев действительно начинало становиться хорошо, надо оказывается "потренироваться" часа четыре. Гораздо потом мы пробовали из арсенала самых изощренных ласк, и если они не заставляли трепетать, мы говорили: "Ладно, это тоже не сразу, как войти во вкус поцелуев". И рано или поздно действительно убеждались, что все это и чудесно, и придумано только для нас. Прежде чем уметь что-то делать, надо хотеть насладиться тем, что делаешь. Наслаждение же из чувства момента, его нельзя предсказать, оно течет из внутренности, из взаимного облака. Разве можно научить, как получать удовольствие из сцепленных пальцев, из руки, коснувшейся спины, из всего запаха и смысла ласки.
Вот мне и далась любовь... Я, когда был маленький, очень не любил, когда в книжках про самое-самое ЭТО пропускалось. И это как долг, что ли. А так бы я ни слова не стал писать. Я не писатель вообще. Да и язык у меня такой, что себя самого с трудом понимаю, перечитывая. И как можно описать любовь? Чтоб не хуже чем в девичьих дневниках и у "сливочных поэтов". Любовь бессловесна. Поэтому врать, врать и врать. И когда пытаешься про нее врать, исподтишка появляется много правды, как раз такой, какая нужна, чтоб описать любовь.
Вера прочитывает, говорит, что это все не про нас, у нас все и дурнее, и счастливее вышло. Так ведь не опишешь, как вышло. Сама бы написала, если мной недовольна. И вообще, цель этой книги - великое откровение, которое мне открылось через все постижения. Дать людям великое откровение. Но все-таки я допек Веру. Понятно, она красивая девчонка. Но как же меня-то она полюбила? Ведь кто-то скажет, что и вовсе не полюбила, а просто купилась на счастье принцессы и сладкой жены при мальчике-принце, паже ее красоты. И Вера написала своей рукою следующее:
"Неужели ты хочешь, чтобы я подделалась под стиль этой твоей "книги", где меня ты назвал Верой. Вообще-то, местами у тебя просто обалденно. Сам говоришь, что ты не писатель, и из кожи вон лезешь. Это не надо записывать. Так, значит, почему я тебя все равно люблю? Очень люблю? Ну, потому, что ты самый богатый и самый сильный, и еще даже умный человек в мире всех времен. Что серьёзно? Когда закрою, открою глаза - один ты. Как влюбилась? А можно я об этом несерьезно? Как влюбилась? Знаешь, я тогда совсем не такой была. Я никакой и не старалась быть. Во что верила, что хотела, сама не знала. Вернее, понимала почти про все. У моей бабушки ведь собирались почти все местные философы, и треп на высокие темы... Ну, конечно, Г.А. – исключение. Он и трепался-то невсерьез, похороненный гений, сделал из себя шута. Он в меня влюблен был, еще когда мне тринадцать было. Мужику под шестьдесят, у них в этом возрасте бывает. И бабушка знала. И мне чуть-чуть балдежно было, когда тебя выделяют. От Г.А. ведь зла никакого, кроме того, что двумя словами та припечатает, что и книжку по сказанному уже читать ни к чему. Вот он мне и старался дообъяснить все, что я хотела знать. А в.Г. А и до сих пор еще и юные девочки влюбляются. Но у нас с ним как рыцарь с дамой сердца. И очень это приятно, когда тебе тринадцать и тебя уже обожают. Я тогда не по дням, а по часам росла, и такие вопросы ему задавала, что он однажды сказал, что я становлюсь умнее мужиков, и это мне может повредить быть женщиной. О Господи, умнее я не стала, но испортилась порядком. В юности все какого-то случая ждут, на счастье надеются. А мне так все равно: ни в ум, ни в славу, ни в силу не верю и чего-то, чтоб что-то проняло меня насквозь, вознесло, ничего не мыслю. Любопытно, конечно, жить. Хотела, конечно, кого-то встретить, но так, чтоб таять от кого-то. Но мне же пятнадцать, и надежда была на все и ни на что земное. Господи, совсем как ты стала говорить - из простого черти что городить. Так вот, значит, как я в тебя влюбилась, влюблялась. Знаешь, а ты ведь много первый раз от меня услышишь. Ты до сих пор думаешь, что я услышала от тебя про твое чувствование меня, моего счастья и влюбилась в это? Нет, я, конечно, обалдела, когда от тебя такое услышала о любви ко мне, и совсем не лепет. А еще говорят, от любви язык теряют. Про тебя это не скажешь. Или, может, это от твоей отчаянной наперекорности, когда тебя хоть режь, хоть ешь. Тогда ты мне про любовь говорил даже лучше, чем здесь написано. Или это оттого, что только мне говорил... Но в тебя-то я не за это влюбилась.
Рассказать, когда почувствовала, что люблю? Что чувствовала, когда в первый раз встретила? А это там, на лодке, и после. Я думала: "Какой хороший, хороший мальчик...". И все. "С серебряными глазами...". И все. "Мягкий и безопасный...". И все. "И в то же время - сам в себе". И все. Все это как цветок: нюхаешь, не разбираясь (опять твоя фраза). Ты был хороший и немножечко тупой от слабости, от своей растерянности передо мной. Ты таким и остался. Не знаю, хорошо ли это, но ты до сих пор не умеешь играть ни со мной, ни с другой женщиной в поддавки, во взгляды, теперь-то я тебя и за это люблю. А тогда ты никем для меня не был. Я чуть-чуть тебя жалела после того, на Пятаке, хотела успокоить, смягчить. Потом ты стал о-очень большой. Я не знаю, как. "Это глупый мальчик, глупый мальчик, - твердила я себе. - Ну и что, что он признался, как меня любит и чувствует там?" А как я тебя видела, как физически ощущала эту громадность стоящего за тобой. Ты, напрягшись, схватывался за меня как за свою последнюю реальность, и в каждый момент своего ставшего вдруг очень сильным взгляда караулил нужный ответ. Ты стал как из двух. Каждый раз проталкивал и рекламировал ко мне того застенчивого мальчика с серебряным взглядом, заставляя его быть смелым. И тебе надо было, чтобы я приняла его и помогла тебе в нем остаться. А ты больше. Как король Лир какой-то царство потерявший. Извини за дурацкое сравнение. Я не могла, я всего не знала, чтоб объяснить, и мне страшно становилось. Нет, чудеса меня уже не пугали, меня волновал ты сам. Боясь твоей бездонности, я пряталась за мальчика. А проклиная тебя "маленького", я попадала в страшную глубь рвущего тебя чудесного. Круг сомкнулся. Ты сам то растекался, то возносился вместе с моей душой, и не было края, на который я могла убежать. Ты зря не привел здесь наши беседы. Наверно, плохо в этом признаваться, но временами я хотела тебя изничтожить, доказать себе, что ты не такой. Ты ведь покорял мою душу. Куда бы ни кидалась моя душа, ты всегда находил продолжение и какое-то верное слово, которое было всегда лучше всего, что я знала. И я умоляла, чтоб ты споткнулся, чтоб погасла в тебе эта звезда бесконечности. Звезда ответа невзначай на любой мой мучительный вопрос. Ты караулил все мое счастье и боялся причинить мне любовь, как ангел у изголовья. И мне стало не надо никого: "У меня ангел как подружка, и он мальчик, но он ангел, и может к быть, ему тысяча лет". И мне захотелось себя с тобой. Извращение? Это как-то чудесно и не объяснить - не тебя со мной, а себя с тобой. Это было так горячо, что я была как пойманная на стыдном. И самое хорошее, что так будет, я уже как видела со стороны такое: я и ангел, который с серебряным взглядом мальчик. Любовь - это когда допьяна дурманящим маком всех нет и да. Внешне-то стала такая достойная, спокойная, воспитанная, что даже смешно от себя. И плакать хотелось часто. Видеть тебя постоянно. И перечить, и делать все себе назло, и не быть никакой. Только знать, что мы есть - я и ты. И окунаться во взгляд своего ангела. И он говорил: "Возьми этого дурацкого мальчишку". А я отвечала внутри: "Ну, да же, да, давно да!" И брала мальчика, и отдавалась ангелу, а между ними твой взгляд, который у обоих один. "Врете, я не влюблена, мне просто неизбежно! Я не буду любить тебя, мальчик, я наслажусь и сбегу тихой тенью. Я не буду зависеть и от тебя, ангел, не признавая твоих щедрот. Я буду смеяться и пировать с мальчишкой во сладкий грех и тебе во зло. Это вы меня испортили своим существованием. Это ты, Игорь. Потому что люблю! Потому что люблю, люблю бесконечно. Тебя!"
Он многое не пишет про нас. Наверно, правильно, что не пишет, разве пояснишь все, что больше слов.
Все. Ноябрь года X. Вера А.Н.

И не собираюсь пояснять. На чем я остановился? Что было утром и в следующие дни, после той ночи? Утром Вера была счастливая. И уже одетые, мы долго не могли отпуститься друг от друга, как будто одежда нас еще больше притягивала. Вера пошла завтракать, иначе ее могли хватиться. А я побежал к бабушке и сказал, что до утра гулял с девчонками и мы ходили далеко по асфальту и пели песни... Есть ли у меня невеста? Есть. Я пошел "досыпать на сеновал". Соскользнул через заднюю дверцу и - к Вере. И мы повесили замок снаружи и спали и не спали до самого вечера. Потом опять была ночь. Бог его знает, как все это называется, когда двое друг друга до самого предела... Три дня и четыре ночи умудрились почти не разлучаться. Тела уже болели от непереносимых ласк.
Наконец приехал Верин папа, до которого что-то дошло краем. Правда, он верил больше своей дочери и тайно, наверно, подумал, что Вера ведет себя так странно потому, что грустит по Вадику, которому привалило столько счастливых событий. Как бы там ни было, приехал Верин папа, и у нас настало такое время, когда мы часами не могли встретиться. Вера даже колебалась: может, поговорить с ним серьезно и все рассказать. И пусть бы даже ничего не понял, у нас есть защита. Но зарок давали, почти никогда этой защиты не касаться, жить, как будто ее нет. Все равно рано или поздно он все узнает, и вряд ли нас захочет понять. И тогда, когда нас загонят совсем в угол, тогда мы посмотрим, что такое энергия иной вселенной. Интересно все же, чего я стою без своей энергии, особенно в глазах таких, как ее папа. Собственно, мне на это наплевать. Я теперь знаю про землю, про людей, про смысл всей нашей жизни и любви столько... Я теперь могу стать всемирно признанным пророком. Я знаю, я один знаю, куда все это катится. Даже с отсеченной памятью я так о многом догадываюсь. Вот только рассказать очень трудно словами, чтобы все поняли. Однако ее папа скажет: "Будь ты хоть кто, обеспечь мою дочь". Ну, или не так прямо, но что-то в этом роде: "Когда тебя всемирно признают, вот тогда и приходи". Интересно, если книгу такую написать, про все откровения? Все равно ничего не воспримут люди. Им нужно, чтобы за этим явный авторитет стоял, или инопланетяне, или я бы доказал сперва всемогущество. Потом бы в любой чуши, от меня исходящей, глубины начинали находить. А денег надо было наделать еще до того, как слово давал не прикасаться к энергии. Дурак. Однако если это в последний раз, то не все ли равно? И я опять нарушил, и опять "в последний раз" свое слово не прикасаться к энергии. Я наделал кучу денег, расположив их почему-то внутри силикатных кирпичей, закопанных в подполье. Из одного разломанного кирпича высыпалось столько спрессованных купюр, что должно хватить нам на год самой беспечной жизни. Мы с Верой стали встречаться среди задворок и зарослей. Сбегались, чтобы просто обняться и сказать те же слова, что и полтора часа назад. И мне хотелось затащить ее в какой-то иной мир, глухое укрытие, и не отпускать совсем, никогда. Уж не создать ли подземный дворец, или несколько комнат, или даже одну, опять в "последний раз" нарушив слово? Или пусть жизнь так и течет вокруг нас, пусть мучает и разлучает. И Вера. В ней быстро пробуждалась сладость, желание и счастье от содеянного. Мы нашли одно убежище в сарае. Спасибо тому твердому тюку пакли, что там был, и рыбацкому жесткому плащу, и соломинкам у нее в волосах. И солнечные стрелки наших часов - пыльные шпаги двух лучей, проникших сквозь крышу. Там мы впервые сделались откровенны в наслаждении, как взрослые. И как мы не могли расстаться и не ощущать себя снова на несколько часов. Однако я решил сделать чудо, иной мир из подручных средств, и вовсе не прибегая к энергии. Еще мы тогда долго смотрели книжку про крепости или замки, очень балдежную и красивую. Дверь моего сеновала выходила на задний огород. Моя бабушка, никогда не поднималась на сеновал, всегда просила кого-нибудь. Еще у моей бабушки был парашют, настоящий, в мешке, полностью уложенный. Как он в давние времена не пошел на шитье шелковых кальсон и ночных рубашек, неизвестно. Еще у меня появились деньги, а в совхозном магазине висела "знаменитая", вошедшая во все местные шутки о длинном рубле и красивой жизни люстра, и было только непонятно, какой дурак ее здесь купит за такие деньги. Люстра была действительно красивая, и я купил ее. И пусть будет, что будет. Сеновал - это огромный чердак, море с волнами сена. И я, распустив парашют, протянул все стропы сквозь кольцо, висящее в самом верху, так, что парашют стянулся и, если бы его надуть, стал бы шаром. Я пролез внутрь сквозь круглую дырку, какая бывает в центре всех парашютов и гвоздочками подбил опадающий шелк к стропилам. Потом я втянул люстру и подвесил ее в центре огромного шатра. Вазы с цветами падали на гладком шелке под упругостью сена, и я подвязал их к вбитым гвоздям так, что они висели в воздухе. Потом я пошел за Верой, и она была чуть-чуть смутная и непонятная. Видно, плохо все же этот мир действовал на наше счастье. Я предложил раскрыться наперекор всему и уйти под защиту энергии. Пусть будем правы любой ценой, и в этом есть торжество. Она решила: пока подождем и не смущаться больше ничем.
- Ты сможешь с завязанными глазами забраться по лесенке? Тогда вот шарф. Стой, завяжу.
Я увижу два удивленных глаза, лучшие глаза, когда они удивляются своей женской сладости и силе и любому чуду, на них свалившемуся. Я сказал ей, что хочу надеть на нее новое платье, неумело и нежно раздел, подвел к краю, и, обдав каскадами шелка, вложил ей в руки края отверстия:
- Ну вот, ты и в платье. Сними повязку. Смотри! Господи, Вера, что с тобой!? Это, это бабушкин парашют, а это вон люстра, у нас в магазине. Цветы полевые.
- Игорь, какое тебе спасибо! Ты чудо.! И как я теперь понимаю про пропадание реальности! Когда чудо, помнишь, ты говорил?
И мы были два дня в этом шелке, в обрызганном светом и цветами коконе, и нам было хорошо. Запах цветов, старого сена, сладкой чердачной пыли, лежалого шелка. Запах пролитой любви.
- Господи, что ты со мной сделал?! Совершенный кавардак. За эти дни другой человек, - сказала Вера, когда мы шли утром.
- Хочешь сказку?
- О чем? - О гобеленно-выгоревших замках и пыльновато-старых залах со старыми полами и огромными окнами. Вечное, тихое, мягкое солнце. Лиственные леса в осени и легкий звук флейты или дымки, текущие с крыш в ущелья. Рай далекого края. Замки. Замки. Замки. Хочешь, уедем туда, будем жить.
- Красиво. Давай съездим к бабушке, она все понимает.
- Ей надо все рассказать?
- Не знаю. С ней надо просто увидеться.
И мы тем же утром ехали вместе в автобусе, и на нас смотрели как на вместе, и мне было хорошо так ехать.












 


(глава 6)

МОИ СОВЕТЫ БАБУШКЕ

(самая нудная и далёкая от людей глава, потому, что попытка быть ближе к Нему)



У них был старый дом, одноэтажный, высокие потолки и окна. Описывать бабушку я не хочу: опять врать. Марья Дементьевна, в общем, меня знала. Вера представила меня как просто Игоря, а глазами и всем своим видом, ничуть не стесняясь, как любимого человека. Мы говорили ни о чем, просто пили чай, как будто нам было говорить так вечно. И мне хотелось говорить и сидеть так вечно, находясь под защитой своих чудес и этих двух женщин. Я потом подумал как-то, что, если бы не было Веры, я влюбился бы в ее бабушку, омолодил бы ее и уговорил жить снова. Она, наверно, сразу догадалась про все, что между нами, и Вера догадалась про то, что она догадалась. Только помню, что ни с того ни с сего как о понятном:
- Ба, а чем мы тебе глянулись? - спросила Вера.
И так же ответила М.Д.:
- Что за любовь свою стоите. Дети вы глупые, и любовь ваша больше вас.
Это, наверное, про наш до наглости несмутимый взгляд - что у меня, что у нее.
- А разве так не должно быть? Что любовь больше и что дети и глупые?
- Воспитала... Чтоб ни дна ни покрышки!
- Вы нас прогонять не будете друг от друга? - влез я.
- Нет. Вера мне расскажет потом. Потом подумаем. Слишком счастливая - что с нее возьмешь? Надо ждать, когда поумнеть захочет.
- Спасибо. Вы поговорите с Верой не хуже, чем сейчас, - сказал я.
- Я с ней лучше поговорю. Не волнуйся.
- Вы тоже не волнуйтесь. Я абсолютный мировой пророк. Всевластен. Деньги могу делать, совершенно настоящие, в любых количествах. И любое чудо сотворить. Только вот Вера, мы с Верой, боимся через эти чудеса потерять друг друга.
- Да, ба, все так, как он говорит, - кивнула Вера.
- Разыгрывать пришли?
- Вот это - плоский телевизор. Ваших мыслей он не читает, но связан с бесконечными копиями меня. И может стараться объяснить так, как бы я сам старался объяснить другому человеку. У вас есть старинная пишущая машинка? Какая? Тяжелая? Вообще-то, это непринципиально, можете нарисовать алфавит хоть на бумаге. Можете просто дотрагиваться до клавиш, не нажимая их. На экране будет печататься. Попробуйте. Мария Дементьевна набрала почему-то слово пророк.
- Если вас интересует это слово относительно моей скромной персоны, то так и добавьте: "Что можно сказать относительно Игоря?" Видите, на экране появляются ваши буквы, а машинка никак не связана...
"Пророк. Что можно сказать относительно Игоря?" И пошел текст: " Он много знает, но у него нет желания пророчествовать, нет симфоничности к миру, ему очень трудно будет высказать то, что он знает, так, чтоб это восприняли все. Хотя он может предсказать некоторые ближние и далекие тенденции в мире, но у... " и т. д.
- Я тоже многое знаю, и у меня тоже нет желания пророчествовать, представь себе.
- Вы меня простите. Но вы ваше многое с моим многое не сравнивайте. Я знаю ВСЕОБЩУЮ ТЕОРИЮ ДУХА, так бы я ее назвал. Хотя услышать о себе в третьем лице и от себя же... Ну, а как вы относитесь к этому чуду, к этой коробочке?
- Техника, достигшая совершенства?
- Да нет, такой техники нигде нет.
- Гипнотизм?
- Вообще-то, это действительно техника, достигшая совершенства.
- Инопланетяне?
- Если вам всем так легче думать, думайте, что это инопланетяне.
- Ну, так что же это тогда?
- Это все бесконечный я, во всех ипостасях. Но нет такого пространства мечты внутри человека, чтоб он мог представить себя бесконечным.
- Ты хочешь сказать, что это непостижимо?
- Сейчас вечером в двух словах не скажешь. Часов за девять можно объяснить приблизительно, при наличии желания понять у слушающего.
- Но я до сих пор ничего не поняла!
Потом я прощался. И мы условились говорить назавтра долго и обо всем. Но мне кажется, у М.Д. осталось ощущение гипнотизма, потекшей реальности и другого авантюрного воздействия. Ладно, будет еще время поговорить об этом.
Я отъехал три остановки и не пошел домой. Вернулся пешком по дальним улицам, махнул через палисад и ждал свет в ее окне. Когда он мелькнул, я стукнув рамой, влез в тепло и чудо ее комнатки, где был уют всей ее жизни и детства. Вся жизнь ДО. В ее комнате ЭТО было так мило. Дотрагиваться до ее детских книжек, до желтизны штор, стараться быть тихими на ее девочкиной кровати, задыхаясь от нежности, вдруг заново понимать, как будто творя женщину.
А утром М.Д. осведомилась через дверь:
- Игорь у тебя?
- Да, мы здесь.
- Вставайте завтракать. Учтите, Игорь, я против. И когда придет время, я буду очень серьезно говорить с Верой о вещах простых и мудрых, и она меня поймет. Сейчас вас как больных бессмысленно вразумлять, но пройдет время, пройдет горячка... Я никому не желаю зла, и вашей любви тоже. Но есть жизнь, и жизнь - жестокая штука.
И мы сидели снова за тем же столом. Вера в не по-домашнему строгом платье с белым воротником. М.Д. называла ее доча.
- Ну что, ждете, что я скажу? - спросила Верина ба.
Вера вдруг прыснула, ни с того ни с сего засмеявшись.
- Эк ее пробирает! - вздохнула Верина ба - Ну, что я должна сказать вам?
- Что надо учиться обоим. Что чудес не бывает. Что чувства проверяют расстоянием, - зарапортовал я. А Вере было все чего-то смешно.
- Ну почему же? Живут и неученые, и чудеса бывают, только полагаться на них не следует. И проверять не нужно то, что и так хорошо... Мне все хочется называть вас Игорек.
- Называйте. Я очень хочу Игорьком остаться.
- Ой как ей весело! Мне Вера говорила, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Повелитель чудес. Я всю жизнь старалась верить в чудо, но жизнь научила, что чудес очень мало.
- А я не успел ничему научиться.
- Наивное счастье - замечательное счастье. Но наивное счастье спасет вас? Дальше вы думаете, что вечно будете красивы друг для друга и достойны всего? Для этого нужно по отдельности быть сильнее того, что называют жизнью.
- Но я сильнее мира.
- Как так? Ты же хочешь остаться мальчиком. Это слова мальчика или того, кем ты быть не хочешь?
- Я сильнее любых тупиков, любого своего зла, любого, что будет. Я называю эти состояния наперекорностью. Когда они у меня бывают, мне ничего не страшно. И не важно, есть у меня энергия или нет ее.
- Игорь, наперекорствовать себе - это дело?
- Нет. Для меня все не дело и вред.
- Значит, надо быть мудрее.
- Не знаю.
- Надо знать. Учиться. Обязательно учиться.
- Зачем?
- Чтобы жить среди людей. Чтобы излагать им свои мысли, чтобы ты воспринимал все, и все воспринимали тебя такого, каким ты хочешь быть.
- А я вот хочу мальчиком Игорем. Такого меня воспримут?
- Есть желания людей, есть герой времени. Если сможешь заставить перемениться весь мир, твоя правда.
- Значит, учиться разговаривать, доказывать правду?
- И это.
- Я сейчас недостаточно образован, чтоб изложить свои мысли?
- Конечно.
- А если докажу? Хотите, докажу вам все сейчас? Не знаю, к чему я прибегну, скорее всего, к тому, что весь я стал для себя прозрачен после того глубокого контакта. Надо будет говорить долго, но все равно, вы начнете понимать меня. Это нужно вам обоим. Сам я начну понимать себя. Слушайте! Я могу быть пророком.
Слушайте. Образование, возможность уровня мысли - это мне прочат? Да, могу. Могу стать математикам и объяснить все на уровне современной математики. Или физики. Или - чем черт не шутит - всех наук сразу. Зачем? Чтобы спорить с кем-то? Спорить так, как они привыкли? Но я не могу и не хочу спорить о ясном. Я знаю столько, что не хочется ничего говорить, применяя чужие названия, втискивать в узкие слова, деля неделимое. Знание - счастье. А все, чему учат, вся эта ученая трескотня в верхушках для меня как отмерший чужой язык, как жаргон уличных лоточников далекой эпохи, ничего даже общего с языком не имеющий. И вот это-то мне и предлагают знать. Ну ладно, стану я говорить по-вашему, "унижусь" до споров, и доказательств. Что же вы думаете, я смогу все сказать, мне дадут возможность быть тем, кем я хочу? Какой-нибудь профессор обидится, что не подкрепил формулировки тех передовых знаний, которые как раз и доказывают мною рассказанное. "А это мы в расчет не примем, так как спорно... А это нельзя проверить... Вы кто, молодой человек? Каким языком все это написано? Вы математик? Психолог? Поэт? Космогонист? Давайте что-нибудь одно. Иначе мы вас обзовем фантастом и навеки закопаем в макулатуре... " Они не понимают, что МИР ПРИРАСТАЕТ ТАК ЖЕ СКАЗКАМИ, КАК И ДЕЛАМИ. Они не поймут, что знание одно, что мир все сложнеет и сложнеет – сложно понимание. Все относительно, и быть относительно умным, не хочу, а абсолютно – не желаю. Не желаю ухода ТУДА...
- Игорь, прости, что перебила, - сказала Верина ба. – Ты, однако, изрядный демагог. Не понимаю только, как у Веры закружилась головка: она в этом доме и не к такому привыкла. Можно я скажу, как я все это поняла?
- Пожалуйста, Марья Дементьевна.
- Ты утверждаешь, что в контакте с этим инопланетным (или назовем его аномальным) явлением ты приобрел какой-то особый ум, понимание несказанное, надмирное, неделимое. И никак не можешь поделиться и ругаешь всех. Так раскройся всем. Скажи: "Так и так, я Игорь, и я вот такой". И тебя тогда попытаются понять, узнать.
- И в доказательство я должен буду совершить какое-нибудь чудо на площади. И тогда мир снова найдет "бога" в лице меня всемогущего. И как я смогу жить, если весь мир начнет требовать конечного знания, правды, справедливости? Я вот пока хожу по улице, люблю тайно Веру. Могу ошибаться, врать. Могу быть свободным. А как же мне жить, если весь мир начнет "питаться" одним мной, расширять и обвинять меня? Как жить? Я же не абсолютен! А кто я? Я мальчишка.
- Ты не такой уж мальчишка, каким притворяешься.
- Вот видишь, ба! Видишь его теперь?
- Не знаю, не знаю, кого я вижу.
- Что ж, мы отвлеклись. Попробую объяснить, или нет, задеть дыханием некоторых человеческих категорий. Если бы я это говорил пред учеными, это могло бы называться примерно так: "К ВОПРОСУ О РАВНОПРАВИИ С РЕАЛЬНОСТЬЮ ПОЛНЫХ МОДЕЛЕЙ И О СТРЕМЛЕНИИ ВНУТРИЗАМКНУТЫХ СИСТЕМ К ПОСТРОЙКЕ ГЛАЗ". Но, я думаю, и ученые бы меня не поняли, а поэтому это будет сказочка, почти детектив. Очень простая сказочка, и называется она

Сказка о мозгах в банке

Каких мозгах? Человеческих. В какой банке? Ну, хоть в трехлитровой.
Сперва присказка. Сейчас новый век. Даже модели самолетов летают внутри компьютеров, попадая в вихри, раскачиваясь, ломаясь и высыпаясь кучей цифр в ладони жадно ждущих отцов-кострукторов. Самолета еще нет, а он уже летает. Точнее, летает его математическая модель, которая воплощает в себе все – от прочности состарившейся заклепки до маленькой струйки завихрения около выступа оболочки.
А я, могущий, умножив себя, создать такой вычислитель? Я смогу смоделировать каждую песчинку Земли: как они лежат сейчас и как лягут секунду, день, столетие потом. И всех человеков я могу прозондировать отростками своего поля и, сложив их души, вычесть, прибавить, умножить свои идеи. И посмотреть потом фильм о том, что будет потом. Я даже могу заказать фильм о том, что будет, если не я, а кто-то другой, лучше меня, будет владеть энергией и что из этого выйдет. Я все могу. Люди, вы в преддверии, я начинаю...
Но я отвлекся от сказки о мозгах в банке. Представьте, прошло сто лет. Проблемы моделирования на компьютерах и другие достойные задачи решены в таких дальностях, о которых мы и не догадываемся. Но трагедии случаются, как и теперь, всякие. Разбился человек. Тело сгорело вдрызг, а мозги вот спасли. Поместили их, вроде как в трехлитровую банку, в физрастворе плавать, кровезаменители по артериям запустили, к нервным столбам через активную пленку обегающими лучиками компьютер подключили. И ничуть не сверхкомпьютер. Тело ведь человек сразу все не чувствует, а ампутанты свои конечности и несуществующие ощущают (фантомные ощущения называется). А многие ли люди живут внешним взглядом на всю катушку. Ведь, например, большинству личное сознание, что я иду по лесу, заменяет лес. Иначе бы все видели, как художники, что березовые стволы бывают зеленые и оранжевые, листья деревьев отражают небо, жаркий день серебрит, старый асфальт почти белый, а тропинки на глине среди травы фиолетовые. Иными словами, ПРИВЫЧКА К ВОСПРИЯТИЮ ПРЕДМЕТА ЗАМЕНЯЕТ САМ ПРЕДМЕТ И ЕГО ВОСПРИЯТИЕ. И чем взрослее человек, тем в нем это больше. Так нужен ли суперкомпьютер, чтобы развертывать перед таким человеком знакомые ему места, привычную жизнь?
Ну вот,глазные, ушные и иные нервы к машине моделирующей, и вперед: он "живет". Ездит в машинах, летает в самолетах, ушибается, спит с любимыми - все как обычно. И допустим этот, что мозгами в банке существует, в иной жизни живет. Вот этот Джон или Вася - как его звать? - имеет родственников. И "милые" родственнички и рады-радешеньки, что он себе шею сломал и в банку с ворохом проводов, и трубок, и гудящих ящиков, что занимают несколько этажей, превратился. Не спешат ему донорское тело подыскивать, ведь там полная имитация жизни, пусть там и творит, что хочет.
Но вот какой-нибудь друг пробрался и подключился прямо к слуховому нерву и говорит, тебя уже, мол, много лет в банке держат. "Как это в банке!? " - тот ему отвечает. "А вот так. Помнишь, когда ты очнулся, после той катастрофы, ты сначала был слеп и не чувствовал тело? Это потом они наработали программу и объем моделирующего мира. Помнишь? " И все ему доподлинно рассказывает. "Да не может этого быть! - говорит этот Джон или Вася. - Я встречаюсь со многими, разными людьми, я чувствую ветер, брызги, свое тело. Мне больно, когда я ударюсь, у меня куча дел, интриг. Вокруг меня все очень сложно. Просто, с помощью какого-то прибора, вы прямо в ухо передаете, с толку сбить хотите, сумасшедшим сделать, чтоб я раздвоился. Я знаю, вы инопланетяне! " - "Ну, хочешь, я одному твоему глазу одно покажу, другому - другое? " - настаивал друг. Настоял. Показал. Тот поверил. "Но, Господи, я же здесь живу, жил, прожил, нажил!!! "
Тут друга застукали за подключением, но прецедент общения создался. Ну, в общем, оставили этого Джона-Васю так доживать, тем более что через сто лет жизнь и не из таких иллюзий состояла.
Но вот, от всех расстройств, конечно, случилась у него опухоль в мозгу. Ему говорят: "Мы тебе малюсенький участок мозга заменим на искусственный, полная имитация нервных процессов. Удалим у тебя участок с грецкий орех и вставим равноценный с булавочную головку. Даже состояние в точности повторит всех биотоков и имеющихся тенденций". "Ну что ж, - тот, в банке, говорит, - никуда не денешься, делайте". А потом родственнички скалькулировали во сколько дешевле искусственный мозг содержать. Сложной жизнеобеспечивающей аппаратуры не требуется. К окружающей среде некритичен, бессмертен. Ты, говорят, сам не заметишь, мы тебя по булавочной головке, зондируя каждый пучок нейронов, снимая точнейшую копию, по клеточке, по полклеточке, по капельке, и сам не заметишь, как перетечешь в иное обличье. Да и что оно, для тебя это обличье? Там у себя ведь живой жизнью живешь. Это мы тебя в виде мозга в банке видим. А станешь меньше спичечного коробка. Сам пойми, по-родственному, сколько валюты. Ты там своей жизнью живешь, мы даже не подглядываем, (адвокат твой не дает). Так какой от тебя прок? Только деньжищи тратить. Техника сейчас ого-го, так что с полной гарантией, со все изъянами и достоинствами, со всем мельчайшим комплексом случайностей и ненужного, а главное постепенно. Вместо своей неэкономичной коры, которая столько жрет, перейдешь в микронную переливчатую пленку.
- Нет, - сказал тот, в банке.
- Чудак, - сказали родственнички, - ведь все равно не настоящей жизнью живешь. Какая тебе разница, настоящий у тебя мозг или нет?
- Нет, - сказал тот, в банке. - Боюсь, хоть все знаю, но боюсь, что это будет моя копия, а не я. Знаю, что постепенно и что мозги на девяносто девять процентов из сосудов и соединительной - чтоб держалось - ткани состоят. Но где-то есть та граница, где я не я, а повторенная копия себя? Где-то есть то место внутри меня, где помещается моя главная душа, или я весь из фрагментов и стандартных ячеек? Может, и все и просто, но все равно не хочу быть копией, не хочу совсем уходить из своих мозгов, даже постепенно. И даже пусть я умру - не хочу.
- Ну что с ним неразумным поделаешь? - вздохнули родственнички. - А все-таки чем-то он прав.
Это были не совсем плохие родственнички...

Когда я рассказал эту сказку, спросил их:
- Может, я тоже в банке теперь? Вот что я думаю.
- Нет, нет. Игорь, мы же с тобой, и никуда: ни в пески, ни в постижения - не проваливались.
- Если вы есть. Впрочем, шучу. А может, я вас банку посадил, ваши копии? Опять шучу. Следите за моей мыслью дальше.
Что нужно, чтоб создать копию жизни? Копии людей, каким-то волшебным образом с них снятые и погруженные в модели пространства. Ну вот! Вы уже морщитесь, Марья Дементьевна? Вам не верится, что человеческую душу можно перелить в иной сосуд, чем наши грешные тела? Нет таких вместилищ, что ли? Вам не верится, что Зазеркалья могут быть миллиардов видов и дело, в общем, не в возможностях. Чудеса по сути проще пареной репы, и чудо не в чудесах одних... Послушайте, однако, меня дальше. Вы скажете, что душа человека не может существовать вне человека, отдельно от мира? Но поэты, художники оставляют нам частицу себя, даже не ставя это себе целью. Но Бог с ней, с частицей, не они же это сами в конце концов. Сменю пример. Самое сложное, непонятное, тайное из искусств - это музыка. И что же? Ее можно видеть в нотах, и для некоторых видящих ее она уже звучит. Ее же можно писать в цифрах компьютера, и внутри бороздок пластинок, и качания радиоволн. Для кого-то она звучит уже в нотах. Для кого-то хорошо уже то, что она просто лежит в коллекции. Все зависит от удобства пользователя и привычности развертки. И техника все развивается и развивается - от удобства к удобству и от желания к желанию. Но ведь могут быть и ДРУГИЕ, гораздо более дальние УДОБСТВА и ЖЕЛАНИЯ. Если, например, какой-то автосистеме поручить изучение блаженства адепта в моменты восприятий, и начать вычислять из этого все его будущие блаженства и желания, и потакать, потакать им. А если поручить вычислить душу? Детекторы лжи придумали на то, что человек скрывает. Но не на то, извиняюсь, от чего человек балдеет. А сколько картинок, звуков, друзей просадил мимо нас, и скольким мы по-настоящему рады?
Но это так, намеки... Мало ли что существа под названием люди еще не попытались сделать себе на счастье и на горе. Конечной правды нет ни в чем. И все, что я говорю - полуправда. Все, что я говорю, это для вас сегодняшних, для вашего слабого желания знать.
- А ты сам что, сверхчеловек?
- Боюсь им быть. Но грешен тем, что шагнул однажды чуть дальше человека. Так поверьте же мне наконец, что полную, адекватную во всех реакциях на окружающее, копию с души человека можно снять, и это не чудо, и не за пределами технических возможностей, как не чудо нотная запись с музыки и чудо сама музыка. Но вот пространство искусственных миров для жизни этих копий, как бы вам рассказать его...
Вы видели компьютерную графику? Захватывающие мобильные картины в удивительных цветах. Теперь подумайте: если уже сегодня машина развертывает на экране объемы несущихся навстречу миров и животных и людей внутри них, и ракурс взгляда несется по желанию управляющего, то почему, почему через сто лет нельзя будет заныривать совсем в этот СОЗДАННЫЙ МИР, существуя ТАМ всеми пятью чувствами, а не только взглядом? И забывая, забывая, кто ты и откуда пришел? Забывая и находясь в раю? В раю, созданном только для тебя, ярко осязая все его объемы, прелести и ветры? Почему этого не будет, если все стереофоничнее, голографичнее, объемнее засасывает нас же пространство наших сказок? Почему оно однажды не утащит нас целиком в себя, чтобы мы там царили? Царили своими душами среди всего, что радует нас, погружаясь, однако, в ненастоящих этих мирах во все мерзкое и великое, что было, есть и может быть с людьми...
- Вот уж действительно тогда каждый человек получит свою вселенную! - сказала М.Д.
- Сто лет ждать не хочу! - заметила Вера.
- Вы думаете, в этих возможностях заныривать в свои мечты для людей не будет зла, растления, размена несозданных душ? В каждой новой возможности есть зло. А ты, кстати, и не жди сто лет, ты и так в сказке...
- Ну Игорь, теперь я начинаю вам верить. Верить, что вы существуете, - сказала М.Д. с каким-то особым смыслом.
- Что, уважать начинаете? Погодите, еще проклянете меня за то, что я такой существую.
- Что ты такое говоришь, Игорь?
- Ничего. Просто есть вещи, которые я буду неспособен объяснить вам. Но теперь вы мне верите, что я могу создать вторую, отслоенную копию жизни и занырнуть туда? И в этой жизни будет почти столько же неожиданных счастий и несчастий, ведь столько людей в нее погружено! Копий людей, я хотел сказать. И значит, где-то еще живут настоящие, из плоти и крови, Игорь и Вера. И Вера никого еще не любит, и Игорь безнадежно влюблен в Веру.
- Бедные, - сказала Вера.
- Все это я сказал, чтобы в вас сдвинулось понятие об истинности, настоящности вашей жизни. Всего того, что вы называете жизнью.
- Ты хочешь, чтобы мы поверили в бесконечность твоих возможностей?
- Я сам еще не проверял до конца бесконечность своих возможностей. Если бы я захотел, чтобы вы в нее поверили, я бы начал совершать чудеса в этой комнате. И малой бы доли их хватило, чтобы у вас зашлась душа. Накрыть роскошной самобранкой стол или вызолотить все подчистую, как во дворцах из "Тысячи и одной ночи". Я хочу, чтобы вы увидели другое. Я хочу, чтобы вы поверили, что под нашей конечностью существует бесконечность. В мире конечное число людей, насекомых, трав. У человека конечное число ячеек в мозгу, узоров, по которым скачет мысль. Все конечное, и у всего есть граница. А бесконечность на нас не влияет никак. Значит, можно создать и вместилище, которое вместит все в отслоенном, перенесенном, воссозданном, каком угодно виде.
Компьютер - вещь не абсолютная и состоит из мертвого, земного материала и работает на электронах, в крайнем случае его хватит на полное моделирование небольшого острова в океане. Я же владею бесплотной энергией в виде пластичных полей. "Компьютер" мой тоже бесплотный, прозрачный, одновременно безразмерный и не занимающий ни капли пространства. А возможности мои равны энергии второй вселенной, поэтому я могу создать вторую, отслоенную копию жизни этого мира со всеми его людьми, настолько подробную, что в ней будет расположен каждый размокший окурок в канализациях Пекина, Бордо или Сан-Пауло. И я могу, создав вторую, отслоенную копию жизни, занырнуть туда.
- Зачем же тебе копия? Не лучше ли жить настоящим?
- Ждал этот вопрос. Когда есть копия, становится не жалко ни ее, ни оригинал. Если они ни в чем не отличаются, конечно, кроме пространства своего существования. А если так, то как самолету, существующему в виде математической модели, доказать, что он не самолет. Допустим, и в той жизни в лабораториях работают физики и никак не могут проверить свою жизнь на полную настоящность. Смешно? Вот тебе и жизнь, движущаяся в мире воображений и внушенных изображений! Или вас тошнит от раздвоения? Или вам все равно, кто вы: копия в радужной пленке модели, мозги в банках, люди?
- Не пугай, не испугаешь, - сказала Вера.
- Нет, это я для того, чтоб вам начать ощущать некоторые категории.
- Слушаем, учитель!
- Не смейся. Я не передам и десятой части. Я плохой учитель. Там, где я прав, кончается человек, но я не виноват, что мне приходится в себе терпеть такую правду. Что же это за правда? Почему я так начал пояснять вам все? Вы две женщины, и система всех ценностей этой сиюминутной, реальной жизни не дает вам возможность свободы, как если бы у вас было пятьдесят жизней в разных системах, как если бы вы были надо всеми жизнями и нежизнями. Вот тогда и постигаешь главное. Вот для таких и можно пророчествовать.
- Ну что же, пророк, пока у тебя все из вступлений.
- Главный вопрос, зачем живем. Я не отвечу тоже на него до конца. Ответить до конца - это переродить вас, а на такое злодейство я неспособен. Так зачем же все же живем?
Просто так, в пустоте, может прожить отдельный человек, может быть даже народ; может быть, наш планетный шар Земля тоже окажется эпизодом, ни к чему не пригодным. Но у самой ВОЗМОЖНОСТИ жить должна быть какая-то великая цель, смысл...
Вот музейные работники и другие, кому интересно, знают, что по одной вещице можно иногда понять дух целой эпохи, а вещица так, пустяк. Но нам-то что? От одних эпох остались только камни и черепки, от других уже рукописи, от третьих - фотографии, от четвертых - фильмы. Грядет и пришло объемный звук и образ. Скоро запах. Скоро можно будет заходить внутрь фильма и, бродя там, видеть с тех точек и то, что тебе хочется.
- Понимаем, жизнь становится банкой для мозгов.
- Нет, не жизнь, а ее надстройка - ДУХ, искусство. ДУХ ЛЮДСКОЙ ОСЕДАЕТ В ХРАНИЛИЩАХ ВСЕ ОБЪЕМНЕЙ, ДОБРАТЬСЯ ДО НЕГО ВСЕ ПРОЩЕ, А НОСИТЕЛИ ВСЕ НАДЕЖНЕЙ.
- Носители - это компьютерный термин?
- Да, наверное. Все сейчас смутно себя чувствуют в окружении компьютеров. Компьютеры не зло, зло – наши желания.
- Ты что, аскет? - съехидничала Вера.
- Это про какие желания вы намекаете, леди? Это те, телесные, которые от духовного отвлекают? Да это же милейшие желания, лучшие желания. Увы, настала другая эпоха. Это произойдет, и очень скоро.
Как это произойдет? Знаете идеомоторику - ну, ту, которой Мессинг пользовался. Цирковые фокусы. Держит за руку человека и угадывает, что делать надо. Говорит, что мысли читает. На самом деле, какими словами и что человек думает - для него потемки. Зато четко фиксирует, правильно ли он сам что-то делает.
По малейшему сопротивлению во время ошибочного движения и по легкости и помогаемости во время правильного. Здорово угадывает действие, какое надо сделать, место, куда надо пойти... А сегодняшние компьютерные наркоманы - прообразы завтрашнего - скрючились перед дисплеями, долбят клавиатуру. Убожество! Время проходит, пока с экрана прочтет, пока клавишу долбанет. Убожество. Даже устройства, следящего за зрачком и вычленяющего реакцию на слова, в этих машинах нет, хотя давно такие вещи придуманы.
А в единой музыке, в скольжении вальса ума и машины, когда твое мельчайшее угадывается: да, нет, туда, хорошо, вот-вот, ну и это, это подробнее, ну-ну, еще и в этом... И чтобы навстречу, как мерцающим потоком, бездны разворачивались. О Господи! Для конструкторов-то, для ученых... Ан нет! Для сладкой музыки, интеллектуального онанизма, неясных грез, где все вполовину и непонятно о чем. Для сна. Для вырождения в ничто. Так будет...
А когда друг к другу подключатся такими симфониями, действующими на все чувства, лишающими ощущения тела, с вывернутой душой, продолжающейся сколь угодно долго в другие души и мощную машинную систему. Тут важно, чтоб другие были одной музыки с тобой, что ли. Вот так-то... Ничего не станет нужно. Океан купаний друг в друге, где ты и тело, и вода одновременно. Из такого извращенного платонизма и все наши половые хулиганства покажутся невинной, здоровой забавой древних пращуров.
И это наше будущее. Оно настанет еще при жизни тех, кто ныне не бессмертен. Но минет и эта эпоха. Все минет. КАКОВА ЖЕ ЦЕЛЬ ВСЕГО? Или эта бессмыслица жизни вечна? Это ли есть светлое наше будущее, когда, подпирая друг друга, наркомания, искусство и наука сольются вместе?
И вдруг М.Д. спросила:
- Игорь, но ты что-то станешь делать? Какие-то чудеса? Или ты прячешься от чего-то?
- Откуда вы решили, что я могу сыпать чудесами? Я действительно буду прятаться. Я объясню потом, почему так. Вернее, потом вы сами поймете, если захотите
- У тебя каждое слово с каким-то тебе известным смыслом: "отслоенные копии", "пластичная энергия"...
- Но это же просто. Непластичная энергия ничему почти не подчиняется и может существовать только в виде взрыва, например. А пластичная в любых заданных дозах, объемах, тонкостях, оказывая какое угодно влияние на окружающую материю. Отслоить, отслоить... Ну, как бы это объяснить... Неужели я так далеко зашел, что меня перестают понимать? Ну вот, все забыли, как строились старинные парусники. То есть, чертежи-то остались, но по ним не построишь. Будет такой, да не совсем такой. Всех секретов ни один чертеж не вместит. А нужно знать даже, как ругался на верфи последний забулдыга, отесывая бревно.
- А если бы забулдыга не ругался, бревно бы не такое вышло?
- Конечно.
- Ты юморист, на полном серьезе.
- Женщины! Вот вам другой пример. Чтобы сделать прическу времен рококо, достаточно картинки. Но чтобы волосы и вся женщина пахли тем временем, недостаточно даже духов оттуда. Можно написать копию с картины, которую не отличить даже в лупу, сличая фрагменты, но стоит зажечь перед ними свечи, и слабый свет, отражаясь в тайных глубинах лака и краски, покажет различие... И вот когда количество познанного переходит в такое качество, когда в любую минуту можно создать совершенно до молекулы такой корабль, прическу, картину, это и значит, что я со всем их духом, истинностью ОТСЛОИЛ их бесплотный, информационный облик в свои внутренние лабиринты.
- И все равно, мне кажется, что мы поняли ну хорошо, если треть из тобою сказанного.
- Спасибо и за треть. И вообще, все неважно. Главное, чтобы вы начали понимать ужасы и тупики моей души. Интересная выходит лестница наоборот.
- Какая лестница?
- Я сначала знал не все, но много. А потом стер память, чтобы остаться мальчишкой. Спустился на десять ступенек. И все равно я больше чувствую, чем знаю словами, и даже для себя могу объяснить всего на треть от той осьмушки, что во мне осталась. Еще на двадцать ступенек вниз. Но когда надо объяснять другим, то снова на три четверти обрубаю, приспосабливаюсь к чужим ушам и восприятиям. И наконец, вы говорите, что поняли только на одну треть сказанного Так какой же ваш процент проникновения в ту большую, верхнюю истину?
- Куда уж нам, бабам неразумным, до твоих откровений!
- При чем тут ваше бабское? Каждый человек одинок перед тайной. И мне все равно никому ничего не объяснить, кто бы на вашем месте ни был. Все равно истина дается каждому желающему только из собственных самоглубин по мере его жажды. Бессмысленно поучать. Надо намечать желание тайн на самой ускользающей их глубине. В узорах и притчах самое высокое знание разбросано по миру, и я не смогу ничего добавить. Ведь нельзя никогда говорить о конечной правде, можно только давать ее чувствовать.
- И ты думаешь, что все только и жаждут знания тайн?
- Конечно. Они познают через все: через эрос, через подлость и радость, через скуку и пустые попытки быть...
- Игорь!! Здесь было пятно! - вдруг вскрикнула с испугом Марья Дементьевна, указав вздрогнувшим пальцем на кремовую рельефную старую скатерть, которой был застлан стол. Сбивчиво М.Д. объяснила, что... Что это пятно - память об одном очень неловком, но самом замечательном в ее жизни человеке. Она всегда садилась рядом с этим пятном, теперь уже почти невидимым. И глаза слабнут, и пятно светлеет, "но все равно, оно всегда БЫЛО, а теперь его действительно НЕТ".
- Простите. А я думал, что это я вчера пролил чай.
- Игорь! Ты же мне обещал не касаться энергии без... - заикнулась Вера.
- Обещал... Обещать-то обещал, но я все время невидимо проверяю, есть ли во мне то, чего я обещал не касаться. То заставляю моргнуть свет, то задержу или кину на пять секунд вперед стрелку. Я уже испарил все пятна со своей одежды. Оказывается, пятна - это жизнь, память, а иногда и самое... Хотя, что такое пятно? По словарю, грязное место.
Вспомните, Марья Дементьевна, какое оно было.
- С самого начала?
- Нет, просто, какое оно было на вид.
- Оно все время исчезало, но не должно было исчезнуть раньше меня. Это было в сорок шестом году. Ой! Оно живое! Вот!!!
- Сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый... - отсчитывал я, и пятно блекло, блекло, блекло...
- Осталось... - выдохнули обе разом.
- А чем оно пахло, ну когда было живое?
- Ликером. Теперь я поверила, Игорь, что вы всемогущий.
- Как Бог, что ли? Нет, тогда бы я знал все. И про это пятно. И никогда бы его не коснулся. Думайте вместе со мной, я сам многого не знаю. И не знаю, как сказать многое. Но послушайте дальше. Начало тех вселенных, что породило наши амебы и травы, то, что дает жизнь из материи. Первичное начало, которое смотрит сквозь словесную муть людей. Почему мы не станем умнее себя, если мы так близки к нему? Почему ОНИ, ТЕ, что в нас, не сделают сразу все хорошо?
- А если этого начала в нас - кот наплакал?
- Хорошо, объясню с другого конца. Старые вычислительные машины требовали вокруг себя штат ремонтников, которые знали все: от теории полупроводников до практической пайки и клепки. Что больше пригождалось, вопрос сложный. Но у развитого компьютера куча сложных блоков, связей, молниеносных процессов. Это уже проектируется машиной и "чинит" само себя, выбрасывая блок и указывая, что надо заменить, не останавливаясь, переадресует внутри потоки битов (остановки дорожают). Но чтоб так самообслуживаться, надо знать свои внутренние лабиринты и устройства. Все это обеспечивают программы. Но компьютер ВСЁ сложнеет и сложнеет. Насколько должна посложнеть программа, обеспечивающая бесперебойную работу? Не проще ли в КОНЦЕ САМЫХ КОНЦОВ вообще заложить полное знание самого себя... А что такое полное знание? Зачем тем дядям-ремонтникам теорию полупроводников преподавали, если они потом орудуют только паяльником. Или в каком-то идеале это все-таки нужно? Так что такое полное знание, если оно со всей современной физикой, химией, в конце концов со всей философией и формированием конечных нравственных целей связано? Где остановиться? Только техническое знание? Но ведь от такого компьютера потребуют обслуживания общества, выбора первоочередности, нужности ответов пользователю. Но, слава Богу, мы до таких совершенств не дожили. А что человек? Не знает ли он о себе и вселенной, физике этого мира столько же? Ведь он самое сложное (глубинно связанное) устройство этого мира. САМЫЙ СВЕРХКОМПЬЮТЕР СЕБЯ.
-Но если он знает, почему не скажет сразу все открытия, всю суть мира?
-А потому что знает в абсолюте, скопом, а говорит на наслоенном языке, и то, что называют знанием, на самом деле есть нужда незнания. Нужда знать это же самое, но только на нашем, нами сочиненном языке. На здешнем, сиюминутном уровне.
- Но тогда совсем непонятно, что же МЫ делаем, такие умные дураки, среди такой мудрой природы? Какой такой ум строим?
- ТАК ВОТ, МЫ НЕ СТРОИМ УМ, МЫ ДЕЛАЕМ ДУХ.
- Разница есть?
- Да, есть: за дух не та плата.
- Какая же?
- Тьмой и светом, мясом и кровью, истиной и неправдой, радостью и сладостью, жизнями, смертями - всем течением всего.
- Как жутко!
- Безысходно и бесконечно, но главное - бесценно.
- Цена - это жизнь наша?
- Жизнь наша ничего не стоит, это не цена.
— ???
- Если люди делают ошибку и платят за это стократную цену, но потом эта ошибка повторяется, значит, человечество должно платить миллионнократно. ЕСЛИ люди сожгут в ядерном пекле сами себя, то и достойны на то есть. Не каждый в отдельности, а скопом достойны. Хотя если и не сожгут, значит, сумели этого достойны быть. И если это и то удивительно, то, значит, так и должно быть. ДУХ должен быть удивительной силы. Мы монтируем ЗДАНИЕ ДУХА.
- А кто в нем будет жить: боги, ангелы или люди? Я не хочу за эту цену ТАКОГО духа и такого здания, - сказала Вера.
- Твоя природа у тебя не спрашивает, рожать тебе или нет. Это тоже природа нас всех, все мы обречены ей.
Сейчас дух без соединения раскидан по книгам, звукам, случайным штрихам. Когда его начнут загружать в объединенные системы, когда в нем научатся находить очищенные, взаимогармонизирующие моменты... Например, картину и музыку можно записать цифрами, но развертка для них разная. С другой стороны, в Америке появился феномен, который, поглядев на дорожки пластинок, угадывает музыку. Раз внутри человека возможно совмещение разверток, то и внутри автосистемы подавно.
Сейчас одно называется наукой, другое - властью над энергией и производством, третье - искусством и опытом эпох. А когда все сольется в какой-то единой компьютерной сети, управляющей энергией и хранящей черновики талантов... Вернее всего, сольется немножко не так, но не в этом дело. Когда все сольется, ДУХ ОБРЕТЕТ ВОЗМОЖНОСТЬ ЯВИТЬСЯ И ПОГЛОТИТЬ ВСЕ. Полное поглощение духом наступит раньше, чем все созреют, оно неостановимо. Борьба против него бессмысленна. Торможение в масштабах несколько эпох невозможно. Оно есть конечная и главная цель всех высоких человеков.
Дух неостановим. Пробьется, пролезет сквозь форму унитаза, сквозь думы сухого математика. Сквозь то, где его и подозревать не могли. Его не допустят? Поставят контрольные фильтры и рутинных людей? Но кто-то сделает всем плохо, и все растопчут рутинных людей, их "мы стояли на страже!" никто не услышит. И дух зациклится с энергией и со всеми душами, наркотизировав их своими глубинами и отзвуками. И будет одно ЗДАНИЕ ДУХА. И в нем растает вся серая масса, расползшись по своим уголкам полного удовлетворения. Служебная роль человечества будет выполнена, начнется сжатие...
- И все мы серая масса? - спросила Вера.
- Не мне судить, но великие не очень-то верят в вечно добрую и здоровую массу, и, стегая ее проклятиями, все же любят, любят больно и окаянно. Это питательная масса, гидропоника духов, монтирующих дух. Мать - сыра земля всех начал. А мать...
- А какая награда тем, которые не в массе, всем праведникам твоим?
- Это сложно объяснить, потому что внутренние ценности человека как физического и духовного тела постоянно движутся и только к исчерпавшимся в высшем смысле приходит истина. А таких нет.
- Так значит, никакой награды?
- Есть память о времени, о попытках какого-то художника. Память о памяти, какая отразилась в других. И с памятью обо всех временах и попытках может вычислиться какое-то высшее число. И тогда можно будет делать миллиарды картин, которые художник не писал, но которые АБСОЛЮТНО ЕГО. Скажите каждому художнику, что все его неоправданно тяжкие попытки потом смогут распространиться в бесконечность, притом без всякого ограничения материала, объединившись со всем недостижимо хорошим и улучшив со своей стороны все недостижимо хорошее...
- Это бессмертие, да?
- Да, люди хотят быть бессмертными. Но я бы сказал тем людям: "Неужели вы лелеете ни с чем не расставаться? И вы хотели бы на тот свет с мотком своего кишечника, со всеми своими угреватыми порами и застрявшими на ничтожном рассуждениями пролезть? Или ладно, такими, когда вам особенно хорошо и свободно? Наверно, чтобы улучшить со своей стороны все недостижимо хорошее? Если дети умирают во взрослых, почему должно быть полное душевное бессмертие для всех? Если жизнь растаскивает и разменивает человека, почему бы смерти не утащить последнее?!
- Поразительно, Игорь.
- Что, Мария Дементьевна?
- Я зря, конечно, так думаю, но все же - временами, что вы гипнотизер и мошенник.
- А как мне говорить, чтобы вы слышали?
- По-моему, пора вымыть посуду и мне отдохнуть.
- Посуда чистая.
- Странно, действительно чистая. И теперь вы можете той же тайной силой отослать меня, старую, спать.
- Я хочу честности.
- Тогда вы должны пообещать...
- Посмотрите на Веру.
- Да, я вижу.
 - Что? Испорченную влюбленную девчонку, по глупости заглядывающую мне в рот, или египетскую богиню, положившую на скатерть руки и имеющую все же себя на свете. Верную дочу или истину в облике?
- Вы авантюрист или действительно человек?
- А вы боитесь мне верить СОВСЕМ или не хотите ничуть? Я обещаю не огорчать вас ничем плохим. А хорошим - если сами огорчитесь.
- Тот ли я человек, кому вам хочется все рассказать? Смогу ли я понять все, о чем ты думаешь?..
- Я все равно буду рассказывать это полувранье-полуистину. Мне никак иначе. Я даже могу усилить ваш мозг, ориентировать на восприятие, втиснуть в вас, затронув прямым постижением, многие категории. Нет, я буду честным дураком. Мы много раз и долго будем пить чай, пока я не расскажу все простыми словами, пока не надоем до отрыжки. Я отграничу этот дом от мира, от времени, от всего внешнего. Стоите ли вы моих объяснений? Так же, как и я, их не стою. Так же, как и все дальности не стоят нас всех. Если хотите отдохнуть, отдыхайте. Я тоже тогда лягу здесь, на диване.
- А я буду сидеть просто так, потом приготовлю на ужин, - сказала Вера.
И отдохнув, мы вернулись друг к другу и снова уселись за стол. Немножко посмеялись о чем-то пустом, размешивая кофе. И снова я опрокинул настроение:
- Мария Дементьевна, я жду от вас один вопрос.
- О чем?
- О том, что мне пора спасать мир, раз я всемогущий.
- Но это очень серьезно - спасать мир.
- Да, для этого надо быть беспредельно добрым, мудрым и любить людей. Не проще ли мне было выбрать из людей лучшего и отдать ему всю энергию, и пусть он ведет нас к раю?
- Ты действительно способен отдать самое дорогое - свою способность делать чудеса?
- Самое дорогое - нет. Веру отдать неспособен. А чудеса? Для познавшего их они стоят так мало по сравнению с другим! Я не рисуюсь. Поверьте, это не подвиг - отдать свою энергию другому. Это даже в некотором смысле убийство того, другого. И чем он меня лучше, тем хуже ему.
- Откуда у тебя право все знать заранее?!
- Оттуда. Но, наверно, вас волнует вопрос: хоть что-то можно делать? Пока я здесь с вами, всемогущий, болтаю, сколько неповинных детей умерло, сколько растоптано душ! И если я действительно всемогущий, простится ли мне то, что я тут с вами разговариваю?
- Чего же ты хочешь? Всемирной власти, поклонения, признания?
- Ни капли.
- Ты уж прости меня, Игорь, я, наверно, и поверю во все, но я человек и где-то даже учительница. Если это не обман, то я не верю, что можно так.
- Что можно жить, видя, как гибнут дети, и знать, что ничего не надо делать? Что мне нельзя делать никакого добра и знать это твердо?
- Я понимаю: "сверхзнание". Но как оставаться человеком в таком "сверхзнании"? Какое право ты имеешь называть себя любящим Веру и человеком?
- Любовь от меня не зависит. И человеком я остался случайно. Таким вот, который может сидеть и пытаться что-то доказать. Доказать то, что все равно никто не воспримет...
 Раньше путешественники, приходя из дальних краев, приносили кусочки расшитого шелка, статуэтки из храмов, чудесную посуду, дивный камень и, выкладывая все это одно за другим, говорили об огромных, до небес, статуях, пышных райских садах и чудесных изобретениях. Им верили не совсем, но все же допускали, что такое возможно. Так и я, принесший осколки постижения. Как заставить поверить в то, чему я сам стараюсь не верить, ища обходного пути? У меня глубоко отнята память о доказательстве самых жестоких и невероятных истин. В этом действительность моего сохранения. Как доказать то, что мне самому не доказано и лишь встает интуитивной стеной внутри. И правота этой стены проходит сквозь все мои непроверенные уверенности. И чем больше я трачу желания, чтоб пробиться к каким-то логическим подпоркам, тем более музыкальна безысходность моего пути. Я не демон, а людской человек и сам не согласен с той правотой. А вы тем более не поверите мне совсем никогда. Вы не были в тех точках познания. Но допустите, поиграйте со мной в сказку. Может быть, разубедите меня. Может быть, я действительно раб поглотившей меня вселенной, которая отняла мою человечность! Вы обе хорошие, так помогите мне выпутаться, и мы вместе сделаем рай.
Давайте думать, что я не прав, и радость каждого человека дороже всех неисповедимых путей. Давайте сделаем рай, свободный, мягкий мир под голубым небом, устланный ковровыми дорожками, уставленный деревьями в кадках. Желаете рай в душах всех людей? Энергия моя абсолютна. Или хотя бы наказать все зло? А рай доделается достойными людьми сам.
Вы даже представить не можете, сколько способов наказать зло так изощренно, чтобы заставить его есть самого себя. Чтобы лживые, подлые и садисты приходили к распаду на месте своих намерений, чтобы клейма засветились в ночи всех темных гадств. Какая бездна безошибочных механизмов внутри самих губящих кастрировала бы все сволочные начала. Одним мановением я могу запустить все это с данной секунды. И все это будет конкретно связано только с серьезным злом и ничуть не помешает шалостям, пустому вранью, безобидным извращенцам и пассивным ханжам. Мир даже не встряхнется. И перешедшие за грань не смогут рассказать свой ад никому. Ах, как бы я сейчас хотел устроить такой психодром! Как хочется сейчас... И почему те первоначала внутри нас, те кто смотрят сквозь наши глаза, на нашей лжи, зашедшей за предел, не устроят такой сжигающий распад. Уничтожение уродов духа сослужило бы естественному отбору достойных. Но у многих из нас страшный поступок, за который каемся. Не ударит ли по всем такой механизм?
Сделать что попроще? Давайте уничтожим все немощи, болезни, вашу старость, Мария Дементьевна. И вы будете снова Машей с чудесным юным взглядом, и Вера меня станет ревновать, ведь я и так люблю ее "ба". Но не буду искушать. Начни с себя, как было кем-то сказано.
Прежде всего, достоин ли такой тип, как я, этого подарка энергии всемогущества? Хорошо бы его вообще всему человечеству. Ну что он жмется, Игорек Монахов? Ну, если сам никак не пользуется, дал бы всем! Кинул бы подарочек родному царству Земли. Хоть крошку? Хоть блестку от алмаза! Почему малости нельзя сделать? Не у того эта энергия, либо нет ее вовсе и вымысел она книжный. А кому бы вы дали? Опускаю многие "мне бы", "я бы". Кому бы дали, если не себе? Какому? Упрямцу ясноцельному? Гению, ушедшему в бесконечность? Чтобы он переворачивал и перекраивал вас, заставляя жить так, как вы не живете? Как ему со всем его всемогуществом виднее? Если себе не сможете взять, то дали бы самому застенчивому, робкому, тихонькому, тихоголосому и доброму до крайности, чтоб даже мух не давил, а в форточку отпускал. Уверены ли вы в безошибочности самого умного человека? Уверены ли в абсолютности владеющего абсолютом? Уверены ли?
- Ты сам в себе не уверен и боишься что-либо начать?
- Я-то уверен. Я могу смоделировать мир, запустить в эту полнейшую модель любую добрую идею и посмотреть "фильм о том, что будет потом". Добро или зло выйдет из намерения, смогут или нет люди извратить это? Поднимет ли это всех новым возрождением или плюхнет в болоте? Не трогая мира, я могу сколько угодно: семь, семьдесят, семь миллиардов раз – отмерить, прежде чем сделать что-то. Мне ли, всемогущему делом, и в мыслях не быть уверенным?
- Тогда беспокоиться не за что.
- Беспокоиться не о чем, я никогда и никак не поступлю. Слушайте дальше бред ходячий пятой ноги собачьей. Пейте чай и слушайте.
Допустим, ты откровенный человек, свой парень, бремя царства тебе ни к чему (итак, есть за что любить и влюбляться). И ты обращаешься прямо - напрямую, входишь на манер вождя во все телевизоры и толкаешь речь: "Дорогие человеки, недавно я провалился в какие-то дебри особой энергии. Что это за дебри, мне разбираться не хочется, но энергии здесь хватит на всех. И можно сделать так, чтоб расходовалась с общего согласия на построение всемирного рая". И тут выясняется, что можно как-то и отдать, провалив другую душу в это соединение. Но обездушить, сделать никому не принадлежным нельзя. Ведь тогда это просто мертвая, не подчиняющаяся никому структура, иная вселенная, сжатая в маковое зернышко, которое ни смолоть, ни сжечь. Ну что ж, ты, как хороший парень, оставляешь этот неоскудевающий кошелек у себя, но открытым для всего человечества. Ну не передавать же его другому! Вон сколько мерзавцев ходит и зауми придурковатой.
А дальше люди, работая на вычислителях... Если дашь абсолютные вычислители, начнут проваливаться в абсолют. Но сам ты далеко не лазил, и вычислители твои отличаются только решенностью людских, технических проблем оперативностью, емкостью, точностью, компактностью. Так вот, люди моделируют, строят раи, рушат, заходят в тупики и начинают требовать от тебя, чтобы ты своим увеличенным умом чуть подальше был, предостерегал их от ошибок, создавал своим умом более полные, не схематичные, а музыкальные модели их человеческого развития.
И... ну конечно, сначала ты поймешь, что твои впереди - это только чуть, только пролог к новым ошибкам и тупикам, которые уже только твои, ибо ты был чуть впереди. А быть совсем - это значит уйти в неведомое далеко, откуда многое не объяснишь. Стать академиком наук перед неандертальцами. Остается одно: ВСЕХ ПРОВАЛИТЬ В СВОЕ ДВИЖЕНИЕ. Я это могу. А вы согласны, люди?!
- Игорь, что ты от нас хочешь?
- Чтоб прикоснулись.
- Но даже без всемогущества твои теории имеют самостоятельную силу, содержание.
- Браво, я рад, что вы это поняли. Любая сказка, рожденная духом, имеет бесконечную силу.
- Ну, тогда каков же твой лозунг этой силы, твои тезисы?
- Я не дорассказал вам, но пока два:
1.НЕЛЬЗЯ БЫТЬ УМНЕЕ ЗАСЛУЖЕННОГО ВСЕОБЩЕЙ СУДЬБОЮ ПУТИ.
2.БЕССМЫСЛЕННОСТЬ ДАРЕНОГО ДОБРА.
- Уникальные лозунги.
- Просто проистекающие из моего положения.
Я отказался от того, чтоб переделывать и переделываться. Есть ужас мира сегодняшнего, сделать лучше означает мне стать конечным ужасом. Я не говорю о трагичности и конечности меня. Никакого безобразия не наступит, если завтра я не выйду из купания в моделях на берег других счастий. Никому, кроме близких, не будет потери, если я завернусь в свои сны, в особые раи чудесных царств и вас возьму туда.
Если мир завернется в сны, КАЖДЫЙ В СВОИ, никому не станет плохо, всем будет здорово, очень здорово. Все станут вечно живы и душами, и телами, умрет только мир. Многие скажут: "А стоит ли этот мир жизни в нем? Издевается он, этот Игорь". Ну не гад, ну не сволочь же я главная: не хочу дать самого большого счастья всем? Проклинайте меня, гибнущие и страдающие, как неспасителя своего. Проклинайте! Проклинайте как неспасителя, ибо только я знаю, что, спасая, убью даже что-то большее, чем мир. Много ли стоит он, ваш мир? Я могу отслоить копии от него в виде цифр, невидимого полярного объема в каждый момент жизни этого мира, и, отслаивая эти копии, пускать каждую по своим рельсам, к своему раю, и заныривать в эти равноправные, хоть невидимые вам, миры, из вас же состоящие. И, может быть, мы с вами в одном из них. И убийство полной, саможивущей модели внутри машины равно преступленью, убийству вашего пресловутого человечества.
И НЕТ НАСТОЯЩНОСТИ, КРОМЕ ЖИЗНИ ИЗ ЖИЗНИ И ЛЮБВИ ИЗ ЛЮБВИ. Кроме пятна на скатерти, что дороже всех миров.
Мир вечно у одра смерти. Умирают эпохи, отличные люди, идеи. И в финале этот благой все отбеливающий диктат объединенного духа. Страшный суд, который не осудит ничего, ибо все свершилось. Так что же мне? Волочь непроживший мир к этому концу? Сделать перескок, уничтожение нескольких эпох, подвинув всех в будущее. А вдруг среди них эпохи Возрождения, и прекрасные дети тех садов не родятся? Вдруг вы не родитесь? Вдруг это было бы раньше? И во имя чего все? Во имя нескольких миллиардов почти насильно живых людей. А не истинно живых, как должно быть. Хоть в смерти, хоть в жизни истинно живых, как должно быть!
- Ты действительно властен над жизнью и смертью?
- Ну, властен. Но вы уж меня прямо из авантюристов в Бога решили записать. Бог, который никак не найдет себе применения. Атеистический Бог, сам доказавший свою бессмысленность. Ну, а кроме смеха, ведь и научные достижения где-то в узких точках, по мелочам, по фрагментам властны над распадом и восстановлением. Почему, имея механизм – подчеркиваю, механизм или систему абсолютных для данной веселенной возможностей, - почему я так чисто материально, в яви и не властен?
Может быть, Вера меня больше полюбит оттого, что я властвую над такими вещами? Или вы, Мария Дементьевна, будете еще больше меня уважать? Или самому мне привалит много высокого счастья? Видите, есть что-то большее этого всего. ТО, что мне никак нельзя трогать, если не хочу подменить абсолютом каждое свое движение, уравновешенное трагедией внутри.
Все, давайте поедим. У нас еще часок после ужина, и все. Во время этого часка я попробую доказать то, что сам понимаю хуже всего.
- А может, не надо?
- Невозможно переварить то, что я наговорил?
- Нет, мне кажется, я многое поняла.
- Да ничего вы не поняли!
- Почему ты так считаешь?
- Потому что ничего не успел сказать.
- А может, не надо так жестоко?
- Конечно, не надо пересказывать Бетховена глухим, но вам захочется снова знать: в чем же смысл нас всех, где концы?
- Но если так, то где же святое, главное? Иначе ты просто коснувшийся эапределов несносный мальчишка.
- А я разве спорю, я вообще ни с чем не спорю. С глупыми - бесполезно, с умными - сам дурак. Только что прирастать в любую сторону могу как безразмерный чулок или как нечто совершенно любое по своему пошибу.
 Значит, ты глупый?
- А что такое умный? Который все знает, который все может или который может перехитрить судьбу?
- Да ну тебя!
- Нет, но я уникальный. Да я не в том смысле, что всемогущий, это уж как-то само собой. Но вот что я думаю. Эта энергия, вселенная ну не может быть, чтоб к одному мне приходила, и, наверно, в нее проваливались, сливались, улетали. А я единственный, который отчего-то сумел обмануть жестокий механизм. Я сумел удержаться на краю, на двух стульях. Может быть, потому, что я был наполовину в Вере, хотя рядом с этим любая любовь - пушинка. Давайте поедим в конце концов.
- Послушай, Игорь, кто был тот человек, который привез сумку таких продуктов?
- Откуда я знаю?
- Но нам никогда...
- А мне казалось, что у Вериного отца достаточно знакомых, которые...
- Да, это есть, но тут такое!
- Я больше ничего не сделаю, а то во всем станете находить чудеса. Я действительно не знаю, кто этот человек. Я не знаю, КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ. Может, этот человек, что заходил, видел двор совсем другого дома. Я не знаю, по каким проводам, какими голосами шли какие звонки, какая путаница и непонятица возникла. Одно могу сказать: продукты настоящие, от местных тузиков. И я дал системе приказ, чтоб ничего не было затронуто. Про вас никто из них не знает. Главное, все настоящее. И надо жить спокойно.
- Ты страшный человек, если так, - сказала М.Д.
- Почему?
- Ты можешь вмешиваться в историю, в жизнь государств, вовсе не ставя в известность никого, вызывать события противоречивые и необъяснимые.
- Боже сохрани. Но могу, конечно, на любом уровне.
- Но начинается с малого, если вот так кормиться за чужой счет, - съехидничала Вера.
- Оставьте, сударыня. Тараканья возня туземных тузиков неостановима, как вечное движение, и если направлю одну левую струйку еще левее, все просто повернется по кругу.
- Ба, ну не надо еще проблем. Я Игорю говорила.
- Ладно, я и голодным согласен быть, я вообще не хочу никак существовать: ни сказочно, ни по-людски. Можно ведь так приобрести, что опустеешь ко всему. Это не шампанское, это крюшон. Мне, наверно, нельзя теперь пить никогда и ничего такого. Хотя, наверно, может быть, и можно, а может, и нужно.
- Значит, ты все же не всемогущ беспредельно?
- С чего вы взяли?
- Ну, отдать, например, энергию всем людям не можешь? Нужно, чтобы она была связана с личностью. Так я поняла? Не можешь дать идеальный рай, который
не сумели бы извратить? Сам разобраться во всем, оставаясь собой, не можешь.
- Неправильно. Я могу что угодно. Я могу все. Нет того, что не могу. Подарить всем сразу энергию. Дать идеальный рай. Я могу даже такое, чему вам верить не захочется. Многое мне вам и не доказать никогда.
- А тебе надо все доказывать?
- Я иногда бы хотел, чтобы мне верили, особенно в мелочах. Мне бы самому себе доказать.
- Тебе и так во всем поверят.
- Кто? Я не выйду к толпе никогда. Я буду жить Игорьком. Главное, чтобы вы знали, что это материалистично все до донышка. Только иногда сил не хватает познать эти простые механизмы двух качающихся систем. Есть, конечно, предел и моему желанию. Я, например, не могу развернуть обе вселенные, не поменяв их, но этот предел вне всех возможных пределов людских желаний. Преодоление таких пределов никому и ничего не даст даже теоретически. Стоит ли думать о том, что никак не употребимо?
- Ты сам себе врешь! Говоришь о тупиках, куда загнал свою душу, о том, что многое нельзя и тут же о том, что нет ничего, что нельзя было бы решить, поправить, переделать. В чем же твоя безысходность всемогущества, в позе?!
- Моя безысходность - это вся конструкция мира. Непонятно? Ну, она хотя бы в том, что я собираюсь, не подвинувшись ни одной состарившейся клеткой, жить вечно. А жить вечно означает стараться остаться человеком, который живет только человеческим, окружающим. Тогда внешний мир должен остаться непредсказуемым чудом. А чудом он будет, только если живет сам от себя, а не от подаренного. Я могу, например, хоть завтра устроить, чтоб нашли все люди трансгалактический корабль, но 6ез экипажа, с мега в мегной степени энергией. И корабль подчинится только при гармонии среди людей. Насущные потребности каждого столь серьезны, что захотят и сделают свободный, мягкий мир под голубым небом, устланный ковровыми дорожками и уставленный деревьями в кадках. При окончательном овладении энергией он станет огромен и приятен для всех 6ез исключения.
- Плохо ты знаешь людей. Есть многие, чьи интересы выпадают из общих стремлений: их желание властвовать, гробить других, и это они не отдадут ни за какой рай.
- Но и на них есть свой предел: жизнь, здоровье, сама смерть, желание конечного покоя. Никуда никто не денется. Приползут!
- Как же ты сделаешь этот корабль?
 Синтезировать любую вещь могу. А тут вещь большая, сложная, несущая идею, но не абсолютная по природе, потому даже передавать ей энергию нет надобности. Только и всего.
- Скажи как просто!
- Я уже моделировал и увлекался такой идеей, она тоже отравила меня своими тупиками и не дала ничего хорошего. И поэтому люди не найдут корабль.
- А что же хорошее?
- Вы хорошие. Вы еще за меня думать боитесь. Подыскивать мне выходы. Сколько за меня думальщиков разведется, если узнают, что есть я такой. А пока подсказать выход? Надо сделать... Бога, что даже проще.
- Даже проще?
- Конечно. Бог – это совершенство. Сам я совершенством быть не хочу, и врагам тоже такого не пожелаю. Абсолютное совершенство - моя замкнутая вселенная. Но она - ноль, индифферентное ничто и только усиливает личность, не растворенную в ней. А личность - это не бесконечно-мудрое, безошибочно-ясное. Личность - это личность.
Но я ли не найду из всего выход: БОГ БЕЗ МЕНЯ, НО ИЗ МЕНЯ? Чтоб самому не соваться в дебри полета в никуда, отправлю туда копию себя. Отслоив от себя не полную, то есть непротиворечивую модель с устойчивой фан-идеей слабого родовспоможения мировой гармонии. И пусть эта познавшая совершенства копия и вершит по методу провидения, по методу сведения счастливых "случайностей".
То есть создать Бога, выходит, настоящего, полярного (из поля), в форме духа, который и молитв-то не слышит в отдельности, а просто исполняет свое покровительство в бесконечной мудрости. Вот это да! Вот это я всемогущ и свободен!
- А почему это слабой помощи мировой гармонии? - спросила Вера.
- Чтобы не подменил собой эту гармонию. Чтобы Богу Богово, а людям - людское.
- Право на ошибки и зло?
- На зло права никто не имеет. Имеет на жизнь. А из тебя бы, Вера, прекрасная богиня вышла.
- Шутишь?
- Давай хоть сейчас наполним мир! Может быть, даже твоя полная копия станет всезнающей, всепонимающей и неушедшей. Хоть я не делаю пропасти различия между душой мужской и женской. Но ОНА ведь не станет все время заглядывать дальше (нужно это или нет). ОНА ведь взглянет, насколько светлее будет. И тело свое не разлюбит до конца, и нас всех не разлюбит. Не будет несуществования. ОНА ляжет на мир, а не упадет в себя - серебряная паутинка на земном шаре. Паутинка с бесконечно задержанным вздохом и широко открытыми, ко всему готовыми глазами. Ах, какая богиня миру! Какая богиня!
- Ну что у тебя за привычка вышучивать самое лучшее?
- Чтоб это лучшее не доконало меня своей хорошестью! А та богиня, она ведь не ты. Она и над тобой будет.
- Твое богиньство предполагает полное очищение, и если на то пошло, то каждая женщина способна быть великой богиней.
- А я так не хочу. Это мало. Я хочу считаться больше всех способной к этому. Пусть по какой-то маленькой линии, но которая бы одухотворяла все понятие обо мне. Ведь должны быть и хорошие различия в этих твоих выхолощенных абсолютах, иначе моей песни нет ни в чем, или она только в наносных милых штучках, а я так не хочу!
- Чисто женская ахинея. Нельзя вас делать богинями. Но ты незаметно подсказала мне самое главное. Выхолощенный абсолют на уровне Бога постепенно выхолостит мир. Несовершенный же абсолют на уровне меня, человека, подменит мир собой. Я знаю, многие люди, хоть сейчас под любой из этих абсолютов, лишь бы гарантия укрытия для души и тела, лишь бы радость от жизни, лишь бы хорошо.
- А как это выхолощенный абсолют повлияет на мир? Он-то вдруг у тебя специально созданный, чуть помогающий, чтоб не подменить собой ничего, то вдруг выхолащивающий. Ты врун, однако!
- Что сейчас самое страшное людям? Давайте думать. Смерть, нездоровье, война, старость? Ну а если б действовал этот, чуть помогающий Бог, ведь не отменил бы он совсем эти вещи? Ну а если не отменил совсем, то какая на такое провидение надежда? Чтоб смягчило? Чтоб болело не так больно, умиралось не так страшно, старелось не так быстро? Чтоб не стократной цена за ошибки была, а хотя бы десятикратной? Это, чтоб ядерный ужас приостановился наконец, пока еще не все погибло, но уже достаточно людей сожжено, чтоб одумались и десять раз зареклись! Чтоб болезни, хотя бы самые страшные, не висели над человеком. И так незаметно во все вмешиваясь, как будто люди сами все делают, подкидывать им в нужный момент разные, "счастливые случайности".
Что дальше? Ну, меньшую цену начнет человечество платить. А станет ли новая цена справедливой? Каждая жизнь есть бесценная вселенная, как бы она ни была загажена и бестолкова. А тут вместо миллиардов предлагают откупиться миллионом. Все равно кощунство. Но ведь будет и продвижение - гибель миллионов станет злом первой величины. И снова, почти сами, люди помудреют и станут гибнуть тысячи, единицы, никто... Вот сколько надмирный дух мой, провидение мое проведет работы. Всегда лишь на чуть-чуть ослабляя натиск зла, оно сведет его на нет.
Но зло должно уменьшаться благодаря нам, всем, добру, а не за счет всего. Зло стереть, а музыку духа оставить среди людей - так не выйдет.
- Наша жизнь в иные времена такая, например, помойка беспросветная, что искать здесь музыку духа... - сказала М.Д.
- А вы думаете, что музыка духа - это нечто дивное, возвышающее. Вспомните, как красивы нам прежние века в своих картинных свидетельствах. А ведь и там была своя тупиковость, о которую разбивались в кровь тогдашние вечные души. А как хочется слазать туда, за рамку этих картин, за счастьем, так сладко написан каждый листочек на тех деревьях, так много его там, ТОГО СЧАСТЬЯ. И оно во все эпохи прет сквозь все, даже когда находишь коробочку из-под духов двадцатилетней давности.
- Значит, ради аромата эпохи нужно злу не мешать губить людей? В этом безысходность твоего всемогущества? Может, тогда еще больше начать провоцировать этот мир гадостью, если нельзя делать добро?
- Зачем? Чтоб хорошим было еще хуже? Чтоб надежда уменьшилась во всех? Как можно? Вы меня за дьявола не посчитайте! А впрочем, можно, оставляя всегда шанс на победу, на надежду и иногда отдавая этот шанс. Иногда, как в лотерее, отдавая этот шанс и всю прибыль оставляя себе. Того и гляди, вы меня убедите, что пора стронуть мир.
Но я думал над еще одной мыслью - о человекокопиях, моющих мир кровью.
Создают писатели и артисты героев, в которых сразу до боли влюбляются и которые своей гибелью утверждают точку истины в мире. Они, несуществующие, как бы живее нас, полуживых.
И я могу так же, мобилизовав гений своих желаний, ваять биороботов и отсылать их воплощение поперек путей всех политических мафий. Во все места, где даже за правдивое слово платят кровью. Но есть два но: для начала в них должны влюбиться, в аромат этого человека, и где граница, когда предельно реальный образ, отмеченный действительной цепочкой событий среди людей, превращается в человека? И не привыкнут ли все, что всегда найдется рыцарь и всегда его убьют.
Можно двинуть эпоху, и спасти, и защитить, для этого самому стать стопроцентной эпохой.
Я знаю, люди платят миллионократно за каждый свой сволочизм, и расплачиваются чаще всего самые невиновные за натворивших. Я не Христос, чтоб заплатить за все собой. И есть ли она, та Голгофа сегодня?
И нет мне оправданий!
Если даже делать что-то тайно и мало. Если что-то делать! Я убью что-то большее, чем безразмерный я, чем мы и самый лучший из нас. Я знаю, что что-то убью. А что и как - не знаю. Как его назвать? Это, может быть, ЭТО?
ЭТО очень парадоксально, но ЭТО идет сквозь все. И если ЭТО подкосить, то и влюбляться перестанут, в самом половом смысле...
В смертях - правда, в уродстве - правда, в вонючих жидкостях из нашего тела - правда. Укажите мне не связанную правдой неправду, которую можно убить сейчас.
И как же мне сказать всем: "Либо полюбите мир с ужасом, ненавистью, обшарпанными провинциальным столовками, торжеством духа и смертью в мучениях или разрешите мне убить вас через рай! Это сладостное убийство с оргазмом в конце, и всем будет хорошо, всем. И никто не поймет, что что-то гибнет!"
А сам-то я миллионер, размышляющий о пользе нищеты. Сам я как? Умру или буду бессмертным? Нет, не смогу загнуться как человек, в больнице, на исходе безысходности, в ужасе, среди боли и вскрика души. Защищен...
Но та дальняя музыка скоро размоет и растащит меня. Может, очень скоро будет казаться мне, что нет ничего больше в мире сладкого и нового. А там, за краем, в полете возможностей, пусть на миг, но как новая юность...
Да нет, я не спешу туда. Меня радует, когда я дурачок среди своих. Досадно, но радует. Вот когда стану покорять всех силой своего дальнего и ближнего ума. Когда вырасту до насмешливой, пустой, страдающей верхушки. До такого, которого любят все женщины и который сам уже выбрал смерть оттого, что жил далеко, дальше, чем полагается. Но пока это для меня даль дальняя. И я радуюсь. Все равно, ТАКИМ с мира не слиняю.
Врешь, Бога из меня не сделаешь! Я Игорек Монахов пока что.
Аплодисменты!
 История людская - наркотик пустоты. Сначала убивали тело, и не давали быть душе. Потом, в светлом будущем, души, оседлав комфорт внутренних мановений, начали распад внутри самих себя. И всегда очень дорого заплачено за лучшее, чем все мы. Крикнуть мне, что ли, сквозь настоящую эпоху, показав те фильмы будущего: "Люди, живите! Живите, люди!"? А кто поймет? Кто поймет, ЧТО я крикнул??
Я смотрел фильмы о лучшем. Где все катилось к точке абсурда. А правда только там, где за нее заплачено. Я ни в чем не виновен. Я искал. Я искал вам душу. Я искал…
А мне скажут они все: "И пусть все к абсурду, но дай в яви фильм о лучшем, все равно все к абсурду, все равно там прекрасней". А я что скажу?
- Но если ты сможешь сделать что-то хорошее сейчас, то неважно, чем оно потом кончится. Разве не искупление само дело? Если ты спасешь кого-то, сам факт события разве не искупление? У тебя есть совесть. Весь мир помешался на ожидании чуда, а ты!..
- Где вы видели одно дело, за которым не захочется сделать еще? Пусть за меня будет все делать мой внутренний ум. Но он будет возражать и соглашаться со всем миром. И я, читая и слушая сам себя в речах и мыслях других, стану все равно бесконечно несчастным, ведь придется в конце концов на себя взять всю функцию правильного развития мира. И это развитие будет только правильным. Весь мир будет жить моим духом, расширять его и обвинять.
- Значит, умирающие от болезней, в которых они не виноваты, дети, тебе тоже ничто? Покончить с мелочью новой чумы - это тоже вмешательство в дух, карму, черт знает во что?!
- Вообще-то, я "атеист", для упрощения, пока. Но смерть каждого - это иск к оставленным. Деньга, банкнота, оплачивающая наше проживание. Можно это уничтожить? Но давайте сделаю рай, жизнь после смерти. Бесконечное пространство для каждой души.
- О чем ты? Какое отделение души от тела? А еще атеист!
- Но переход в копию, а копии в модельный мир – можно?
- Наверно, можно согласиться с твоей фантастикой. Но копия не душа - модель.
- А где граница между моделью и душой, если они полные?
- Но как ты успеешь ко всякому, кто умирает?
- Покрою паутиной абсолюта мир, пусть он и сторожит моменты ухода.
- И что это за раи-эдемы - твои радости тем, кто умирает?
- Да ну просто бесконечное пространство для каждой души, обогащенное всем, к чему эта душа может лежать.
- И как там будет?
- А так. Кто всю жизнь ненавидел, получит тоже свой рай, в котором он сможет без конца ненавидеть, убивать, и еще ненавидеть, и снова убивать. И в конце концов поймет, почему ему было так сладко на земле, когда он убивал настоящее, со всем духом связанное, и почему так бессмысленно теперь и эта бессмысленность вечна. И вечность такая хуже смерти, это ад из себя. Ад без котлов и чертей.
- А кто любил?
- Любовь - путешествие в чудо. Любовь - дух внешний, пусть он и прилагается в том пространстве, насколько любви хватит, насколько будет нечаянности чуда в том, кто любил,
- А кто не жил?
- Если сможет, сумеет пожить.
- И много ли нужно твоей энергии на это?
- Ничтожную часть. Главное, чтоб душа отлагалась навсегда в чем-то неизменном. Я смогу обнять этим пространством все. Но станет ли лучше непрожившим и здесь жизнь от такого загробья? Если подарок неизбежен, будет ли он счастьем или он станет только примирением? Меня проклянут и за потусторонний рай. Слишком много амбиций на шарик Земля.
- Но почему ты не хочешь ликвидировать ни одной болезни, ни одной неправды локально?
- А как же "курение - враг здоровья"? А как я, гений, расплачивающийся безумием за силу проникновения? А как же импотенция? Извините, может, всех снабдить безграничной потенцией? Может, сторожить жизнь всех, начиная с эмбриона?
Чем чудесней человек, тем четче смерть. Ну не чудище я?
Ну, не знаю... Могу, наверно, что-то сделать. Да, конечно, могу! Но почему, по... Но почему я знаю, что я убью что-то очень большое! Больше себя. Я чувствую! Я не знаю, почему я не могу вмешаться в мир. Не знаю. Мне плохо! Мне плохо, что я знал. Простите. Простите. Простите.
- Игорек! Игорек! - Вера взяла мои руки и не отпускала.
- Да все нормально.
- Мне, кажется, мы тоже поняли чуть-чуть.
- Я тоже только чуть-чуть. Только чуть-чуть у каждого разное - кому с чем сравнивать.
- И все люди тебя поймут, наверное.
- Оставь, глупая.
- Но что переживать? Добра и зла всегда было поровну.
- Пропорция – да. Но качественный уровень?
- Зло не будет таким злым, добро - добрым?
- Так и не так. Они перестанут быть путями.
- Не верю, все равно останутся ЛЮДИ.
- Останутся. Но к ним останется одно: самое честное - всех провалить в свое (мое) движение.
- "Я это могу, а ВЫ, согласны, ЛЮДИ??
-- Я поняла что-то страшное, но не сказать словами, кажется…
- Вот и я так понимаю!
- Ты прав, не трогай.
- Такую правоту не прощают, и они правы. Но это и есть убийство ребенка под названием человечество. Все равно, проклинайте меня, гибнущие, как неспасителя.
- Да и негибнущие не поймут.
- Но я же не виноват, что всем надо заглянуть за край, чтоб начать понимать.
- Как прекрасен этот мир?
- Разве он прекрасен? ПРОСТО КАЖДЫЙ МОЖЕТ БЫТЬ. Быть силен, вечен, пригоден для рая.
- Равенство возможностей?
- Его никогда не было. Равенство истины. Один страдает от боли, и боль ему причиняется. Другому тоже, но он наперекорен до звона звездинок. А третьему повезло, ему никто не делает больно. Людей трое, двоим делают больно, а больно одному.
- И что, тому, который терпит, зачтется?
- Кем? Это было бы слишком несправедливо, если б так можно было заслужить зачет. Но если не пошьет из своего терпения знамя, наверное.
- А те, двое других?
- А может, они хорошие люди, даже лучше того, поборовшего.
- А в чем же смысл?
- А ни в чем. Только в том, что один из них прибавляется, может быть, для нового счастья, может, для смерти, а двое других исчезают в обыкновенном плохо и обыкновенном хорошо.
- Надо перекорничать, бороться?
- Самый главный враг - ты сам. Но много ли счастливых людей оттого, что побороли, изничтожили врагов и обстоятельства?
- В чем же окончательная правда?
- СПРОСИ РЕБЕНКА, ПОЧЕМУ ЕМУ ХОРОШО ИГРАЕТСЯ, СПИТСЯ И ЖИВЕТСЯ НАСКВОЗЬ, БЕЗ КОНЦА...


... Все, хватит! Прикидываюсь! Никакого такого разговора и быть не могло, и всемогущества тоже. Разве кто бы озаботится такой дурью во всемогуществе? А что же потом? Такая любовь. Оба счастливы. Что дальше?

- Что дальше? - спросила М. Д.
- Я с вами еще буду говорить, и чем дольше, тем серьезнее, а сейчас я просто пытался поставить на уровень понятий.
- Поставил?
- Спасибо, хоть, не заснули.
- Прибедняешься.
- Мы хотим с Верой - есть такой дурацкий план - в такой же деревне, как наша пожить до осени.
- В какой?
- Откуда я знаю. В красивой. В пустующем чистом доме. Нам нужна тайна и покой. Поживем до осени, а потом съездим за границу.
- А ваши родители – твой, Вера, и твоя мама, Игорь?
- Ну, мы им скажем, и напишем, и постараемся, но тут глухо.
- Вера добавила: "Смирятся со временем, простят".
- А меня, старую, завербовали?
- Ну, должен же быть у нас кто-нибудь.
- Ну, спасибо.
- Вам спасибо. С нами ведь все равно ничего не поделаешь.
Но маме твоей и отцу твоему вы можете сами в глаза сказать, кто вы? Или меня парламентером?
- Мы скажем. В глаза, всем. Правда, Вера? А потом будем писать письма.











(глава 7)

ЖИЗНЬ ПРОСТАЯ

( вот пожили бы, в моём-то положении, простой жизнью, не придуряясь и поняли бы, что я подвиг описываю)


Мы уехали почти совсем недалеко. Притворились молоденькой парой. У нас даже сделались документы, что мне восемнадцать лет, а Вере семнадцать и что брак наш зарегистрирован. И мы вот проводим медовый месяц ото всех подальше... А домик был!.. Лучше не снилось. Чистый, ладный, на дальнем краю деревни, так что нас никто почти не видел. Только почтальонша таскала посылки с книгами и всякой всячиной, которую мы складывали в сенях, чтоб не портить простора нашей комнаты. У нас вдруг появились друзья, Дима и Маринка. Загадка, почему мы, мечтая быть одни, сидели у них, слушали пустенькие истории местного масштаба. Хохотали над сальными шутками и сами их отпускали. Полюбили непечатные анекдоты, игру в дурака и другие прелести. Когда уходили, думали, что хватит, а потом снова шли к ним, чтоб так же провести время. В надежде, в прощении друг друга, чем сочетается молодость?
- Почему ты им ничего не подаришь? - спрашивала меня Вера.
- А что подарить? Неужели они не счастливы пока в этом своем щитовом дареном совхозном доме, где так много простора и так мало мебели? Может, это тебе дворец хочется?
- Я? Ну, я еще и не то хочу.
- Ну, что им еще подарить? Лучший подарок - книга?
- Лучший подарок - чудо... Может, сделать, чтоб в космос слетали? Хотя, на что им космос? Что он им, кроме газет? А может, зря так подумал? Может, и потрясло, и перевернуло бы их. И было бы в их жизни хотя бы одно великое мгновение торжества над собой, над миром, и светило бы оно им всю жизнь?
- Я тоже хочу в космос.
- А тебе к чему?
- Ко всему.
- Тогда полетим.
- Когда?
- Когда это станет нашим первым желанием утром.
- Почему не вечером?
- Вечером желают от скуки, утром - от жизни.
- Зануда, но согласна.
Спервоначалу, живя в этой деревне, мы заимели даже свою машину, чтоб видеться с дорогими родителями. Заехали мы тогда в наш городок. Но ничего хорошего из этого не вышло, лучше было звонить, писать письма. И решили мы по дождливой погоде рвануть в областной центр, походить среди хорошей толпы, зайти в кино, к Вериной подруге. Дождь не прекращался, подруги не оказалось, французских комедий не было, а шла какая-то дребедень. Вдобавок меня наказали за неправильную стоянку. Но счастья нашего это никак не затмило, а наоборот, стало по-хорошему хорошо, и будь что будет.
Мы сидели в машине и смотрели на дождь, реку, кинотеатр, снующую толпу, одни среди города чужих людей, ненужные погоде, кинотеатру с дешевым кином. И вдруг... Ну да, вот он около кассы, Гастон.
- Вера! Гастон, вон.
- Что ты хочешь делать?
- Я? Совсем ничего, я даже рад. Я уже давно ничего не хочу с ним делать. Я даже подарю ему что-нибудь. О чем он вообще мечтает, этот тип? Пусть поживет в недоумении. И я наконец поговорю с ним.
И я вне себя от удовольствия выскочил из машины, и, сделав Вере ручкой, подскочил к Гастону.
- Гастон! Здравствуй!
- А, Монька, - он немного удивился моей радости.
- Здравствуй, Гастон!
- Здравствуй, дешевка.
- А ты, наверно, дороговка. Ну ладно, кто старое помянет...
В конце концов, каждый человек наказывает себя своим существованием и только увлечение внешним спасает его. Я тоже свое наказание. А даст Бог, и он упрется. Отомщу-ка я ему хитрей-хитрого, так, чтоб совести не заботить. И я напружинился к разговору, весь облегчился, заточился как нож и сразу все придумал.
- Ну ладно, я дешевка, пусть. А что ты хочешь в жизни? Каким быть человеком?
- Да пошел ты...
Но потом объяснил, что он хочет. Как человек он почти что достаточный, но ему не хватает возможностей, чтоб открывать любые двери, за которыми его ждут веселые люди, носиться из города в город, не обременяя себя никакой норой и кабальной жизнью. Ничего не ставить себе в заслугу, не выслуживаться, а чтобы он и его любили просто. Двери, за которыми его ждут, это чаще двери центровых кабаков. "Веселые люди" - это сливки тех мест. А что полюбят его, за это он спокоен.
- Значит, тебе нужны только деньги. Я тебе подарю и тачку, и рубли.
Он чуть не послал меня снова, но я всучил пачку и сказал, чтоб обождал тачку здесь. Добежал до Веры и растолковал. Она вышла и встала под зонтик. Я отогнал машину к Гастону, вынул из бардачка права и велел появиться шмотью в багажнике - тому, которое в ходу у всех таких...
- Ты, наверно, меня за дурака считаешь? Если умеешь водить машину, то впишешь свою фамилию. Держи. Так вот, ты мне верь. Я тебе не мщу. Просто, если б ты не побил, я бы не имел того, чем делюсь с тобой. Но я теперь равен Богу и дьяволу (если такие категории существуют). Души мне твоей не нужно, и полюбить тебя мне не за что. Но можно попросить тебя об одном одолжении?
Он сказал, что ладно. Я сказал, что можно тогда, раз все это я дал и ты все это хотел, попросить быть верным всему, что я дал и что ты хотел. Гуди, кути, радуйся как умеешь и сколько влезет, скользи над жизнью веселым мажором, влезай во все тусовки. Но никогда-никогда... Запрещаю тебе думать о том, зачем живешь, попадать в безысходность себя. Ну, на один месяц в году, даже на два, можешь ложиться на дно. Но не больше! Будь верен своему счастью. Ведь ты надеялся все доказать, что такие люди, как я, сволочь, а такие, как ты, парни. Доказывай дальше. Это и есть моя месть тебе. Может, она и не месть, я же не знаю, насколько тебя счастливым делаю. Но если ты упрешься и сожжешь когда-нибудь те деньги, которых у тебя будет ровно столько, сколько нужды в них, я явлюсь, и будешь ли ты вымаливать иные счастья, там посмотрим. Я милостив. Может, станешь как я. А теперь спеши срывать удовольствия. Но запомни: я позабочусь, чтоб тебе стало плохо, если остановишься. (Я ни о чем не собирался заботиться, пусть судьба...) Когда нужны деньги, посылай телеграмму вот по этому адресу. Больше, чем тратишь, не проси. Понял?
- Но у меня никого нет в Америке.
- Будет дядя. "Дядя, пришли еще: не хватает на квартиру в Ленинграде и дачу в Москве". Дядя будет присылать и способствовать. Хочешь, и тачку на импортную сменит. Но, если ты не дешевка, особо не хвастайся перед нашими в деревне. Как это у вас? "Деньги - грязь"? Ну ладно. Я думаю, все же мы встретимся. И запомни, я милостив к раскаявшимся. Пока! Шмотье в багажнике, переоденься.
- Пока...
Опешив, стоял Гастон, ничему еще не поверив. А я убегал к Вере.
И мы походили под зонтиком и уехали к себе назад. Вера не поверила, что такие, как он, приходят к своей стене. Но он пришел ко мне ровно через шесть лет. Он
стал поэтом сдуру для себя и умер через четыре года после, испарившись в свой нерешенный мир по-своему желанию. Он оставил несколько десятков стихов-попыток и одну известную на всю страну песню - вещь огромной силы. Но это уже другая история. А может, вру все? Может, это я мечтал, чтобы так все было? А на самом деле он доныне здравствует как крупнейший мафиози и полностью счастлив. А может, опять вру...
А тогда мы жили в деревне. Я хотел облететь весь мир. Когда Вера читала, я рисовал свои самолеты, способные вылетать в космос. Я наслаждался их внешним видом, возможным устройством кабины.
Но мы не выдерживали долго в своих мирах и снова кидались в скольжение шелковинок, исступление от незаживших ласк в упоенных глазах... Или как ЭТО сказать вам еще?
- Почему ты их рисуешь?
- Мечтаю, что прокатимся. Я знаю, ты немножко боишься моих погружений и появлений предметов. Я, правда, стараюсь поменьше. Но это большая мечта. И если я так долго думаю и любуюсь им, разве способен он нам навредить, появившись в натуре? Материализованное существует уже само по себе, без участия сил, его сотворивших.
- Но ведь разбиваются.
- Разбиваются. И это очень красиво.
- Смерть красива?
- Что ты?! Все вместе красиво. Сколько несчастных пошло на дно вместе с парусниками! Но нет прекраснее, как бурей несомый в волнах на скалы корпус. Об этом многие картины. По телевизору часто показывают авиакатастрофы, но издалека. Мне очень интересно, как они гибли, и я посмотрел на такие места... Самолет - это тонкие ребрышки, обтянутые алюминиевой фольгой, как зонтик тканью. Даже рамы нет. Рама только в крыльях. А само брюхо монокок называется, что в переводе "скорлупа яичная". И фольга эта вдрызг, как старая тряпка, и позванивают на ветру ее остатки, особенно в горах: там всегда ветер. Когда это "приземляется", то внизу сминается, прессуется в гармошку, А вверху натягивается и рвется, скручиваясь во всех направлениях, а потом лежит и звенит сильно-сильно на ветру. А некоторые части киля и крыльев без царапинки, и все заканчивается бахромой и звенит. Там, где они сидели, салон, как полное брюхо, больше всего разъезжается. От начала шинковки до конца мешанина обычно проезжает метров шестьдесят, скорость - двести - двести пятьдесят. И все частью прессуется, частью режется этой острокрайной бахромой. Иногда остаются и такие уголки, где тела есть целиком, но проткнуты, пробиты, прорезаны в десятках мест. В них впечатаны крепкие детали. На поверхности все побрито и перемешано, и только внутри свернутых согнутых кусков целые части. Кровь буровеет и выглядит как лак на мелких звенящих алюминиевых лохмотьях. И этот звон. А когда в тропиках, то много мух и всяких... Трубки, изоляция, пластмассовые желтые сотовые наполнители, утеплители дополняют винегрет. Все уцелевает, но если потом горит, обращается в кипящую грязь и застывает натеками шлака и металла и воняет потом пластмассой, и все мокрое выгорает насухо, вплавляясь в конгломерат.
- Ты что, хочешь, чтобы я никогда не полетела?
- Чтобы летела. Чтобы летела как в любовь.
 Ладно, я полечу. Даже если вылечу в бурый лак на звенящем алюминии. Я полечу.
- Я хочу, чтобы у тебя это было. Я про жизнь. Я не знаю, куда мы живем. Да пусть как фанера над Парижем, надо жить, Вера. Есть кропотливое счастье, но лучше как ребенок в погоне за игрушкой. Каким будет твое да через нет или просто...
- Я уже давно одно да.
- Только не молись ни на что. И я тоже давно.
Мы до того чтили и любили сумерки! Мы зажигали старую настоящую керосиновую лампу, которая у нас висела специально для сумерек. Когда комната желтела неярким мягким светом, по углам начинала накапливаться темнота, и в окне, в раме из медово-желтых бревен, небо приобретало до того синий светящийся цвет, какого не увидишь никогда и нигде, как только в сумерки из теплой бревенчатой избы, освещенной желтым светом. В сумерки у нас не играла музыка, не было болтовни, я не сидел за своим столом с аппаратурой, не раскладывал картинки, нарисованные моим воображением.
Я лег на пол и стал смотреть на нее. Тогда, кажется, Вера доставала из печки чугун с картошкой. Я лег на пол и стал смотреть на нее... Как можно быть одиноким с любимой? Любить женщину значит ради ее самой прощать ей все, даже любовь к тебе самому. Желая любви, мы теряем во влюбившейся всю прелесть попыток влюбления. Вот почему так часто достойные любят тех, для кого они вечно никто.
Вера. Бедная Вера!.. Как можно быть одинокой с любящим? Вот, например, она уже считает, что только я и был достоин энергии всемогущества. Милый читатель, только ты меня можешь понять. Дать бы тебе ее, эту энергию. И ты смог быть таким же хорошим во всем внешнем, если внутри есть такая полная защита от всех смертей и злосчастий. Ну хорошо, допустим, что я действительно хороший. Но неужели нет лучших, чем я? Вот бывают поэты, так на то у них и душа от рожденья. И то, сколько сил тратится на трение между душой и бумагой, между высказанным и понятым другими! И можно ли им, с той душой, быть не поэтами и жить просто? Или в президенты вот избранные. Тут и судьба, и воля народа, и сам шел не один год к венцу своему, в интригах поднаторел, и в этом вся суть его. А я? Какой частицей себя я заплатил за право владеть тем, что имею? Мальчик, которому повезло. Деревенский дурачок, нашедший клад. А любимая меня - в Боги записывает. Ей-то самой не плохо от такого соседства?
Я ей все это говорил, она соглашалась, а сама все равно смотрит глазами такими, как будто вокруг меня что-то блестит. И я ли в ее глазах в это время? А вдруг не я, а любовь ее?
И я снова стал смотреть на нее. Я лежал и смотрел на нее, на то, как она достает ухватом чугун из печи, стоя босиком на вязаных половичках. Меня охватило такое чувство, что я взял чужую вещь, обещал вернуть и испортил, и теперь мне надо отчитываться перед владельцем. Я смотрел на нее, и мне стало вдруг так тягостно и безысходно на душе. Ох, какой я дурачок! Любя, из неё её хочу сделать? А она уже верит мне вся. А позволил ли я хоть раз поддаться на ее вышучивание, на несерьезное отношение к огромным своим мыслям. Как же, как же! Со мной будет спорить человек, не имеющий всего этого! "Мозг, мощь..." И никогда не думал: чем больше она будет не согласна со мной, тем больше от нее останется. Тем больше она будет лучше, чем я. Это были её сумерки, а я их возвеличил. Теперь она вынуждена, как при своем лице, одежде, белье, улыбке быть при сумерках. Она счастлива, она пока не понимает. Но она же лучше, чем я! Не знаю, чем и как, но лучше. И я тихо сказал:
- И к черту сумерки, Вера! Они только твои. Зачем я вторгся во все?
Вера вдруг поставила чугун, улыбнулась, села рядом, потом легла, взглянув в потолок и на меня:
- Мне пока нравится, Игорь. Все нравится. И я, кажется, поняла, до чего ты додумался. Наверно, мы будем всегда...

В одно утро я проснулся очень рано. Еще вечером придумал план. Утром подать ей клубнику со сливками. И намекнуть, что, мол, на следующее утро я проснусь, а передо мной... на подносе... И радовать друг друга такими неожиданными сервировками чего-нибудь любимого, и цветами, и всем хорошим, что кстати.
Я знал, что, если мы даже долго лежим, она первый раз просыпается очень рано, а потом либо снова засыпает, либо лежит и ждет, когда я проснусь. Я решил встать в пять часов утра. Но не рассчитал и проснулся в четыре. Все равно решил встать. Клубнику я набрал вчера, когда смылся под тем видом, что в уборную. Я бы мог синтезировать и поднос, и хрустальную вазу, и клубнику, и цветы, но мы этого боялись, а обманывать я не хотел. Клубника была мелкая и невзрачная, того сорта, который цветет до холодов. Я выбежал на росу в мягких тапочках и сорвал большие, похожие на орхидеи оранжевые цветы. К ним я добавил ветку белого цвета какого-то кустарника, пахнущего медом, предварительно встряхнув с его соцветий множество ночующих на нем насекомых вместе с росой, о чем пожалел.
Когда я уже накладывал в вазочку сливки, она неслышно подошла из-за спины в своих мягких тапочках. Успела надеть полотняную сорочку и коричневый халатик.
- Что это ты делаешь? - спросила она через полсекунды после того, как я понял, что все пропало. И я начал, вышучивая себя, рассказывать о черных своих планах. Как я жену хотел захомутать подношением мне утреннего кофе за то, что я один раз преподнесу клубнику со сливками и цветами, и что этим злодейским замыслам не дано было осуществиться, и что теперь уж клубнику придется есть вместе, так как никакого толку от того, что ты ее будешь есть одна, все равно не получится...
Я говорил много лучше, с одними лишь нам ясными интонациями и паузами. В общем, мне удалась сымпровизировать так, что у нее появилась самая веселая и благодарная улыбка за последнее время. Я обнял ее, утреннюю. Утром ее тело податливое, и в этом есть чудо. До этого дня мы вставали уставшие от продолженного ночного и вообще никогда не вставали рано. И тут она мне предложила, когда я ее обнимал:
- Ты обещал в космос. Вот сейчас, наверно, я полечу.
- Ну что ж, давай.
- А самолет?
Вещь, о которой столько думано, процесс несложный. Сейчас начало зари. Какая ты сонная приятная... Без двадцати пять. На новом асфальте, в полутора километрах. Время покоя двадцать минут. Пока подойдем, осмотрим, сядем. Старт. Грохоту, конечно, но не так, чтобы очень. Я так рад!
- Что с собой брать?
- Ничего. Совсем налегке, как на прогулку по лесу.
- Я надену брюки. Что ты делаешь?
- Ставлю в печку свой проектный монитор: он прекрасно горит и ярко светит. Записку Диме и Маринке "Извините, что не попрощались. Срочно пришлось ехать" - на дверь. Так. Я, кажется, забыл умыться.
Ночь была теплая.
- Ну, пошли, Вера! Наверное, жуткое зрелище, когда из воздуха что-то возникает, поэтому мы увидим его уже стоящим.
И мы пошли среди деревьев в начинающемся утре.
- Куда мы летим? - спросила Вера.
- Куда ты хочешь?
- Париж.
- Значит, французский?
- Язык? Да. Но я все время думала: как же акцент?
- Фраза с естественной интонацией и есть отсутствие акцента. В каждом языке своя музыка. Я не больше твоего в этих вещах. Я не влезаю теперь глубоко, запросил систему - она мне выдала возможность.
- А я умею картавить и так: бонжур-р, ля мур--р-р.
- А я не пробовал.
И мы со смехом стали говорить импровизированные "французские" фразы, прося друг друга перевести и смеясь над впечатлением. Когда кончился запас наших пародий, я сказал:
- Ну вот, а теперь посмеемся над тем, как коверкали язык, свой и чужой.
- Я согласна.
- Начинаю.
- Согласна, только страшновато.
- Ты даже не почувствуешь, что знаешь какой-то язык, пока тебе не потребуется высказать мысль на этом языке или понять что-то. Поэтом ты все равно в нем не станешь. Это как внутренние титры. И сам когда говоришь, это только ритм перебоев, несущих интонацию, и очень смутно, что значит каждое слово само по себе без контекста. Иногда забытые в детстве языки после старости, так и мы... Все, начинаю! Ра-аз! Два-а! Три!
- Ну, девушка, как вы себя чувствуете? - сказал я по-французски и удивился, с каким явным произношением из меня выкатилась эта фраза. Я добавил, смеясь, по-русски:
- Я же никогда еще не называл тебя девушкой, а вот в другом языке...
- Ну, наверно, мадам.
- Да нет, для мадам у тебя солидности не хватит.
- Это у меня-то солидности не хватит? Ах ты, негодяй! - она вдруг выпалила по-французски и весело засмеялась, тоже удивившись своему очаровательному произношению.
А я даже не понял, понял ли я, что Вера мне сказала, но то, что негодяй в шутку, и то, что вполне дама, это, не пойми как, но дошло.
- Вот это да! Такую светскую даму сделал, и негодяй! - вывалил я очередные комки букв, которые жуешь не с того конца, чем обычно.
- Конечно, негодяй. В каком обществе мне приходится оставаться!
- Сейчас самолет...
Мы переговаривались друг с другом, смеясь, счастливые от нового приобретения. И все было уже золотым от солнца.
- А я до сих пор не понимаю, как я тебя понимаю, - сказала она.
- А я, просто так, когда нехотя, то не могу начать говорить. А когда эмоция, слова сами прутся. Поэтому мне ругаться лучше всего на французском. Или вздыхать, или еще что-то неравнодушное.
- Многое оттого, что еще не привыкли.




(глава 8)

ОТЛЕТ

(простой то жизнью жить надоело, так-то!)

Когда мы подошли, все было еще в росе и асфальт мокрый, и вдруг неожиданно открылся вид на толстый, горбатый треугольник аппарата, как подохший ворон, из грязного сплава с бледными разводами обжига, поделенный фальшивыми клетками заполированных заподлицо сварных швов.
Он, конечно, без швов, но именно так бьет в глаза архаичная мощь, что ли? И крылья тоже в росе, как будто всю ночь пролежал...
- Страшный какой! Кабина красивая…
Толстый фонарь-хамелеон отдавал рыжим с радужными проблесками.
- Это потому, что света вовнутрь проходит ровно столько, чтоб не устали глаза. Абсолютная машина.
- Что же в нем абсолютного?
- Это целая поэма. Поэма буйства красот форм и беспредельности материалов. И все это замаскировано под опытный образец чуть вчерашнего дня. У нас вытянута и напряжена каждая молекула, даже магнитные силы атомов подобраны и сориентированы. Я не знаю, можно ли по этой легкой машине стрелять болванкой из пушки, но удар свободного падения наших сухих двух с половиной тонн она выдержит. Мы так не уцелеем, но не знаю, что-нибудь должно взорваться, чтоб погасить удар. Здесь сорок сороков компьютеров, все пронизано микропорами и капиллярами, кристаллы впечатаны вовнутрь, световоды (в меру своих сил) составляют напряженную арматуру. Здесь нет корпуса и начинки в обычном понимании. Это даже не аналог биосистем, где кожа живая. Это система для сверхужасных нагрузок и внешней подпитки. Это железка в самом почетном понимании, где пьезопленки обращают в энергию все внутренние дрожи и напряжения, где топливо отдает нам настолько, насколько холоден наш внешний след. Я, например, не уверен, но если скомандовать, то внутренность машины может изыскать резервы и кончик крыла покроется инеем. Это не летающий холодильник, таковы внутренние возможности пристройки этой пронизанной губки.
- Она что, как губка внутри?
- Всяко. Есть и большие внутренне объемы, есть и вращающиеся части. Примитивное голенастое шасси, беличьи колеса продольных турбин. Но, например, отказал себе в такой тяжелой примитивности, как обмоточные магниты.
- Что же вместо магнитов?
- Многослойные статизированные пленки в командных и обычные супермагниты в намагничивающих.
- Дебри.
- Я старался избавляться от всего, что сочетается с вторичной сложностью. Пленка, например, требует защиты от гроз и полей. Эта машина способна прорваться в космос.
- Это не самолет?
- Самолет. Современные самолеты почти долетают - скорость развить неспособны. Делать и придумывать такие машины - сладость.
- Пошли!
Я взошел на скользкое крыло, и тут же путь передо мной вспотел. Нет, не вспотел, покрылся нескользящими пупырышками. Щелкнув, отошел квадратный люк позади кабины, со скругленными углами, показав, какой он толстый. Я вскочил на горб аппарата и опустился в люк, нащупав ногой упругую ступеньку. Потом показались ее мокрые от травы кроссовки с налипшими двумя ольховыми листочками.
От Веры пахло утренним лесом. Когда она влезла, я улыбнулся ей, прося прощения, и люк, мягко вздохнув, закрылся. Я уже влезал на кресло, на которое было очень сложно залезать. Приходилось задом наперед на четвереньках, коленками на сиденье, а чашка спинки в это время отвернута к стене. Ни в одном месте этого аппарата, кроме как на сиденьях, двоим было не поместиться. И то, скольким я пожертвовал, поставив сиденья рядам! Вера спросила:
- А почему так красиво все видно: и лес, и дорогу? Из кабины совершенно особенно смотреть!
- Чудо-стеклом смягчены все чрезмерные яркости, глаза свободные, и мы как проникнутые в картинку.
Наконец в утреннем свете мы поместили свои ноги в округлые ниши, обделанные темно-зеленым фетрообразным материалом. Внутри аппарат был выдержан в зелено-серо-стальных тонах, ни одной черной или блестящей детали, все глухо поглощающее свет, только темнели экраны индикаторов. Между нишами наших ног большой экран ближнего просмотра. Двойное управление, все почти на штурвалах, сложных сооружениях самого светлого тона, покоящихся на колонке с ходящим штоком. Между креслами капсулы из прозрачной пластмассы с напитками.
Она устроилась в кресле, и я представил, что эти два листочка уже налипли на мягкую обивку. А запах утреннего леса не проходил. Солнце было прямо напротив.
Я распечатал кнопку "запуск" и включил системы. По индикаторным экранам побежали разноцветные цифры и линии. На одном из них я увидел нашу широту и долготу.
- Тебе хорошо? - спросил я строго сидящую Веру.
- Хорошо.
- Ну, тогда полетели, - и я мягко тронул вперед по дороге, задрал нос аппарата, легко, как на колесах, набирая скорость, мчался над еще мокрым асфальтом. Вот лес скоро кончится, дальше поля, а потом деревня. Пора вверх. И ощущение мягкой скорости вдавило нас в плавающие спинки, нос на мгновение стал выше солнца, и небо вдруг удивительно посинело, так, что я подумал, что произошло невозможное и мы за две секунды поднялись до стратосферы. Я повернулся вбок - метров триста. Зелень Земли стала бледнеть, и Земля стала страшнее - на дне пропасти. Но мягкая, мощная сила, прижимающая тело к спинке, успокаивала. Я включил ту прекрасную музыку к взлету, которую специально заказал составить из звучания многих вещей под это настроение. Я добавил ускорение почти до свинцовой тяжести, и, улыбнувшись, взял ее за руку, посмотрел на нее. Потом я ахнулся вниз, на мгновение внутри все замерло - блаженное чувство невесомости! Но аппарат не пошел так, как хотелось. Ах, вот оно, попискивает.
- Ремни! Пристегни, забыли.
И я снова бросил в гору, чтоб полнее ощутить упругость поддерживающего воздуха. Она не говорила о том, чтоб вернуться. Мне показалось, что ей даже нравится. Когда тень от носа скользнула по ней, у нее было даже счастливое лицо.
- Скорее продырявленная тряпка, чем ремни, но как облегает! Очень остроумно.
- А в космос когда? - спросила Вера.
- Ну ладно, в космос, так в космос. Еще две минуты, и у нас перерасход, мы не вырвемся.
Я мягко начал форсировать скорость.

- Расслабься, сейчас тяжелее будет.
Кресла поплыли, выравниваясь под перегрузку. "Орбита со сходом к Франции, принято". Небо впереди медленно наливалось ультрамарином. Я взглянул на нее: она глядела на меня и улыбалась, ей очень хотелось, чтоб я был сейчас счастлив. Я улыбнулся. Потом небо совсем потемнело, появились звезды, а Земля начинала светиться. Но цифры отсчитывали очень маленькую высоту и скорость. Турбины не при чем, пошли на "жабрах", система напряглась выбросить нас, пока не кончился воздух. Когда это свинцовое состояние порядком надоело, приборы начали показывать, что вышли на параболу и вот-вот доберем скорость до круговой орбиты. Небо было удивительно черным. Если залить черной тушью лист бумаги и поставить рядом с этим небом, он тоже будет черным, но какой-то серой чернотой. Земля занимала всю нижнюю часть сферы, от нее шел сильнейший свет. Ускорение терялось как вода из решета. Когда наступила невесомость, очень сильно зашумело в ушах, и я подумал, что меня окунули в какую-то шипучую жидкость и изнутри одновременно вынули какие-то внутренности. Страх совсем прошел и сменился идиотским возбуждением.
- Это здорово, - сказал я.
- А мы сможем вернуться назад?
- Ну конечно. Эта машина - я же тебе говорил – она не может испортиться.
- А назад как?
- Так она запомнила долготу и широту до минут, метров и миллиметров, мы приземлимся на ту же дорогу. Понимаешь, в нее заложены и ты, и я, она знает, какие перегрузки для нас неприемлемы, как нам удобнее рассматривать звезды.
- А метеориты?
- Давай выведем. Да, все ближайшие метеориты рассчитываются задолго до того, как уже ничего предпринять нельзя. И каждая система, несмотря на абсолютную надежность, подкреплена другими. Вот я вывел на большой экран. Вот большое закругление. Это Земля, а малые круги над нею имеют центром наш корабль. Красная сфера – это, по-видимому, критическое расстояние, а голубая - не знаю. Вот эти оранжевые росчерки, это и есть метеориты. Они, как видно, за пределами голубой, так что неясно, где кончается наше зрение. А вот от оранжевых росчерков зеленые линии, это предполагаемые траектории.
- А что за желтые звездочки вспыхивают на Земле? это те, что падают?
- Наверно, это место входа в атмосферу.
- Ой, один, в красной сфере, уже вышел, и мы его не уничтожили.
- Да, что-то и я не знаю. Ну-ка, выведу на него данные. Ну вот: 154 километра 597 метров - сантиметры нам не нужны. Вот. А это критическая сфера: 900 километров в диаметре. А метеорит, значит, за 154 километра прошел. А уничтожить мы не можем: у нас, вроде, нет средств. Мы просто подвинемся. Но аппарат подвинется, конечно, с возможной мягкостью, хотя не исключены и резкие перегрузки. А вообще, вероятность так мала, что нам здесь можно 500 лет проболтаться и ни разу не подвинуться. Смотри, города.
- Где?
- А вон-вон.
- Это города?
- Да отстегни ты ремень. Хоть здесь нет места почти, но можно поплавать.
- Хочешь воды газированной?
- Как на тебя звезды светят!
- И на тебя как светят!
Мы оба заметили тот ясный свет с резкими тенями, тот день среди ночи, который царил внутри нашего мира. Зеленая обивка стала синей и черной, а серые части слегка фиолетовыми. Этот свет, чувство легкости и огромный мир! Я отыскивал везде все цвета и оттенки, но они были какие-то невозможные, нереальные.
- Как сон какой-то.
- Ага. А может, ты меня обманываешь? Только нет, я тебе верю: так обмануть нельзя, это надо видеть.
- А мы к ночи подлетаем. Я же тебе говорил, я же видел все это. И как я тогда решился, не пойму. А все-таки, с тех пор как мы вместе, мне не нужно мое всемогущество. Я тогда упивался им, оно было мне гимном, и я мог продырявить Землю и войти в центр Солнца, только бы бросить вызов всему. Я как раз был в ночи, а тот обтекатель, с которым я встретился, что тоже редчайший случай, наверно, уже упал. Я тогда был один, и я, наверно, был сумасшедший. Ты спасла меня от сумасшествия, и я стал обычным дурачком. Нет, я не имею в виду сумасшедший плохом смысле. Когда один и столько много всего, то плохо... Мы долго будем лететь ночью, минут сорок. Вон видишь, города. Скопления огней, отсюда кажется даже, что это отдельные огоньки. А с моей стороны даже большой город. Переплывай ко мне. Ты сидишь на мне и не сидишь; когда прижимаю, то сидишь. Здесь пальцем можно так разогнаться, что останавливаться придется двумя руками. Я разверну фонарем на Землю...
- Висим над пропастью.
- Я-то пристегнут. Чтобы не смотреть вниз, поворачивайся лицом ко мне. Как на тебя светит Земля...
Я снова повернул к звездам, и мы стали целоваться.
- А садиться будешь ты, - сказал я.
- Я?!
- Ну и что? Руками ты будешь совершать тысячи ошибок. Машина же, даже не читая твоих мыслей, по одним движениям управления будет угадывать, что ты хочешь.
- И будет управляться?
- При старании и при желании - великолепно. А без желания, она просто будет реагировать позже, когда в тебе будет назревать слабый импульс раздражительности, который ты сама еще не почувствуешь. Если же тебя одолеет счастливое настроение слитности с аппаратом и желание выкинуть что-нибудь этакое, на пределе перегрузок, аппарат откликнется таким же счастьем и еще добавит тебе. И это до того прекрасно!
- Я не знала всего этого. Это чудесно, это действительно чудо. Почему ты мне не рассказывал раньше, я уже сейчас немного наслаждаюсь. Выражаясь по-твоему, я наслаждаюсь осознанием этой машины.
- Но только, знаешь? Если захочешь, чтоб Земля побежала нам навстречу и звезды бешено замелькали, а весь аппарат сотрясался от рвущей мощи, это невозможно. То есть возможно, но это уже будет либо не по-настоящему, либо будет работать не эта машина. Так что предел желаний есть.
- А знаешь, мне тут нравится.
- Ты вот это сказала. Я вот смотрю на свет звезд на обивке, на игру разноцветных цифр, раскрашенных в пастельные тона, на ручки, на весь свет и цвет, на то, что ты это понимаешь, то, что тебе это нравится... Знаешь, есть такая музыка, которую, когда сам, один, послушаешь, хочется потом завести кому-нибудь. И хоть один ты ею уже пресытился, когда даришь ее кому-то, она звучит как в первый раз и в тысячу раз лучше. Я люблю тебя. А ведь сначала ты думала, что все только для меня, что мне от всего этого хорошо. И ты довольна, но я недоволен. Я люблю тебя. И когда тебе нравится то, что мне, мне в тысячу раз нравится...
После паузы мы смотрели на звезды.
- И я тебе тоже нравлюсь, - сказала она в шутку и всерьез, таким тоном, что в скобках звучало: "Только тогда".
- Нет, просто я полностью счастлив... Заря идет.
- Красиво, чуть страшно и хорошо. Краски как в кино, только глубина и сила.
- Когда заря, особенно глубину вдруг чувствуешь.
- Для кого-то сейчас там утро.
- Как странно, что всегда где-то утро, в любой час, и в этом есть своя бесконечность.
- Мы тоже утром улетели. Как быстро день... Где мы? Какой это город там?
- Запроси сама. Ты же счастлива сознанием машины? Ты хозяйка. Ты только не подумай. Это ты здорово сказала, это самые мои слова, только мне их не сказать тебе: ты мешаешь. А тут вдруг слышу от тебя, и я счастлив. Ты понимаешь эту абракадабру?
- Да, я люблю тебя. Говори почаще так, только не увлекайся... Я увеличила его на экране. Серые кубики в дымке... Чем больше увеличение, тем труднее понять.
- Там утро, пары моря.
- Там море, океан. Я никогда не видела моря.
- Можно приземлиться, где хочешь. Что, ты боишься попасть за границу, никому не сказавшись?
- Да ну. Знаешь, боюсь, боюсь никогда не сесть на той дороге.
- А что нам там?
- А куда тогда?
- А куда хотели?
- В Париж?
- Ну у вас и аппетиты, мадмуазель!
- Мадам, - сам говорил.
- Я-то как раз и не говорил.
- Опускаемся?
- Опускаешь ты. Но куда? Тебя так распирает желание демонстрироваться в экстренном выпуске по телевизору? "Сегодня в Булонском лесу приземлился космоплан с очаровательной русской шпионкой и шпионом..." Или тебе желательно быть марсианкой? Вот только рожки зеленые, и все мужики во Франции с ума сойдут, и в моду войдут зеленые рожки.
- Ну ладно! Тогда куда? Смотри, как бы у тебя потом не выросли рожки! Популярность жены вредна.
- Сейчас я своей энергией качну информацию об аэродромах и ангарах, сдающихся в аренду. И я, богатый бездельник на собственном самолете, а ты моя "секретарша". Никто не задает лишних вопросов. Нас уже ждут, все знают, что этот ангар уже занят таким-то. Гул турбины - сели и укатили.
- Значит, ты меня будешь представлять секретаршей?
- Ну, тогда сестричкой-двойняшкой. Смотри, вот что нам подходит. Это, правда, далековато от Парижа, но зато какое скопище частных самолетов! Мелких, так сказать, собственников. Нам придется долетать от Средиземного моря своим ходом. И каждая секунда... Я включаю торможение. Внизу поведешь ты, и покувыркаться вволю тебе понравится. Все, сейчас падаем в Париж. Да, знаешь, маленькая заминка. Оказывается, богатых бездельников на необычных самолетах вообще не встречается. В связи с этим усиленный мозг в одну секунду или в долю ее перебрал не один десяток тысяч легенд. Ничего хорошего не получается. Надо заходить со стороны Средиземного моря и лететь на север, это часа полтора. Я не знаю, по каким телефонам сейчас звучат мои голоса, что исчезает и что появляется. Но шанс для нас будет. Все так же, только в воздухе окажемся над Средиземным морем.
- Я не верю ни во что. Или мы инопланетяне, или вокруг нас вообще нет никого, раз можно так манипулировать всем.
- Но я же объяснял тебе механизм всех этих сил. Неужели ты до сих пор не можешь быть счастливой?
Плавно надавилась перегрузка. Из кабины было не видно струи плазмы, вылетавшей из двигателя, и пришлось смотреть на это зрелище со стороны, на экране. Земля росла долго, почти не росла, потом вдруг пошла на нас медленным напором, и тут же занавесило все желтое пламя, тусклое и бледное. Я вывел на экран сидящих нас - вид спереди - и смотрел на нее, она на меня. Мне показалось, что мы очень красивы и что все должно быть хорошо. Сам я принял невозмутимое королевское выражение, возлежа в своем светло-зеленом кресле.
Двигатель снова включился, теперь на ускорение, и мы стали глиссировать в достаточно плотном воздухе. Небо было еще черным, а Земля потеряла большую часть голубизны и стала бледной с желтизнами.
- Бери руль. Вон море, это Италия, наверно.
Она взяла руль, повела вверх, потом снова вниз, вправо с креном, влево и наконец, решившись, прыгнула к морю. Низкочастотный гул усилился, и с перегрузкой мы начали нестись к далеким облакам внизу и воде. Она выводила в горку и снова вниз, проверяя, можем ли мы лететь вверх. Прошли сквозь редкие облака и понеслись к воде, снижаясь с неопущенным носом. Наконец полетели почти над волнами. Над морем был яркий ветреный день. На серо-зеленой воде белые барашки и солнце. Она снизилась, и все стянулось в сплошную бегущую под нами массу. Затем мы выскочили из тени, ярко ударило солнце, и она пошла вверх. В кабине вдруг запахло сыростью моря, и я догадался, что она решила попробовать этот воздух.
Мы летели прямо на позолоченное яблоко, бешеная сила скорости возросла и вдавила меня. Она жала, и я бал рад, кажется, что на нее нашло это опьянение мощью. Вот вознеслись над облаками. Я не страховался от случайностей. И тут на одной высоте с нами я увидел самолет. Он был тоже над золотыми облаками, но довольно далеко. Я надавил на серое углубление для пальца и перевел взгляд на экран. Он возник с сильной контрастностью, как на лучших цветных открытках. Очень похож на наш, только длинный, и такой же загнутый нос. Американский, в середине номер, белые звезды. Корпус серый, наверно, оксидированный. Черные и желтые стеклопластиковые части. Каемка по краям цифр. Он, видимо, заметил нас на радаре и вылетел в этот район посмотреть.
- За нами охотится боевой перехватчик. Надо удрать, а то будет провожать и заснимет еще. Мы можем исчезнуть, можем сделать ему какую-нибудь пакость, чтоб взбесились приборы и он был рад долететь до аэродрома. Но лучше исчезнуть, так чтоб не выслали еще. Сейчас я уже стер нас со всех локаторов, мы поглощаем все волны, что идут сквозь нас, и отражаем ровно столько, сколько фон за нами.
Она увеличила на экране кабину. В кабине сидел лихого вида парень, блондин с рыжинкой, без шлема - подголовник кресла затянут сине-серой тканью. У него было лицо, скорее, симпатичного студента, любителя анекдотов. Что-то коротко и односложно сказанул в микрофон и посмотрел в нашу сторону. На вид ему 18 - 20, фактически, конечно, больше, 22 - 25, судя по тому, на какой серьезной машине он сидит.
- Какой молодой, - сказала она. - Я его представляла иначе.
- Как?
- Ну, какой-нибудь ас с мощной нижней челюстью, стальными маленькими глазками и резкими солдатскими морщинами.
- Образ беспощадного милитариста? Вон он, милитарист, хотя на земле, наверно, бабник порядочный,
- Давай подлетим к нему.
- Зачем?
- Ну, чтобы он тоже посмотрел на нас.
- Знаешь, я не ограждаю себя от случайностей, но все же запрашиваю о возможных ошибках, после которых не смогу жить, как хочется. Ну вот, одна из возможных ошибок - это связать свое имя, а хуже изображение, с чудом. Имя еще можно изменить, чтобы оставили в покое, а внешность менять никому не хочется. Все может кончиться тем, что потом невозможно будет появиться на улице как обыкновенному человеку. Я уже говорил, что мне нельзя жить как магу и волшебнику: для всех этот путь ведет к катастрофе, деградации человечества, к несчастью моему. И для нашей любви он плох. В общем, один из вариантов. Он, нас узнает на улице. Нам этого не говорит. И нас, как муравьи мокрый кусок сахара, облепляют люди в светлых плащах с поднятыми воротниками и темных шляпах или... как их еще рисуют? Они подсчитают все необъяснимости нашей жизни и самолета, и мне придется вмешиваться в жизнь такого множества людей и механизмов. Сам я, конечно, не буду вмешиваться, но боюсь невидимой своей частью слишком прорасти в мир. А я хочу быть свободным, хочу быть тем, кем хочу.
- Так ты несвободен?
- Ну да, но я не хочу сказать, я хочу сказать...
- Хватит, хватит. Не свободен? Ты не всемогущ и не свободен. Факт печален, а я немного радуюсь даже.
- Ну нет, я не согласен! Можешь подлетать. Я всемогущ, я могу стереть из его памяти наш образ, но тогда подлет лишается смысла. Я просто включаю следящую систему во все телекоммуникации, и если где-нибудь мелькнет наше имя или образ, то я их перехитрю своим мощным мозгом, который прокрутит миллион вариантов и так далее. Я потом тебе постараюсь объяснить. Вот поднакоплю аргументов...
Ее не тянуло ни на кувыркание, ни на свечи, но тут она рванула к этому самолету, развив такое ускорение, что меня подперло к спинке так, что я еле мог высунуть язык. Ей доставляло удовольствие мягко и быстро набрать скорость. Мы не летели вверх, но облака побелели и перестали быть золотыми, небо стало голубое. Но вот и бок его самолета. Он еще далековато, чтобы видеть его, на мы уже достаточно близко, чтобы он посерьезнел. Его переговоры с базой не отличались многословием, он только один раз выплюнул в микрофон два слова. Она развернулась так, как не развертывается ни один самолет - не задирая ни одного крыла. Мы развернулись как машина в заносе или как пущенный бумеранг. Просто она не хотела терять его из вида во время разворота. Он был с моей стороны, и из-за этого нестандартного разворота меня притянуло головой к стеклу, и я ощутил, какая тяжелая у меня голова. Пошли рядом в 25 метрах. Она решила подчаливать.
- Ты его испугаешь, у него же нет таких возможностей маневра.
Действительно, его силуэт начал ерзать, смещаться. А потом облачное поле накренилось, но она быстро засинхронизировала наш аппарат с его, и мы поворачивали вместе с ним, подходя бок к боку. Она чуть дала вперед, а потом встала так, что его стреловидное, довольно большое крыло оказалось наверняка сзади нашего короткого толстого обрубка, представляющего и крыло, и фюзеляж одновременно. На его лице за это время проступили те самые резкие солдатские морщины аса. Он еще раз что-то харкнул в микрофон. Мы приспустились чуть ниже, чтобы он мог сверху разглядеть всю нашу кабину. Свет вдруг ворвался к нам, огромное стекло стало прозрачным. Я начал корчить улыбки и жесты, которые должны были показать, что все, мол, о кэй, гуд и т. д. Он покрутил пальцем вокруг лба, показывая, что мы идиоты. Я посмотрел на Веру: она сидела в кресле с выпрямленной спинкой, выставила одну ногу, согнув ее в колене и опершись на него рукой. Всем своим видом демонстрировала, что, мол, съел и что я - царица. За секунду до этого она, наверно, послала ему шутливый, воздушный поцелуй, потому что никакого другого жеста у нее представить не могу. Управления из нас никто не держал, и я представил, как мы смотрелись взглядом этого серьезного профессионала. Я вытянул штурвал на весь шток и стал держать его одной рукой, аппарат даже не пошевелился, ведь я и не хотел этого. Я похлопал штурвал и показал большой палец, что мол, хорошая машина. Тут он оскалился в улыбке и добродушно покрутил вокруг лба. Потом, покачав головой, показал на наше крыло, от которого был метр до его брюха. Потом вдруг весело улыбнулся и махнул рукой, уже не мне. Потом он показал, что пора расходиться. Мы отошли метров на шесть, освободив ему крыло, он помахал нам и рванул вниз. Вера тоже повела рядом. Он дал форсаж, и мощная сила размазала нас по спинкам. Потом мы воткнулись в облака и снова вышли рядом из них. Потом он рванул верх. Я думал, что лопну от наполнившего меня свинца во внутренностях, прилипших к позвоночнику. А Вера, видно, хотела ни в чем не уступать этому ассу.
- Ты хоть знаешь, какие это перегрузки, пре-е-е-д-ставитель слабого пола-а, а?
Долго шли вверх, но его машина начала терять ускорение, небо потемнело, и мы разошлись и пошли вниз. Потом, уже одни, мы летели над самой землей. Между холмами, чуть не задевая за церквушки, прижимаясь к какой-то речке, то поднимались вверх так, что земля блекла. Наконец приборы показали, что подходим. Я не мог найти этого аэродрома среди желтых, серых и бледно-зеленых квадратов, поэтому снижаться поручили аппарату. На экране возникло прямоугольное поле, зеленое, по краю которого шла бетонная полоса. У этого-то края, на конце, стояло четыре ангара и какая-то низкая постройка. По бокам – самолетики, красно-белые и сине-белые. Мы опускались, и аэродром оказался на самом горизонте... На экране держалась какая-то станция, показывающая мультфильмы, ужасно смешные, но посадка куда приятнее. К самой полосе мы летели очень тихо, над полосой пошли низко, сгребая широким задом воздух. И почти воткнулись задними колесами в бетон, мягко спружинили и катились, уже скорость 90. Потом быстро стали тормозить, так, что у нас натянулись ремни.
Это чудо, чудо то, что все шло в каких-нибудь небольших пределах от заноса, капотирования, потери опоры крыльями.
Я радовался всему: посадке среди людей, наслаждению от интерьера этого аппарата, его полета. И мне пришло чувство сознания своего могущества и неприкосновенности.
- Ну, куда теперь? - спросила Вера.
- Отключай двигатели, включай электропривод, едь к ангарам.
Из пристройки выбежал человек в синей шапке и бежевых штанах и стал показывать, к какому ангару. До ангара было метров 150. Судя по всему, вокруг нас был довольно жаркий летний день.
- Мне хочется на воздух, - сказала Вера.
- Там жарко, а тут консервы.
Человек подбежал к обитым оцинкованным железом створкам, сунул ключ и открыл крышку, в которой помещались кнопки, надавил, и створки раскатились в стороны. Внутри было темновато, по бокам стояли всего четыре самолета. Большая часть ангара была пустая. Вообще, эти ангары состояли до половины из земли, из зеленого холма торчали только белые крыши.
- Представь себе, что этот человек француз. Сейчас вылезем, а он нас как обложит по-французски.
Мы повернули всеми тремя колесами и быстро заняли указанное место. Люк щелкнул наружу - и дух ангара, и звук каких-то существ по типу наших сверчков... Вот он, мир!
- Приветствую, - сказал человек в бежевых штанах по-французски. - Меня зовут Валентино.
- Здравствуйте, я Игорь, - отвечал я на том же языке.
- Отличная у вас машина, но не для каждого поля, только мы имеем бетон для таких машин.
- Не знаю.
- Это бывшее военное поле, - продолжал Валентино.
Вера стояла, высунув голову из люка
- Вера. Ее зовут Вера.
- Авто я для вас приготовил. На солнце очень жарко. В Швеции, конечно, не так?
- Немножко странно мы одеты, - шепнул я Вере, глядя на ее брюки и футболку и на свои штаны.
Только когда вышли из ангара, я понял, какая на улице жара. Не наша жара, не наш сетчатый забор, выгоревшие камни, бледный цвет земли, запах. Улитки, что ли, так пахнут? Господи, середина сентября. И эти местные сверчки или цикады - воздух ломится! Новое авто с холодильником, брошенным на заднее сиденье. Валентино довел нас до машины. Я сказал:
- Накройте аппарат чехлом. Есть ли какие проблемы? Я, к сожалению, с собой ничего не взял, но вам вышлют все, что необходимо.
Интересно, как выглядит чековая книжка, и как я смогу выписывать по-ихнему?
- Не беспокойтесь, все оформлено. Счастливой дороги, сударь и сударыня. Сзади крюшон и пиво.
- Ничего себе, середина сентября, - сказал я, усаживаясь в убожество обычного авто.
- Неужели мы уже тут? - шепнула вдруг оробевшая Вера.
- Это же обычная машина.
- А что?
Опять прибегать к энергии? Я никогда не водил такие, она же не прощает ошибок.
- Давай я.
- Ах, тебя же папа научил?
- Ага. Куда ехать?
- Выезжай-ка отсюда. Здесь должны быть указания для нас или указатели вообще.
- А вот тут бумажка, номер, "позвоните".
- А это какой-нибудь агент, адвокат, который все устроит: квартиру, счет, кредит, статус.
- Откуда ты знаешь? Смотри, права на твое имя. На мое нет.
- Я заказывал такие. Может, я бы повел машину, теоретически я все знаю.
- Теоретик!
- И практик, вон "на Париж" написано на указателе. Угадал ведь. Машины все иностранные тоже вокруг.
- Здешние машины, это мы иностранные.
- Не гони, не самолет. На первой же бензоколонке звоним, иначе дров наломаем.
- Все так едут.
- Можно подумать, много ездила.
- Но мы же бессмертны и неприкосновенны, не бойся. Я правда неплохо умею водить...


 




(глава 9)

ГОРОД ПАРИЖ

(все принцессы должны побывать на западе Европы, иначе вздохами замучают)



А дальше? А дальше... О Париж!
Дивная, чудная длинная осень - лета кусок в отраженье. Старая улица, круглая площадь, сучьев огромных висенье. Листья. Веселое небо. Люди так любят хорошее. Мы понемножку живем и балдеем. Время, ты понарошку. Дождь ли в окно и река сероватая... В вате безгласного хохота буквы рекламы. Дай, посмотрю, чем земля странновата. Дайте чего-нибудь тоже.
Каждый приехал с кем-нибудь встретиться. Каждый уедет, покинув чего-то. Как же тут верится: что-нибудь вертится, будет за тем поворотом.
Ой, что же это я? Надо ведь о ностальгии. Какие хорошие заграничные люди! Они все здесь влюблены. Как легко они любят, и как легко это показывают! Вот тут у меня цветы, а в кресле моя любимая. Оцените, только что распустились; оцените, она в меру распущена, явна и верна. Они затем же на этом свете, зачем и мы. Но так плохо среди них! Вы недостаточны к чуду. Никто не хочет шагнуть дальше ведомых слов. Какие хорошие заграничные люди, и как среди них плохо. Они любят особенное, предъявленное им, и совсем не умеют молиться на неявное, надеяться на душу и смысл пустоты. Они все такие милые, что им не объяснишь ничего. Приятно быть милыми. На что тут решишься? Приятно быть милыми. "Какие хорошие люди", и плохо? Говорят, ностальгия. Печаль по товарищам по несчастью. Господи, мне-то что?!
Поживем - обонравится. Бред! Заграница, балдеж, уезжать не хочется ни капельки. Бродить по городу - наслаждение. Город прекрасен. Наслаждались тем, что без всяких затруднений общались со всеми, понимали шутки. Но все равно смотрелись странными и счастливыми. На Веру здешние мужики заглядывались без всяких предисловий. Пиршество жизни. А кстати, рестораны здесь самые спокойные и тихие, но нам там было не всегда хорошо. В конце концов мы открыли, что в магазине гораздо больше вкусных вещей. И после семи дней обжорства, названных дегустацией, и после кучи, после всей этой кучи надорванных, надкусанных пакетов, раскрытых банок и коробок, выброшенных в мусоропровод, мы узнали наконец те фрукты и еду, которые нам нравились. И ели довольно скромно и очень вкусно дома, а на улице просто перекусывали. Обалдевали от музеев и всякой старины. Конечно, магазины. Я, стыдно сказать, покупал даже интересные детские игрушки, и мы азартно играли в игры. Одеваться как-то особенно мы не стремились, но пробовали.
Какими мы хотели быть и были для тех, кто нас знал? Здесь принято показывать счастье, и нас любили откровенно. Но история нашей души была непереводима. А хотелось быть просто глупыми детьми, насколько есть, и бесконечными во всем, в чем хочется. И чтобы нас воспринимали со всем плохим и хорошим как людей, а не как пришельцев. Даже многие здешние наши, русские, пришельцы, которые совсем почти дурачки, и те вызывают к себе опеку, желание помочь. По ним так видно, где кончаются их беды. А мы со своим "нет проблем", кто мы здешним веселым ликам? Или мы такие же, раз так же можем шутить и шептать? Вере говорили, что она вообще прирожденная парижанка, по какому-то стилю, что ли. Врали, наверно. Вера лучше. Пришлась заказать системе десяток легенд. Вроде как у резидентов другого мира.
Легенды - это сказочки про нас, пачка машинописных листков, легшая нам в руки. Каждая из них была настолько шикарна, что Вера и выбрать не решалась. В конце концов даже решили пользоваться всеми, перевирая все, что с нами было. Самая большая трудность при разработке легенд была в том, чтоб не пересолить, чтобы не могли стать паблисити и сенсацией. И чтобы могли оставаться людьми с правом на свою наивную особинку, счастье и красоту. И каждая легенда давала нам такое право и возможность такой любви друзей. Так, чтобы мы могли сидеть тихо в уголке и не высовываться и чтобы всем тоже было хорошо, как будто сто лет нас знают. И оттого, что мы есть, и сидим, и слушаем, и смотрим на других, и сами иногда чего-нибудь вставляем, и просто смеемся и тихо любим все, что есть вокруг.
Я приведу, конечно, одну из легенд, которой мы не пользовались, ведь по нашей легенде нас легко и найти. Одна из легенд начиналась с того, что мы дети сектантов, которые выращивали нас среди своих, в чистоте в глухой сельве, оградив от цивилизации, и пытаясь возместить это хорошим отвлеченным образованием. Секта имела свою предысторию и появилась как нравственное религиозно-утопическое течение в Америке. И основатель был святым и умным. И все, не горюя об имуществе, жили в любви, согласии и братстве, и было их много.
Но основатель умер, власть захватил двуличный. Многим надоела честная простота, и когда двуличного поймали на совращении своей воспитанницы, все окончательно распалось. Двуличный, однако, потеряв власть, решил утешиться кассой и преследовал казначея как отпетый уголовник. Но деньги были положены в банк. И часть самых истинных поселилась в далекой сельве.
Все почти стали старыми, и только два ребенка росли среди роскошной природы. Мы были хорошими детьми, и впитали почти все Большое Учение, и верили, что нельзя солгать, ударить, крикнуть на ближнего, ибо ни от кого не видели подобного.
Мы дружили чистой дружбой и, в общем, с детства родителями были предназначены друг другу. Мы дружили еще и с индейцами, с детства знали язык и жили по соседству. И только нашему селению индейцы доверяли вполне, и даже любили как одинаково отверженных суетным миром. Именно нас с Верой они допустили во множество своих таинств, ритуалов и мистерий. Мы стали вхожи в племя со стороны шамана, который признал за мной какие-то качества. Индейцы очень нам сочувствовали. Они знали все, что нам запрещалось, лучше нас, и никогда не заговаривали и не совершали при нас относящееся к нашим табу. Однако мы постигли уже все их самые сложные ритуалы и степени посвящений, не коснувшись только одной. И индейцы нам окончательно посочувствовали и посвятили однажды друг в друга, повенчав на свой манер, чему наша природа, не отягощенная ни запретами, ни разрешениями, нисколько не противилась, приняв это как очередной завораживающий ритуал. Шаман же оказался политиком: зная наверняка, что нас будут прогонять из нашего "племени", он точно рассчитал на любовь своего.
Но бедные родители, благословив любовью свершившийся факт, изгнали нас из рая в суетный мир, где мы должны погибнуть или спастись, отринув его ложь и вернувшись в лоно вечных истин. У братства был солидный капитал, раздела которого допущено не было, и нам были дадены письма и шифры с правом на все проценты, что накопились со дня нашего рождения. Тут они, конечно, дали маху: сумма, которой нам было велено распорядиться, оказалась огромной. Но, так или иначе, мы зажили в миру, не стесняясь быть предельно наивными, тосковать по родине и упиваться своим счастьем.
Легенда, как и положено, накладывалась на историю. В Америке, действительно, была такая секта, пережившая расцвет, и в ней было даже несколько русских и украинская семья. То, что где-то, уехав в джунгли, могли остаться фанатики, никем не оспаривалось.
Вторая легенда называлась "Цирковой бродяга". Она также имела свои корни в реальных событиях, происшедших в мире. Мой отец якобы был начальником аттракциона в советском цирке, работал с животными и был человеком деспотичным и не очень хорошим. Маленький мальчик был задействован в аттракционе давно, и его папа, имея блат у начальства, постоянно ездил за границу, объехав с ним почти весь мир. В одном городе, правда, про его жестокое обращение с животными чуть не написали в газете. Обращение это было всегда за кулисами, на арене же он улыбался, и все было блестяще. Но никто никогда не видел, как он обращался со своим сыном. Не то чтобы совсем уж плохо - они даже где-то и в чем-то понимали и даже любили друг друга, но папа не мог сдержать своей натуры, а в последние годы, расставшись с мамой, пристрастился к наркотикам. Все это тщательно скрывалось, даже развод не был оформлен, иначе папу не пустили бы за границу. В конце концов я, Игорек, выехал с папой в турне в Австралию - очень жаркая страна, хорошие города и много русских, тех, что называли себя русскими, приехав из Китая, Манчжурии еще в тридцатые годы. Все восторженно принимали наш цирк. Я уже, правда, слишком вырос для номера и работал с папой последний сезон. От этой отупляющей жары, отец, видимо, стал по-особенному невменяем, и однажды мне пришлось сбежать от него. Я пришел в дом одного знакомого, моего сверстника, хотя нам запрещалось общаться с местными русскими. Он мне сказал, что меня все равно вернут отцу и единственный способ защититься - это рассказать все местной полиции. Это означало крах карьеры моего папы. Уже, наверно, из-за моего бегства все разрушено. И пусть я лучше считаюсь пропавшим без вести, подумал я. В этой стране мне делать было нечего. Рано или поздно меня все равно бы нашли и вернули. Рядом была азиатская Индонезия. На каком-то случайном пароме, развлекая пассажиров фокусами и разными трюками, я перебрался туда. Бесконечность островов, мелкие городки на них, лица жителей, похожих на индусов и китайцев... Но везде находилась какая-нибудь веранда ресторана, яхтенный причал, где можно было, поломавшись в течение получаса, получить достаточно, чтобы питаться в течение дня. Вечное лето снимало с меня проблему крыши над головой. И вот как-то раз в городок зашла моторная яхта длиной метров двадцать и встала у причала. Яхта из тех, на каких обычно путешествует большое общество. Я стал выжидать удобного случая выступить перед ними и заснул недалеко под навесом среди тюков с хлопком. Как раз в то время, когда быстро рождается южное утро, переходя от полной темноты ночи к слепящему, проливающемуся ливнями дню, я вдруг ощутил чье-то присутствие рядом. Забившись в щель между огромными тюками, стянутыми железными полосками, уткнувшись головой в один из них, стояла девочка в такой изумительно красивой пижаме с атласной отделкой, что я сразу понял: она с той яхты. Она то ли плакала, то ли причитала о чем-то. Мне даже показалось, что по-русски. В этом дурном южном климате иногда снятся всякие сны, творятся обманчивые вещи, особенно если заболеешь лихорадкой. Но нет, это было в самом деле, она молилась по-русски.
- Может, я чем-то помогу? Ты не бойся, - сказал я.
Потом вокруг нас был день. Мы сидели в самом темном углу этого огромного навеса из гофрированного железа среди тюков и на своем смешном русском с акцентом, мешая с английским, она рассказала мне свою историю, так похожую на мою. Ее родители, потомки русских из Китая, очень богатые люди, погибли в авиакатастрофе. Опекуном считался какой-то ее дядя, который наконец проявил интерес к своей подопечной, взяв ее с собой в бесконечное путешествие по малым островам Индонезии, не заходя почему-то ни в один из крупных портов. Дядя, по-видимому, помешался на своей воспитаннице, вообразив себя новым Гумбертом. Он долго подготавливал этот тур по дырам, чтоб бедняжка не могла удрать. Он и один матрос на двадцатиметровом судне. Конечно, сначала она думала, что справится с ситуацией. Но, видимо, путешествию подходил конец, и дядя должен пойти ва-банк – не сегодня-завтра это с ней свершится...
Я рассказал ей историю со своим папой. Как я был вынужден каждый вечер разряжать его цирковой револьвер, с которым он заходил к хищникам, потому что, уколовшись какой-то гадостью, он начинал видеть хищника и во мне, и в темных углах комнаты. Так мы доверились друг другу, и нам совсем не захотелось расставаться. Дело было за малым: сбежал сам – помоги другому. Да, она водила эту яхту, стоя за штурвалом, включала моторы, разворачивалсь в узостях фарватера. У моей знакомой оказалось русское имя, Вера, и удивительно умная голова по части соображения разных планов...
Вечером на закате я подошел к их судну, в руке моей была записка. Дядя оказался по виду довольно приличным мужчиной, так что и не подумаешь про страсти внутри. А матрос его какой-то неопределенной национальности был, действительно злодей с виду, почти как типаж из фильма. Я подошел к ним и сказал: "Извините, вот вам записка. Я не имею к этому отношения. Они сейчас сзади и смотрят на меня. Прошу вас не рассказывать обо мне полиции, но им тоже не верьте. Лучше, если вас кто-нибудь будет прикрывать сзади, но не говорите никому про то, что я вам это посоветовал". В записке говорилось: "Дядя! Если ты хочешь меня получить живой и невредимой, не связывайся с полицией, а принеси пять тысяч долларов за пакгаузы. Вера". Они собрались сразу же. Дядя вручил своему матросу какое-то оружие и медленно пошел по набережной. Матрос отплыл от другого борта в резиновой лодке, выбрался в стороне и пошел следом. А мы с Верой занялись отвязыванием швартовочных концов, втягиванием трапа и пролезанием через форточку в капитанскую рубку. Через минут шесть яхта, забурлив двигателями, отошла от пирса и, проскользнув мимо маяка, вышла в океан. Оказалось, что Вера не представляет, как пользоваться картами и в каком месте мы находимся. Я примерно знал название городка на местном наречии, но в картах ничего подобного не нашел и тоже не представлял. Включив двигатели на всю мощность, мы решили плыть до выработки двух третей горючего, сменяя друг друга у штурвала и вглядываясь в зеленое мелькание локатора. Большой запас еды и комфорт внутренних помещений располагали к тому, чтобы прогулка длилась бесконечно. Дядя, по-видимому, очень старался, чтоб все здесь нравилось Вере. И единственное, что ей не нравилось, - это он сам – наконец было устранено. Мы плыли всю ночь, полдня и к вечеру поняли примерно, где мы. Но было поздно, попав в скопление островов, не надо было идти быстро... Удар в днище был так силен, что выключилось все освещение, померкли приборы, а я перелетел через штурвал, набив себе хорошую шишку. Каждый остров окружен поясом рифов, которые защищают его от волн, рождая мелководье из собственного роста. Один из дизелей тут же заглох. Видимо, скривился винт. Корпус дал течь. И все же нам повезло выброситься на мель среди пальм и мангровых деревьев. Яхта стояла как пришвартованная в защищенной бухте маленького островка. Лодки у нас не было. Мы надули плот. Полусферическая палатка оранжевого цвета так хорошо вписалась в пейзаж, что мы решили жить там...
Нас нашли всего через три месяца. Дядя, увидев, что яхта его отчалила, хотел бежать в портовую полицию, но его "матрос" рассудил иначе. Он убил беднягу, завладел долларами и спрятал тело в емкости для отработанного масла. Только через три месяца один из портовых, сливая масло, обронил туда свой амулет и начал шарить по дну садовыми граблями. Когда мы жили на острове, Вера рассказывала мне, как она на яхте боялась этого момента с дядей, хотя дядя был с ней очень добр, и она плакала потом, узнав про его смерть. А на яхте она выкидывала ужин в иллюминатор, боясь сонного порошка, съедала украденную банку консервов и не спала до утра, ожидая его прихода, прислушиваясь к звукам в коридоре. Дядя, видимо, хорошо подготовился к соблазнению, на яхте была куча книг на эту тему, и мы читали их и безгрешно засыпали, прижавшись внутри своей палатки. Мы как-то постепенно сами полюбили целоваться и ласкать друг друга. Я, зная, как она боялась стать женщиной, по неопытности и сам боялся этого почти так же, не мечтая о большем, чем ее хрупкая доверчивость. Однако мы в полном бесстыдстве полюбили загорелые тела друг друга, помогая им разрешаться косвенно. Однажды, когда мы на три часа забыли, что у палатки есть выход, сидя в оранжевом свете нашего мира, произошло то, что должно было и с чем мы уже не расставались. Когда нас нашли, я не захотел называть себя, а Вера ничего никому говорить, кроме своего духовника, доброго, очень старого батюшки. Рассказав все ему, мы решили, что он напишет моим родителям, а я с Верой буду тайно жить в Европе, чтобы не попасть снова туда, откуда мне не вернуться. Духовник оказался прозорлив и сказал, что, в результате всего случившегося, только две наших родных души остались в мире, и разлучать нас было бы убийством.
Остальные легенды приводить не стану, все они были, что называется обалдеть, во всех была связь с неким чудом и Россией. И еще инструкции по пользованию. Такие каверзные вопросы, там: 1. Почему бы о вас книгу не написать? 2. Что у вас за родители - согрешивших отпускают, наградив деньгами и свободой? 3. И все-таки, вы, мол, притворяетесь, гораздо больше вы знаете о мире и на хорошем уровне. Но на каждую подковырку был смиренный ответ. Родители напутствовали, что это они виноваты в нашем грехе, а мы не могли знать. И пусть мы ничего не сделаем дальше того, что они обязательно осудят. А мы верим и индейским мистериям, и вере наших родителей. И, по этой вере, мир - злая машина, обращающая в ложь жизнь человека. И всякая пресса о себе есть ложь и нескромность, а родители тоже получают иногда почту. Что же касается нашей секты, то ее лучше не возрождать, потому что за каждым праведником в секте как в микромодели мира рано или поздно приходит лживый наследник и обращает все в ложь. Лучше изучать Учение и жить отдельно, писать друг другу письма, стараясь укрепить в чистых помыслах. Так стали думать наши родители, а они с нами всегда на равных, и лучше их людей для нас нет. Осуждать мир и подчиняться ему одинаково гибельно. Так думаем и мы, и просто смотрим на все, помня о лжи. Родители велели посмотреть все красивое в мире, иначе он вечно будет тянуть нас. Но тут же мы видим много зла. В первой же гостинице мы видели, как один человек ударил другого и у того полилась кровь. Конечно, мы знали это и раньше: мы слушали приемник, когда были батарейки. Бывали даже в городке и жили одно время в миссии, когда болели. Были на месте упавшего самолета. И старый доктор, который нас учил, был единственным доктором в городке, а еще раньше учился в Европе. Он чудесный человек. Он живет в братстве совсем недавно, хотя просился очень давно, и он говорит, что большего счастья, чем в этой влажной зелени нашего детства, нигде не было и нет. Он велел Вере пить таблетки еще года три-четыре, и тогда мы приедем, и у нас будут дети, и они тоже будут расти в лесу, как и мы. А один писатель до того зарвался, что уже начал, не считаясь с нами, про нас строчить. Я ему духами пригрозил: мол, шаман мне дал способ тебя проучить. Он посмеялся, а потом пришел и дал слово, что никогда, даже близко к нам не подойдёт, и никому не позволит, лишь бы его духи простили. А книжек мы всегда читали много - все, что удавалось. И доктор говорит, что мы хорошо образованы, но не были ни в какой жизни. У доктора много книг, особенно по искусству живописи, а все словесные он раздарил, когда к нам переезжал, оставил кроме Библии только стихи и "Дон Кихота". Говорит, все остальное - словоблудие.
Врать, врать, врать! Вот это мощь!
Не нужно нам было врать, и играть во влюбленную пару, которой невтерпеж, и кидаться в ближайшую гостиницу, предъявлять свои "несомненные" документы, и погружаться в новую постель. Через два часа рассчитывались. Нате, глядите. Нам нравилось целоваться на улицах, на нас налетали прохожие, и свобода этого бесшабашного мира обалдевала нас. А раньше нам, наоборот, все это совсем не нравилось.
Экспериментировать захотели, долго не спать и шататься странными посетителями ночных кафе и клубов, а потом, придя к себе, заваливались, не снимая туфель. Измазали друг другу лица взбитыми сливками и слизывали, стирали эту бледную, сладкую массу. Завели себе спортивную машину с поднимающимся верхом, но ездить на ней по городу было противно, из-за невозможности попасть куда надо быстро и просто.
Салон готового платья, салон готового счастья. Мы жили в пятиэтажном доме без пятого этажа. На самом верху скругленного угла возвышалось огромное окно под крышей, слишком роскошное для мансарды и слишком одинокое для этажа. Вот в этом "чердаке" мы и жили. У нас была большая комната как прихожая, из нее окна во дворы и на другие крыши и трубы, потом огромная комната с этим огромным окном посередине, большая темная спальня и до смешного крошечные кухонька и ванная. А спали мы почти всегда в этой комнате, с окном. Спальня, это был скорее склад барахла, набор ненужных вещей, купленных по принципу, одно другого интересней.
Роскошный подъезд, старинный лифт в ажурной решетке - до четвертого этажа, а дальше, по лесенке, только к нам.
И когда бы мы, весело или устало, ни входили в подъезд, на вычурном балконе стоял "наш ворон". Черный свитер, сложены руки, черные волосы с седой прядью. Надо было его видеть. В общем, это была пародия на меня, если бы я мог быть таким. Выражение властелина демонических сил или некоторое превосходство были его второй натурой.
Наш консьерж сказал, что это Андре, но он поляк и, значит, Андрей. Говорит, что историк суеверных течений и всяких потусторонних явлений. Иногда он делает сценарии для фильмов ужасов и сколотил на этом капитал. В перерывах консультирует даже священников, пишущих диссертации, и сам настрочил одну довольно известную книжонку - путеводитель по темным историям. На квартире у него контора с компьютером и картотеками, и его офис даже указан в справочнике, хотя он работает, считайте, что один, но хвастается, что знает свое дело лучше всех в Европе. А что он смотрит на вас, то ему нравится ваша Вера. Ему нравятся почти все красивые девчонки, у него такая манера. Он часто ходил к мессе и закончил богословский факультет, но, видно, потому и не стал священником, а занялся всякой ересью, что ему слишком нравятся все девчонки.
Вера была прямо в восторге: заполучить в собеседники такого гиганта потусторонней мысли!
- Я знаю, тебе всегда подавай гида, будь мы в музее или кабаке. Но я не могу терпеть этой позы повелителя духов. И вообще, я для него, только парень, с натяжкой, при тебе.
- Ничего, потерпишь. Мне самой интересно вас свести.
- Провокатор.
И следующим днем мы пошли с ним знакомиться. Мы нашли его там, где он обычно завтракал, и уселись, поздоровавшись, по праву соседей.
- Мой Игорь говорит, что в мистике и духах нет ничего интересного.
- Вот как? Он выложил на стол свои руки, как спирит, и взглянул мне в глубину глаз. Сощурясь, нырнул взглядом в Веру и сказал, улыбнувшись, жалея нас,
точно детей:
- И вы никогда их не чувствовали?
Я полусерьезно:
- Наверно, нет. Мистика - это ложь на потребу сегодняшнего зуда перед бесконечностью.
- И вам никогда не хотелось уйти, ни с какого места? Необъяснимый страх или предчувствие чего-то, что не к добру? Присутствие третьего абсолюта между вами и вашим действием или между вами и другим человеком?
- При чем тут абсолюты? Присутствие абсолюта всегда со мной. Да, бояться его лучше, чем не замечать. Но это все механизм, простой и честный, и вовсе не темный.
- Я не понимаю вас. Наверно, вы хотите судить о том, о чем знаете понаслышке?
- Не знаю. Я и про вас думаю то же самое. Просто вы это сделали своей профессией. Я жил с индейцами, но у них тотемы и маски как ступень к истинному общению с духами. Они ни от кого не скрывают их поверхностной знаковости. Вторая, главная, правда - у шамана. И шаман меня посвящал как способного постигнуть чудо и велел, если я найду таких же, открывать и им.
Он сменил свою позу, и стал проще.
- Я, конечно, не знал, но вы однобоки.
- Конечно, мне не понять всех этих мохнатых вампиров и обуянных демонами людей, о чем вы строчите свои сценарии. Они для меня также наивны, как маски индейцев. Только у индейцев хватает смелости принять свои игрушки за этап, а вы будете до конца защищать свой хлеб.
- Я не "строчу сценарии", я даю концепции. Вы мне, в общем, нравитесь. Но учтите, я общаюсь с духами, и вы можете раскаяться оттого, что относились ко мне с недостаточным уважением.
- Я тоже говорю с Духом и достаточно могу противостоять любым сферам. Я сам отчасти дух.
- Извини, но ты самонадеян.
- Глупо прозвучало, но слова верны.
- Вера, поверьте хоть вы тому, кто не даром знает об этом. Духом быть невозможно, оставаясь живым. Дух - это свободная субстанция. Бывают духи явные, сильные и слабые, легкие, но не бывает осужденных на тело. Ваш Игорь даже близко ни с чем таким не встречался. На тех людях, кому случалось с чем-нибудь подобным столкнуться, на всю жизнь остается печать. Я их вижу даже в толпе, поверьте мне. И если ваш Игорь не будет спорить, если мы посидим за вином, я бесконечен на истории, которые говорят сами за себя. Я историк и не люблю демагогии. И давай на ты. На вы надо только с духами. А фильмы про это, действительно, для дурачков, не отрицаю, но такова специфика массового кино - создание мифа для простых людишек. Ну что рассказать вам?
- Конечно, рассказывай, - сказала Вера. - Я, мы будем слушать когда угодно и где угодно.
Но я опять влез:
- Мы вместе придем к истине, я чувствую это. Но прости меня, Андре, я тебя нарочно раздражаю. Наверно, я глуп, но разреши на короткое время доказать тебе, что я могу быть духом. Дай мне чего-нибудь, что может только дух. Но так, чтоб не привлечь ничьего внимания, не надо волновать людей.
- Господи, веселый ты человек! Исчезни тут же, не сходя с места, растворись!
- Пожалуйста, для этого даже не надо быть духом.
- Игорь!!! - крикнула Вера не своим голосом.
- Вера! Что ты?! Разве я могу так всерьез? Я просто заказал экран между вами и собой. Тонкая прослойка воздуха, созданная энергией, где с ваших углов зрения был виден зал кафе на месте меня, как в переливчатых значках, где изображение скачет. Ни для кого из окружающих я не исчезал, ни в какое подпространство не проваливался. Успокойся, ну успокойся, я больше не буду.
- Значит, ты пользовался обманом, - сказал Андре.
- Если подчиненный дух можно назвать обманом.
- О подчиненных духах говорят только арабо-восточные сказки. Это Джины. Я, конечно, допускаю правдивость всех легенд. Если бы Вера так не испугалась... Но неужели она не знала о вашем, о ваших...
- Я такого никогда не делал. Мне подчинен дух целой вселенной. Собственно, я есть единство с ним и бесконечно в ней потенциален. Но это скучно, и никто никому не подчинен. Это симбиоз.
- А если простой гипноз? Сговор банальных чернокнижников? Что вам от меня нужно?! Неужели я узнал одну из ваших тайн?!
- Я и так злоупотребил своими способностями, явив их тебе, повторять не стану, доказывать не имею права ничего. Твое право, Андре, верить или нет.
- Ты говоришь – по закону "не будет вам знамения... " и не давать явности духу ни в чем. Так вы вы не посланцы?
- Нет, ни в коем случае. Просто я сам обладаю непознанным себе. Я не верую ни в одно учение или во все сразу постольку-поскольку. И люблю газировку.
- Случайный носитель? Странно.
- Признайся, со всем своим опытом, что такое ты видишь впервые, только не лги.
- Если бы я не видел, как ты исчезал... И это на самом деле?
- Ну что, тоже реальность поплыла? Мне тоже, Андре, несладко.
Потом мы часто встречались, говорили. Когда они говорили с Верой, он все пытался расспросить обо мне. Но Вера сказала, что сама не знает, чему учил меня шаман. Что я избегаю этим пользоваться, чтоб не перелилась душа. И оба мы верим добру, и не воспринимаем язычество, и нисколько не поклоняемся этим силам.
Все это безмерно огорчило Андрея, потому что, как мне кажется, он давно был готов отдать свою безгрешную католическую душу стороннего наблюдателя за крошку обладания чем-то реальным.
Господи, как я виновен перед тобой, Андрей! Вот кому буйство энергий всесилья предоставило бы невместимую радость. На что была похожа наша встреча, Андрей? На встречу с морем сухопутного человека, влюбившегося в парус по книгам. И вот он, не видевший моря, приехал. А навстречу ему с настоящего парусника сошел скучный, злой человек, который объяснил, что почем. И тот понял, что нет ничего здесь для него и вообще быть не может.
Не в демонов был влюблен Андрей - В НАДМИРНУЮ СИЛУ ЖЕЛАНИЯ. И женщин всех желал оттого же. Да при чем тут это? Я читал его сценарии, особенно хороши были отвергнутые: их мог создать только живущий чудом насквозь. Он сам придумал такую жизнь - игрушку себе. Просто это его манера, прическа, и дух, и стиль. Ему уже тридцать пять, а внутри хорошо, если двадцать. Мы с удовольствием играли с ним в накупленные нами игры. Он влюблялся по жизни в каждую встречную, но местами был просто гордый дурак. Ему так хотелось, чтобы его принимали только в этой маске. И была у него одна – недостижимая. Дочка его хороших знакомых. Блондиночка. Ангел писаный. Ангел, однако, уже успела изведать сладость падения, и не с ним, а с прохвостом одноклассником...
- Андрей, я промоделировал чуть-чуть. Я, конечно, до конца не ручаюсь, но ты можешь ее взять, - сказал я как-то однажды, попивая его знаменитый крепкий чай.
- Кого?
- Аню. Ани.
- Ты откуда...
- Дело простое. Тебе нравится моя Вера. Я не читаю мыслей. Но я решил узнать, насколько это серьезно. Оказалось, есть Ани.
- Но я не знаю. И как это все?
- Думаешь, не подойдешь? Она придет к тебе, и никто из вас не пожалеет. Но только скажи ей, что это ты - Я люблю тебя. просил духа, колдовал. С любовью в глазах скажи... Прости, но я не могу влезать во все это, ведь тебе нравится и Вера.
- Хорошо! Я согласен, я хочу Ани.
- Тогда, решайся, поедем к тому месту, где она ходит. Ты подойдешь к ней и будешь просить прощения за то, что любишь. И люби ее в это время. За то, что обратился к духам, чтоб совратить ее. И люби ее в это время. Скажи, что ей будет хорошо, и ничего, кроме хорошего. Но она может сопротивляться. Пусть выбросит этот магический камень в воду, и желание отступит. И люби ее в это время. Скажи, что ты велик, но мал перед ней и грешен перед собой, ее же вины не будет ни в чем. И люби ее в это время. Пусть она идет вдоль воды да твоего дома, когда наступит закат. И люби ее в это время... Я все взвесил - она не бросит камень. Можешь вообще говорить любые слова, лишь бы потрясенно слушала, и вне всех слов должна течь любовь. Как можно дольше течь, чтоб в нее натекло ее столько, чтоб не бросила камень. То, что любовь потечет, гарантирую силами духов. А зальешь ли ты ее тело по самые глаза, чтоб из них на тебя полилось, чтоб боялась пустоты, если выбросит камень, в этом твоя сила, и ко мне потом без претензий.
Потом был уже вечер. И Вера сидела в кресле, поставив ноги к свету. А я смотрел в окно, как по мокрому асфальту с налипшими листьями заворачивает фургончик с красными буквами. Как не расстался еще мир со светом, проникшись дождем.
- Вера, то, что происходит сейчас у нашего соседа, это чудо. Это чудо потому, что я не помогал никакой энергией. Я только правильно все рассчитал. Я рассчитал, что Андрей вдвойне способен передать любовь, если уверен, что ее понесет потусторонняя сила. Очень плохо, что я не смею подглядывать. Но я бы хотел быть с ними третьим.
- Господи, что тебе стоит эта Анька?! Даже не скажет своему Андрюше, если ее притиснут в лифте. А Анька просто такая натура. Я не о том, мне не хочется Аньку, мне хочется быть и Анькой и Андреем... Быть духом их момента, присутствовать при всем.
- И как это?
- Ну, почти как в книжке, которая читается и сочиняется одновременно. Как в объемном кино, где отражены не только тела, но и души, и ощущения, и меня там нет. Я есть, но это они оба, и запах их комнаты, и то, как мы можем себе представить все и как не можем... Как оно есть. Я ощущаю себя то развратной Ани, то упивающимся Андреем. Я, им не мешая, кочую из тела в тело, сплетаясь с их нервами, душами, купаюсь в моменте, даю им свое, новое. Я могу вселиться в постель под ними. Застыть плоскостью потолка, философски взглянув на корчи двух субъектов. Свои глаза, нос, уши, язык я могу объединить, простереть во все и вывернуться наизнанку, всем собой навстречу моменту. Я могу объять дух их минуты и все вдохнуть, ничего не испортив и не навеяв.
- А мне позволишь быть так же?
- Я и себе не позволю быть так.
- Ой ли?
- Это порочный путь. Се ля ви.
- Ай-яй-яй!
- Плохой путь - носиться по чужим лучшим минутам. Но, наверно, боги, (если б они были) так бы и наслаждались. Здесь не надо ни в чем быть самому. Носись по всем лучшим моментам душ, смыслов.
- Боги не грешат.
- Разве только из грехов лучшие минуты? Они внутри всех поэтов момента. Внутри умеющих что-то сделать, перелить ярость мира в радость духа. Разве, когда ты вела самолет, у тебя не было той минуты? А когда мы вознеслись из осенней воды, непобедимые дети счастья?
- Вечно с тобой нельзя спорить.
- Если нельзя, я умру сам в себе. Наркоманы, например, на некоторых этапах погружения - счастливейшие люди. И погружение в их минуты, это ли не наркоманство? Знаешь, есть такая измена, измена жене...
- Ах! Не знала.
- А это еще хужее. Это измена себе в присутствии себя. Верен будь и черной тяжести себя, ибо это есть. Ты, ограниченный, тупой, дошедший до стенок внутри, но ты. И твоя трагедия внутри есть подстилка твоим минутам, и нельзя взаймы брать себя, ибо тебя не будет ниоткуда.
- Ах, господин учитель, да здравствует самомучитель! А я бы взглянула сейчас на возлюбленную пару...

- Глазами того каштана, который смотрит в окно,
Глазами диванной подушки и пыльной бронзовой бра,
Глазами лепной пастушки и влажного их пятна,
Как волосы умирают в раскидистой темноте.
Глазами, какие не знают, что смотрят ими не те.
Как локоть уперся в ямку, упавшая бусина видит,
Как мошка с лежащего платья - на пятки, складки ступни.
Какое пустое занятье, какие счастливые дни!
Ну, милая сплетница Вера, возьми же все для примера,
Скажи, что мы уж не те.
Как волосы умирают в раскидистой темноте...

- Стихоплет противный! Откуда ты так все знаешь, если не подглядывал без меня?!
- Ничего я не подглядывал. А знаю оттого, что думается. Оттого, что меня понесло. Оттого, что я... Что за смешное такое это Я? Все время боюсь сгинуть. А физически защищен навсегда. Вся моя кожно-мясная оболочка задумана только для обычного существования. Если я сейчас распылю свое мясо, и мозги включительно, то все равно останется эта полярная копия. Отраженная в зеркалах запределья живая память себя. Я останусь невидимым существом. Бессмертный слепок помимо воли всех сил распада. Не забуду ли я тогда о своих человеческих размерах и ощущениях... Бедные человеки, которые не слышат, что далеко, и не видят, что за углом. Но я же могу отслаивать свои копии-души. Я могу отделяться от своего тела и проходить сквозь внутренности всех преград, тел, явлений. Попадать в умы, творчества, наслаждения, смерти и обретения. Я могу присутствовать внутри стен, внутри песчинки, ворсинки ковра, облачной росинки. Могу видеть все в самых неожиданных ракурсах и самозеркалах. Могу видеть панорамно, шарообразно. Могу расширяться или сужаться, принимать внутри себя любое удобство для мысли и ощущения. Могу обратиться в любое мгновение, в тело из подручных атомов и снова раствориться в дух. Могу!!! Мне бы не стала помехой величина и присутствие тела, и только воплощенная упругость моего желания летала бы по миру. Только напряжение жизни заставляло бы распухать меня в облачную закругленность или сворачиваться в маленькое зерно. Ах художники, ваше существование то человеком, то прихотливой линией и пятном краски... А я бы скакал внутри себя и снаружи, бесконечно расширив возможности жизни. А то вот живешь мальчишкой с бесконечностью внутри, которая выедает... А зачем мальчишкой? Зачем пол тому, кто внутри любой красоты момента? Ах извращенец!.. Нет! Лучше бояться всех свободных путей и чтить их издалека.
- Как издалека?
- Знаешь, как любят переживать за героев, за тех, кому слава и красавицы достаются.
- А женщины, поглядывая на экране на героиню мелодрамы, словно душами меняются, ею и живут.
- Ну, это, только подглядывая и подслушивая. А если живьем быть при всем, как в шапке-невидимке? Ну, а если начать испытывать совсем те же ощущения? Ведь при сверхвозможностях создаешь героя или героиню, вооружив всем, чтоб сочувствовалось: красотой, поэтичностью, отпечатком особой судьбы. Что? Трудно? Ну, писателям, артистам удается же на пока? Ну, а при сверх- , сверх- ,сверхвозможностях, их плоти и крови. Ну поверь же! Синтезируешь этого, эту, отпускаешь по миру счастья магнитить. А сам в самые светлые, любовные и искренние моменты к сознанию параллелишься и чувствуешь то же, что он, она, и мысли все слышишь. Насколько лучше фильма любого, можно во всех людей забираться, в высшие их моменты. Сидеть там и помалкивать. Насколько лучше эпоса всякого! Греши, не греша, насколько душа!.. Во жизнь! Малина не нужна, ни дача, ни машина! Да и жизнь не нужна: на какого рожна здоровье проживать? Можно так пировать! Как сделаюсь духом, влечу к тебе в ухо, жених молодой с невестой расписной. Станешь, ох станешь куклой заводной! Тобой отгрешу и дальше почешу!
- Ну а серьезно?
- А серьезно, я пока хочу оставаться мальчишкой, Игорьком проклятым, любимым, хотящим и этого тоже, всего. И незнатным. Ни на какие приманки не отправлюсь от себя ни во что. Берег у всего один. Я знаю тебя, проклятый берег вечного света. Но я останусь там, где нет того, что будет лучше меня, и того, что будет со всеми.
Транстельность духа. Транстельность духа. Транстельность духа. Так я назвал еще одну пропасть всемогущества. Ну что за жизнь, вся в пропастях, неудобствах, ностальгиях?! Бедные, несчастные миллионеры, как я их понял за это время!
Вот так. Это вечер. А будет утро. А за стенами тайны. А мы есть. А Вера в вечере. Вот так. Это вечер. А мне хочется цветы и перчатки. Это вечер. А есть утро. А мне хочется их поздравить когда-нибудь, чтоб Анька зашлась от тщеславия, вынужденная стоять в вечерних перчатках возле Андрюши. Но это утро.

Игорь, Игорь!.. Чего же он тут понаписал! Разве так все было?
Если бы вы знали, какой он на самом деле. Париж! Париж! Больше дома сидел, лентяй. Для него и женщины-то, кроме меня, все ну настолько особые люди, которые живут ну в таком уж другом мире! И он там как медведь неловкий, о чем говорить не знает, а уж зачем говорить, и подавно. Только улыбается и поддакивает, как вежливый японец, или серьезный, как индюк. Иногда прорывает и несет его так, что, действительно, что угодно с ног на голову. При чем тут все это? Врет он все! И на себя, и на меня врет. А говорит, что правды выкладывает ровно столько, сколько может дать.
       Вера Н.

Не знаю. Всем не угодишь, особенно "из высших целей глядя". Ладно, вот тебе, Вера, несколько страничек для тебя, а правды "для тебя" у меня нет. Или я твоя правда, но верь в это. Я не Христос и не Обломов. Меня вообще нет.
       Игорь М.

... До чего приятно быть буржуем! Это значит уже утро. Опущены занавески. Вера еще спит, удобно зарывшись щекой в подушку. Она всегда спит так, что, любуясь ею, хочется еще поспать. На этот раз мне очень хотелось побыть одному и не подкарауливать, лежа рядом, ее пробуждения. И, несмотря на желание спать в дождь, я встал, прошел по ковру и, сев в кресло у окна, стал рассматривать картинку парижской осени сквозь стекающие по стеклу капли.
Все-таки, я очень ошибся, вспоминая вид улицы, лежа в постели. Она сейчас не мрачная. И дома на ней не мрачны, хоть и казенного стиля, но оживлены ажурными решетками балконов, даже мансардами. И вся улица по виду самая типичная парижская. И осень к ней идет, и пасмурность, и опавшие листья, и то, что на ней ни пестрых реклам, ни движенья. Она, скорее, переулок метров около ста длиной, и я вижу оба конца, часть площади, по которой изредка заворачивают машины, и не нужную никому в этот пасмурный день воду реки. Через улицу шел какой-то старичок в белесом плаще, стояла высокая и короткая белая легковушка. Всего меня заполнило благожелательное настроение, именно то, которое советуют иметь утром йоги. Мне было хорошо, оттого что я смотрю на эту пасмурную улицу, от мыслей, какие меня посещают, оттого что идет дождь, оттого что в комнате пасмурно, уютно, оттого что я сижу в пижаме на плетеном кресле. Мне хорошо, что некуда спешить, что я еще могу так сидеть и никуда не спешить. И что нет торопящей тебя цели и можно побыть одному. Да, заимев жену, начинаешь ценить моменты, когда остаешься наедине с собой. Особенно вот такие, когда она тут рядом. И пижама... Мне очень хотелось в ней проснуться утром. Захотелось почувствовать себя уютно в этой солидной спокойной обстановке. Вообще, жить в пижаме, по моему мнению, превратиться если не телом, то душой в обрюзгшего отрастившего живот семьянина. А мне просто хотелось поиграть в уютную солидность, надеть маску, подстроиться под весь спокойный интерьер, тем более что тона пижамы удивительно соответствуют ему и тем более что я пока молод.
"Те, кто по утрам в пижаме, - подумал я, - обычно принимают душ и выпивают кофе... " При мысли, что холодный душ смоет с меня благожелательное уютное настроение раньше, чем кончится эта пасмурная, дождливая погода, мне стало не по себе. Наконец, додумавшись до того, что утром можно принять и теплый душ, я прошел в ванную. Приятно было идти босиком по ковру. Залез под теплые струи при желтом электрическом свете. Вытерся просторным махровым халатом, возмутившим меня своей яркой расцветкой, зашвырнул его в шкаф для грязного белья и снова надел свою уютную пижаму. Затем сел, зажег свет в узкой маленькой кухоньке, неплохо, впрочем, обставленной, но до того крошечной, даже не составляющей отдельной комнаты, видно рассчитанной на то, что пользоваться ею будут в исключительных случаях. Включил кофеварку, и на узком столике, при свете лампочки, спрятанной под пластиковыми красно-белой облицовки шкафчиками, занялся рассматриванием пачки журналов. Они все были почти одинаковые. Печатанные на лосной бумаге, в одних и тех же тонах выполненные фотографии одетых и не очень женщин, рекламирующих какой-либо товар, информация о спорте, одна история из жизни звезд, репортаж судебной хроники и опять реклама, реклама. В другой раз мне их рассматривать было бы скучно из-за надоедающего однообразия, которое, правда, немного для меня оживляла реклама автомобилей. А сейчас мне было приятно сидеть на кухне, пить кофе и листать дешевые журналы, никуда не спешить и ни о чем не думать Да, все-таки до чего интересно: я в Париже! Всего второй день здесь - не обошел ни музеев, ни ресторанов, ни магазинов, не подышал вволю воздухом этого города, а мне больше всего сейчас хочется сидеть на кухне, в пижаме, одному и прихлебывать кофе, смотреть журналы.
После третьей чашки я вышел наконец в комнату. Вера сидела в плетеном кресле перед окном и читала книгу. Вот это настоящее, это жизнь, а я все какой-то бред про свое чудотворчество пихаю. Написать бы школьное сочинение на тему "Как я провел осень". "Осень я провел с любимой в Париже..." Школьное-прешкольное, наивное-пренаивное: "У нас в Париже хорошо. Но только иногда..." Иногда хорошо от любви. Поэтому сочинение будет о том, от чего хорошо...


Сочинение
Вода души моей
Осень. Наверное, самая лучшая в жизни. Я теперь всегда буду любить осень. Тихие-тихие дни. Тихая-тихая улица. Большие серые дома с высокими длинными окнами, с рамами из лакированного дуба, с толстыми частыми, глубокими, какой-то темно-коричневой глубиной стеклами. Улица обрывается у чуть рябящего холодной водой канала. Очень короткая и тихая улица, вся залипшая осенними листьями, с небольшими каштанами. Редко ездят даже по площади, на которую она выходит.
Радует, все радует. Что тихо, что осень, что воздух такой холодный и что холодно. Почему-то приятно просто смотреть из окна на дождь, на пустую мрачную улицу. Слушать тишину, ходить по листьям, вкушать воздух. Быть пассивным. Иногда активное восстанет: "Что же ты делаешь? Ты, могучий как... Тс-с-с... Молчи. Смотри, как хорошо, как мне хорошо, еще немножко этого счастья. Ведь ЭТО самое главное. Никакое твое не даст мне этого.
Я знал, что все хорошо так потому, что она со мной. И улица, и все вокруг мне нравилось, любилось потому, что я любил ее. Я любил ЕЕ всю. Я смотрел на дождь за огромным, от пола до потолка, окном в нашей мансарде. Потом поворачивался, проникнутый любовью к дождю, мокрой улице, видел: она сидит в мягком, старинном велюровом кресле с высокой спинкой, в халате, читает и тоже радуется дождю, тишине, мне. И я любовь к дождю переносил на нее. Видел ее босые ноги на мягком коврике такого же глухого тона, как кресла. Две смуглые ноги бархатной кожи. И я любил их. Я радовался, что я могу подойти к ним, обнять и ласкать. И я подходил, ложился рядом с креслом и ласкал их. И она все знала. Ах, если бы она была не ОНА, ну что бы ей тогда стоило взять, поставить мне свою ступню на голову и сказать какую-нибудь шутку, мило, с любовью, ну вроде: "Ну как, нравится быть у жены под каблуком?" Но это была бы не она. Она боялась пошевелиться. Она только опускала книжку на колени и вся переполнялась. Как будто ей не отпущено ничего другого. Как будто она девочка и не знает вообще ничего другого. Как будто ей ласкают грудь, а не ноги. Нервная сладость, эротика какого-то особого рода. Не та эротика, почувствовав которую, уже знаешь, как можно насладиться, насытиться. Это что-то невысказанное, когда чувствуешь, что слаще этого ничего нет и никогда не суждено насладиться. Когда наслаждаешься САМИМ бесценным моментом. Тем же счастьем, каким наслаждает дождь и серый день. Сводит глубокое, сладкое, сердце стучит не стучит, понять не можешь. Что-то очень хочешь, чем-то разрешиться, и знаешь, что ничего не сможешь и никогда не поймешь, что хочешь.
Она понимала, почему я пришел к ее ногам, а не к губам. Она была счастлива от этого. Самое прекрасное, что она понимала все это только потому, что наслаждалась так же, как я. И, может быть, я наслаждался, как она. Ведь все, что я написал про улицу и про осень, было больше ее наслаждением, чем моим. Я не знаю, конечно, до конца, что она испытывала. Я написал свои наслаждения, свое восприятие. Но у меня было второе дно, дно планов, возможностей, дно меня активного. Я не мог думать, только об одном городе, о одной осени, о одном дожде, только о том, что сейчас. Даже воспринимая окружающее, я незаметно его раскладывал для себя. Я видел дома и знал, что они казенной архитектуры, только века другого. Издалека чувствовал, глядя на большие, простые окна, серость камня, дуб рам, прозрачность и толщину чисто вымытых высоких стекол. Она же вообще не знала, что все это такое, что рамы дубовые, стекла толстые. Она видела дом сразу, весь его характер. У нее возникало чувство, наверно, посильнее, поярче, чем мое. Так же она видела и осень, и белый фургон в красных буквах рекламы, поворачивающий за угол. Так же она видела и меня, и все мои движения. И потому она все понимала. И потому наслаждалась. А другого дна в ней не было. Может подуматься, что это нехорошо. Но, может быть, так быть, так видеть, чувствовать так и так наслаждаться этим миром в тысячу раз ценнее, чем иметь два, когда один стирает другой и давит на другой. Может, женщине и не суждено иметь эти два мира. Может, второй их мир - это материнство?
Я готов тысячу и тысячу раз падать перед ней на колени, чтоб это повторялось как в фильме с повтором, как на пластинке с отскакивающей иглой. И она поймет, откуда это чувство во мне и что оно такое. Не поймет, конечно, словами, но почувствует лучше в тысячу раз, чем я. Может быть, это что-то вроде вечного спасибо, тайного спасибо, которое испытывает человек, искупавшись, спасибо за то, что есть на свете вода. Она - вода моего существования, вода души моей.
Вот и все. Эксплуатация темы вредна. Спасибо тебе, Париж, за один вечер, спасибо тебе, Париж, за один час. Спасибо тебе, жизнь, за все свечи. Спасибо тебе, жизнь, за нас.
А зимой мы были в Нью-Йорке. Там очень теплая зима. Мы жили далековато от города, в гостях у очень хороших людей. А я бродил нюхать этот город. И донюхался до того, что сделал ошибку, допустив снова прилив внутрь себя. Отвратительный осадок выжимал, летая над крышами. Потом черт нас дернул с "хорошими друзьями" отвалить от западного побережья на Австралию. Противное плавание через океан, с ужасным случаем посередине, на чужой огромной яхте. Потом мы вернулись и зажили в своем райском отечестве, где все смеются, когда говоришь, что был в Париже. А когда доказываешь, начинают настолько по-дурному уважать, что лучше и не заикаться.
Вы потерпите, я напишу потом про дурную свою заграничную зиму, мне просто не хочется сейчас. Я пока лучше с весны.
Весной мы жили в Крыму (условно). Я хотел иметь что-то на своей родной земле вроде большого дома, куда могли бы собираться друзья, где бы у меня были бы достаточные удобства, чтоб не думать о них. Но социалистическое общество и замашки миллионера несовместимы.
Наконец я легко извернулся. На крымском берегу много госдач. Охраной и подбором кадров там ведает специальный отдел. В отделе этом никто не имеет права знать больше, чем положено. Фактически, конечно, все не так. Но все же, если на даче NN отдыхает известный деятель, свой или зарубежный, об этом, как правило, знают. Но если сообщают ничего не говорящие имя и фамилию и не уточняют, кто это, или уточняют приблизительно, типа герой невидимого фронта, видный конструктор, никто ни о чем не спросит. Наоборот, чем больше секретности, тем меньше интереса и больше уважения. Для меня так вообще была материализована суперлегенда, что я, мол, мальчишка, которого не худо бы выдрать. Но мой дальний родственник, мультимиллионер, вдруг померши, оставил наследство, и ладно бы просто в деньгах, (отобрали бы и дело с концом), а то вложения по всему свету, большие доли в концернах с оборонными технологиями и право вести все дела по достижении совершеннолетия или назначать доверенных лиц. И вообще, такое запутанное завещание с множеством условий, что, вот так просто все отобрать или отпустить меня туда, дороже станет. И на самом верху взлелеяна грандиозная афера, то есть, простите, операция, которую я же должен оплатить. Мама, мол, возражает против переезда туда. Здесь мне создают условия, чтоб никуда не хотелось, воспитывают в патриотическом духе, занимаются репетиторством насчет ихней экономики и языков, окружают "друзьями" и доверенными людьми. И, когда я созрею и если окрепну, отпускают в чужие люди наживать миллионы и равнять паритет передачей технологий на благо Родины. И вообще, если правильно все рассчитать... И чтоб не провалить затею, я материализовал компьютер, не знаю какого поколения. В общем, я ни в коей мере не мешаюсь в жизнь государства. Он подключился ко всем линиям правительственной и обычной связи и вычислял все проявления интереса к выбранному мною месту, ко мне или моим друзьям. Оперируя такой массой информации, что текла по равным ходам, компьютер этот мог воплощать мой проект и удовлетворять интерес любого способного к этому интересу по должности лица, не влияя никак на государственную жизнь.
Что же это за проект? Условно между Ялтой и Севастополем стояли две из дикого камня простого образца дореволюционные коробки. Раньше в них был Дом отдыха. Но уже двадцать лет как все зарастало. Место оказалось оползнеопасным. У одной коробки отвалился угол, другая треснула пополам. Это после того, как выше построили автостраду. Что-то взорвали, что-то перегородили, и подземные воды потекли не так. Вот, значит, два корпуса и стали пустовать, а вокруг них - подобие парка из больших деревьев. Место это заброшенное, между поселками. Понизу, правда, идет сплошная полоса искусственных пляжей. Вокруг заросли кустов с ярко-зелеными листочками, выше молодой соснячок, потом дорога, и над ней виноградники.
Приехали ребята из стройбата, оштукатурили, покрыли, вставили ясеневые рамы с тоненькими переплетами и мелкими стеклами под старину. Между зданиями возвели стеклянную галерею, по верху которой пустили колоннаду с решеткой наверху для покрытия вьющимся виноградом. Отсыпали грунт с семенами газонной травы, вкопали юкки и пальмы. Огородили все зеленым решетчатым забором, по верху натянули тонкий поводок сигнализации. Внизу отхватили три волнореза, провели вниз тропинку из лесенок и плиток. Сделали еще одни ворота для заезда к воде, внизу. Заасфальтировали дорогу от автострады к скромным зеленым воротам с будкой, спрятанной в зелени. Кто-то защитил авторское свидетельство по ликвидации оползнеопасных мест сверлением нескольких скважин и еще кое-какими мелкими ухищрениями. Внизу, на море, врезали в скалу помещение для лодок, построили веранду. В бывшем парке Дома отдыха снова отсыпали толченым кирпичом и прикатали дорожки. Вот и все. Начали осенью, кончили в мае. Привезли контейнеры с обстановкой. Один корпус отделали как гостиницу - с комнатами наверху, с кухней и общей гостиной внизу. Обе коробки были небольшими: 9x15 м по внешним стенам, торцами друг к другу. Перед застекленной галереей, соединяющей их, я планировал в будущем бассейн. Галерея вышла широкая, в центре ее шел коридор, ограниченный книжными полками, а в краях у стеклянных стен выгораживались таким образом уголки, насыщенные зеленью, с книжными полками, выходящими и сюда. Тут же, в полу были сделаны бассейны и фонтанчики. Зеленые острова и большие камни делили все это на несколько уютных отсеков, с кожаными диванами, креслами на колесиках.
Вера хотела гостей. Мне почему-то тут никто не был нужен: ни старые друзья, ни новые. Но я бы радовался множеству общения. Чтоб оставить себе право быть одному, в своем корпусе на втором этаже я сделал мрачную, темную, обитую оцинкованным железам дверь с надписью: "Посторонним вход..." Я мог бы вырастить и подземный дворец, но мне хотелось настоящего, реального.
В интерьере было много кондовой мебели, укромных уголков и отдельных комнатушек. Чередование «агро с клаустро» со светлыми комнатами, легкой мебелью и белыми холщовыми занавесками с просечкой. В больших комнатах стояла светлая керамика и столы, покрытые бледными скатертями. Все кремовое и светлое. Наверху комната без мебели, с мягким покрытием и длинными окнами до пола, выходящими прямо под зеленые кроны. Возвышение в середине, зашторенное легкими, в цветочках, занавесками, это наше ложе. Экран на стене. Вот и все. Вообще, вся эта дача была - дурная затея, и только особенно хорошо было море и парк, хорошо было сидеть в той потайной комнатке, смотреть в окно, слушать себя и пробовать книгу.
А была ли такая госдача? Что-то подобное было. Декорация из жизни.

 

(глава10)

МОНАХ И МОРЕ

(чем дальше пишу - тем больше лжи, а всё почему – потому что, я уже сумел кое что передать а дальше сопротивление велико, выдумываешь а передать не можешь)

Был ветреный, яркий день. Приехав издалека, я шел по набережной в Ялте. Волны выбухивали выстреливающиеся брызги, белые букеты тяжелой воды, лепящей асфальту пощечины. У ветра, у мути, у света, гулящего синего моря...
Зачем приезжают в серую милую родину? Чтобы слышать людей, спрашивать в лицах: "Кому из вас, ну кому нужно особенное счастье?" Не нужно никому особенное, нужно конкретное, сосчитанное. Тщетная, та ж пустыня - местами наивная и родная, местами всемирная ясная... Пил бы, да жрал бы, да любил кого хотел бы. И сам я такой. Первый среди равных. Чего же я хочу? Нет, ну иногда мечтают быть летчиками. А больше, чем летчиками? Экзюперями, что ли?
Нечего хотеть от людей.
Его я приметил сразу. Стоял у парапета, смотрел как все, но из-под черного пальто свисал край рясы. Аккуратные ботиночки, портфель, шляпа, молодое лицо. Я встал рядом и думал, как бы заговорить о том, к чему он живет, удивить его каким-нибудь чудом и сказать, что чудеса не стоят ничего, а совершенство и идеал это - ноль во вселенной...
- Какое чудо – море! - сказал он первый.
- Ну, вам-то, наверно, пристало надеяться на настоящие чудеса, батюшка, - начал я свое коварство.
- Почему же? Я и не батюшка вовсе, а пока послушник, семинарист. Я проездом, с владыкой. Дьяконом служил, но скоро приму постриг буду иереем.
- Монахом?!
- Да. А моря я никогда не видел. А потом оно и грешно будет - отвлечься.
- А что это, серьезно в монахи?
- Так Господь привел.
- Вижу, что серьезно. От несчастья путь нашел?
- Нет, все гладко было. Я раньше на историческом учился, даже аспирантуру пророчили. Просто призвание Господне. Увидел, что есть ИСТИННОЕ.
- Тогда... Тогда радости моей нет предела.
- В чем же радость твоя?
- Простого человека мне совестно искушать своими ужасами. И не должен никто знать про меня. А у вас ведь тайна исповеди. Да и кто поверит лицу в чуде заинтересованному?
- Я исповедовать и отпускать права не имею пока. А искушать меня ни к чему.
- Я хотел просто говорить с тобой.
- Мирскую беседу я поддержать не смогу. А если о истине, о вечном, - грех отвергнуть.
- Так вот, слушай. Это было в одной деревне... - и я рассказал ему все, а потом добавил: - И теперь, у меня власти больше, чем у "Бога".
Он ответил:
- Ну почему же больше? Сказал бы как.
Я говорю:
- А Бог Богом осужден быть. Ну там, высшим, справедливым, вездесущим, а я кем хочу, тем и буду, хоть дьяволом.
А он говорит:
- Так быть не может.
Я:
- Что не может?
- Чтоб безмерная сила вручалась отдельно от нравственности, тайно от людей.
- А бомба атомная?
- Там сами люди стремились к страшному - с них и спросится.
- Ну, а если в природе будет на что-нибудь нет, ну, на гибель человечества, например, то не будет бесконечности чуда.
- Если будет нет на то, чтобы стать Богом, то не будет бесконечности мира? Интересно.
- Видишь, я ничего не делаю, даже Богом не стал. Если бы у тебя такая безмерная сила была, делал бы? Праведному бы помогал?
- Конечно, была бы стенка, дальше которой не смогу, потому что буду делать ошибки. Но не искушай, кто бы ты ни был. Не запутывай меня! А твое извне, с гордыней твоей, с насилием неизвестным - и над душами, с беспредельностью во всем. Богу молимся - тебе не буду!
- Ну, а совершенству моему, от меня улетевшему?
- Если оно в беспредельности совершенство, это и с Богом едино. Тогда оно и тебя судить будет. А ты так допустишь?
- А и допущу.
- Стало быть, покоришься.
- Зачем?
- Чтобы душу спасти.
- А как покоряться?
- Отцы учительствовали не одну сотню лет, не одну тысячу. Возьми премудрость. Сумей взять. Она через муки, верность и страдание, а тако же через блаженное соединение со всей правдой добыта.
- А вы ограничены в своем каноне.
- И ты тако же: ты один.
- Так для меня прямой путь - тогда уж самому в сверхсовершенство занырнуть. А как же вечная жизнь? Личность моя хоть малоценная, но ведь сотрусь в полете в идеальность. Зачем тогда рай? Для каких?! Или это приманка глупая?
- Не знаю.
- Сам бы в свет отправился?
- Для этого душу должно муками и любовью напитать до края, а я слабосилен пока.
- Значит, твоя личность в любви и перекорности мукам?
- Не знаю. Но тебя просветит твое бремя, если во зло не спрячешься.
- Но не могу я людей любить. За что? Может быть, каждому встречному за улыбки и светлодушие среди бремени этой жизни и памятник можно воздвигнуть. Я, конечно, люблю их всех, но не так, чтоб млеть и милеть. Женщины красивы, это я знаю. Даже намеренно некрасивые иногда загораются в такими бриллиантами, что любишь их больше лощеных мисс, это я знаю. А мужики... Даже трус может кинуться в смерть, если ему будет приоткрыто столько же счастья, сколько беспредельно смелым. А уж чтоб пожалеть все душевнобольное, несовершенное человечество!.. Конечно, мне жалко. Жалко всех нашедших утешение в своих нормальностях, истинностях, верхах и верах. Что же мне, фильм сделать из жизни людской? Я люблю все хорошее. Но как "любить вообще", не знаю.
- Значит, надо отыскивать все больше того, что можно любить.
- Такая жизнь и мне нравится. А муки тогда зачем?
- А постарайся доказать всем, что можно любить их бестолковую жизнь. Вот тебе с мучением и отплатится.
- Жизнь за себя сама скажет, я только испортить смогу.
- Ты сам себе конец и начало. Такие, как ты, не приемлют саму идею о Боге. Даже те из вас, кто воспринимает учение и видят его идейную красоту. Но у них нет чувства, что они под Богом.
- Но почему же, я готов принять и возможность Бога. Только я один доказал (доказал!) что высшая форма материи - это дух. Неизбежность. Я доказал НЕИЗБЕЖНОСТЬ перетечения материи в дух. И Христос мог быть. Как богочеловек, как шанс, данный духом миру. Но это уже предположение. Мне нет пока дела до вещей, которые превосходят мою душу.
- А такие вещи могут быть для тебя, "всемогущего"?
- Конечно. Я превосхожу всех простых людей в возможности расти в любую сторону. Но не в мучительном хотении этого роста, ответов на вопросы, отхода душой в модели (в любови) - вот в этом я ниже даже тебя, монах.
И если кто-то, пусть, уйдя в монахи, или просто любя и надеясь, если кто-то сильнее меня в чем-то своем, то неужели, ты думаешь, это напрасно? Если все мы душой все же бессмертны, то в бессмертии ничего нет напрасного. Но бессмертие должно быть рядом со смертью, иначе само бессмертие напрасно. Ты меня слушаешь?
- Слушаю.
- Слушай и укрепляйся. Не зря же эти тысячи лет, тысячи душ. Не зря же столько душ вложено, чтобы найти способ молитвы, аскезы и святости. Ничего нет напрасного. Напрасна только суета, отсутствие надежды на свою душу.
Чем мучительнее вопрос к себе и миру, тем больше за него награда. Только тогда будет счастье ответа. Пусть это знают пока только совершившие открытия. Но их вопросы были достаточными для счастья ответа. Если у тебя достаточно желания того счастья, которое называют Богом, будь монахом. Твори свою душу, люби весь несовершенный способ существования этого, бренного мира. Превзойди внутри своей души ту грань, когда не понадобятся мои ответы про все высшие начала и низшее зверство. Дожелайся, и тебе будет отвечаться само.
- Это и есть святость?
- Не знаю. Я думаю все же, что это обычное состояние, а святость, она рождается победой вот этого состояния над состоянием мира.
Святость - расплата за дух у всех на глазах. Святость от желания еще что-то сделать, уже зная безысходность всего. Святость, как и творчество, - это разрыв кругов жизни. Сотворение пятого, никогда не дувшего ветра. Ветра с пятой стороны света. Ветра с неба.
- Ты бы мог статью написать у нас.
- А сами вы?
- Прости, но кто ты?
- Человек. Я просто высший шанс среди людей, мечта без потолка и предела. Знаешь, что я подумал? Что лучше просто верить в Бога, чем знать, что Он есть.
- Но почему же ты тогда?..
- Почему, почему? Я развращен конечной безысходностью всего. И Бога вижу лишь на уровне безошибочного механизма.
Я мог бы тоже рассказать тебе много сказок. Об отслаивающихся, уходящих в совершенство и угасающих в абсолюте копиях. Река меня отслоенного, уходящая в никуда. И такую реку можно пустить от каждого и слить их все.
А во зло не верю. Зло - это несовершенство, звериная простота, не слушающая глубины. Разум создающийся выходит из зверей и людей, которые ходят в мире. Разум созданный может быть в виде хоть чего. В виде какой-нибудь радужной пленки на воде. Ему не нужно ни входов, ни выходов. Как мы не нуждаемся в микро, потому что не поместимся там, так и он не хочет, макро, потому что все экспансии обессмыслены для Созданного Духа... Что улыбаешься, я ведь большие вещи говорю. А ты до семинарии вон сколько учился, должен понять.
Пойми, абсолют или хотя бы полпути к нему, настолько больше всего, что я знаю, что, кинувшись к Богу или став им, я обессмыслюсь, исчезну и, получив все, стану не мной.
- И все-таки, у тебя нет самого главного.
- Чего же нет у меня?
- Твое всемогущество исчерпаемо. Оно как могущество богача, который тоже может образовывать свою душу, продлевать свою жизнь и здоровье. Ты их всех превосходишь, и только захотеть какой-нибудь райской жизни от тебя может всякий. Но надо, чтобы могли захотеть и смерти. Чтобы за ней было бессмертие истинное. Чтобы можно было поднять из праха всех живших да нас и обрадовать друг другом. Чтобы не было границы между нами нынешними и теми, что наш прах. Над этим вот ты не волен. Это и есть бесконечность Бога, которой ты не обладаешь.
- Ошибаешься, монах. Обладаю.
- Я не монах пока.
- Мне бы даже хотелось сказать и тебе, и себе, что бессилен я против дальних сил мира.
- Смирись! Неужели ты хочешь...
- Выслушай снова. Одну историю, - мы поднялись со скамейки. - Пойдем зайдем вот хоть сюда, - и мы вошли в какой-то ресторан. В зале было красиво и неуютно.
- Система может выбрать комнату, в которую никто не зайдет, система может сделать так, чтоб нас пропустили.
Я открыл какую-то дверь и понял, что это та, что нужна.
– Все двери мира открыты мне, все стены не существуют. Здесь очень мило. Кабинет директора ресторана. Фотообои красивые. Набережная за окном. Не бойся, ты защищен, нам никто ничего не скажет. Сейчас внесут чай и бутерброды. Ну вот, я же говорил. Спасибо, поставьте сюда. Ничего, что я буду сидеть на подоконнике? Прошу тебя, очень. Смирись с тем, что, пока я не расскажу все про себя, не отойду от тебя, ибо душа моя жаждет. Ну, так вот история.
Мы отвалили от западного побережья на длинной роскошной яхте, в чудной компании друзей, среди которых я никогда не зарабатывал авторитета своими чудесами. Великолепные ребята и девчонки, только что говорят по-английски. Самый главный заводила всего - назовем его Эдвард... Я не знаю, как подобралась такая компания. Ребят более симпатичных, красивых, веселых мы в жизни не видели. Они могли петь, озорничать, танцевать, спорить о буддийских и даосских философах. Мы обалдевали от счастья этой компании. Воспитанные дети верхов желают друг другу с солнцем и улыбкой и доброй ночи, обменявшись верными подругами. Мы не вписались в эту компанию где-то на середине плавания. Оказалось, что Эдвард пригласил нас, может быть, отчасти из-за Веры. Потому что на яхте, когда проходит вторая неделя, начинают чудить. Изменой, что интересно, это не считается, и неверность вообще все презирают. В общем, все очень мило и естественно. Нам ничего не предлагалось. Не было отказано ни в дружбе, ни в приветливости. С нами так же шутили, говорили, дурачились, радовались. Просто незаметно стали существовать мы и они. Просто мы сами попали немножко не туда. И немного нехорошо, когда Эдвард говорит с моей Верой, а я не слышу, о чем. Но он хороший парень, этот Эдвард, и никогда не пытался помешать чьему-нибудь счастью. Вполне джентльмен, ни намеком не давая понять, что Вера - его несбывшееся. Не будь Веры, я бы тоже, честное слово, влип в этот медок, настолько там все прекрасно...
Уже несколько раз я уходил из салона, смотрел на любимых скучающих людей за мониторами в штормовой рубке, глядящих на то, как ясный, сизый океан моет стекло, или высматривая паруса на экране монитора. Играли в карты. Из салона принесли все подушки и разбросали их по полу. Противно, когда четвертый день нельзя выйти в кокпит. Бушует штормишко.
Хватит! Я хотел дышать, Я решил выбраться на палубу. Я сошел с постамента рубки в боковую дверь, полазал по неработающим сушильным шкафам - никто не выходил. Напялил свитер и штаны, непромокаемый кирпичного цвета костюм. И, упираясь в стенку, откупорил дверь тамбура. Ударило ясным воздухом. Перешагнул через порог. Наверху был дождь, противный, холодный и освежающе ясный в сыром воздухе. Казалось, вся вода была пресная, и дождь походил на наш. Корма подкашивалась перед моим лицом, и я сгибал колени, гася размах палубы подо мной. Вынул из кармана на груди карабин и закрепил его, отмотав веревку на катушке за спецтросик. Подушки с сидений были убраны, везде переливалась холодноватая вода. Вдохнул всей грудью воздух, потерявший из-за дождя запах моря. Пробрался в конец кокпита, сел в мокрый уступ дивана. Носа не было видно: мешала рубка. Зато вокруг был океан. Скоро стали мерзнуть руки. Надоумил погнаться за этим ветром. Скоро вообще будем обледеневать. Вода - плюс пятнадцать, а как будто плюс пять. Когда руки замерзли совсем, пробежался на нос, перестегивая карабин. Над иллюминаторами салона был уже - накатился гребешок, каких не было. По колено оказался, а сшибло, застрял в леере, вода за ворот, в манжеты. Поднялся, скользя холодными, нечувствительными к шершавому руками. Прошел, сел на нос. Окатился еще раз. Подобрал кусочек водоросли, приставшей к леерам, надел на себя. Решил заявиться так в салон, в непромокаемом облачении. Тут как раз на носу так поддало, что встал на четвереньки, а через меня, в этой позе стоящего, прошла снова горная река, и снова кое-где пропустило. Руки красные, закоченели. Все, надышался. Побежал на корму, открыл дверку и рухнул по лесенке. В шкаф костюм, ноги в туфли, и в салон.
- Скучаете? Я гулял.
- Ну и как?
- Холодно и глупо, но хорошо. Пойду возьму чаю.
Пол саданул по ногам, как будто дали по голове. Горькое пламя вокруг, удар как об воду, я вогнался в какой-то угол. Взгляда!!! От залепленного лица отскочила пленка, я выкорчевывался сквозь какие-то лохмотья, пробиваясь своим желанием выскочить - мне показалось, что я вечно так буду двигаться, сквозь непонятно что, - и хаос, прогнувшись, подался... Запах бушующего океана, пластмассы и брызги, залетающие сквозь дым через завернутую крышу рубки. Кормовая мачта, отчалив, провалилась вбок. Сорванная дверца шкафа, наискось забрызганная кровью, и я весь в пятнышках и кусочках, как вставший с гальки, в мелких камешках чего-то влипшего в кожу. Гик ушел вбок, и волны рухнули в дымное чрево, а какие-то обломки еще падали в дневном тусклом свете. Дифферент возрос, и мы тонули. Кто-то дергался под столом и выл, пытаясь освободиться из-под сокрушенной стойки. Серый океан обрушивался внутрь искореженного пространства, и наш мир проваливался в его бездны. Я провел рукой по лицу, и что-то осыпалось с меня. Кто там остался, в носовой темноте, только Вера в каюте? Хватит. Взорвались. Стой! Стой! Окаменели ближние волны, брызги зависли, сорванная пена была дико красива. Остановил. Значит, можно назад. Вернуться всему, только не так быстро, в обратно! Обломки, слетаясь, всасывались своими местами. Так, сочиняйся назад, назад я хочу!!! Нахлобучился завернутый потолок, чувство дикого удара снова нашло и вытаяло из меня через ноги, и желтый свет ушел в выровнявшийся пол. Сидят голубчики! Однако, воздух такой же жилой второй раз не надо. Мина чтоб разрядилась! Что же это было??
- Кто там?! - Вера вышла. - Оживайте, покойнички!
Оживайте, покойнички! Во время таких опасностей у меня, теперь уже всегда появляется дикое, всемогущее ощущение своей энергии, желание повелевать и гнуть пространство наперекор всем поворотам.
- Что ЭТО БЫЛО? - спросили все. - Какой кошмар!
Система, решение! Есть решение!
- У нас не будет жареных колбасок с пивом, которые любит Энри. Камбуз взорвался, с газового гриля сорвало дверку. Это оттого, что замкнутый объем, все так напугались.
- Аварийное зажглось - значит, телевизор не посмотришь. Но какой страх, я думала, что я умираю.
- Я тоже. Разве газ может так грохнуть?
А ведь и вправду, не может. Система, решение!
- А кто поставил аэрозольный баллон ароматизатора на крышку, а потом захлопнул ее вместе с баллоном? Сейчас все наладим, но колбаски пропахли.
- Вот беда-то. Но что же все-таки было?
- Эд, я пойду в твою каюту, посижу за дисплеем, надо выходить из этого ветра. Прими метеокарту. Мне надоело плавать далеко вообще. Вера, ты что так смотришь? Лучше прибрежных переходов ничего нет.
Я посидел за дисплеем, подключив к нему свою систему, и быстро все выяснил. Современная яхта, будь она проклята! Аккумуляторы солнцем заряжались. Когда солнца не было, все системы на экономичный режим сажались. Аккумуляторов много - полтрюма за балласт идут, чтоб от солнца до солнца.
Сбой-наложение команд - принудительная вентиляция трюма выключилась, а естественная не включилась. А эти газы: пропан, водород, кислород - в определенных, строго дозированных концентрациях рвут бешено. Баллоны текли, аккумуляторы вздыхали, ну и накопилось под полом, а мы плыли. Возвышение пола над машинным отделением как раз под штормовой рубкой. Двигатель пустился для подзарядки - искры на стартере, и яхта пропала бы бесследно, вплывя в таинственные истории исчезновений.
Вера была в нашей, левой носовой, каюте. Она решила переслушать все шестьсот сорок кассет с музыкой. Когда грохнуло и погас свет, на ней были прекрасные наушники, как пробки на ушах. Она ждала, когда свет зажжется. Но корпус стали добивать волны. Застегивала нашарив в темноте свои кроссовки. "Кто так страшно выл в коридоре?" - спрашивала она потом. Я сказал, что не знаю. Когда она вышла, все уже сделалось назад. Я до сих пор почему-то не сказал ей, что был взрыв. И во всех не стерлось что-то подсознательное. Очень противно знать одному, что было. И начинаешь нехорошо думать о воскрешенных. Очень просто дом построить: нарисуем - будем жить. Одним желанием менять судьбу, оставлять все как было. Видеореверс объемной сферы жизни. Во что же ценится такая жизнь? Но я, конечно, заинтересовался, а с каких пределов тлена и распыляющего пламени я смогу восстановить человека. Или это все живые фантомы, манекены, меня обступившие, или я опять не верую в реальность. Жуть. И вообще, была ли такая яхта в действительности? Но что-то подобное было?!
Я принялся допрашивать систему. И мне было отвечено: "Восстановление стопроцентное из любого положения". Ну, облик насытить подобием, сделать ходячий манекен. Но по горсти пепла восстановить личность, на той самой оборванной мысли, на последнем стоне и сказать: "Живи", в это я не верил. Или все это чудо? И я не объединился с бескрайним механизмом, как мне было сказано. Я спросил, как это можно, чтобы пепел стал человеком, даже тем, чьего нет изображения, тем, которого давно никто не помнит. Человеком с тем добром, злом, привычками, словечками, слабостями, силой, смехом!!! Этого быть не может, это... Но почему я должен считать воскрешение самой обычной своей возможностью, а не чудом?! Но мне было объяснено все просто. В чем остается человек? В чужой памяти, но этого мало. Характер остается и в почерке, и в тысяче других прикосновений. Есть ли индивидуальность в отпечатках кожи, линиях ладони, которая сквозняком доходит до судьбы душевной? Об этом думали давно. Генетики по чуть заметной кривизне пальцев, впадинкам ногтей, форме уха предскажут будущие болезни и здоровье. Но и этого мало. Из клеточки можно создать организм, даже человека, и никто не оспаривает, что у этого человека будет незаполненный, белый, но вполне особый механизм души. А весь смысл прожитой жизни, неужели он не откладывается ни в какой материи? Понятно, художники, поэты и другие творцы смогли оставить как-то себя во внешнем материале. А что если такая художественность происходит и с какой-то материей внутри человека, даже когда произведение не находит выхода. Даже когда это и не произведение вовсе, а аккорд красивого сна, любви или улыбки. Оказывается - да! На том дальнем, заатомном уровне есть ячейки, куда пишется узор жизни.
И кости могут помочь. И даже больше. Рискуя, что меня назовут беспочвенным идеалистом, я все же скажу, что, даже если нет костей, моя система способна притянуть эти клочки орнамента духа. Восстанавливая компьютерами памятники из груды камней, неужели вы меня не поймете? Когда теория поля вокруг сжатой вселенной есть теория всепронзающей неощутимой громады, когда моя душа притянула это всемогущество… Так неужели, настроившись на чей-нибудь осколок и дав импульс, мне не засветятся все остальные осколки, и, затрепетав, не сложатся в то, что я захочу?!
- А всех людей воскресить можно? Всех мертвых? - спросил меня монах.
- Я не интересовался, но мощности системы, наверно, хватит. Число-то конечное. Но тут опять тупики разрушения всеобщего духа. Может, я кажусь мерзавцем, но я не стану этого делать.
- Почему?
- Ну, я бы мог воскресить хотя бы Верину маму. Вера была бы рада. И мне это просто. Даже проблемы с ее появлением можно решить, поселив ее в Новой Зеландии, скажем. Дочь бы ездила, виделась с ней. Но я не сделаю этого. И не притронусь. Знаешь, монах, почему?
- Ты уже пробовал?
- Какой догадливый! Действительно, это очень безнравственно вытягивать простую душу из обычности своей смерти. Но был ЧЕЛОВЕК. Он был для всех человек, не только для меня. Когда он умер, и прошло время, все поняли, кто умер, поняли, дух какого служения оставил он за собой. И так мне хотелось говорить с ним как со своим я и противоположностью! Да, такая душа должна вынести любое кощунство над собой, ведь она и так догадывалась обо всем. Я еще раз запросил глубины, гарантируется ли стопроцентное восстановление того, кто бы меня понял. Ответ был «сто процентов»
- Владыка без меня уедет.
- Ничего, положись на Бога. А я как-нибудь это сглажу. Сам понимаешь, с кем я еще так побеседую?!
- Раз Господь положил нам встретиться... И ты воскресил, восстановил его?
- Да, воскресил. В тайне от Веры. Я знал, что получу нечто сломанное и безопасное для мира. Нельзя, оставаясь мальчишкой, заниматься такими вещами. Оставаясь человеком.
- Успокойся.
- Вот тебе разговор между нами на одной милой тропической вилле, где он явился и где сейчас живет. Мне, конечно, пришлось объяснять ему все. И себя, и свою мысль, и возможности, и жуть, что ждет впереди. Я ему говорю:
- Ты, наверно, хорошо знаешь, что воссозданный?
Он:
- Хорошо знаю. Знаю, что умер. Вижу, что не было меня. Мука, что не могу выйти к ним. Понимаю, что только так и надо, заныривая в модельные миры, где я выхожу и где мне жалко всех. Спасибо за чуть иное лицо, в котором я все же гуляю и здесь. Спасибо за мудрость, исцелившую и заморозившую душу.
Я ему говорю:
- Ты вот снова творишь и не чувствуешь своей ограниченности не человека, а восстановленного?
Он говорит:
- Я знаю, тебя все же не отпускает мысль, что это почти я. Пусть хоть я, сплошь я, но ведь была же смерть, и она отзвучала в мире. Груз восстановления лежит на мне. Смерть на мне. Чтобы сделать меня примиренным, ты дал эту потустороннюю мудрость, о которой я, может, и догадывался, но жил ведь не благодаря ей. А теперь я кто? Да, вычисления твои правы. Восстановление - сто процентов. Сто процентов ненужного меня, невозможного для мира и себя. Сто процентов как ничто. У меня есть все. Покой. Даже я, даже я есть у меня как ни смешно. Булгаковский финал. Счастье. Любовь, вот во всех душах на земле могу купаться взамен жизни там. Люба здесь (имя условно). Лучше, конечно, быть сделанным, чем не сделанным, но я тоже тупик, как и ты. У меня куча нового счастья. А старое счастье как хоромы духа надо мной. Хоромы, которые я никогда не видел со стороны. Жить как раньше? Ну хоть бы быть поглупее и побольше надеяться на завтрашний день. Хоть бы быть в жуткой житейской горечи и текучке. Хоть бы БЫТЬ! (Прости меня.) Я живу, живу же, как мечтал, в такой плотности жизни, в таких счастьях. Но теперь время мечтать о НЕсчастьях. Хотя я уже настолько испорчен, что не соглашусь на несчастья, на те, что давали мне жизнь. Вот ты, невосстановленный, а тычешься почти в те же углы и воешь одинаково. Я сказал:
- Но я ведь не делюсь своими тупиками так, чтоб до донышка, а ты боишься огорчить меня, ответного за все.
Он успокоил, сказал, что главное, мы понимаем друг друга и будем мужиками, и все.
- А если восставить многих? – спросил монах с насмешкой.
- И объединить их по интересам? – так же весело ответил я.
- Не смейся!
- Я не смеюсь. Я уже делал раи в моделях. Не на Земле. Но не площе реальности. Но там моя совесть спокойна. Это отдельные миры, где я никогда не объявлялся как творец. Ну ладно, монах, владыка заждется. Может быть, мы больше не увидимся, но я всегда с тобой смогу разговаривать внутри себя. Ты мне много дал. Прости мне все искушения.
- Я буду молиться.
- Молись, но не обо мне одном.
- О нем тоже.
- И о нем не надо. О мире, о себе. О том, чтобы твоя правда оказалась лучше моей.
- А тот, кого ты восстановил, его творчество входит в мир?
- Тут все сложнее, чем ты думаешь. Есть один примиренный стишок. Сейчас, если вспомню:
Я икона,
Я дурак московский.
Жил когда-то разом, не живя,
Оказался опрокинут в вечность.
Ты, конечно, более, чем я,
Знал, что будет
Лихо и спокойно.
А теперь смотрю из пустоты.
Всем покойник и живу спокойно,
Я, подобен более, чем ты.
Я глазами буду непроглядных
Или их ласкающим дождем,
Всюду рядом, бесконечно рядом,
Никуда мы вместе не пойдем.
Сны мне снятся,
Все, простите, мимо.
Мимо ваших сонных этажей.
Вечность фига -
Это, братцы, фига,
С вами вместе более, чем в ней...

Ну, до свидания, монах.


 

(глава11)

ПИСЬМА
( Я говорил Игорю - кого он провоцирует своей книгой? А он ответил: « А так им всем, а то опять правду найдут наместо души!»)

Здравствуй, монах!
Спасибо за поздравление. Пишет тебе Игорь. Судя по всему, ты считаешь меня несчастным одиноким демоном, севшим промеж стульев Бога и сатаны, а я так считаться не хочу, и сатаны нет. Это один из глубоких софизмов. Их немало таких софизмов, временных распорок, без которых не построишь корпус корабля, без которых многое не понять и не прожить. Некоторые из этих временных истин, по сути, черны и служат рабству.
А недавно мы развлекались. Создали телефантом. Это фантом на экране, и с ним можно разговаривать и спорить. Он делается на основе нескольких личностных копий и образов. Из пятисот фраз, которые пристало сказать в данный момент, фантом выбирает одну по наибольшему твоему впечатлению. Как тебе ни покажется отвратным, создали мы как раз сатану. Сатана был, конечно, смешной, ходульный и предельно умный, так что появилось опасение, не материализовался бы он в нашей системе координат. Но он возник на экране, пододвинул откуда-то сбоку кресло, взял реторту с пола и стал попивать пузырящуюся дымную жидкость из горлышка, поблескивая стеклышком, с умильным и ехидноватым выражением лица, этакий пират-интеллигент, жуткая помесь академика с прапорщиком. Очень нас развлек. И Вера захотела каждый вечер так с кем-нибудь беседовать. Я даже подумал, прости меня, сделать собирательный фантом благообразного монаха для душеспасительных разговоров, но побоялся, что он не выдержит конкуренции, ты знаешь уже с кем. Лукавлю я, однако, перед тобой. Все это игры, игры, миры построенные. То, с чем я имею связь, Богом назвать кощунство. Бог волю имеет. Или ЭТО дадено мне поиграться? Но ничто не вмешивается, ничто не остановит меня, грешника, ничто не полагает мне предела. Я много хуже, чем кажусь со стороны. Я простой, совсем не святой, мальчишка с совсем не святыми мыслями. Много ли во мне нравственного? Скорее, много разумного от приобретений. Разумное не дает мне наломать дров, быть хорошим для меня не вполне выбор совести. Вмешавшись в этот мир, я не смогу сделать лучше в БЕСКОНЕЧНОМ ИТОГЕ. Качество приходит из мира, а не дарится. Вот я неуязвимый и сижу на бережку, и брыляю ножками в мировой крови, благо меня не коснется. И уж совсем не вижу смысла в нарочитом зле тех, кто обладает мудростью. Скорее, так естественна полная этого зла БЕССМЫСЛЕННОСТЬ. Может, тебе пригодится тоже то, что мне сказал этот злодей с экрана. Он сказал мне, что совсем того зла всем нам не желает, что был спор двух конструкторов. Один делал яхту гоночную. В ней ни грамма лишнего на прочность и устойчивость, а только на красоту и скорость полета к великому финишу. Другой хотел потяжелее и подобротнее, и пусть на цикл дольше, но придет. Первый сделал по-своему. А второй с тех пор ветры раздувает, хочет доказать нежизнеспособность слишком свободной модели. Пришлось и балласт вкладывать первому на ходу.
Если бы человек имел более прочную связь с некоторыми истинами, он был бы человечнее. Но было бы это ценнее?
Сейчас я прекратил копания в фантомах, несмотря на протесты Веры: до добра меня эти игры не доведут. Но до чего успел умом дойти, сообщаю. А дальше сам разумей.

       Заблудший Игорь.
Вера тогда со мной не соглашалась.
- Ну ладно, - сказала Вера. - Ты доказал мне, что реальный спиритизм - это страшно. Но собирательные образы, что в них плохого?
- А вдруг, - сказал я, - попробую сделать девушку, а потом материализовать захочется в плоть и кровь. А она воплощение всего-всего, даже того, что на острие чувствовал и словами не мог сказать. И понимать меня будет лучше, чем я себя. И - вдруг изменю? Или ты приревнуешь? Ведь это не совсем фантом, когда он уже самостоятельно жить может.
В общем, условились мы на том, что далеко в фантомы лазить вредно. А вредно ли? И нужны ли абсолютные девушки? Тема интересная, но не монахам же про нее писать.

«... Еще ты пишешь мне, что я несчастлив. По всем людским меркам, я сверхсчастлив. Наверно, любой порыв в человеке должен быть уравновешен какой-нибудь трагедией внутри. У меня много счастливых моментов. А недавно я взялся писать книгу про себя - о своем никому не нужном духовном опыте. Ты представить себе не можешь, как я перевираю все, что вокруг меня с помощью моей системы. И как, перевирая, оставляю правду основного. Книга будет и наивной, и дерзкой одновременно. Делать ее мне приятно. Я вовсе не хочу делаться литератором, однако делаюсь. Я уже придумал интересный сценарий с появлением моих откровений в мире. И заранее веселюсь.
И остался главный вопрос, что такое ЖИТЬ для меня. За что я цепляюсь, чтоб просто жить? Видишь ли, монах... Ну а что такое для тебя жить? И спасти душу? Это желание эгоистическое или всемирное? Кто и когда это видел – МОМЕНТ БЫТЬ? Кто-то когда-то перед расстрелом?..»
Я сидел в трамвае. Вокруг, заворачивая, грохотал город охрипшими домами, талым снегом и в солнце идущими людьми. У меня глаза были широко открыты, я почти ни о чем таком сложном и затемняющем не думал, в полную силу нюхал и видел грязь талого снега, ярь солнца и людей. Хорошо. Хорошо, когда в полную силу нюхаешь и видишь, и это, несмотря и в согласии с состоянием чувства защищенности от всего. Да, Господи, насколько оно простое, это чувство защищенности! На тебе очень хорошая и скромная одежда, соответствующая твоему вкусу, и ты уже защищен. А если хоть одна вещь кажется со стороны тебе плохой, ты уже зажат. Совсем не обязательно обзаводиться энергией. Нет, все же моя защищенность бесподобна. Вот тип в смешной шубе, этакий парниша, взглянул чуть зло и с превосходством внутри - чем-то я ему не понравился. А я внутри на это к нему легким покровительством осветился. Знал бы он, не стерпел бы.
А тут вдруг... дверь открылась. Я ногу далеко выставил, она об нее словно стукнулась, как о камень, и замерла, я почти не чувствовал. Ай! Ай, ай! Неужели?! О ужас! Неужели неконтролируемые желания воплощаются?! Думая, думал о защищенности. Это что, результат? Это что, я теперь не только от синяков, но и от покачивания в трамвае защищен, от чувствования мира, от всех ощущений? И снова я глянул вокруг, но уже из сумрачного надмира, и не виделось все так ярко и сладко. Мнительный я стал, однако, мнительный. Погублю себя так. А ну-ка, ответь мне голосом, было ли нарушение системы, прорыв несогласованного желания или что еще там. Нет? Но как же? Я же чувствовал: дверь на ногу как на скалу. Откуда, почему? Что? Внизу на ступеньке кирпич, и моя нога (о совпадение!) носком торчит на уровне с тем обломком. Ну-ка! И правда, камень. Ха-ха! Нет, определенно погублю себя своей мнительностью. Хоть и разубедился, но мир так и не думает возвращаться. Или это солнце зашло? Вроде светлее было. О, тяжесть моя!
Двери снова открылись. Я вышел. Но мир ушел от меня. Я шагнул к тротуару. О черт!!! Я поскользнулся и, вытянув ногу, сел своей задницей прямо в мокрую слякоть. Подтянув к себе ногу, я почувствовал, как грязная, холодная вода впитывалась в мои брюки. И запах этой слякоти, сотен месящих ног, солнца, весны, свободы вкрался в нервы, и я блаженно встал, отряхнулся и шагнул под насмешливые взгляды в дурь своей жизни. Как хорошо, что я упал. Болело ушибленное место, мокрота брюк облипала ногу. Какое счастье падать в слякоть и находить себя! Кто и когда это видел – МОМЕНТ БЫТЬ? Кто-то когда-то перед расстрелом?
А когда я думаю, что владею всем? Холмы. Осень. В долине городок. Кругом проволоки виноградников, покрасневшие кусты, кое-где синее небо. Воздух из холодного хрусталя. Земля замерла. Я был там, я видел смысл неба, осени, холмов, поблескивающих проволок. Я наслаждался тем, что нюхаю этот воздух, что это именно так, что это все во мне. И от меня это все может уйти, погаснуть... Не потому, что я могу уйти из жизни, а если я буду идти и думать о глупости людской, уставив глаза в землю, а промеж ног мне будут резать трусы и я тоже это буду обдумывать. И если мне будет холодно или жарко.
Кто и когда это видел – МОМЕНТ БЫТЬ?..
Дождь не покажешь широким планом, как пыль и жару, висящую над городом. Дождь требует маленьких узких пещерок из листьев, стены, углы двора. В мокрой ржавой крыше небо отражается еще лучше. Тюлевая занавеска, вбирающая промытость воздуха в распахнутом в сырость улицы окне. Пузыри, пляшущие по лужам. Все звучит, как листья, сквозь которые протекает ясная вода. Слава смоченным асфальтам, слава отсыревшей штукатурке, слава тому, что с листьев уже течет чистейшая вода, слава всем протекающим крышам! Слава свежей зелено-синей темноте среди дня!..
Хорошо, конечно, летать над большим городом. Еще есть ветер, его чувствуют там, внизу, те, кому он бросает в лицо колючий мусор. Наверху он летит, ударяясь о стены домов и возмущаясь, не прекращает своего гудящего тока. Только иногда какая-нибудь дверь лифтовой будки на крыше громко хлопает, дергается лист железа. Хорошо нестись вместе с ним в одном направлении. Хорошо, когда он собирает сумрак туч! Тогда чувствуешь себя буревестником. Однако ветер не дает большого ощущения вкуса этого города. Только чувствуешь выступы, ржавые ограждения и будки лифтов, антенны и все другое, что дает звук ветру.
Есть тихие городки, где проходят дожди, но не бывает ветров. Это не было ни игрой, ни принуждением. Это был способ... Здание старых времен, приземистой, длинной двухэтажности, задворки районного городка, окна блестят в закат, и недавно короткий теплый дождик был. Теперь закат. На втором этаже балкончик. Раньше была лесенка пожарная. Не так-то любят у нас убирать эти лесенки. Здание обшарпано, заросло травой все во дворе.
Тепло.
Никого.
На балкончик выполз парень, обнаженный, загорелый сверх всякой меры. А пол у балкончика решетчатый. Ржавые гладкие прутья. И он вдохнул уже почти просохший дождь, закат в безлюдье. Потом сел на теплую решетку там, где расходятся прутья, и стал какать в непросохшую высокую траву внизу, сбивая капли и смотря на тепло природы. Потом утерся куском нитяной ветоши и отправился в комнату. Там сидела девушка, смуглая, по пояс обнаженная, в застиранных-презастиранных фиолетово-белесых старых тянучках. Сидела на большой кровати, покрытой двумя сшитыми вместе серо-синеватыми фланелевыми одеялами, и вязала. Парень подошел к ней и с грубой силой, вдесятеро превосходящей попытку всякого сопротивления, очень быстро овладел ею. Это не было ни игрой, ни принуждением. Это был способ... Они долго-долго пытались продолжить и повторить... Потом кончился закат, и они пошли на улицу, быть среди людей.
Они пошли в гости.
Тоже в общество степенных молоденьких пар и сидели там, слушающие, мудрые и наслаждающиеся чужими разговорами. Потом они ночевали в гостях, оттого что им хотелось быть "издалека друг к другу". Они лежали в комнате на полу вместе с другими ночлежниками и наслаждались предрассветной бессонницей. Утром они улетели. Как и куда, никто не знал и не мог видеть: земля большая... О ком это я? О чем? Надо о себе. Ведь люди пропадут, бедные, без моей мудрости. Все цивилизации в междуречьях, дельтах и на цветущих курортах родились оттого, что там зажраться можно было и, зажравшись, ощутить потребность отвлеченного рассуждения. Так что я, как самый зажравшийся в мире, в единственном числе представляю собой цивилизацию нового типа. Каждый человек, понимаете, ЖИВЕТ и МОЖЕТ ЖИТЬ. Я тоже ЖИВУ и МОГУ ЖИТЬ. И мы здесь пропорционально равны. Я могу по много раз доставать любую душу из любого момента ее жизни, но захочется ли когда-нибудь кому-нибудь достать мою? Не для того, чтобы спросить о чем-то. Допустим, про мою душу будет написано в какой-то книге, а я, допустим, врун и про себя говорю плохо. Достать для того, чтобы просто побыть рядом.
Достать душу можно. Все мы дрейфуем к старости. Но те, кого мы достали, начинают уплывать к абсолюту, и снова отслаиваешь новорожденную копию, которая снова тебя не знает. Они пишут стихи.

Головешки былого, светя фиолетовым,
Улетают в черную высь.
Для серого дома и телефонного тома
Очищает Земля свою жизнь.
Когда-нибудь в обычную наивность
Всех наших мусорных углов
Так влюбятся,
Как никогда не снилось
Всем тем, кого не боится сноб.
Как крик имеющего всю:
"Отдайте, дайте в несвободе
Волю ту!
Я ЭТО никогда не полюблю!
Я из бессилья быть мечтаю!.."
Так ласка телесов свята,
Где грязь и радость наслаждает.
А вы идете в немоту,
За краем раи утверждая.
Но вперед
Сквозь мелькание шляп и лиц!
Напролет!
Через камни и раш-пи-ли!
Льется кровь,
Продолжая бег тела:
Он хотел,
Он хотел,
Он хотелый!..

... Когда мне на даче жилось, южной ночью, бродя дорожками, я тоже крикнул однажды, что ЖИТЬ хочу.
Грохотал внизу прибой, страшные копья юкки чернели на фоне светящейся воды, белела под луной тропинка по терассе, шедшей по склону. Вдохнув всем собой запах лунного моря и этого южного парка, я заорал, как будто захотел, оттолкнувшись от горы руками, раздавить ее, со всем ее пряно-смолистым ночным запахом, уйти в сырость моря:
- Я-а-а хочу жить!!!
Полететь над морем, над волнами по лунной дорожке! Нет, мне будет холодно, и я сделаю опять себя теплым, но зачем тогда лететь над волнами, если тепло и не сыро, если ночь безразлична...
Я спустился вниз.
Бегом. Трава или кусты с жесткими круглыми безлистными стеблями хлестали. Бухал, урчал прибой. Прожектор светил на буну. На ней вздымались и перекатывались волны. Дальше темнота... Я откатил от яхтенного сарая (довольно красивое здание, врезанное в скалу) маленькую, почти детскую яхточку. Покатил под монорельсом тельфера, на стойках которого горели зарешеченные фонари. Волнорез блестел от воды, бухали волны - сыро и хорошо. В кроссовках хлюпало, я толкал яхту с кормы, с трудом выруливая маленькими колесиками по выщербленному бетону. Прошел линию бун, здесь еще чуть волнорез выдавался вперед, а дальше отлогий конец. Накатывались сильные волны, и вода текла рекой подо мной. Каждый новый гребень в свете прожектора: что там, в черноте за ним, больше или меньше? Столкнул. Ударило кормой о плиты, залило, развернуло, но вот я в пяти метрах от них, как поплавок. Мой микротрейлер отсвечивает под белым светом прожектора своими мокрыми трубками, его сшибет волной побольше. Я в тени возился с парусом, намочил его, нашел концы, привязал, отвязал, поднял, тяжелый и мокрый. Наладил шкоты, вывесил руль, выбрал так, чтобы идти от берега. Волны перестали быть бугристыми, размах стал ровнее, фонари сзади удалялись. Луна яркая, я видел ближайшую пену и верх паруса. Пенные гребни отличались по размеру. Их мало, кажется, что в темноте вокруг кто-то ходит, какие-то животные. Примерно через шесть волн накатываются одна-две большие. Предугадать их было сложно, окатывали брызгами. Внизу теплая, черная, бездонная вода. Прибой уже не бухает. Я весь мокрый сижу на боку кокпита, на дне вода, сантиметров десять, а иногда хлопает под носом лодки гребень, окатывая сорванными брызгами. Здесь есть ветер, на берегу нет - должно быть, я уже за мысом, хотя огни еще близко. Я не бессмертен, вся жизнь моя - от этой яхточки. От мысли этой мне стало хорошо. Я решил промокнуть, замерзнуть и уйти от берега так, чтобы не видеть его. Каждый раз стараешься угадать, когда большая или крутая волна, которая тебя обрызгает, и каждый раз из черноты она внезапно возникает. Вон, вроде за три волны, идет. Нет, три волны проходят, а она пятая на твоем пути, следующая так же.
Луна в облаках, но всегда в просвете. Облака внутри просвета яркие и рельефные, как на старых картинах, не бегут - стоят. Ух! Брызги, черная вода... Румпель воняет противным лаком, и мачта, и все дерево, и море тоже пахнет.
Берег скрылся, справа, вроде впереди, белый огонь. Очень далеко, должно быть судно. Мне еще не надоело - не надоело угадывать волну. Просыхающий парус, небо без звезд, луна и теплая, страшная вода. Я немного дрожал, но холода не было.
Засветились часы. Это она.
- Да.
- Ты где, далеко улетел?
- Я здесь, в море. По прямой километров двадцать. Может быть, меньше - может быть, больше.
- Что ты там делаешь?
- Катаюсь на яхте.
- Но "Иноземец" здесь, в гавани, я его вижу в окно. Мы смотрим чудесный фильм. Ты не простишь себе, если не посмотришь, новое имя в кино. Он для тебя как раз по духу.
- Я на маленькой, "детской" яхте. Утром пускай заберут меня с "Иноземца".
- Неужели...
- Я не хочу пользоваться энергией. Я сейчас мокрый, дрожу, полная яхта воды, меня окатывают волны, мне хорошо. Еще хорошо, потому что я один (прости меня). Если меня заберет "Иноземец", удовольствие мое растянется. Когда начнет светать. - Хорошо, я позвоню Константину.
- Кто такой Константин?
- Галкин муж, инженер.
 - Зачем беспокоить человека? Хотя, конечно, мне не хочется, чтобы "Иноземец" подошел один, без экипажа, как летучий голландец. Так-то и я могу вызвать.
- Ну что ты, Константин будет рад. Он легкий человек, а водить "Иноземец" - это радость для него. Неужели ты не помнишь, как он радовался, когда ты ему этот беспрограммный согласователь подарил? Я не помнил, ни кто такая Галина, ее подруга, ни Константина. Я вообще недолюбливал ее подруг, не всех, конечно. Для них я был завидным парнем, они опошляли нашу любовь, превращая ее в какую-то жизненную обыкновенность, а Вера, казалось, не имела ничего против этой обыкновенности.
- Ладно, скажешь ему, что я еще не тону, но могу утонуть, пусть спасает.
Утром ветер усилился. Сначала стало бледнеть и зеленеть на востоке. Небо чуть посинело, стало очень холодно. Я оставил передний парус, убрал основной, сел спиной к мачте. Внутри куртки были кое-где сухие участки, это не утешало. Все равно, тем приятнее буду потом пить горячий чай или кофе. Нет, кофе и пирожное. Вызвать их сюда? Нет, нет, нет. Волны посерели, потеряли черноту, стали свинцовыми. Очень быстро стало светлеть. Часы засветились - предупреждение от локаторов и ультразвуковой сигнализации. Представляю, как этот Костя сейчас балдеет в капитанской рубке, шаря локаторам. Счастливый человек! В его руках сейчас большая комфортабельная яхта, он царь и бог. А я, которому все подвластно, сам себя, как юродивый, истязаю. Дрожа, сидя под мачтой на швертовом колодце, я жду, когда меня снимут. Н-н-нда... Но все-таки за эту ночь я кое-что постиг и жить теперь весь день буду хорошо, немножко по-другому. Быть поласковее с ее подругами, друзьями, чтоб в них самое чудесное и необычное ко мне обращаться стало. Да нет - все равно не смочь.
А вон и "Иноземец". Белая, большая моторная яхта неслась с хорошей скоростью из серой дали, легко прошибала волны, не покачиваясь, как будто привязанная к невидимому на глубине канату. Вот что значит мощь моторов! "Иноземец" долго гасил инерцию, я наблюдал за его нигде не нарушенной белизной и удивительно ровными и чистыми стеклами кают. Вера поднялась к рулю и помахала мне. На палубе было человек десять. Вот тоже! Встали. И что им не спалось! Нет, я решил быть другим, если удастся, конечно. Но все же, как свита льстивых придворных у кормы... Я уже приплясывал рядом с полутораметровым белым бортом, который, как ни странно, тоже покачивался. Костя - я узнал его теперь - возился со снастью для подъема катера, примеряя ее к кран-балке. Другой, довольно симпатичный парень, помешанный на музыке каратист, стоял с полосатым багром, чтобы не дать мне удариться о борт. Рядом его жена. Мне она нравится за скромность. Наверное, очень ласковая и хорошая жена. А вон ту кудрявую фрейлину я недолюбливаю. А все-таки, какие они хорошие сейчас утром и всегда. Я скорчил растерянную рожу, виновато улыбнувшись.
- Те что, жить надоело? - сказал Костя.
- Да нет, я же недалеко.
- Ничего себе недалеко! Мы до тебя двадцать семь минут шли.
- Ну а я часа четыре.
- Хоть бы спасжилет надел. На месте твоей жены... Я удивляюсь, как она себя так спокойно чувствует.
Вера подтрунивала и улыбалась мне.
Наконец я закрепил карабины, и, нажимая разноцветные кнопки на белом пульте, Костя со знанием дела водрузил меня на место катера на корме. Яхта легла на бок (я забыл вытащить шверт). Я вылез из наполненного водой корпуса, смачно зашлепал мокрыми кроссовками в средний салон - самое большое помещение. Я сидел и мечтал о кофии. Сел мокрыми штанами на велюровый диван, начал скидывать с себя все до плавок, налил воды на ковер.
А кофе, наверно, пить лучше наверху в солярии, чтобы в рубке кто-то тоже мог принять участие.
- Спасибо вам, ребята! И охота было вставать такую рань! - я напялил женский махровый халат.
- Да, ты отмочил, однако, - сказал Мишка.
- На такой лодочке одному? - ляпнула одна из девушек.
- Такой экспедицией в такую рань на спасение бедствующего без кофия Игоря! Да вы, ребята, герои! А палуба холодная, но мы и в рубке поместимся, она для дальних странствий. Давайте жбан переносной и пирожные на двух подносах и сыру.
Мягко гудели моторы. Мы сидели в рубке, расположившись кто за штурманским столиком, кто на шкафах ЭВМ, на метеоприемниках. Я свою большую вычурной формы, скорее пивную, чем чайную, чашку из радужного фарфора - какое-то вульгарное псевдобарокко - поставил на подлокотник дивана и прихлебывал ароматную сливочную жижу, заедая приторными пирожными. Вера сидела рядом, положив мне голову на плечо. Я думал: "Вот опять я центр внимания, должен что-то говорить, будь проклято! А все же хорошо намерзнуться и попасть в компанию, где к тебе относятся, хоть и не по заслугам, хорошо. Они говорили:
- А я хотела прогуляться по рассветному морю.
- Да, рассвет мутный - солнце не из воды, а из-за линии облаков, это не то.
- Зеленый луч хотела увидеть.
- Я его на экране еле разглядел, здесь такой локатор! Я вижу, как мешается помеха, но все время на одном месте. Вот подальше, миль на восемнадцать, было судно, его я ясно видел, мог бы и не взять локатор...
Я сказал вдруг:
- А знаете, ночью на море хорошо. Все волны черные, пена белая, и хочется угадать, какая большая или крутая: через пять, шесть, восемь? Они идут такие, что обрызгивают и не угадываются. До чего хорошо прогулялся!
- Утонул бы.
- Вера, правда, я не могу утонуть?
- Не знаю.
Я шепнул ей на ухо:
- Мне сегодня такие истины пришли. Не могу ли я сделать так, чтобы все в людях самой чудесной стороной обращалось?
- Уплыл, ничего не говоришь мне, тебе это надо?
- Нет, я больше не буду. Но я иногда придумываю так.
- Чудо, я же понимаю.
- Ты тоже не спала?
- Фильм до часу смотрели. Можешь не смотреть, зря я тебе так. Потом музыку слушала - ту, которая... Как будто плакать очень сладко, и слушается хорошо.
- Сейчас приедем и ляжем спать, а они пускай загорают. А знаешь, я сегодня думал, что истину открыл великую. Ничего я не открыл, все это так просто. И все-таки я зажравшийся чурбан.
- Ну, значит, ты действительно что-то открыл, если так о себе отзываешься.
- Может быть, может быть, но для себя - для других это не нужно, другие умнее.
Часть людей уже вышла на солярий, солнце грело палубу, в дверку мелькали ботинки. Константин сосредоточенно сидел у руля.
- И что у тебя за подруги?
- А что?
- Ни в одну влюбиться не могу. Это шутка, - добавил я кособоко.
- Они все замужние дамы. А мы пойдем сейчас спать. Я как днем посплю - так не очень хорошо.

(Это жлобская жуть! Не верьте ему! Какую он ерунду тут пишет про себя. Он же мне обещал, что будет хорошая книга.) Теперь говорит, что книга будет такая, какая надо.
Он же может делать талантливо и истинно. И чего ради так лгать? Лгать про все. Обидно!
       Вера Н.

(Насчет книги я потом разъясню.
Книга будет такая, какая надо. А включать в мою книгу только ругань, а не пояснение непоясненного - это... Ну, в общем, это, это то, чего делать не нужно.)
       Игорь М.

Юморист!

       Вера Н.

От такай же слышу.
       Игорь М.

-Здесь будем спать. От иллюминаторов на потолке вода играть будет. Мы никогда не спали в этой яхте.


 

(глава12)

НОВЫЙ ГОРОД

(вообще-то надо было как мне советуют закончить всё разговором с бабушкой, потому что дальше говорится много а смысла не предвидится)


Я проснулся рядом с допьяна налюбившейся Верой, утонувшей в облаке смятой постели. Гладкая наполненность ее загорелого тела так и катилась в глаза грушей роскошного зада. Я бережно понюхал ее аромат и захотел опять всего, что было. Но отвернулся и стал думать о пространном и невнятном крае своих путей.
И вдруг я удивился, или нет, я отравился мыслью: ведь все могу, почти все! Трус! И боюсь, боюсь поднести фитиль к этой гигантской пушке всемогущества... Знаю, не разнесет ствол: на то могущество расчета. Знаю, взорвется все к чертям и воплотится в такой великой форме, которой предела мет. Обновление? Знаю, время канет, и я оторвусь в своем всесилии от сочувствующего понимания людей. Люди уйдут от меня, переливая старое добро из формы в форму, в бесконечной качке движения. Все новое и новое, и я без понимания и удовольствия. Но ведь я же могу творить, но ведь я же пока еще достаточный сумасброд и способен на великое, пусть и не конечное. Неужели ничего не будет?! Я провалюсь в постижение, в глухое смотрение на этих бьющихся рыбок - немногие сверкающие души, которые именно из самоуничтожения своего, и только, - могут высекать блестки. Вас убивают, я радуюсь - есть где-нибудь, есть кто-нибудь... Добро от порока, зло от добра - хороший круг: бархат и брильянты. К чему мысли!
Но ведь могу наворотить? Все разом взорвать, закружить каждого в его мечты. Пусть успокоятся, подавятся и попросят нового. Неужели я сейчас сделан, чтобы смотреть зайчики на потолке каюты? Неужели я не воин с силой величайшей? Не могу сотворить ни капли радости и красоты светлого чуда?
- Вера, а Вера! А что, если все это перевернуть, сделать чудо расчудесное каждому его мечты? Нет, не годится. Предел опять я: каждому мной захочется, а я тупик - не Бог и не радостный дурак. Я боящийся шагнуть, чтоб не натворить, чтоб не изменяться, не перейти в иное качество, не стать несчастным. А все начнут шагать, коллапсировать внутри себя? Нет, этого давать нельзя. Это я моделировал. Все будут кидаться в венец – пустоту, лишенную противоречий. Полная защищенность и полное удовлетворение всего. Пусть я не кинулся: у меня любовь. А что дальше? Промоделировать? Посмотреть? Что будет, посмотреть, если все не мне, а тому достойному, тому художнику. Ну что? Эх, погружусь! Ишь, как произнес, все равно как "Эх, прокачусь!" Пошло.
Да у тебя проблемы. Сам себе чужим скоро стану, нечего так глубоко влезать. Ишь, совесть усилить! Усилить во всех совесть - ну и дурак же ты, брат! А где граница, где критерий, сама это совесть? А... А вот это славно: хоть для немногих сгоревших от себя, хоть для достойных приют дать. Да на что он им, старым? А когда совесть делается, пусть горят. Самых славных чуть-чуть поддерживать? Да, прав, это буду. От дурной неразумной случайности, от черепицы на голову. Это буду, но берегитесь, если на свою звезду положитесь: звезда внутри не для надежды. Надежда ваша - звезда наша. Буду беречь до гибели, но не до случайной, а до той, что в финале истины.
- Вера! Значит, я могу самое немножечко, самую чутельку. Но оправдался, и уже внутри славно, Вера! У меня праздник.
- Какой? Опять эти циничные глубины - беречь до гибели в финале истины? До слез торжественно и дивно! Только вот - тьфу как противно. А помнишь, ты мне говорил, чтобы все в людях самой хорошей стороной обращалось?
- Разве я так говорил?
- Сегодня же утром.
- Значит, врал.
- Неужели?
- Вера, помнишь Нью-Йорк?
Да уж, как не помнить. Кстати, почему ты это не хочешь включить в книгу?
- Наши чудачества?
- Это же больше, чем чудачества.
- Ни к чему, Вера, ни к чему. Там был простой случай, Я не впервые залез в человека. Раньше я залезал в понятных...
- Опять твои эксперименты?!
- Больше не буду.
- Долго скрывал. Давай уж, рассказывай.
- Это как раз обо всем, и об обороте человека хорошей стороной, если такая имеется...
"Город желтого дьявола". Ха-ха-ха! Уважаемая публика, конечно, понимает, что это вполне романтичное место для такого защищенного идиота, как я. Если бы я не трусил летать, я бы век летал над его крышами. Во всей громадности солнца, ветра, дождей святые стены. Стены, бывшие желтыми, серыми, кирпичными. Окна, окна, окна светят солнцем, в них бьющим. Кажется, есть окна с тайной, заросшие пылью изнутри, где не был никто десятилетиями. Кажется, есть окна со светом анфилад, в глубь этой скалы. Внизу витрины, этажи насквозь. Формула: чем больше разнородных влияний на единицу площади, тем лучше. Входы, выходы, балконы, крыши и веранды, кому и зачем сады на вас? А сколько тайн, сколько нового! Нет места лучше на свете. Это мне нравилось больше всего. Больше всего мне нравилось сидеть на скамейке греться на солнышке, как пенсионер, посреди высоких стен и пыльных крон и думать. А что за теми окнами или что делается в "тайныя тайных" этой дурачащей людей секты, крыша штаб-квартиры которой блещет оригинальностью постройки? Или интересно, зачем такая девчонка: взгляд хороший и стрижка короткая донельзя? Не знаю, как дальше люди будут думать, но ничего романтичнее этого городка нет. Не такой уж он страшный. Меня только один раз могли бы убить, не будь я защищен. А ведь я постоянно напрашивался. Но по порядку.
Я бродил по каким-то величественным развалинам, в глухомани, где не ходят машины и растет высокая трава. В общем, дурной район, где, судя по фильмам, выбрасывают трупы гангстеры. Я стоял в проеме из кирпича и ржавчины, когда услышал, что сзади кто-то подходит. Хотел обернуться, и тут звон прошиб мои мозги, дойдя до шейных позвонков. И я почувствовал, что меня ударили так сильно, что сработала защита. Я обернулся. Передо мной стоял мужчина лет пятидесяти пяти с нечесаными, светлыми жирными волосами и бородой, очень фотогенично выглядевший. Его честные, сверхголубые глаза на фоне загара бродяги дальних морей распахнуто и спокойно смотрели в душу тому, из кого он не смог ее вышибить. На нем был замусоленный пиджак, надетый на майку, и вельветовые джинсы, закапанные с одной стороны краской. Руки его тряслись, в них он держал колено двухдюймовой трубы, которое еще, должно быть, дрежженело после удара об мою голову.
Мы с ним познакомились. Я сказал, что по причине своего бессмертия нисколько не обижаюсь на его намерение, наоборот, он мне доставил истинное удовольствие, лишний раз явив действие системы. Он выложил мне свою теорию, согласно которой он, Боже упаси, не грабил, "просто я, должно быть, негодяй... Всех их убивать надо". Во-вторых, "все люди заслуживают быть убитыми". Я впервые столкнулся с таким "человеколюбцем". То, что он душевнобольной, ясно как день. Но как он дошел до жизни такой? Неужели нельзя, не переделывая его, переделать болезнь? Где в нем кончается болезнь и начинается он и где начинается он и кончается болезнь? Неужели это уже безнадежное одно целое? Или я не всемогущ, если не могу вселить свет в таких, сделать чудо по большому счету. И я занырнул, посмотрел бессловесную внутренность этого тихого сумасшедшего. Оказывается, он и не сумасшедший почти. И он прав из того опыта, который прошел. И направленность, как у него, часто людьми почитается. Но чуть четче, милый друг, и сознательнее, и мягче, и ты будешь богат и достоин. Дальше я по наитию стал говорить с ним. Это невозможно описать, беседу с человеком, которого знаешь изнутри. Каждое мое слово попадало точно-точно.
Я доказал ему всю ценность его познания мира и то, что убийство бессмысленно, так как оно мешает людям пожирать друг друга и освобождает место для новых мерзавцев. А самое страшное: люди находят зло. "Вот оно - ловите!" И находят в ком? В том, кто познал гнилую сущность и бесценен, неся великое познание. И эти сволочи, казня его, будут думать, что утверждают добро.
Я дальше и дальше сплетал его внутренние ходы с имитацией особого света, пока весь мир не засветился для него и не стал новостью. Я и сам не разобрался, что за свет в него вдвинул. Я плохо могу описывать то чувство, когда смотришь в человека. Это так сразу и много, что интоксицируешься этим, мгновенно узнаешь и себя, и это так противно. Но не оставлять же было так этого опасного идиота! Но, Боже мой, что открылось мне! Теперь, освещенный этим кажущимся ему светом внутри, он силен. Я внедрил в него дешевую спекуляцию на его состоянии, переделав его в открытие. Он же теперь сможет творить "гениальное" искусство и «философию»... Хотя нет, для искусства нужна форма. Но ведь он свободен и может изобрести новую. Философия тут тем более опасна. Теперь он во всем будет преломляться, все вдыхать, впитывать, отличный этим светом.
Неужели так просто?
Неужели так страшно?
Тут я почувствовал, что вжимаюсь в моем старании понять в такую мерзость, в такай насекомоподобный механизм...
Хватит! Внедряясь в эти познания, уходишь от простого счастья.
Этот тип в глубоком шоке интереса. Он возбужден, как ученый, которому пришло одновременно с десяток красивейших открытий, и они ускользают от него, как только он желает понять. Не все равно он видит такие горы интересного...
Я стоял и смотрел, уставясь в него широко открытыми глазами, как будто все больше и больше старался понять его, и мне уже стало противно и плохо. Простофиля. Мир получил еще одного "Филю" (так звали одного хитроватого демагога у нас в деревне). А я получил, благодаря этой встрече, возможность летать. Я пришел к тому отчаянию, в котором мог летать, мне не страшно стало разбиться. Я любил ощущениями убивать тупой мрак подобных открытий.
"Переступил пределы - так кутни от энергии", - решил я про себя, - вытесни жуткими эмоциями нехорошее проникновение в запретную суть.
Я стал озорничать, напрягаясь в воплощении. Я переоделся, не шевельнув пальцем, в серо-голубой мягкой толстой ткани костюм. Рванул по бурьяну, проросшему среди кирпичей. Материализовал за углом стандартный кабриолет. Подошел сдержанным шагом в веселом предчувствии нового. Сел, щелкнул дверью, ключи на месте. Сцепление, газ, чуть не заехал не туда и пошел куролесить. К небольшой многоэтажной башне стародавней постройки - ее давно переросли громады покрупнее, - но она чем-то напоминала мне милые московские высотки, отличалась от них только отсутствием обязательного шпиля. Вот я и на ступенях, двери в золоченых ручках. В холле бронза, дуб, матовый хрусталь - модерн тридцатых. Учреждение не очень открытое - спрашивают пропуска. Опускаю руку в карман, нахожу карточку, моя фотография, лицо - в лицо охранника. Вперед. Элевейтор, вздохнув, набрал скорость. В кабине соблазнительно одетая в свободный блестящий комбез, небольшого роста брюнеточка и светловолосый кудрявый человек лет сорока, с залысинами и южным загаром, кейс и галстук из крашенной в стальной цвет мешковины - неплохо. Кабина старинная, с сиденьями. Брюнетка присела, уставив папку на колени. "Я наверх..." Они немного странно на меня взглянули. Я улыбнулся, как знакомым. Брюнетка отвернулась к зеркалу, блеснув глазами, дядя с залысинами смотрел на меня через другое, поставив свой крокодиловый кейс. Вышли за три этажа до меня. По пути несколько мужчин сели, вышли через этаж.
Верхний этаж был застлан глухим ковром. У выхода из лифта столик со скучающим охранником. У него сработал селектор, и голос шефа повелел пропустить. Я вынул из кармана какую-то желтую карточку и сунул ее в опознающее устройство, и он пропустил меня сквозь проход, по сторонам которого я заметил рамку для тестирования железа.
"Вам направо". Дверь под дерево раскрылась, там такой же ковер и отделка в желто-палево-рыжее. Он показал мне в конец и, скучая, удалился. Я прошел весь коридорчик с дверьми и повернул в другой, с цветами у торцевого окна. Наконец в аппендиксе нашел железную дверку с датчиками сигнализации - она наверх. Открыл замок "наложением рук". Лесенка железная, свежевыкрашенная серым, серые стены. Дверь наверху тоже в датчиках. Шаг - и я на крыше. Непонятно, как сюда пропускают смотрителей лифтового хозяйства. Видимо, я прошел иначе. Вонючий и жаркий вечерок после кондиционированного нутра. Крыша железная из оцинкованных листков, как чешуя, покрывающих битум, теперь покрашенная, с наложенными кое-где свежими заплатами стеклоткани. Здесь течет ветер, внизу город. Мгла стягивается между громадинами. Закат. Смотрю на надстройки своей верхотуры. Крыша теплая. Подхожу к краю и заглядываю вниз: нет обрывающейся перспективы - почти рядом, метрах в трех, карниз, такой широкий, что может танцевать вальс пара, не боящаяся высоты. Неужели я полечу? Спуститься на него страшно. Нахожу какой—то кабель, свисающий с угла. Вырезы когда-то желтого керамического камня, с серыми подтеками времени. Уже два кабеля... Эх, была не была! Раз уж я в этом городке – значит, есть во мне сила! Слезаю на чуть покатую плоскость карниза, покрытую гладким, в тон стенам, тем же грязно-желтым цементом. Упираюсь ногами в никому не нужный здесь на высоте декор угловой колонки - щекочут ощущения, - наконец стою.
Глубоко запрятанные в стену почти квадратные окна, разделенные алюминиевой, горизонтальной поперечиной на два зеркальных стекла. Внутри очень тесный и очень хорошо отделанный деловой кабинет, ящики по стенкам как в аптеке или картотеке. Сидит опять кудрявый (много их тут) черноволосый, с круглым откормленным лицо и лается с кем-то по телефону. По привычке поднимает глаза к окну... Увидел - всполошился. Уладить! Вызвал охрану? Что ему говорят? Ах, как здорово! Ай да молодец я подсознательный, вывернулся! Вишь, есть подозрение, что на карниз упало что-то радиоуправляемое и подслушивающее. Оказалось, занесло восходящими потоками разорванный пакет, я проверял. Сердится: какого черта, мол, не предупредили? Материалы разложены, он бы занавесился. Врет. Это в ящиках, что ли? В остальных окнах ничего нет. Хожу по карнизу - широкий как тротуар, - спотыкаюсь о кабель, внутри холодеет. Захожу за угол: та же картина. Обхожу вокруг. Ультразвуковые датчики стоят на углах - видимо, у них тут наверху сплошь секретная часть. Почему не в подвалах, интересно? Опять обхожу вокруг. В одном из окон светлее, рядом большой кабинет для собраний, в этом окне маленькая комнатка-кухня. Холодильник до потолка, мойка, плита, автомат для кофе. Нос об стекло расплющу. Долой все ограничения! Чтоб никто не вошел! Стекло вминается перед желающим поесть, и я прохожу сквозь него, как сквозь воду, чувствуя температуру, но не ощущая структуры... Напитков много, ящики колы. Беру три банки, консервы не хочу. Ага, нашел! Три мягких булочки, какую-то сливочно-клубничную патоку и паштет. Так, одну булочку, все остальное - и вылезаю наружу. Воришка чертов! И что бы не материализовать все это?! Но так приятно находить неожиданности! Я не знал, что есть такая вкусная вещь, как эта масса из каких-то фруктов, с клубнично-сливочным оттенком.
Начинаю чудить: разум мой помрачился безразличием к себе и всему от всех этих сверхпостижений себя. О Господи, какая чушь! Но противное чувство, когда все реальное как мраком затягивается. Уже и пить расхотелось, а думал три банки выдуть. Сижу, болтая ногами с края карниза, отделанного подправленной под цемент жестью. Вечер густеет. Понизу бледные огни, а здесь солнце прощается. Немножко щекочет, что я сижу на краю. Полететь или рано? А вдруг, вдруг не остановлюсь - и об асфальт, вдруг энергия покинет меня, как пришла неожиданно? Этого не может быть! Материализовать парашют? Возвращаю ноги на карниз, подползаю к краю. Наконец вижу уменьшающиеся книзу пилястры, ряды окон, машины, стоящие внизу. Смотрю вокруг на отблескивающие стекла соседних громадин, на их заманчивые крыши. Освещение горит в отдельных окнах слепыми точками навстречу глушащим солнечным лучам. Краски из-под дымки... К черту! Я уже созрел.
Страх тихонько зудит в жилах. Материализовывать парашют или нет? А, будь что будет! Сажусь на край и упираюсь нетвердыми руками в кромку. И наполняюсь диким, на грани помешательства сознанием, что я НАД, что я победитель смерти и сам иду навстречу ей, чтоб
убить ее.
Опрокидываюсь вниз и... застываю, зажатый своим диким сознанием, на воздухе - мистическое самопоклонение жреца, знающего, что, пока он верит, сила не оставит его. Я отпускаю тиски чувства, переходящего от всплеска к более ровной уверенности, и проваливаюсь по нисходящей параболе, управляемо и спокойно к ступенчатому ряду крыш, что горят закатом пониже. Затем я ускоряю горизонтальную скорость до упругости набегающего сухого воздуха и только тут расслабляюсь, замечая, что я все в той окаменело сосредоточенной позе, в которой соскочил с края карниза. Прошло секунд пять, и я уже имею безразлично-легкое, упоительное силой состояние - сегодня я полетаю! Я подлетаю до крыши и разгоняюсь вверх, разгоняюсь все больше и больше вперед, начинаю буйствовать: желание скорости превосходит желание полета. Сначала глаза, а потом уже и я защищен от потока, и я рублю его, проносясь над башней... Плавность нужна, плавность - я повисаю. К фигам, состояние не достичь - буду на приказах. Висеть! Повисаю, но не по себе, хотя и все равно. Иду вниз. К черту! Падаю. А теперь, стоя, мимо какой-то башни - мелькают окна, красиво оправленные анодированным металлом, видны стенные дефекты, пропыленность, стекла горят закатом. Где-то уже было такое... Хватит метаться. Па-а-дать! Хорошо падать: возвращается страх и жизнь, а то кажется, уже все ненастоящее. Скольжу вдоль стены, мимо несутся смертельные выступы. А ну как задену?! И-их, разобьюсь, а-а-а!!! Спружиниваю прямо под аркой. Ну, вот сюда! Никто не видит - хорошо. Полетал.
Когда разговариваешь на чужом языке, при моей методе овладения им, отчетливо как-то слышишь музыку слов и ударений. Кажется, что исполняешь трудную арию или что-то вроде музыки. Немного изменяется голос. Мне кажется, что я мну и коверкаю. Но, Боже мой, как красиво я мну и коверкаю! Должно быть, приятный голос, только нет тембра киногероя. Совсем собой залюбовался.
Там улица. Между двумя витринами плотно врезается арка, на которой написана какая-то эмблема. "...общество", - прочитываю я. Женщина уткнулась в угол – ей, должно быть, плохо. Вроде симпатичная.
Типичная сцена из классического романа. Джентльмен (тайный принц) в безупречном фраке, цилиндре, усики на бледном лице, наклоняется над рыдающей: "Сударыня, что с вами!? Извините, не могу не вмешаться. Вам плохо, вы плачете? Не могу ли чем-нибудь быть полезен? Давайте я вас провожу. Вот моя коляска... " и так далее, поворот судьбы.
- Э-э!... - я трогаю за плечо.
- А?..
- С вами плохо?
Личико ангелочка, но со складкой.
- Уйди! Шкандыбай дальше.
Или что-то в этом роде. Да это не сударыня! Но тем хуже для тебя, я все равно смогу быть полезен.
- Ну-ну... Я инопланетянин, понимаешь. Нет, я не шучу, чтобы познакомиться с тобой. Может, вам повезло? Что вам нужно сейчас?
- Дурак.
- Да, я далек от вас, людей, и потому дурак...
Ее стало рвать. Я понял, что дело тут не очень. Исцелить? Поднапрячься, опять в нутро заглянуть? Нет, с меня хватит: я еще того, с трубой, не забыл.
- Ну-ну, сейчас тебе станет хорошо. Захоти, хоть чуть-чуть.
Это можно и без заглядывания.
- Что ты от меня хочешь, вонючий бормотун?
- Ага, хорошо?
- У-у-у!
- Ну попросите вы меня, чтобы стало хорошо, или мне уйти?
- Да... (непечатное) таких!!! И-а-а-а...
- Ну...
- Что ну, недородок?
- Скажи: сделай, чтобы меня не тошнило, не было плохо. Или просто скажи: сделай! Идиотка, перед тобою шанс!
Слово шанс подействовало
- Ну, сделай.
- Ну, снова хорошо? Вот тебе и ну!
- И правда.
- Да? Что еще?
- Это мерзость, меня всю перевернуло от этой мерзости. Андрес сказал, что будем балдеть. Я его убью.
- Ладно, сотру с тебя еще все болезни, только ты должна сама о них подумать. Ну, хочешь? А? Снова шанс!
- Шанс? Ты правда?..
- Да. Ну, думай обо всем, что хочешь. Душевное не лечу. Вас не излечить, а только перекинуть из одной худшести в другую. Ну, плюс легкость, обновление, мне очень приятно было вернуть вам надежду и свежесть. Все. Готово.
- Я... Что я?.. Со мной... Ты кто?
- Инопланетянин. А если расскажешь кому, скажут, гипнотизер, который тебя дурачил. Но ты не верь, это тебе должны не верить. А ты можешь и поверить.
- Я... Это правда? Я так чувствую себя! Так чувствую!..
- Только что родившейся, свободной и спокойной, пластичной и упругой одновременно, до косточки накачанной огневым тонусом и свободным покоем. Знаю, знаю, не поясняй. Жаль, что я сам запретил себе такое. Но иначе нельзя, мое здоровье и так всегда в порядке. А то превращусь в наркомана. Сама понимаешь, из этого состояния не захочется вылезать.
- А я, я наркоманка, то есть не очень. Я могу, я держу себя, и больше слабые. Сильные пробовала, не я уже не та. Как странно, сейчас я этого не чувствую!
- От всех и всего избавилась. Святая-святая, хоть на небо полезай. Если начнешь, то снова... Памяти я тебя не лишал, а потому помнишь, как это приятно.
Есть риск снова скатиться. А физически - свободна. А хочешь, и памяти лишу, и девочкой сделаю. Все снова начнешь. А впрочем... Вот мысль: тогда, действительно, больше риск начать, если все забудешь. У тебя сейчас идеальное состояние. Живи, снова родившись, с памятью.
- А вас много? Неужели, я не буду теперь... Неужели, я буду все время теперь себя так чувствовать? Мне и говорится так свободно.
- Это ясно, госпожа: в здоровом теле - здоровый дух.
- Как хорошо ты сказал.
- Прости, какие вы глупые на этом континенте. Это еще древние греки ляпнули.
- Да?
- Да, ты будешь себя все время так чувствовать, пока не будешь снова отравляться мусором жизни, в котором все барахтаются.
Мы уже вышли из-под арки и шли по улице. Ей хотелось побегать и попрыгать, свобода и легкость, музыкальная послушность тела удивляли и распирали ее. Она все время заглядывала на меня, делая кучу незаметных движений.
- Если бы ты знал, в каком дерьме, и от него не уйти! Даже если это только на минутку, то спасибо тебе! Но я чувствую, как навсегда. У меня в мозгах как помрачение было, а теперь я чувствую так ясно-ясно! Я дура, я не знаю, может, ты все лучше знаешь. Может, мысли читаешь, но скажи, почему все такое дрянное везде? Дрянь... И ты дрянь, когда у тебя нет ничего. Мне двадцать три года, и я уже не хочу жить. Вот если б ты мог дать мне денег или такую работу, чтоб... Но я не гожусь, может быть? Я не знаю. У меня так все плохо, и будет только хуже. Мне двадцать три года, еще два года назад я думала, что что-то будет лучше. А сейчас я знаю, что дальше будет только хуже, что ничего не будет, и живу просто так, что надо жить. Наркотики вроде и к черту, но что-то есть. Не знаю. Мне так хорошо! Я дура. Ты инопланетянин или кто?
- Да. Ну, ты ничего человек. Что ты думаешь, инопланетяне не понимают вас, какая ваша судьба людская? Ну что ж ты хочешь? С деньгами ты все равно набитой дурой станешь к сорока годам. Так жить плохо. Если будешь страдать и плакать о своей жизни, сделаешься лучше? Что же тебе дать такое? Надежду какую? Опять свет, сознание чего-то особенного внутри себя, что ли? Дарить – так дарить.
Я ее взял за руки, повернул к себе, увидел глаза серо-голубые, улыбку, свет.
- Ты что любишь? Скажи. Ну, что у тебя будет получаться здорово, что ты любишь делать?
Она понесла околесицу насчет витрин, мужчин, южного загара, вин и еще машин. Потом она сказала, что хотела бы иметь японский садик, который где-то здесь видела.
- Ну ладно, вот тебе двести пятьдесят тысяч. Это чек – сейчас достану. Поездишь по миру, съездишь в Японию, посмотришь на садики. Потом... Есть такой симпатичный островок. Есть островок у северо-восточного побережья. Так вот: есть островок. Зеленые покатые горы, поросшие сплошь травой, и даже не горы, а холмы. (Вот тебе карта. Туда ходит катер, вот отсюда.) Зеленые горы и белый маяк. Будешь раз в год на одну неделю приезжать туда, когда настанут белые ночи. Там есть белые ночи. Вымоешься в бане и натрешься оливковым маслом с лавандой. Оденешься в холстину, возьмешь с собой раскладной стульчик, как у художников. Взойдешь белой ночью на вершину горы в безветрие и будешь сидеть. Ни в Бога, ни в черта не верь: вредно это тебе, дурочке невежественной. Будешь сидеть и думать: почему мало плачешь, почему мало любишь, почему нету смысла в судьбе. Если будешь правильно и хорошо думать, снова этой силой хорошей наполняться станешь и очищаться. Если будешь думать о чудесных силах и обо мне в особенности, ничего не будет. Так должна ты каждый день спать в маяке, натираться означенной смесью и каждую ночь сидеть на стульчике на горке. Не будешь туда вообще ездить – у тебя отберутся деньги. Будешь – есть возможность стать счастливой. Будешь нерасчетливо, без скромности тратить на мимолетное – будут тебе в следующем году еще 250 тысяч. Если будешь расчетливой, рассчитывай только на себя. Ты должна быть счастлива от свободы, а не от денег. Можешь приезжать на другое место, хоть на южном полушарии, где есть такие же белые ночи. Дополнительно - не повредит, но больше двух недель – не советую. Приемник с собой не бери. Можешь взять кассеты с классикой, если найдешь для себя не противное. Если не найдешь, ничего не бери. Если будешь обижена, растеряна, плачь, жалуйся на судьбу, но не злись и никому не желай плохого – на саму же несчастье упадет... Вот и все. Хочешь жить так?
- Я? Да. Это все по-настоящему?
- У тебя задница не застудилась сидеть на этом холодном камне? Вот тебе еще две тысячи наличными и, пожалуй, все. Не бойся, живи как хочешь, только смоги быть счастливой. Ну да ладно. Я думаю, ты сможешь, а? Белые ночи будут скоро. Съезди за это время и посмотри на садики, если хочешь. Ну ладно, вынужден расстаться, и все-таки ты была гораздо счастливее тогда, когда я тебе дал просто здоровье.
- Откуда ты?
- Да разве важно? Все равно ты этого не сможешь представить. Да не вздумай трезвонить и рассказывать о встрече с инопланетянином – отберу все. И праведной жизнью, смотри, не заживи, постясь и молясь. Судя по всему, ты не очень хорошо здесь жила. Драпай подальше, пока есть деньги и пока обновлена. Прямо не заходя домой, если дома никто не ждет. Будут дети – на остров не вози. Если сумеешь добиться того, что твой сын или дочь будут говорить тебе о том, как им плохо, можешь свозить на остров, но уже они должны быть тоже одни – один или одна – белых ночей хватит.
- А что такое белые ночи?
- Ох и дурачок же я! Меня сегодня один злой старик так трубой звезданул по голове, что я до сих пор дурачок. Белые ночи, милочка, это на севере, но не совсем на севере, а там, где солнце заходит целиком, а свет остается. Летом газету можно читать, с трудом правда, и небо белое. Читай побольше. Будь хорошей. Чтоб тебе хорошо. Я домой. Меня Игорь зовут. Кстати, я здесь на Земле так давно, что мне кажется, что я здесь родился. Я люблю приезжать в ваш городок и бегать по крышам. Славно я придумал молитвы белых ночей на зеленом острове. Попробуй.
Мы вошли в какое-то помещение вроде магазина. Пространство белого потолка, подпертое колоннами. Подвесной фальшивый потолок с дырками-светильниками. Я зашел за колонну и взмыл вверх, плитки потолка раскрылись и поглотили меня. И я оказался в темном пространстве с проводами, трубами, задницами светильников. Потолок состоял из железных штамповок, сплошь усеянных мельчайшими дырочками. Я лег на воздух, как на пуховое полотно, и стал смотреть сверху, как она металась, зайдя за колонну и побежав по залу, потом пошла. А я реял прямо над ее головой в узком пространстве, и пыльные провода бесшумно раздвигались прямо передо мной. Она шла, а я смотрел сверху и мог бы крикнуть на прощание - она бы все равно не поняла бы, откуда. Вот и вышла на другую улицу. А я перевернулся на спину, заплыл в самый низкий темный угол, притянул себя ближе к пыльной стене и уснул на воздушной перине, положив себе проснуться через час и больше не заниматься поисками сверхвозможностей.
Вера вздохнула.
- Я вижу, тебе ее жалко.
- И в чем же мораль?
- А ни в чем. Подарил одной дуре молитвы белых ночей на зеленом острове, сам приобрел историю.
- У тебя талант на истории.
- И я однажды, как талант к таланту, пошел к одному очень большому писателю.

 

(глава13)

ПИСАТЕЛЬ


Чего я к нему поперся, не знаю. Наверно, мне поднадоели его размышления об общечеловеческом духе, людской миссии и о том, что творчество настолько самоценное состояние, что можно только мечтать быть его жрецом, евнухом-кастратом. Он творил ну такие мудрые вечные вещи, что хоть два пальца в рот и к унитазу наклоняйся.
- Игорек!
- Знаю, ты хочешь сказать, что сам я такой. Сам такой, а другим не прощаю. Тут дело в том, что познаешь какую-то истину, неважно через что. Главное - радость, а если интереса нет, то познаешь слова. Я тоже в такого скоро превращусь, но у того стихи были отличные.
- Так он поэт?
- Какая разница? Чудесами мне его было морочить опасно. У таких людей сразу крайность: из атеизма в обожествление уходят. Магии, астрологии поклоняются. Крыша от дуновения едет. Так уж настроены - к вечному поиску опоры.
- Ты древней не притворяйся, тоже мне массовик-былинник!
- Ну, ладно, Вера, я к тому, что пришел к нему с легендой, что, мол, изучал глубокую аутогенную тренировку по системе зен-медитации и теперь могу внутри как кран открывать способностям. Что пожелаю. И литературу могу на любом уровне. Лишь бы только настроиться на цель, понять, что сейчас нужно. Выше своей души не прыгну, но вдохновение управляемо.
- И он такой наглости не вытерпел?
- Ну почему же? Мы очень мило беседовали. Мне кажется даже, что он о многом догадался, что я и говорить не хотел.
- Так кто же это был?
- У меня есть видеозапись. Вот телевизор. Значит, это было второго, двадцать шестого, вторая половина дня, пятнадцать часов... Это неинтересно... Ну ладно, пусть отсюда.
- Так вот это кто! И его ты так обзывал!
- Ладно, смотри пока, я же знаю, что он кумир тебе, но все мы люди.
Мы рассматривали изображение.
- Так, значит, ты претендуешь на духовность? - говорил мне мэтр на экране, и я отвечал, сидящий в его деревянной даче:
- Оставьте слова, я могу быть на уровне всего.
- Ты думаешь, дело в уровне, черточке на линейке?
- Опять слова. Если вам нужны доказательства, просите!
- Ты думаешь, я буду проверять твою начитанность, ум?
- У меня нет ни того, ни другого на том уровне, когда этим хвастают.
- Здорово! Но ты художник?
- Нет.
- Я имею в виду художественный тип.
- Я рисую красиво. Если угодно, все могу. Но не хочу. А художники хотят, очень хотят. Иначе они не сбываются.
- Тогда у тебя есть какие-то свои убеждения? Принципы улучшенного мира, общества?
- Мне вредно иметь убеждения, а обществу вредно вдесятеро. Самое страшное, что любое свое убеждение я могу воплотить до конца, до самого кончика, до предела и за предел. Вам не понять, как это может быть страшно. Вы верите в убеждения правильные и неправильные, приводящие к раю и неправде.
- Не упрощайте меня. Но разве не так?
- Конечно, так. Я разве спорю?
- Значит, ты не разобрался с собой?
- Где-то так. Но вы-то с кем говорите, разобрались?
- Где-то так.
- Не смейтесь. Но что вам выдать, чтоб зауважали?
- В смысле?
- Ну, для вашей души. Вот вы полюбите что-то, а я заставлю вас... или покажу, как это увидеть еще дальше и лучше.
- Не много ли?
- В самый раз.
- Я одну колыбельную с детства люблю. Книжку смотрел перед тем, как ты пришел, и вдруг попалась. Вот книжка. В ней написано "дуду потерял", а мне бабушка пела "дугу". Мне так больше и сейчас нравится, хотя дуда здесь больше по смыслу подходит. Ну, так как же еще можно полюбить мне это детское воспоминание? Какие бездны в нем открывать? От любви - любви не ищут.
- Вы не верите в бездны? Смеетесь?
- В бездны верю, но не со всякой вещью рядом они быть могут.
- Я должен соединить это с безднами в стихотворной форме?
- Попробуй, только это песня.
- Песню - боюсь. Эта шаг за порог.
- Какой шаг?
- Стишок устроит? Я себе сейчас прикажу изготовить стишок. Это тоже страшно и вредно. Это тоже почти шаг.
- Поэтом по приказу не станешь.
- Верно, поэтому не ручаюсь, что получится сплошной блеск. Но должно выйти.
- Сейчас. Где ваша колыбельная?
- Вот. Только мне бабушка пела не "дуду потерял", как здесь, а дугу - от упряжи, от лошади дуга такая...
- Знаю.
Ай, ду-ду, ду-ду, ду-ду!
По-терял мужик дугу.
По-терял мужик дугу
На поповом лугу.
Шарил, шарил - не нашел.
Шарил, шарил - не нашел.
Он заплакал и пошел.
При-шел домой.
Дома де-ти сидят,
Де-тишки сидят,
Кашку масляну едят.
Ка-шка масляная,
Ложка крашеная.
Ай, ду-ду, ду-ду, ду-ду...

Значит, несмотря на такую нелепую пустоту происходящего в колыбельной, вы любили этого растерю и все, о чем там поется? Вам нравилось слышать по многу раз. Родной голос давал смысл бессмыслице, или это какое-то внешнее представление картин, зашифрованных звуком. Я не родной голос, но я начинаю.

Постскриптум к колыбельной

Розовое синим накрылось.
Луг - туманом.
Наткнусь, надвинусь.
Роса ведь.
Хожу кругами и мну все.
Все травы, и вечер вечен.
Застыло. И стыдно.
Ведь не иголка,
Дуга - замечу.
Копейки. И две ведь новых в сенях.
И вечно мокро. Не крах -
Покой завечный с небес.
А на меня этот бес –
Нелепость в мире земли,
И смех, и жизнь без цены.
Еще бы в общей судьбе,
При деле...
Нет, вот тебе!
Как мерить?
И звезды видно.
Чего обидно:
Ведь луг особый - попов он.
Хотя не верю, таков он.
Но все особо:
И небо,
Туман текучий,
И круг мой, травой колючий,
Последний.
Не быть мне веднем.
Не может так ведь теряться!
Истоптан.
И не понять мне, чем проклят.
Что? Небо? Значит?
Так значит...
И плачу...
И к огонькам наугад,
Туманом травным объят.
Я трачу
На небеса этот взгляд.
Какую?
Удачу?
Чем я богат, что плачу?
Я значу? Я виноват?
Что плачу...
Мой домик - щепка к судьбе,
Дуга - пылинка к тебе,
И Небо?!...
И не был я так в лугу,
Все это сам себе лгу.
Ну, сумерки - ясно на ять.
Потеря - как не понять.
И дверь вот.
И синий студящий свет
Замаслит желтый привет. И лавки, стены желты.
Детишки, золотки вы!
И кашка маслом красна.
И ложка рыже ясна.
Теперь тепло не нарушить,
Согретый прибой моет душу:
И черт с ней,
Черт с ней, с дугой!
Разиня.
Растеря.
Рассея.
И вдруг...
ОКНО!!!
И вся синь там...

- Все. Я не поэт до конца, несовершенство языка. Я косноязычный гражданин.
- Это видно, но местами и хорошо. Почитай что-нибудь еще свое.
- Мне нечего читать. Я не сочинял до этого времени.
- Врешь. Тогда сочини.
- Это, как шагреневая кожа, забирает свободу. Я войду во вкус, и скоро придется стирать память о стихосложении.
- То есть?
- Вам не понять. Действительно всего боюсь, как параноик. Ну ладно, рискну. Вот вам о себе:

Обыкновение наивности пустыни.
Остановитесь на фантазиях забытых.
Четырнадцатилетие - мечтами
Как путь, шелками выстеленный, свиты.
Обыкновение наивности, прости мне.
Не чаял я от всех надежд напиться...
И отрезветь
Навек
Над облаками,
Родиться для всего и не родиться.
Мечтающий червяк от мирозданья
И недостойный, над Голгофой не прибитый,
Я!!!
Не раздавленный всемирною душою,
Пусть дурачок, хорошими проклятый,
Согласен быть безгласною судьбою
И каждым днем, виновно-виноватым...

- Совсем не понял про что, но читал хорошо.
- Это очень личное.
- А что такое "обыкновение наивности пустыни"?
- Когда смотришь на наши убогие городки, деревни...
- В конце красивая фраза.
- Красивая фраза?
- А о любви несентиментально можешь?
- Попробую.

Я бы учил тебя счастью,
Не принуждая всечасно.
Хочешь - дождливой тропинкой,
Хочешь - горячей дорожкой,
Только лишь ноги босые
Я бы потребовал смело
Только уместную душу,
Только каленое тело,
Только глубоко чтоб пело
То, что сказать я успею.
Только бы слышал в тебе я
Все, что не знал, говоря...

- Ну ладно, прощайте. Я бы не пришел к вам, если бы не ценил вас, хотя говорил я с вами плохо, каюсь. Но говорить дальше - это значит, и вас опрокинуть в ту же яму. Озадачиваться моим только мне суждено.
- Постой. Как твое имя?
- Имя мое неизвестно, тело мое бессмертно, сам я, увы - ничто. Простите, если что не так. Вера обозвала меня, посмотрев все это, всемирной свиньей. Я же обещал откупиться от «благодарного человечества» книгой.
- Знаю я твою книгу! Все скомкал, напридумывал. Даже свои идеи дал промельком. Разжевал, где не надо, выдумал тупые беседы с бабушкой - скука зеленая. Все твоя книга - это какие-то мандарины со шкварками, заправленные мороженым пополам с селедкою.
- Это, Вер, ничего, - сказал я ей. - Главное, она будет безвредная, местами глупая, наивная. Меня будут зато искать не так упорно. Несварения не будет. А кому надо, тот все найдет. И мандарины, и шкварки пригодятся.
- Но почему ты показываешь свое наивное превосходство. Зачем ты неоткровенен с такими, как он?
- Пусть живет.
- Дурак!
- Дурак.
- Давай с ним встретимся втроем и будем говорить, как я хочу.
- Давай.
- Пойдем наверх. Время к вечеру!
- Вера.
- Да.
- Вера.
- Что?
- Говорить с кем-нибудь серьезно, рассказывать, кто я есть - это вмешательство в судьбу.
- Какая судьба?
- Есть поэты печали. Есть души непришедшие. Они идут и пусть идут.
- Опять быть умным по-твоему! Это значит вранье, легенды, притворство. Надоело!
- Говори хоть все как есть, все про меня и вообще.
- Ты разрешил?!
- Я просто думаю, что-нибудь должно же быть и на твоей совести.
- Испугал!
- Устрой кому-нибудь счастье. Подыщем неприкаянному уместную подругу. Осветим его тупики. И сами обрадуемся вместе с ним за него с высот своих.
- И что будет?
- Два периода творчества - до и после. И хорошо будет. И с человеков таких не убудет.
- Твори добро просто. Это я должна знать?
- И раньше знал, что души, летящие врасхлест, вдруг прорастают в мир особой силы!
- Что это такое? Ты не о том. Опять забубнил затверженные свои мульки.
- Все о том. Женщины так любят на уходящих поправить пальто и шарф, запахнуть понежнее, помягче. На прощание.
- На какое прощание? Не пугай.
- На хорошее.
- Неужели все так безысходно?
- Я расскажу тебе один сон... Не сейчас, потом. Мне хочется съездить с тобой к этому твоему любимому мастеру из ныне живущих.
- Ну не надо так.
- Надо. Привыкай к бессмертию, Вера, к жестокому бессмертию. Они все хотят быть выше истины или истиной по сравнению с неистиной.
- Понесло Емелю глупого.
- В мире есть только то, что хорошо.
- И сказал он, что это хорошо...
- Хорошо бы сейчас покушать, и пора разъезжаться с этой дачи.
- А о чем ты так долго говорил с Костей?
- Так, одна интересная тема. Предложил сумасшедший проект.
- Что-то ты давно не предлагал никому проектов.
- Я ему доказал, что запустить ракету со спутником стоит пятьдесят две тысячи рублей по оптовым ценам плюс просторный сарай на окраине и четыре месяца работы одного специалиста с помощником.
- Это фантастика.
- Почему? Специальная разноструктурная пленка мотается на напряженный барабан и насыщается добавками в процессе намотки так, что можно создавать взрывные и стабилизирующие слои. Ракета не имеет корпуса. Зеркально-заторможенные и усиленные слои формируют режим полета, мощность и скорость истечения потока по мере разгона и облегчения. Десятки тысяч слоев материала-топлива прекрасно держат взрывное давление. Не все просто, конечно, оригинальная система вертикальной стабилизации. Особенно если учесть взрыв ступени под конец отработки. Но двадцатикилограммовый спутник на три месяца - это гарантировано. Я ему обещал и снабжение под этот проект с одним условием.
- С каким?
- Спутник должен, вращаясь по орбите, произносить одно короткое ругательство в ЧМ диапазоне.
- Зачем тебе это надо? Сам ты никогда не увлекался этим видом саморегуляции.
- Видишь ли, Константин жаловался, то есть... Нет, он не такой. Ну, просто говорил про засилье дураков у них на работе. И он посылал весь этот мир с его тупством и дубством.
- Тогда ты ему предложил?
- Да. Послать, нахулиганить у всех на виду. И работа без дураков ему была бы обеспечена.
- Шутка ли, умелец-одиночка кроет всех с орбиты! Ну, и что он?
- Не знаю. Знаешь, есть такие больные, которые, всерьез страдая в глубине, в тайне от себя все же не хотят выздоравливать.
- Ты ему это объяснил про него?
- Нет, но я сказал, что предложение мое остается открытым, и если он очень захочет...
- Серое, белое, золотое... Зачем они это делают? Хороший человек? Наверно, есть иной способ. Почему так? Чтя золотых, белых не любят. Одни и те же. И все хорошие, все оправданы. И ты Игорь не вступишься, невмешатель. Широка же твоя пустота: вместила все лучшее и худшее! Не улыбайся, бедный мой Игорь, знаток истин! Твоя улыбка - улыбка патологоанатома над трупиком ребенка, когда он вытащил из горлышка игрушку и объясняет, что, если бы не этот предмет...
Ты человек, у которого на все есть объяснение. И почему я тебя люблю? Ведь...
- Потому что должна любить такого. Твоя физиология, твой зверь – за.
- Провоцируешь?
- Почему бы нет? Очко мне им метать что ли? Сами пусть.
- Что за слова?
- Можно поэтичнее, стишком, понесло же меня на стишки:
Число 1 - Бог,
Число 2 - человек,
Число 3 - Рай,
Число 5 - грех,
Число 8 - смерть,
Число 13 – зло,
И 21, чтобы везло.
- Ты же был против всех нумерологий называл это бредом.
- Я и сейчас против. Вселенную раскачать? Разве что мой случай... Да и он ведь доказательство незыблемости. И все они живут самообманом.
- Кто?
- Типа Андре.
- А ты значит истинами пресытился, в одну харю под подушкой, как толстый мальчик в пионерлагере не желающий разделить принесённые мамой дорогие конфеты!
- Во мне тоже правды немного. Но я не обманываю. Стараюсь не обманывать и не обманываться.
- А стишок?
- А что тут? 1 единосущен, неделим, начален. 1+ подобие, творение = двупол, двусмыслен, двухпутев. 1+2=3 - в единстве творца и творения Рай. Рай + двуличность = грех (3+2=5, пентаграмма конечности). Грех + Рай невозможны смерть (5+3=8). Конечность, смертность и желание пожить в раю сравнительном рождают зло, явление не фигуральное, а искаженное отражение единицы и рая (8+5=13). Но на любое 13 находится 8, и место освобождается для возможности счастья, как при крахе империй, так и по смерти плохого начальства. 21 – три семерки, очко на нишу, аберрант к двойке с положительным значением начала.
- А к какому числу Любовь?
- 4 - гармония, а Любовь не рискнул бы сказать... Может быть, и 4... В двух словах -- это построение моделей внутри себя и вытеснение себя первичного яркостью этих моделей, желание для них счастья: 2+2.
- Это я модель?
- Твоечувствие внутри меня - модель. Его же нет в материальности. Человечество занимается построением моделей с большим успехам, чем самовыживанием. Игрушки - модели. Фильмы - модели. Заблуждения, приводящие к гибели миллионов, модели, ослепившие конкретностью.
- Как у тебя все просто, так, что и жить не захочется.
- Если бы просто было! Человек ведь двуначален. Секрет гармонии - прорасти обеими половинками или умертвить одну из них.
Человек ведь родственен любому из зверей, и по рождению смысл для него должен быть в родовой экспансии, в занятии выживанием и счастьем от успеха здесь. Но сколько людей довело себя до гибели ради отвлеченных вещей! Думая о высоком, они забывали вовремя кушать и продолжать свой род внутри здоровых и красивых женщин, которые в большинстве доставались обратным. По теории эволюционизма давно должно наступить вырождение этих в пользу тех. Однако к вящей ненависти всех первичноуспешных -"уродов" не убавляется. Даже наоборот. В чем ты человек? В какой любви? ЛЮБВИ-МОДЕЛИ.
Самая серединная - это любовь его и ее. Там соединяется и взаимная недостижимость, и правда низшей природы, и отвлеченное совершенство. В ней все слито, она насыщенна, поэтому так часто непоборима.
Но бывают ОТВЛЕЧЕННЫЕ ВПАДЕНИЯ В СУЩЕСТВОВАНИЯ. Крестьянин, существуя в земле всем собой, даже очень богатея, не в силах изменить каторжный, с нашего взгляда, образ жизни. Любой великий мастер безразличен к приманкам и отвлечениям, не потому что особо нравственен, а потому что УЖЕ счастлив.
ЛЮБОВЬ творения к создателю и вообще ко всему сделанному для пространства и возможностей всего. Любим ли? Или как зверь бег сквозь заросли в упоительном движении мышц и красоты погони - неважно в чем победить, главное выше, быстрее, сильнее всех тех, кто делает так же. И в этом смысл???
Подлинность ли высшего счастья не нравится серым в белом или вообще инстинктивно, как разность путей?
Впрочем, кто знает, у кого какие желания на этом свете?
- А на том?
- Не на том. На ином. На ином, где все хорошо.
- На ином, где все хорошо? Но ведь ты говорил, что такого нет.
- Почему? Все есть, что можно придумать. И все было всегда. Сила модели равна силе мира. Даже если модель помещается в безвестном человеке.
- Непонятно.
- В Тибете верят, что, если подобрать кодовое слово, модель мира начнет облекаться в истинное пространство.
- В чем же мы существуем?
- В чем тебе выгоднее.
- Мне выгоднее в реальности.
- И дастся тебе по вере твоей...
- Шуточки
- Безобидные, проигравших нет. Помнишь историю с Юлией?
- Конечно.
- Волшебство без волшебства. Идея мне пришла, когда я потренировался в американских тренажерах для военных летчиков. Почти полное впечатление реального боевого вылета...









(глава14)

ЧУДО НОМЕР ДЕВЯНОСТО ДВА
(этакий женский романчик в романе испорченный как всегда дебильными Игорьковыми поучениями)



Юлия - дальняя Верина родственница. В меру красива и не в меру несчастна. Юлия стала учительницей и уехала после неудачной любви в деревню. В далекую, тупую, глухую деревню. Юлия забыла любовь вообще, как вид жизни, а жизнь в ней стала как вид смерти. Время ее лечило, но взгляд не находил радости. Взгляд Юлии находил книги, фильмы - дух чужих эпох, мыслей, дел и тел. Когда-то, мол, существовали милые люди, в которых было трудно разочароваться до конца. Когда-то не стеснялись плакать и любить... Вера просила меня за Юлию. А что я?
Иван. Какое старое нынче имя. Иван - художник. Пока учился, надеялся на талант и жизнь. А стал жить как оформитель-шрифтовик. Понял за это время, что женщины, если они великолепны, то продажны, и стоически согласился с этой частью пустоты вокруг себя. Иван читает Александра Грина и не очень верит в планету Земля. Иван - хороший художник и большой дурак по жизни. Но такой дурак, в которого можно влюбиться навек. Иван легко понимает любую сложность в любом человеке и деле, только он сам потерялся среди мусора и немоты.
Я - это я. Я - это Игорь Монахов, могущий все, но стремящийся делать попроще и пореальнее. Окунуть Юлию в рай не выход. В Юлии тихо умирала женщина, но все еще жил человек, и Вера просила меня за Юлию. Женщина должна начать жаждать быть собой. Юлия не хочет ничего. Юлия ждет новых книг. Юлия мечтает сделать ребенка. Юлия дура.
- Здравствуй, Юлия.
- Здравствуй, Игорек. Как ты оказался здесь?
- Пролетом.
- Куда летел? Ну, гостем будешь. Мне тут, правда, и скучно одной. Вера с тобой?
- Нет. Вера мне посоветовала тебя осчастливить.
- Наивная Вера. Я знаю, она за меня переживает. Но не выйдет, Игорек, не надо.
- А что я хочу, спросила бы.
- А что ты хочешь?
- Сделать тебя женщиной.
- Глупенький, ты, что же, считаешь меня девочкой?
- Да нет, не это, что ты! Я знаю, ты была даже то, что называют любовницей. Не улыбайся. Ты же знаешь, что я где-то всемогущий. И довольствуешься объяснением, что мой дядя в Америке - миллионер, глава крупной религиозной секты и с ним считаются даже политики. И как это вдруг так внезапно дядя обрел своего ни о чем не подозревавшего племянника?!
- Я слышала краем уха что-то вроде этого.
- Запомни, что это легенда для всех, чтобы не было лишних вопросов. На самом деле, тайна глубже. Я тебе ее раскрою. Если разболтаешь другим, все будут считать за сказку и все равно не поверят. Я нашел инопланетный корабль.
- В это, конечно, трудно верить.
- И не верь пожалуйста, можешь слушать это как сказку, играть как в игру. Не верь сколько влезет, только не возражай.
- И что же ты от меня хочешь?
- Там странный мозг в этом корабле. Я говорю о том, что называют обычно кибермозгом, но я бы никак не рискнул обозвать его так.
- Чем же он странный?
- Он любит давать любовь. Он сводник. Это не брачная контора. Он дает совершенное. Он дает величие в любви.
- А Вера тут при чем?
 Вера считает, что ты достойна.
- Достойна чего?
- Того, что будет.
- А что будет?
- У него власть над временными каналами, пространственными переходами и над совпадением счастья. Будет тот, кого ты могла бы желать.
- Я никого...
- Могла БЫ желать? Ты читаешь книги, видишь фильмы. Случится совпадение обстоятельств, ты провалишься как в фильм. Может, это будет старый замок, может, Древний Рим, но, скорее, ближайшее столетие, может быть, наше время, но иная точка Земли. И там ты встретишь того, к кому бессмысленно придраться. Ты можешь пропустить его мимо, просто побыв в эпохе, в месте, во взгляде, твоя воля священна. Но место и время будут организованы так, что вы будете одни и ничто вам не помешает. Ты женщина, ты должна понять: все будет истинно.
- Понять что?
- Я не знаю, я же дурак в этом всём. Может, эта машина сочувствует вам, женщинам, и вообще, это очень странный мозг корабля.
- Чего же ты от меня хочешь?
- Не слушай моих корявых бесед с тобой. Выслушай его. На улице автомобиль. До корабля ехать два часа. Связь с мозгом в машине. Можешь поговорить и посмотреть телевизор. Там такой странный шлем. Ты наденешь его, и я не буду слышать ваш разговор, а ты не увидишь, куда я тебя везу. Он объяснит тебе все.
- Это не чушь?
- Пойди, увидь, я все сказал.

Иван меня не знал хорошо. Иван нашел цилиндр белого матового металла и без царапин. Иван принес его к себе в мастерскую. Цилиндр вдруг перетек в звонкий шар и стал вещать. Шар говорил почти то же самое:
- Иван, ты не веруешь в любовь. Но ты достоин, я тебя спасу.
- Я очень верю в любовь! - не соглашался Иван.
- Ты не веришь чудесным женщинам.
- Я их не знаю, я хотел бы верить.
- Было прекрасное время, Иван, начало века. Тогда имели право быть смелыми и не думать об обстоятельствах. Хочешь ли ты по вневременным каналам окунуться в реальность того слепка?
- Как?

- Вот мы и приехали. В шкафу висит смокинг, воротничок, манжеты, галстук. Слушай, как все это надевать, завязывать и держаться... Сними с себя все. Так, шелковые кальсоны и гольфы. Ты окажешься в купе первого класса, у тебя не будет билета...

«Мозг» диктовал Юлии: "Ты окажешься в купе первого класса. Войдет молодой человек, у него не будет билета. Он попросит об одолжении пересидеть несколько станций, ибо поезд переполнен. Вы разрешите ему. Тогда это было просто. Позволите ли вы любить друг друга, неважно, но вы будете единственными друг для друга в течение семи часов. На вас будет слегка консервативное платье с корсетом. Держитесь мягко и мило, на дистанции. Главное не в словах, а во взгляде - это правило того времени. Поддавайтесь действиям партнера легко и мягко, если взглядом на расстоянии не отвергнете их. Молчите и наслаждайтесь. Если будете любить сами, попросите снять платье уже в процессе объятий, но не снимайте его до конца. Помните, что красота ваша как молодой свободной женщины бесконечна, она снимает все вопросы, и вы сами не виноваты в том, что делаете. Не жеманничайте ни до, ни после. Если вы ЭТО хотели сами, так с вами поступали всегда, когда вы этого хотели. Таковыми были приучены быть большинство тогдашних женщин, и от этого уважение к вам не убавилось среди вашего круга".-
- Но я - разве красавица?
- Вы будете самым центром того стиля, самой прекрасной. Только помните о себе - и все в вашей воле...

Из беседы с Иваном: "... Будешь говорить о погоде за окном. Она будет прекрасна, и не бойся смотреть на нее вожделенно, блаженно и умоляюще. Если взгляд ее не будет отчужден, говори, смотри с любовью и бери ее осторожно, постепенно, но если она не сделает движения против. Помни, всякое жеманство считалось в то время вульгарным: или да или нет. Не восхититься, не признать красоты, не наговорить словами или глазами признание в любви к этой красоте, было неправильным поведением. Если она воспримет первые близкие объятия без возражений, то начинайте расстегивать корсет, английская застежка под... "

Из разговора Юлии:
- Я не обязана отдаваться ему?
- Конечно, нет. Одно ваше слово, один жест может подчеркнуть неуместность его страсти. Он не в силах причинить вам неудобство по воспитанию своему, по сути самого тогдашнего общения. Но это происходит не в реальности, а в чуде, почти в книге, и вы не вы, а она, та. И только ваша память будет знать все. Не ходите против настроения ни туда, ни сюда. В крайнем случае закажите проводнику цейлонский чай, горячее вино или икру с водкой. Отогреете попутчика легкой беседой. Погода за окном будет скверная. То, что вы из другого времени, страшная тайна, но скажите, что вы не увидитесь более никогда, что многое сказать не в вашей власти и что есть лишь семь часов.
- Я потом буду страдать?
- Все равно потом будет лучше. Потом что-нибудь придумаем.

Из подсказок Ивану: "... Запомни, Иван, проводники первого класса не интересуются случайно севшими в выкупленное купе попутчиками. Билеты проверяет старший контролер. Вас никто не побеспокоит. Она чудесная, без всяких наслоений, самый истинный представитель времени. У нее будет такой период в личном, что она, наверно, пойдет на близость, но не расспрашивай ее ни о чем и сам не говори, что из другого времени, иначе будешь возвращен немедленно. Скажешь, что не можешь рассказать всего про себя, а врать не любишь. Сойдешь за революционера. Зовут тебя так же - Иван. Не позволяй называть ее себе сразу уменьшительно-детским - так тогда не поступали, лучше по полному имени без отчества".

Из пояснений для Юлии: "... Зовут тебя так же - Юлия. Не представляйся Юлей, и не назови его уменьшительно. Даже при переходе на ты, зови его полным именем без отчества, а можно и с отчеством. А до того... "

В подвале стоял вагон. Я входил в него десятый раз и в десятый раз обалдевал. В тамбуре потягивало паровозным дымком и легкой метелью, колеса нудно перестукивались на стыках. Сияла симфония начищенной бронзы, матовых колпаков, дубовых филенок и шелковой обивки. Двери в золоченых ручках. Все было таким новехонько-старинным... В коридоре пахло сигарами, чаем и чем-то тем нечаянно-давним, что я никогда не нюхал, но знал, что оно должно быть. За телеэкранами окон проплывали ветлы, придорожные домишки с тусклым светом за перекрестьями рам. Полосатые диваны ждали, когда на них элегантно сядут красивые люди. Паровоз пыхтел, и ветром проносило гаснувшие искры. Осмотрев все это, я остался доволен и спрыгнул на подвальную мягкую землю. А вагон, погромыхивая, качался на своих пружинах, утолщение голоэкранное на месте окон, трубки холодного воздуха, вибраторы, излучатели... Весь его внешний облик напоминал скорее о космической станции. Но как он великолепен внутри! Боже, как великолепен! И Юля будет великолепна! И грех ли мне подглядеть все это? Я пошел к Юлии.
- Что ты делаешь, Юля?
- Крашу волосы. Твой кибермозг сказал, что я должна быть слегка кудрявой брюнеткой.
- И ты его слушаешься? Можешь не слушаться, он никогда ни на чем не настаивает до конца. Но, правда, если что-то говорит, то обычно знает, зачем это нужно.
- Уйди, я буду переодеваться.
- Уже обо всем сговорилась?
- Да, я согласна. Да, я женщина, и я так хочу...
- Браво! Что за перемена за два часа с небольшим! Ну, счастливо! В какое хоть время отправишься?
- Тысяча девятьсот восьмой год, начало века.
- Начало века. Когда оденешься, я зайду взглянуть. Вещи он синтезирует подлинные, один к одному, залюбуешься качеством. И вообще, от подлинной вещи и дух исходит.
- Ладно, приди, любуйся.
- Будет детектив замкнутого пространства? В заваленном лавиной отеле, или на корабле среди океана, или случайный гость к одинокой дачнице?
- Поезд.
- Что?
- В поезде.
- А, ну потом расскажешь, что сможешь.

Из последних наставлений Юлии: "... Это совсем особенные мужчины того времени. Они относятся к женщине как истинно и единственно к женщине, не требуя от нее сверх красоты ничего. Они же за красоту готовы простить и отдать все. Красота же включает, чтобы она была мила в постановке себя, даже в самой блудной усладе. И милые женщины неподсудны".

Из наставлений Ивану: "... Это совсем особенные женщины того времени. Они совсем не боятся быть женщинами. Все дело в благородстве облика, посадке, беззлобности, немелочности, независтливости, все дело в соблюдении себя как милой, доброй, но, увы, женщины. С ними легко говорить о чем угодно, без тени двусмысленности или неудобств. Но, только если все неизбежно, хорошо обоим. В залог обычно не требуется ничего, кроме самой любви в этот момент".

Я обалдел от Юлии.
- Юлия Петровна, вы великолепны! Ваша сумочка, простите, ридикюль... Духи обязательно. Настоящие, лучшие того времени. Есть ли что-то большее, Юля, чем ты? Взгляни-ка на себя. Знать не знал, что платье и прическа так делают человека.
- Я сама в себя прийти не могу. Какой-то театр! Все не верю: неужели прыжок сквозь время возможен?
- Возможен, Юля. Все возможно. И самое главное, чему ты удивишься, он будет настоящий, именно твой, как и ты для него.
- Мне уже показывалась его фотография. Почти мальчик, хотя и постарше тебя. Но я-то ему зачем?
- Юля, не откровенничай передо мной, спроси обо всем мозг системы. Это очень твои дела. Я бы хотел все знать, но это не мое.
- Поняла.

Ответ системы: "... Ты для него сверхвстреча с истинно взрослой, свободной женщиной. Ты для него самое сладкое воплощение чуда, о котором только книги и только вера в такую достойную и свободную милость.
Он для тебя? Ты изучена мною. Ты не веришь многим. А ему будешь рада. Тебе будут совсем даже не противны прикосновения такого, как он, лишь дождись его взгляда и первых двух слов. Он революционер. Честен и прост, верит в честное будущее всех. Не пытайся его разубедить. Лучше влюбись и делай только то, что само собой. Съешьте друг друга, как торт. Торт, что достался в дороге.
Вера мне говорила:
- Ну, чего ты добиваешься?
Я ей отвечал:
- Это будет как первая и последняя встреча на краю смерти и времени, наполненного могилами и поруганиями. Это будет счастье. Каждый друг для друга будет двойной сладостью. Каждый искупит, играя себя, и насладится партнером как подарком истинным, и их сила умножится, и они так растают друг в друге, как никакие иные. Если все будет именно так, тогда они потом будут просить вторую встречу. И если будут просить, готовые простить все, я им отдам друг друга, ибо они, действительно, созданы друг для друга. Я осчастливлю твою Юлю и Ваню. А иначе как убедить разочаровавшихся? А иначе как?
Каюсь, что я немного подсмотрел. Не мог не увидеть произведение своего искусства. Юлия была великолепна. В складках спущенного с груди платья, она опьяненно мчалась, сидя на коленях у Ивана. Ее роскошный позвоночник гнулся и ходил под его мягкими руками, аккуратно поддерживающими фарфор спины.

Их мнения после.
Он, Иван: "Что за женщина! Сама душа, вытекшая из естества тела! Благородство неизбежности. Культура души. Какие кружева платья, муаровый шелк и шелк тела и глаз. Молитва. Сон. Сон про богиню. Сколько истинности потеряли люди за это время! Как испохаблены наши дети! Боже, что там за мир, что за запах! Последняя тряпка этого мира не стоит всех наших цветов на общественных клумбах. Как же они были счастливы! Как это хорошо все было... Теперь я все понял... "
Она, Юлия: "Мужчина, который... Господи, мне не описать... Это когда молятся только на твой взгляд. Когда не надо играть собой громко, достаточно шепнуть взглядом. Когда не надо просить за себя, когда душу можно оставить в покое. И он как ребенок и как лев. А как он нежен! Кажется, тянет из тебя весь твой мед, каждый извив твоей сути. Да, я впервые была горда тем, что я есть, что я женщина. Я, может быть, любила раньше, но никогда не была такой свободной, ласковой, простой, всесильной... Господи, что за время, что за души ушли в никуда! Я теперь понимаю, почему девочки стремились тогда замуж, почему все так было и чем жили вообще. Господи, с чем же мы остались? Этой тонкой дивности не вернуть, это такое... Нет, я никогда не смогу описать, что это... Я любила и раньше, но мне было так трудно, неприспособленно любить. Я никогда не была женщиной такой, какая она есть! Я только сейчас все поняла. Какие светлые, добрые глаза у того мальчика, Ивана. Ясные глаза у всех, и у проводника. То время было насыщено детьми, детей ведь было так много. И верой в Бога, идеалы, долг, честность своего пути. Верой с детства. Какие ясные глаза у всех! Тогда трудно было грешить по расчету. Можно было только так, неизбежно, от слабости, от красоты, от случая".

- Юленька, ты просто не жила в то время. Люди всегда ищут иное, а не то, что в глазах у каждого рядом. Если бы ты начала жить в то время, у вас с этим Иваном вряд ли вышло бы так, чтобы он стал твоим идеалом. Да и ты, Юля... сквозь тебя ведь просвечивало восхищение им. И ты бы не была так привлекательна для него, не будь у тебя на дне глаз темноты нашего мира.
- Что ты можешь понимать, глупый! Это больше, чем любовь. Это на сто порядков выше всего, что можно испытать и представить. А он был именно такой, именно мой, именно он.
- А не жалеешь об этом?
- Что ты? Древние говорили не соединиться, а познать друг друга. И я познала из одного взгляда больше, чем из миллиона книг. Все книги того времени теперь ясны мне. Я теперь создалась как человек. Я благодарна тебе и всему... Ты говоришь, что возврат туда невозможен?
- Ты раньше баловалась стихами, Юля?
- Да, баловалась.
- А теперь сможешь?
- Наверно, смогу, но если смогу, это будет такое... Я не смогу забыть его. Когда он умер, где похоронен его прах? Как прожил он без меня свою длинную или короткую жизнь? Иван, а как его отчество и фамилия? Милые люди, что вы над собой сделали? Что допустили сделать?!
А как все начиналось? Я, обряженная в футлярчик корсета, бледный шелк и высокие ботинки, вдруг, милая и неверующая, открыла странную дверь, и - громыхающий тамбур, запах вагона, купе номер три. Занавес на дверях и весь тот воздух - голова закружилась от иного времени. Скинута шубка, руки в куньей муфте на столике, страусы качаются в такт колесам. Ветер дунул рассыпчатым снегом в стекло. Ночь. Проплывают под стук, как на древних открытках, святочные домики, где живут Деды Морозы. Золотисто-красные окна от свечей. Тук-тук.
- Можно? Сударыня, простите меня, могу ли я просить об одолжении...
"О чем ты будешь говорить со мною, глупый? - думала я. - Что же я скажу тебе, так неосмотрительно пообещавшему не надоесть разговором? И уж ни за что не помну этого великолепного "английского" платья из Парижа, и уж не нужен ты - какое мне счастье в том, что ты такой хороший?"
Я взглянула на него раз, другой, третий. Мы говорили о погоде. Глаза, что ли? Я вдруг постигла что-то: какой-то силой встало его время в его глазах. Я поняла, что уже плыву, уношусь к неизбежному, уже согласна и что это хорошо, хорошо, хорошо... "


Чем все это кончилась? Был холодный, мрачный денек ранней весны. Я повел ее на кладбище, на старое кладбище в одном из дряхлых российских городков. Мы шли между поваленных оград, провалившейся церкви, выросших в запустении дерев. В конце аллеи из земли наклонно торчал маленький черный обелиск среди остатков ржавых кованых кружев. У ограды прохаживался парень в длинном шарфе. Мы подошли ближе. На обелиске было начертано с ять и твердыми знаками: "Иванъ Алексеевичъ Батаевъ 1890 - 1908", "Юлия Петровна Воробьева 1884 - 1908".
- Но это же моя фамилия, имя, - прошептала Юля.
Парень, не замечая нас, стоял, держась за еще крепкую ограду. Я взял ее руку и положил на его.
- Простите меня. Простите и пошлите меня подальше, - сказал я.
- Иван!?
- Юлия!?
- Обязательно пошлите меня подальше! - крикнул я, убегая по вытаявшей, пружинистой прошлогодней траве.
Мир для людей? Любовная позолота убогости и мерзость холодной чистоты. Гордыня малости и боли на дне величия - мир для людей... НЕНАПИСАННАЯ КНИГА

Некоторые люди просили меня всю книгу сделать такой, как дальнейшие описания - книгу искушения, книгу свободной мечты, книгу показа возможностей. Я отказался. Но все-таки здесь была глава, которой нет. Называлась "Страна Любовь". Остались какие-то разрозненные листки, пояснения к черновикам... И вот, все это, совершенно не нужное, я выкидываю на этом месте, подбирайте.

Программа "Рай-камертон"
Разговор на краю бассейна. Анархоманифест о цветах

... Однажды я даже ходил на работу делать мечту. Конечно, я могу любую мечту сделать за секунду. Но когда это сделанное вдруг явится, оно может поглотить хуже любого опиумного сна. Поэтому я ходил на работу медленно делать мечту.
Река там делает петли, и прежний городской пустырь, занятый странным собранием контор и участков за стандартными заборами из плит. Расположились они тут давно и удобно: рядом гремит центр, а здесь, в огромных кущах зелени, среди безликости и черта спрятать можно. Там, где кущи всего гуще, стоит будка с воротами. "Резервный участок" - на будке никакой таблички, это он на городском плане так числится. Спецархив или еще что-то, чем может притвориться этот почти живой хамелеон, - моя берлога, если ее потревожить.
Все-таки хороши заросшие места в середине лета! Дом старого типа с обмытой дождями краской. Несколько складских построек неясной архитектуры. В нижнем помещении ЭВМ обрабатывает не слишком разглашаемые данные и документы (даже я не суюсь), просто с людьми легче чем - когда пусто. А при какой конторе состоять, людям чаще всего все равно. И я здесь что-то вроде вундеркинда на особом положении, но без всякого почета. Люди почти все симпатичные. Фирма работает на полную мощность, готовя неясные программы для неясных потребителей.
- Вы Иван Федорович? - спросил добродушный парень у двери. - Нам о вас звонили.
- Нет. Я от Петрова.
- Проходите,
- Спасибо, спасибо. Мне бы дисплейчик и магнитофон на минут сорок.
- Как раз Миша только что освободился.
Надо хоть для виду свою ленту поставить и диск с программой. Единственные ненастоящие вещи в этом до пылинки настоящем мире. Как они все вырядились! Какое самомнение молодого, доброго коллектива! Программа "Поиск для себя". Набор "Рай-камертон". 28 июня 14 часов. Распечатка. Пусть реальность будет на бумажке. Погнали. Так, первоначально "Рай-камертон", отобрано 1446 человек. По объемному цензу прошли 880 человек. По совместному любовно-поверхностному - 122 человека. По глубоким качественным резонансным - 3,5 человека. 0,5 человека - человек под сомнением. Взять не раздумывая, - взорвет рай, а рай и есть рай. Руки прочь от рая! Как мне понравилось другое название - "Тайный мегаполис"! А рай - это плоско и исчерпано до упора. Что еще может быть? "Эльдорадо"? "Тайная страна"? Тоже не то. Вера присоветовала: "Назови "Любовь" Да, это – Любовь! Не пускает за свои границы, дает все и все отнимает. Это Любовь. Да будет "Страна Любовь"! Отныне и навеки, аминь! Программа "Рай-камертон" для "Страны Любовь".
Вообще-то, это скорее город по размеру. Где я его прячу, не скажу. Но он реален. Он не в модели - в натуре, с небом, горами, островом, помещениями без конца и края, перетекающими одно в другое. Пышный город. Непредставимый. Золотые дворцы - это банально для моего могущества. Хотя полированное золото рядом с красными портьерами из тонкого льна очень хорошо оттеняет загорелую кожу изящных людей.
И кто же там будет, в тех садах, гулять? Сегодняшние люди. Вырывать из жизни никого не надо. Придется сделать двойников, молекулярные копии. Систему раздвоения людей. Такую систему, что трудно будет говорить о том, где копия, а где подлинник. Не такой уж и щекотливый этот вопрос. Никого, например, не смущает, что тело его за жизнь несколько раз обновляется. Одно только условие - душу хотелось бы оставить единственной у каждого двойного существа. Но ее нельзя до конца разграничить, и опыт обеих жизней будет проникать по субканалам в виде бессловесной музыки. Ничем хорошим все это, конечно, не кончалось, но и ужасным тоже. Фантазии мои были так вкусны, что я решил все равно делать, и не запугивать себя ужасами дальних банкротств. А кем я там буду? А никем, самим собой, таким как все. Если постепенно делать, даст Бог, эти роскошные сны не съедят меня. И иные пространства, населенные людьми, мне наркотиком не станут. Я бы вообще мог повторить Землю и спрятать ее куда поближе.
Рай, рай, рай. В раю должен быть Закон и Анархия. Всякое зло делает из человека животное. Всякое животное, правда, по-своему прекрасно. Быть человеком многим просто не по карману, желанию и росту. Посади свинью за стол - она и ноги на стол. Запусти их в рай - они сделают сарай. Кстати, о росте. Как сказал Конфуций, он у человека не от земли до головы, а от головы до неба меряется. Сколько поучений! А это все к тому, что, конечно, в раю не из-за чего драться и толкаться, там все есть в любых количествах и качествах. Но, увы, лидерство, стремление к власти. Желание одного сделать в раю еще раистее. И так, чтобы обязательно уважали его и его догмы. И вот это "хорошее" уже тупит чужую фантазию, гнетет свободу и желание. Запрещать все значит насиловать. Выход - освободить каждого, подарить такую скорлупу, чтобы не пробивалась.
Личность, личность, личность.
Никто не имеет права требовать ни от кого никаких обещаний.
Никто не имеет права никого порицать, не спросив разрешения у порицаемого.
Никто не может сделать другому плохо, если это никак не связано с собственной кабалой души.
Никто не может нарушить чужую свободу.
Никто не имеет права нарушать одиночества. Одиночество священно.
Черная лента и серая лента не переступаема. Каждый обязан иметь семь дней в году, один день в неделю и два часа в день одиночества.
Никто не может создавать организаций и программ.
Никто не может нарушать правил цвета. Цвет можно переменить только после получасового удаления. Мгновенно снятый цвет отслуживается удалением на восемь часов в течение ближайших 24 часов. Правило цвета состоит в повязывании лентой головы или пояса. Цветов может быть не больше двух. Один из них можно снимать без отслуживания, оставляя другой. Цвета, если их два, должны быть сочетаемы по духу. Братья и сестры по цвету находят друг друга в массе желающих разного, только они имеют право просить друг друга.
Красный цвет - цвет желания, цвет приношения и вхождения в радость. В красном человек приемлет к себе все и имеет желание выбрать и дать.
Синий цвет - цвет желания холодного разговора. Глубоких охлажденных тем. Темы могут быть страстными, но поданы под синим цветом. Синий цвет - цвет доброго покоя, творения.
Зеленый цвет - цвет согласия, ожидания счастья и цвет песни. С зеленым можно войти в любую группу, и попросить любого человека говорить и делать так, как это будет хорошо для него и тебя.
Белый цвет - цвет защиты. Наиболее уважаемый. Любой цвет может подойти к своему цвету и потребовать внимания и ласки, кроме белого. Человека в белом нельзя коснуться. Заговорить он может только сам. Человек в белом имеет право присутствовать везде, где кроме него больше двух. Человек в белом не должен ничему мешать. К просьбе человека в белом желательно снисходить. Любовь, совершенная по желанию белого цвета, нерушимая, обоюдная, тайная.
Черный цвет - цвет одиночества. На человека в черном желательно не смотреть. Человек в черном может разделять любовь с другим в черном, утешаясь в молчании, оставаясь в своем цвете и одиночестве просьбы.
Серый цвет - цвет желания исповеди и тайны. Серый цвет может подходить к любому, кроме белого, черного и красного. Но белый, черный и красный могут подойти к серому. Сообщенное в сером - святая тайна.
Большое нарушение цвета отслуживается годовым или полугодовым удалением. Удаление могут разделить еще трое желающих или один. Нарушение тайны в цвете отслуживается только годовым удалением, и разделить его может только один человек. Удаление происходит в глубоких залах без выхода в верхние ярусы, и без информации о верхнем. Удаленный располагает не более чем двумястами залами и четырнадцатью парками и садами, вне зависимости от людей, разделивших с ним удаление. Вернувшийся в течение недели не соблюдает святость одиночества.
Девяносто два процента нарушений вычисляется. Даже самое страшное нарушение не может быть поставлено в упрек публично. Вот и все.
Где она, Страна Любовь? Может быть, недра Тибета. Все равно, не скажу. Но она материальна, и я был там.

Я сидел во влажном помещении у края бассейна среди зарослей тропических листьев, тянувшихся к имитации белых окон в дальнем потолке. Вдруг протекали шаги. Успею смыться? Кто-то как-то пролез сюда. Вышла сквозь арку девчонка - худенький чертенок с поэтичным личиком. Сразу увидала меня. Вздрогнула чуть-чуть.
- Это что, бассейн? Я Лена.
- Да.
- А что ты здесь делаешь?
- Сижу и думаю, одиночество полезно и приятно, когда его ты устраиваешь сам, без ритуалов. А ты как попала сюда?
- А мы веселились в тех больших залах. Я перелезла на балкон. Я убежала от одного там. Я шла, шла, мне было интересно, сколько же тут комнат, залов и откуда все это
- Ты недавно? А разве тебе не говорили?
- Знаю, но все же... Мне кажется, цели должны быть иными, чем говорят нам.
- Цели кого?
- Создателя.
- Создателем Бога называют. Но на земле какая еще цель жизни, как не свободная душа, купающаяся во всем хорошем?
- Но все же... Это ты хозяин всего этого?
- Ха! - мой смешок отдался в пустом зале. - Я свободный художник. Если я одет не так как вы, причем тут я? Да будь я хозяин, я бы построил наверху и внизу дворцы среди садов, а не сады во дворцах. Эти подземелья годны для тайных ласк и еще чего-то... А во-вторых, не подумай, бояться здесь нечего, и ты здесь хозяйка. Ты мажешь испросить комплекс залов по своему вкусу.
- Да, но все-таки... Как ничего не знаю я! Не знаю, где цель и конец всему этому. Ты художник?
- Ну.
- Рисуешь?
- Да.
- Почему здесь нет картин?
- Еще не хватало! Всем не угодишь. Картины разные. Там, где я создал залы, они есть.
- Тебе плохо?
- С чего ты?
- Ну, ты один.
- Да, но знаешь, ничего плохого у меня не случилось. Обыкновенная циклотимичность. Чуть-чуть даже приятно посидеть и подумать.
- Но ты больше знаешь?
- О чем?
- О нас.
- А что ты хочешь знать?
- Зачем мы здесь?
- По своему желанию.
- Это я знаю.
- Ладно, хочешь тайну? Хоть и нельзя.
- Да.
- Садись рядом.
- Зачем все это?
 Ты сама пойми. Когда нет ни из-за чего соперничества: ни благ, ни власти, ни закона, кроме совести, - все здоровые, наслаждаются изобретательностью в наслаждениях. Кто хочет, пусть пишет картины или еще как творит. Все должно приходить к хорошему отношению между вами, желанию доброго славного общения, ведь нечего делить, кроме разве любви, но и здесь обойденный быстро находит забвение.
- Да уж, мы до скотства докатились!
- Господи, какое скотство?! Каждый сам себе господин, и ты также. Людей не переделаешь, пока все не захотят. Ничего, надоест безобразничать - кончите безобразничать. Слишком моралисты тоже перевоспитаются. Здесь все свободны.
- Но что ЭТО?
- Хочешь - живи на земле, там, где трудно и неясно. Где любимые многими уходят раньше прощания. Ты недавно, видно?
- Да. Я две недели. Но кто это сделал? – она показала вокруг.
- Один инопланетянин... За две недели такая умная.
- Я всегда такая. Про инопланетянина, которому запрещено вмешиваться в людскую жизнь, это все здесь знают. Где же обещанная тайна?
- Понимаешь, что ты хочешь, здесь все исполнится. Захочешь любви - будет любовь. Будет самая сладкая, только подожди. Будет все, что сама сочинить захочешь. Надо музыку - иди в лаборатории. Веселишься как все, хочешь - так веселись, не устраивает - веселись одна.
- Ты говоришь, хотеть любви. Тут такое творится! Я не хочу в этом смысле.
- Ты, человека хочешь встретить. А, разве нет никого? Ты не уродина. Ты просто еще, как видно, девочка.
- Да ну тебя!
- А что ты хочешь? Я же не виноват, что в людях сквозит эта дурацкая потребность афишировать тайное. А если хочешь знать, то в женщинах тьма желаний. Возьми всех стоящих у власти. Они все были полны жизни, и не одна не была скромная в утехах. Дали вам тысячи комнат как будто зря. Как будто экскурсии в тапочках по ним водить. Если тебя никто не может заставить делать ничего против воли и желания, значит, и ты должна на все закрывать глаза.
- А если я уйду отсюда? Жрать, спариваться, что еще?
- Что ты хочешь? Здесь это удовлетворяется вполне как насущное. Дальше делай, что хочешь, нельзя лишь властвовать в этой, как ее, общественной деятельности, что ли. "Каждый под своей звездой".
- А если я уйду и расскажу об этом подземелье?
- Ну разве ты не знаешь? Ты забудешь, как войти, а рассказ не получится. Ты станешь клиниться и сбиваться, тебя будут лечить от чего-то. И разве тебя там не было, пока ты здесь? Никого забыть не заставляют. Вернувшиеся сами умоляют избавить от двойной памяти, ибо о музыке здешних снов помнить невыносимо.
- Но это же скотская жизнь!
- Не скажи, все от тебя. Или душа не хороша на бездушии, как брильянт на бархате? Разве так уж завидно довольствоваться малым, тем, что есть, или
стремиться к большему, отталкивая другим руки... Ну, я шучу. Хочешь на землю? Что тебя держит, милая девочка? Или ты не жива и красива, чтобы и там быть счастливой?
- Только здесь как в горбу.
- Ага, в гробу. Это, я тоже гробом называю. Но мне приятно прийти сюда и уйти, когда хочу. Да, я могу приходить, уходить. Я числюсь здесь на большем уровне, ты угадала эту тайну. Если ты здесь будешь творить, рыться в книгах, терзаться в мыслях, жить ярко, наслаждаться в любовных утехах или уйдешь в монахини, ты сможешь перейти на мой уровень.
- Если будет толк из вашего гроба-рая.
- Это и есть смысл. Поднимайся наверх и походи по улицам под белым и синим. Там солнце, море, и, может быть, жизнь, и, наверно, люди, которые при виде тебя наденут белый и синий,
- Ладно. Но ваша любовь! Я ее не такою мыслю.
- И правильно, мысли. Мысли как мыслится. Только так и сумеешь быть счастливой. Только ни на что не обидься. Ты девочка, а через годик полюбишь, и еще как!
- А если я сейчас уйду, не вернусь?
- Нет, не вернешься. И даже придется забыть все, иначе плохо будет жить.
- А здесь купаться можно?
- Купайся.
- А у нас, где я живу, около башни, тоже два бассейна внизу и один с рыбами, в растениях. А эти двери в воде?
- Там кабинет.
- У нас голые купаются в каналах. Говорят: "Должна уважать чужие желания", что ничего в этом нет, красота, мол, тел. А я не могу смотреть что-то, и противно, когда ты одетая: все равно, что раздетая среди всех. Поэтому я в бассейнах, с девчонками, или в глубоких ярусах, но одной совсем скучно почему-то.
- Не обижайся на дураков, Лена. Что угодно опошлить можно. Вы же не видите друг друга, когда поодиночке.
- Ну да. Здесь, вообще-то, как-то хорошо, - сказала она, потягиваясь. - Или я всех дольше в недотрогах ходить буду.
- И хорошо. Больше радости и лучше выбор.
- Я вообще не хочу никакого выбора,
- Уж не много ли мы говорим на эту тему? Ты как будто всех переделать хочешь или сама волнуешься.
- Здесь вода очень теплая.
- Там холоднее, около того края.
- Знаешь, я разденусь, пожалуй. Мне с тобой легко. У тебя нету цвета. Ты возьмешь со мной красный?
- У меня не будет цвета. Я пойду, Лена. Живи хорошо!
- Как тебя зовут??
- Игорь.
- Игорь, еще придешь!?
- Нет. Прости, не могу. Живи хорошо!
- И тебе хорошего!..

Вера сказала, прочитав разговор над бассейном:
- Ну и что? И дурак! Или твой красный цвет целиком мне заложен, или ты весь во мне растаял? И взял бы снизошел.
- Ты что, Вера?
- Девочку жалко.
- Это же вымысел! Разве мои раи такие?
- Знаю я твои вымыслы!
-Ты в самом деле мне позволяешь?
- Я тебе не позволяю ничего, в том числе и быть жестоким, особенно быть жестоким с такой, впервые живущей.
- А с не впервые живущей?
- Не пользуйся моим счастьем.
- Я подозреваю, что тебе, Вера, было бы даже легче, если бы я не только с тобой...
- Мне было бы чуть проще жить, если бы... не разлюбив меня. Но такие моменты, как с этой девочкой, не возвращаются, а других, специальных, мне не надо.
- Тебе нужен мой грех перед тобой? Я, пожалуй, придумаю рассказ про свой грех.
- Знаю я твои рассказы...
- Я придумаю рассказ и про твой грех.
- Моего греха быть не может.
- Почему?
- Тебя слишком тяжко и больно любить, чтобы променять на грех.
- Почему?
- Меняют одну сладость на другую, а тяжесть на сладость и тяжесть на тяжесть, только когда разочаруются. А ты бесконечен во все пределы, хотя и дурак.
- Я придумаю тебе грех.
- Я и говорю: «Хотя и дурак!» Давай свой рассказ.
- Про грех?
- У тебя все равно бывают хорошие рассказы.
- Спасибо. Про мой грех?
- Про твой.
- Но это вымышленный грех!
- Вымышленный, вымышленный!..

 


(глава15)

МИСС N

( «У вас такая с Верой любовь!» сказала одна неприятная мне подружка. А какая такая?)



Мировое телевидение, вообще, очень скучное, повторяющее само себя зрелище. И я приказал системе делать для меня двухчасовые программы из всего, что я сам бы выбрал, будь способен просмотреть все сотни каналов, программ и событий. Система работала с блеском, даже изображение тормозилось на тех самых местах, которые по одной, только мне ведомой причине должны были быть интересными. Это была симфония из движения моих вкусов, желаний и интереса. Там были стили, лики, ситуации, кадры – все разное, и все звучало мною, моим любимым. А в общем, такая красивая, бурная, из всего земного мусора аппликация. И все точно ложилось в меня, в меня попадало и, как ни странно, уносило меня к чему-то далекому внутри меня же. Одно время я даже хотел запретить себе смотреть эту нулевую программу. А потом привык, обругал себя трусом и стал смотреть ежедневно. Кадры, ситуации, лица, отрывки целого и целое частей. Иногда, для того чтобы дать мне понять какую-нибудь ситуацию, велся долгий диалог, монолог, объяснение предыдущих серий, ситуация всегда искупала все. Балдежный телевизор.
И вот однажды показали, что кому-то там, на каком-то телевидении, пришла идея поговорить со всеми, кто не смотрит телевизор. И репортер бегал между консерваторскими интеллектуалами и консервативными сектантами, вымаливая признания, что бы их устроило в программах, и все пытаясь выяснить, как же они могут жить в наше время, не смотря...
Но все это присказка, все мелькнуло для понятности ситуации. И вот еще одна присказка, которую должен сказать я. Видели ли вы породистых девочек? На экранах одни красотки, они, как богини, недоступны суду и фантазии. Но бывают и другие, которые одним своим видом воплощают философское направление о человеке. Вот одна такая. Загоревшее тонкое тело, бледные волосы, выразительные брови. Образ сексуально-юный и легкий внутренним сознанием.
Корреспондент: "Так вы, значит, скорее всего, недовольны низким интеллектуальным уровнем программ?" Ей разговор в тягость и не в тягость. Раз уж снизошла, надо сказать просто и ясно, сказать самою себя, иначе никто не поймет.
Она: "Вы не о том. Я счастлива, наверно, была, поэтому не смотрю. Зачем он мне?"
Корреспондент: "То есть как, поясните вашу мысль. Были вполне счастливы, и ничего вам не нужно?"
Она: "Ну, не вполне и даже вряд ли... Но я в одном мире, и мне хорошо, а телевизор в другом, и ему хорошо. Я не зазнаюсь, просто я имею достаточно, чтобы выбирать, и я выбираю. Два часа в неделю - это достаточно".
Корреспондент: "А если бы там шло то, что вам нравится? Вы ходите в театр?"
Она: "Нет, я не люблю театр. Я его уважаю как вид искусства. Но если бы даже шло то, что мне нравится? Нет. Я бы не смотрела. Понимаете, тут должно больше, тут должно идти, что ВДРУГ бы мне понравилось".
Она красивая, тонкая, умная, из сказки, неизвестно кем выпестованная, с безукоризненным вкусом и свободой в душе, преподнесшая в прекрасных своих губках почти мои чувства. Естественно, я запросил ее местонахождение и общие сведения. Памелла Лот, в настоящее время находится в Канаде, Монреаль. Отец крупный акционер. Двадцать пять лет. Училась в университете в Америке на гуманитарных факультетах, потом перешла в Европу. Владеет немецким, французским, английским. Любит прыжки в воду, плавать. Стала известна в высших сферах после помолвки с принцем N, но жених погиб четырнадцать месяцев назад. Особенно не изменилась - похоже, была холодна к нему. Два увлечения в ранней юности, одно скандальное. Живет уже долгое время одна. В Европе два друга, с которыми переписывается. Высокого о себе мнения, что не мешает быть общительной и любопытной. Квартира в Монреале, квартира в Париже, ранчо - поместье отца на атлантическом побережье. Считает себя католичкой по традиции и свободной по душе. Приверженка женской свободы.
Ну, что делать? Досье - это подло. Ну, я рванул к ней. Я хотел говорить с ней. Я хотел предстать как бог, как чудо, которое возможно, почти таким, какой я есть. Я прилетел на рейсовом самолете. Мне интересно было почувствовать себя входящим в страну вместе со всеми. На трап вышел: сыро и солнце, не сильное, но светлое. Аэропорт, машины обслуживания. Где искать? В библиотеке. Не выспался, не могу спать в самолетах. К библиотеке на такси. Смотрю на город. Еле ползем среди потока. Библиотека. В библиотеку. Залы, залы... Здесь хорошо. Точно такая сидит смотрит. Что она смотрит? Гравюры позднего, до изобретения растровой печати периода. Странно, но тогда литографии были. А здесь можно много книг набрать. Интересно, что ее вообще интересует? Кажется, уходит. Так и есть. Волосы чудесные. Из какого теста она сделана? И сама фигурка сзади. Солнце над городом. Подъезжает к квартире, паркует за дом, идет. Я пластался невидимой тенью за барьером особняка. Потом понесся над зеленым газоном как крылатая ракета, перелетев через изгородь на такой же аккуратный стриженый соседний участок. Дом - шесть этажей. Квартиры - на два уровня. Подъезд серо-белый, аккуратный. Вот я и впереди ее, теперь на тротуар, и я существую для всех отныне.
- Памела?
- Да.
- Разрешите с вами поговорить.
- Кто вы?
- Вы меня не знаете все равно.
- О чем?
- Что?
- О чем поговорить хотите вы?
- Да о многом, не в этом дело. Знаете, со мной можно говорить, только если знать, кто я.
Ей вроде пришла мысль о похищениях дочек богатых родителей.
- А зачем знать?
- Ну, просто я всемогущ. Я могу пройти через стену к вам в квартиру. Мне нужно просто, чтобы вы не пугались. Я ничего не делаю злого и против воли.
- Вы, однако, смешной, всемогущий вы человек. Вы редкий тип. Простите, у меня сегодня не то настроение, а то бы я даже к себе вас пригласила, хоть никогда не приглашаю незнакомых.
- Настроения? Я могу их делать, только это насилие, даже по вашей просьбе.
- Извините, я пришла. У меня сейчас чудесная книга. До свидания или прощайте, мне не до вас.
- А что за книга?
- Вам даже интересно?
- Да, конечно, интересно.
- А я думала, что я вам интересна. Я ошиблась? - она вошла в подъезд и говорила, придерживая дверь.
- Нет. Поэтому мне и интересно, что за книга интересна вам.
- Достоевский. Вы все равно не знаете его.
- Я его мало читал, но он мне, в общем, нравится.
- Ну, тогда, нам не о чем говорить.
- Почему вы судите?
 Всегда скучно говорить с человеком, которому нравится то же, что и тебе, не правда ли?
- Не надо заранее...
- Ладно, прощайте.
 Поче...
Она закрыла дверь, помахала из-за толстого стекла рукой, ласково-ободряюще улыбнулась, обернулась, кружась как на показе мод, и пошла к лифту. Я стоял и думал: "Ну ладно, сейчас лифт застрянет, я в него подсяду, и мы вдоволь наговоримся". Я прошел через стекло, не коснувшись его, через уютный вестибюль, через дверь лифта, очутился в шахте под лифтом. Лифт шел на пятый этаж и повис чуть выше четвертого. Теперь как в лифт? Стань прозрачным. Ага, в том углу нажимает кнопки. Ну-ну, нажимай. Я показался из пола по пояс.
- Кх-кх!
- Кто вы? Как вы?
- Я говорил, я всемогущ.
- Что?!
- Я выскочил целиком и уселся в воздухе.
- Ну что вам от меня нужно?!
Я смотрел и виновато улыбался.
- Это из-за вас мы застряли?
- Да.
- Так. Ну и что же теперь?
- Будем сидеть.
- Почему? Зачем вам это понадобилось? Что за фокусы? - говорила она спокойной и безразличной скороговоркой.
- Я подожду, когда у вас изменится настроение.
- В какую сторону?
- В сторону скуки.
- Вы хотите, чтобы я с вами развлекалась?
- Да ну что вы! Разве всемогущим людям пристали такие низкие цели?
- Но что же вам пристало?
- Ну, как я мыслю? Вот вы заскучаете, станете снисходительней и с большим интересом меня слушать.
- И это все, что вам нужно?
- Пока да.
- Фи-и?
- Чем вы разочарованы?
- А я думала, что вы любите меня или что вы бандит.
- Нет, я ни то, ни другое. Но теперь вам действительно скучно?
- Нет, почему? Ты - фокусник?
- Да нет, я не фокусник. Я действительно сижу в воздухе. Вот так.
- Ой!
- Ну вот, теперь и ты сидишь.
- Правда, что сижу. О-о, ну как же все это?! А я и знать не хочу!
- Ну ладно.
- Но вы портите мне вечер. Если не хотите меня изнасиловать, то, что ж, докладывайте ваше дело.
- В своей сексуальной привлекательности можете не сомневаться, но вы меня привлекли другим.
- Чем же? - она заинтересованно на меня посмотрела.
- Знаете, для меня составляется специальная программа, хоть я и не смотрю телевизор, но фрагменты всего, что соответствует моей душе или может быть принято ею, собираются в эту программу почти со всех мировых каналов телевидения. Ну, и ваше выступление...
- Но вы, наверно, тысячный по счету. Хорошо, что письма идут на телестудию: их так много. Но кто вы?
- Да уж не наглый мальчишка, я, скорее, всезнающий, и вы мне показались достойной, чтобы с вами поговорить.
- Признательна, - она смеялась. - Я почти ничего не сказала по телевизору.
- Но кое-что вы все-таки сказали.
- Что?
- Ну, например, что вас можно пытать одним способом.
- Почему и каким?
- Привязать к креслу и показывать викторины, как Алексу.
- Да, наверное. Только за что?
- За то, что в лифте держите.
- Это я держу?!
- Ну, не я же виноват, что с вами только в лифте можно вступить в любые отношения.
- Да? Ну, поднимемся ко мне.
- Все.
- Что все?
- Поднялись.
- Да? А я действительно летаю. Я начинаю вас бояться. Вы не дьявол?
- Нет, но, в общем, равных с ним возможностей. Но и не Бог. Я делами Земли не занимаюсь. А зовут меня Игорь.
- Игорь? Сюда, пожалуйста, Игорь.
- Я расскажу как проще.
- Давайте как проще. Садитесь. Что будем пить?
- Чай.
- 0-о, минутку.
- Да я помогу.
 Как хотите.
- Я не договорил. Жил-был мальчик в некотором царстве, в некотором государстве. Познакомился он с инопланетянами. Дали они ему энергию, да столько, что может, что угодно творить: предметы любые материализовывать, дворцы в секунду строить, сквозь солнце пролетать, в космосе без скафандра парить. Вся энергия в маковом зернышке, а маковое зернышко во мне... В общем, я все могу.
- Как в комиксе? Но я допускаю.
- Минуту, я не досказал. И вот летает этот человек по свету. Объяснили ему эти дяди-инопланетяне, что не может он людей ничем облагодетельствовать из своей энергии. И даже плохо сделает, если чудеса демонстрировать начнет: люди взбесятся. Вот и болтается этот человек, всем пресыщенный, неприкаянный, ищет счастливых людей, чтобы посмотреть и в себя.
Она посмотрела на меня ясным долгим взглядом:
- Это правда?
- Да, правда. Пойдемте.
- А чай? - А чай уже там стоит, для того чтоб вы убедились в моем всемогуществе.
- А поставьте для меня кофе.
- Хорошо, поставим кофе.
- Вы все можете? Неужели?
- Да, все могу. И владеть миром, если вас это интересует, и явно, и тайно.
- А вдруг вы меня обманываете?
- А вы в игру поиграйте: меня обманывают, но я не буду разочаровываться в обмане.
- Но все-таки, если все правда, значит, оно есть что-то.
- Что?
 Чудо. Или как назвать фактор, не поддающийся научной оценке?
- Я не знаю. Если вы в это верите, то хорошо, я имею в виду чудо.
- Ой, что это, свечи? Чудные подсвечники.
- Это вам подарок на память.
- Семнадцатый век! Они настоящие? Я брежу? Меня накачали зельем? Что смотрите? - она тряхнула волосами.
- Но вы же верите в чудо? Только не будьте суеверны и говорите со мной как с человеком обыкновенным, с кем можно не церемониться.
- Послушайте!
- Да.
- Как они вам дали эту энергию? За что? И на каких условиях? А самое главное, почему вам?! Мне это интересно.
- Да ни за что и ни на каких условиях. А почему мне? Просто я обладаю силой воображения или представления, и благодаря ей меня и нашла эта энергия. Но я не сверхчеловек. На Земле найдется еще не одна сотня и тысяча, кто сравняется со мной в этой силе. А как человек я обычный, как в нравственном, так и в интеллектуальном смысле.
Она на меня посмотрела:
- А к женщинам вы как относитесь?
- Хорошо. Но только меня... Ну, в общем, я не... Как это сказать? Женщины - это для меня не основная проблема. К вам я пришел как к интересному для меня человеку и красивой женщине, конечно. Ведь не буду же я вас делить на две части? Или на несколько: ее душа, ее ум, ее тело? Вы одно. Вы, как бы вам сказать, направление. Здесь и пол, и все здесь. Но тело меня сейчас не интересует. -
Она улыбнулась откровенно насмешливо и озорно, а я, как дурак, продолжил:
- Судя по вам... Ну, ладно, попробую объяснить, что меня интересует. Вот это самое ваше направление, ваш стиль жизни, что ли, стиль вашего счастья. Зачем вы живете так, как вы живете? А почему к вам? Но вы, надеюсь, понимаете, не каждый, кого спросишь на улице, почему он такой, ответит, что он мечтал в юности быть таким. Или если бы вы были некрасивы, или еще какие-то проблемы... Но вы не пустышка. У вас должна быть своя философия счастья, ограниченная, конечно, но все же... Иначе бы не было в вашем лице, фигуре направленности внутренней... Она же читается. Я и пришел. Может, вы и не дадите мне ничего как человеку, все-таки поболтаю с красивой женщиной, развлекусь. Но в вас же есть воля, желание. В негласном рейтинге вы в первых строках. Как вы понимаете жизнь? Что вы хотите от этой жизни? Я вот все имею, даже вечность, а к чему иду, не знаю. Не знаю, хотя и знаю так много.
По мере того, как я говорил, кокетливость сходила с нее. Обозвала меня, правда, еще одним журналистом, но я отвел эти слова. Наконец она сказала нехотя и спокойно:
- Мне тебя жалко. Столько проблем. Я не знаю, тоже не знаю, но я живу, и все. Я не кисну, понимаешь, не кисну. Слушай, а ты откуда родом, где учился? Ты как-то странно говоришь, необычными словами.
- Я русский. Университетов не кончал. Вот, имея все это, НАДО же КАК-ТО управляться. А так я ничей, мне нельзя, обладая такой энергией, для пользы человечества иметь ни политических, ни каких-либо иных самых благожелательных и праведных целей. Я не могу даже воевать со злом, не рискуя стать злом в новом обличье или его причиной. Так что я – никто.
- Я не знаю русского. Я хотела его учить, но вот так и не учила.
- Ничего, я могу на любом. Хотя я и не знаю, что говорю, но я говорю так, как сказал бы, если бы знал язык в совершенстве. Хотя зачем перегружать твою голову хламом? Понимаешь, знание языка в подсознании. Мои мысли на русском – слова вылетают на английском чуть не сами собой. Я почти угадываю их значение, построение и смысл фразы и одновременно не знаю, что говорю. Это произношение, сначала оно мне казалось идиотским, но потом привык. Я тебя слушаю, все понимаю, но объяснить опять не могу, что и к каким словам относится, хотя сейчас сознательно разбираю наполовину, сейчас легче. Да, но хочешь, будем говорить по-французски?
- Я, кажется, понимаю: в тебе как автопереводчик.
- Ну, не совсем. Но для ясности будем считать, что поняла. Скоро на моем родном языке мне будет говорить труднее и мысль выражать несвободнее – вот до чего дошло мое всемогущество, черт бы его... Хотя русский, он такой программоемкий, я бы сказал. Слово с одним корнем имеет десятки оттенков и смыслов.
- Да, прости, ты так неподражаемо ясно говоришь.
- Не иронизируй. Я могу говорить с тобой и изнутри, так что ты не будешь знать, что я говорю. Ты будешь спать, или идти по улице, или говорить с кем-то. Я могу зондировать самые сокровенные мысли, и ты ничего не узнаешь, но с некоторых пор мне хочется говорить только с живыми людьми. А с подсознанием говорить - все равно, что с эхом. Отвечает на любые вопросы твоими же словами и не хочет ни скрывать, ни рассказывать, ни видеть тебя, ни сознавать себя. А ты рулишь им, внедряешься щупальцами своей энергии в его мозг... Что это я рассказываю? Прости. Твоих мыслей я читать не буду. Поэтому я и говорю сейчас. Теперь, наверное, поймешь, что все мочь – это плохо.
- А вдруг это правда?
- Что правда?
- Ничего, не знаю. Ха! Все мочь! Нет никого равного – и всех к черту с их заботами, всех этих. Любая мысль – въяве. Даже если ничего не мочь, а только думать, что можно мочь, все это уже великолепно! Это уже быть человеком.
- Ты начала говорить...
- О чем?
- Ну, что-то о своем взгляде на жизнь, что, мол, не кисну, что живу...
- О взгляде... Вот взгляд: все мочь. Разве такое может быть? Скажи, Игорь, может?
- Когда все можешь, это уже не всегда кажется прекрасным, но иногда надувает гордостью и сознанием могущества. Я потом расскажу все о себе. Мне вот дорого, что ты скажешь. Иначе я опять увлеку и наполню тебя новыми мыслями. Ответь мне сначала.
- А что ответить?
- Ну, о своем направлении. Как ты хочешь быть счастливой, как жить?
- Да, но я уже говорила: не киснуть и жить.
- Ну, что такое киснуть?
- Сидеть с десяти до двух перед телевизором - это киснуть. Плавать в круиз по островам – тоже. Даже разъезжать по миру. А жить? В каждое время был свой идеал жизни. В Средние века – быть прекрасной дамой и благороднейшим из рыцарей. В Возрождение – иметь душу поэта. Сейчас... Сейчас надо формировать эту жизнь, ее идеалы, быть среди тех – иначе будешь рабом. Быть идеалом – это смешно, но не покупаться на готовое. Быть не первой, не второй... Понимаешь? Вот такая, какая я есть, и со мной никто не должен сравниться. Нет, я не хочу перещеголять кого-то, но в чем-то я есть я. И я хочу влиять на эту жизнь в свое удовольствие быть собой. Если я достаточно образована, я не ценю
образованности: я вижу что-то уже выше ее. Я молодая - я не ценю молодости и красоты: я выше ее. Я бываю в кругах, где правят этим миром, и я выше этого. Я живу, как мне хочется и как я счастлива. Я лишь изредка прислуживаю своему положению, но, скорее, положение прислуживает мне больше. Но я всегда читаю то, что нравится, прочитав, что должно. Образовываюсь, как хочу, пройдя образование обязательное. Может быть, это, оттого что наполовину немка, не знаю. Но я не зануда, честное слово. Если бы я делала иначе, я бы была, по крайности, гениальной сумасбродкой. Но сейчас не та эпоха. И я среди тех, кто делает эту жизнь и кто полностью живет ее, то есть что сделано. Я не хочу жить потреблением, я хочу делать себя и мир. Не знаю, что на меня нашло, но я уже сказать не могу ничего более.
- Наверно, ты права. И живи. И тысячу раз права.
- А в чем не права?
- Да, ты права, насколько есть ты. Ты свободна и только ты себе мешаешь.
- А как можно быть правым иначе? Как прав ты?
- Я прав? Как я прав? Да никак. Когда я был, скажем, моложе, энергия только-только вошла в меня, я удивился ей, своим возможностям, всемогуществу, возможности прихвастнуть перед другими. У-ух! Взлечу ввысь, прошибу солнце, упаду кометой вниз, покараю зло, буду судьей, проникну во все, услышу самое тайное и укажу, укажу истинную дорогу! Это сознание как музыка, могучая и сильная. Я наслаждался. Я летал внутри от одного сознания, что могу летать. Я очень много хотел понять, схватить, но только понимать можно по-разному, Я стал понимать беспристрастно, надеясь найти абсолютную истину. Как же иначе? Мне нельзя ошибаться, когда в руках у меня скальпель, могущий сделать операцию всему миру. Ох, надо, надо было мне быть диким бездумным счастливцем, связанным с миром своими заблуждениями! А я вот сейчас ничего не имею, кроме энергии. Я сейчас ищу счастливых людей, чтобы увидеть, что такое счастье. Хотя себя я и сейчас считаю счастливейшим из них. Мне хочется увидеть, можно ли по-другому, не так, как я, БЫТЬ. Ну, ты счастлива, как есть? Ты, красивая, умная, свободная женщина. Что еще? Что я хотел или хочу?
- Тебе нужен психоаналитик, но я могу сказать и так.
- Намек на Фрейда и свою красоту? Ты хочешь сказать, что ты женщина? Нет, то есть да, но не в этом одном. Это, как вполне естественное, я на счет не беру. Да я и свободен, кстати, настолько, что не позволяю себе иметь связанные какой-то моралью желания. Только не сделать никому зла. Не сделавший зла, я свободен как воздух и чист как развращенный ребенок. Я мастер свободы. К черту, я не о том, опять меня отнесло. Понимаешь, я, может, хотел увидеть в тебе сказку не сказку, не знаю, а какую-то особинку. Что-то вне людей. Как психическую аномалию, но не ее, а то, что дает иной взгляд и обращение к окружающим. Даже то, что не нужно никому и человеку, который это имеет, приносит неприятности. Но он этим счастлив. Нет. Не то, не то.
- Гений или талант, ты хотел сказать?
- Нет. То есть, может быть, но гений все хотят куда-то приспособить. А это, и сам человек в себе не осознает, а нюхает, как воздух, и чует какой-то запах, и он то является, то пропадает. Он чуть-чуть чуется. И хочет человек вспомнить, какой это запах, и никак не может. Только понимает, что это что-то очень хорошее, и даже что и чем хорошее, понять не может. Если бы я говорил об этом сто лет назад, я бы назвал это личной формой связи с Богом. Иногда это личное возникает внутри от одного предмета, вида, обстоятельства. От одного оно есть - от другого нет. А может, и не то. Это, может... это как просветление: смотрит на мир глазами открытыми, как ребенок, и никому не верит. И слов не чувствует, что строгий дядя из телевизора говорит, или что друзья за идеал почитают. Творчество это или нет, не знаю. Но скажи, например, такому и обыкновенному человеку слова греческий храм. Обычный увидит Парфенон в обычном его ракурсе - чуть снизу и с угла, как на туристских открытках и в учебниках нарисовано. А этот – может быть, маленький уголок: белые плиты, ступень, яркое солнце, контрастные тени, бронзовая от загара фигурка живой девушки оперлась на колонну. Внизу черно-синее море и ветер. Он обдувает ее, обдувает нагретые белые плиты и ясный и четкий, как в осеннем воздухе, корабль в низине моря. И человек этот чувствует и ветер, и радость от той девчонки, красоту неполированного белого камня, даже захватанного кое-где руками, прозрачность холодноватого воздуха, ткань, накинутую на тело, неровную, простую и чуть грязноватую, запах этого умащенного смолянистыми маслами тела и запах моря. И еще черт знает что он чувствует, видит, сказать не может, а понимает как запах неизвестный и хороший. Вернее, все сразу чувствует как аромат и смысл всего.
- И ты это видишь?
- Иногда. Это сейчас я разошелся. Бывает, что хочется видеть, да не вижу. Да не в этом дело, не только это я хотел сказать.
- Я не знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь очень много. Таких людей нет, или почти нет.
- Неправда. Я, конечно, все преувеличил, но надо же кому-то отдавать свою правоту на суд. А вообще, черт знает из-за чего я к тебе пришел.
- К бабе ты красивой пришел. Хочешь, чтобы я тебе сказала, а тебе самому сказать нечего.
- Нечего.
- Но ты все-таки человек!
- Я на это плюю.
- Ну да!
- Вот если бы в большей степени можно было бы быть человеком... Как-то лучше жить, чтобы мне же это понравилось.
Она рассмеялась весело и долго:
- М-мрачный философ! Невротик. Да неужели ты не можешь жить хоть как-нибудь? Если все это правда, то ты же свободен. Свободен от денег, от чужого мнения, от положения в обществе.
- Наслаждаться свободой? Нет, я предпочитаю лить свои помои на чужую голову.
- Скотина ты, одно слово.
- Прости, сам не понимаю, как меня в такой крен потянуло.
- Ничего, все отлично.
- Да просто в вашем обществе не принято так разговаривать, в смысле ныть.
- Ну да? А ты разве ныл? - она сидела на диванчике с ногами. – А что ты знаешь про наше общество?
- Да так, понемногу отовсюду, немного чувствую дух общий.
- А я касаюсь такого общества, которое будет править этим миром в будущем. Я даже могу сказать: мы будем.
- Ну а я вот не могу.
- Что, в самом деле не хочешь быть властелином мира?
- Зачем? Я моделировал. Ничего хорошего ни для меня, ни для человечества. Потенциально я и так властитель.
- Значит, не правы психологи: жажда власти и поведение людей?
- Не знаю. Там группа, Желание выделиться из этой группы. Чужое мнение, даже отвергаемое, но в тайне от него – зависимость.
- Самолюбие? У тебя его нет?
- А кто его знает? Когда меня называют дураком, я терплю. Хотя, с другой стороны, нет таких людей, оценка которых влияла бы не меня.
- Тебе хорошо. Я как пьяная: я не должна тебе верить и... верю.
- Ну, давай сделаю чудо.
- Какое?
- Подумай.
- Я не знаю. Хотя. Подожди меня, Игорь.
Она, легкая и маленькая, как балерина, спрыгнула со своего места и быстро ушла в другую комнату. И как такая женщина может любить плавать? Пловчихами я почему-то представлял кругленьких пампушек с подтянутыми упругими телесами. Такай стебелечек с балеринскими манерами – определенно, ей трудно плавать.
- Вот. - она держала что-то аккуратно завернутое в бумагу. - Мое вчерашнее горе, раскололись. Часы, фарфор, начало прошлого века. - и выставила на ковер экспонат.
- Сейчас, - я ухмыльнулся ее быстрой оборотистости. Она стояла рядом на коленках и рассматривала часы, поглядывая на меня заинтригованно и чуть улыбчиво, недоверчиво, как ребенок в ожидании птички. Я внутренне настроился на часы, вызвал к себе приступ уверенности, чуть хмыкнул неслышно. Расколотость, щелкнув, сошлась, внутри звякнуло, заскрежетало, и они затикали редко и четко. Она, как дитя, захлопала в ладоши, поводила пальцем по местам трещин и благодарно улыбнулась. Чуть коснулась моей головы своими пальцами, как бы взяв ее в руки, осторожно и быстро поцеловала не то в щеку, не то в висок, справедливо полагая, что легкий поцелуй такой безупречной ухоженной мисс не может быть неприятен. А как быть со мной, можно ли вообще меня трогать, она не знала. Я ее так же осторожно взял за головку и, едва касаясь сухими губами, поцеловал в красно-золотистую кожу щеки. Она взяла меня более уверенно, но по-прежнему мягко, едва касаясь... Нам понравилась эта игра легких прикосновений. Вошли во вкус. И, осторожно поправляя друг на друге волосы, проводя по лицам рукой, все счастливее и сладостнее забавлялись. Кончились эти забавы тут же, на мягком ковре, возникшим простым желанием...
В момент своего вхождения в это мягкое сокровенное, я чувствовал всё свое месторасположение и каждую складочку там и на пальцах её ног, натянутость всех шелковинок и хрящиков. Тягучие лилии слизи смягчали мое устремленное начало. И я повел в этом самом полном танце, чувствуя внутренние мышцы над позвоночником подложенной под талию рукой. Я уходил от полной ее сласти, играя, как в ловитки. И гонка за мной началась. Но каждый раз, почти догоняя меня, она мучилась моим уходом. Вдруг я бросился навстречу, на сильную встречу, когда она была уже нежданна, и дикое счастье этой кошки вдруг взвилось рассыпающимся фейерверком. И только первая ее волна разбилась, я снова повел свой мягкий уход от почти догнанного, дослащённого. И вторая волна за ней взвилась еще быстрее. Но на третью волну я вдруг остановил все. И только внутри нас без движения, без вызова, от одного найденного сочувствия стал расти вал. Она попробовала дернуться, ведь это было непривычное, ужасное, как взрыв всех бомб. Но я не позволил шевельнуться, и эта агония счастья вошла и в ум, и в тело, и корежащая, курочащая полуболь-полурадость, встряхнув последний раз ее тело, уничтожив все я и все мы, вдруг отступила, оставив два склеенных, наскользившихся тела в руках друг у друга. Она хотела сказать слово, но губы ее дрожали, и не было сил выдавить звук. Она сама уже расплылась и унеслась от себя, и только желание все еще быть приклеенной к этому уносящему держало ее. Красивые телесные части в каком-то подобии и положении... Всхлипнув последним вздохом и задышав неслышно, она наконец молвила:
- Да знаешь ли, кто ты?
- Я не пользуюсь чудом. Я, правда, не пользовался!
- Я не знала, что это так, почти умираешь или рождаешься.
- Это не предел, ты просто не доходила до таких степеней.
- Что же предел?
- Когда раз пять так побываешь, это же самое можно вызывать взглядом, притиснув тебя в уголке.
- Это правда?
- Если не прятать глаз. Иногда сил не хватает их не прятать.
- Это правда?
- Ну, случается.
- А я думала, я все знаю.
- Про это и я все время думаю.
- Про что?
- Про то, что все знаю.
Вот как все славно! Тень от низкого столика, с горящими на нем свечами. Наши головы были почти под столиком, рядом валялась мягкая бумага, стояли и тикали часы, и пакет какого-то универмага, в котором они до сих пор хранились. Она сказала:
- Это чудо...
- Клянусь тебе, что это единственное, где мне никогда не было нужды применять энергию.
- Ты даже не обнажил мне грудь, не раздел меня, здесь на ковре так сразу и так...
Она лежала в коричневом кителечке, а ее желтые брюки валялись где-то далеко, и от этого она была еще привлекательнее.
- Я ведь не хуже той гречанки?
- Какой?
- Которая смотрит на море.
- Ты - это ты. Поэтому ты лучше. Ты пахнешь собой, своим смехом, этой комнатой, серым ковром, свечами и своими волосами.
- И туалетной водой "Ватерлоо".
- И туалетной водой "Ватерлоо".
- Видишь, я становлюсь как ты...
- А я...
Все это чистая неправда. Я никогда не знал и не узнал никого, кроме Веры. Я пробовал что-то подобное, но мне хорошо не стало. Написано это для того, чтобы никто мне ни в чем не верил. Чтобы я не встречал на улице таких людей, которые говорили бы друг другу: "Давай любить как Игорь и Вера". Пускай пользуются выдуманными Джульеттами. И пусть мы под другими именами, но живы же пока. Написано это и для той части, что не верит, что, имея свехвозможности, я так не поступал. Я пробовал, не отрицаю, но книга не место для исповеди. Написано это для разрушения всей этой книги и собственной псевдобожественной сущности. Написано это и для Веры. У нас с ней... (ой!..) странная игра. Для тех, кто понимает, скажу, что я не имею принципов, но нет и надежды - в авантюре вещи необходимой. А те, кому я даю слишком много, сразу теряют себя и не дают мне ничего. Только с Верой мы переболели, и у нас каждый раз слаще прежнего, а других мне вести таким путем и лень, и ни к чему. Разрушая, я только создам еще одну Веру. Ибо все женщины одинаковы в высшем блаженстве, и ни одна не может его презреть... Пусть будет как сон. Ведь дела нисколько снов не больше? Впрочем, не отговариваюсь считать это и за правду: мне ведь так хочется, чтобы мне ни в чем не верили.


 



(глава 16)
СОН
(были бы только сны, что больше меня)


Вера не принимает такой книги (кажется, я уже писал об этом). Вера обозвала меня ослом. Я продолжаю утверждать, что прав. «Почему ты не живешь, как пишешь, и не пишешь, как живешь?» Потому что уцелеть хочу.
Куда ни ткнусь – все шаг за порог. Что за слова шаг за порог? Как флажками обложен. Не касайся возможностей своих, никак не касайся: все шаг за порог. Делай только еду и вещи иногда. Люби, носи одежду человека, береги душу-душонку. Береги ощущение реального мира, интересы его поворотов. Молись на землю, на грязь ее и подвиг. Все остальное – шаг за порог. И трусость твоя, и смелость без удержу – все к шагу за порог. Достаточно очень редко вспоминать про возможности. Но это все равно, что, живя, среди безногих и безруких, забыть про свои здоровые руки и ноги. Это все равно, что, голодая, плыть на плоту из хлеба. С душой прирастает любовь, наслаждения, смыслы... Я не хочу приращивать душу? Не моя ли фамилия здесь виной? Что за развратная схима? Я человек, держащийся за свою пустоту. За кроху души. Бесславен. Никто не слушает меня в мире. Да, я могу. Могу, как второй Христос, проорать истины, а потом страшно погибнуть, обрушив на себя сердцевину зла. Но я нисколько не хочу этого. Я мальчишка, я даже хочу играть в машинки иногда. Может, оттого что могу устроить себе любые игрушки, которые не впадают в круг второй реальности, - обыкновенные игрушки из лучших магазинов.
Я бездумно провожу дни, радуясь им, что проходят в разговорах, играх в карты, в любовь, в слова, в свой рост среди таких же. Иногда наслаждаюсь неудобством (яхта, вышел на палубу, упал в грязь, какашки).
Мой путь в звездной пыли.
Может, все должно по-другому? Я порчу собой великий механизм. Мой путь никому не придаст силы, только искушение.
Странно, я не могу посмотреть глазами отчаянного человека и сказать слова, гудящие в душах.
Странно, меня никогда не принимают всерьез, я никогда ничем не хвастаюсь, и только оттого что понимаю надежды и любови моих друзей, меня любят.
Странно, я не люблю суету, досужесть и болтаю как попка - лишь бы забыть.
Странно, я очень скупой и долго выращиваю в человеке желание, которое мне нравится и только потом, невзначай, жизнь дарит ему сокровенное.
Странно, все чувствуют, что около меня реет исполнение, хотя я выстраиваю цепочку бесконечных провалов в суете окружающего.
Странно, мне хочется, чтобы Вера была наложницей с неподдавшейся душой и чтобы я молился издалека на ее душу. Странно, мне хорошо, оттого что она меня любит и потерять ее немыслимо.
Странно, в Веру влюбился один чудесный мальчишка, почти мне ровесник. Любовь его была такой прекрасной, что ему устроили сон, который смотрели мы с Верой. Он лежал на чем-то бесплотном, весь освещенный, но, заглядывая в золоченую раму, мы с Верой видели Веру, только крашеную под блондинку, чуть чужеватую. Дело происходило при молчании - это было условие подарка - и мы бы не вынесли его разговоров с фантомом. Смотреть было чудесно: все мягко, изящно, отстранение как с богиней. Вера спросила меня: «Можно?» Мальчишка был так чист и прекрасен. Я согласился. Она затушила фантом. Я подтолкнул ее. Она легла и продолжила, с той же чужеватой мягкостью своего бархатного изящества. Я боялся, как бы в мальчишке не проснулся повелитель, но он совершенно подчинился сладости старшей партнерши. Веру я благодарил, как чудо. То, что нельзя делать то же самое подчинившись, было ясно. Мальчишка придал столько сладости нашей совместности, нашему чуду... Что может сделать с женщиной смутная ревность к своему фантому! Мальчишка скоро не смог так непонятно любить и потом признавался уже недоступной Вере, что такого чуда, как с ней, у него не было никогда.
Все обычные не выдерживают долгого чуда: оно для них страшно, нереально, половинчато. Зато оно осталось у нас. И мы долго соединялись с отчужденной ласковостью и часто среди неудобной, сковывающей обстановки, противопоставляясь ей своей медлительной, ритуальной обстоятельностью каждого прочувствованного движения...

Я, Вера, имею право вписывать в ЭТО свои строчки. Как женщина я выше того, чтобы оправдываться. Но зачем ему, Игорю, понадобилось придумывать эти балдежные мерзости? Какое это имеет отношение к целям книги? Тоже мне, эротический беллетрист! Всем пытается доказать свою абсолютность. Но, не дай Бог, кто-нибудь признает ее за ним. Вы не знаете, что это за человек. Я его люблю. Но, Боже мой, какое горе эта книга!
Эпоха нового Возрождения, я думаю, не начнется, как он и те кто ему поддакивают, там предполагают. К сожалению, не могу сказать ничего больше. Простите его. Осел упрямый!
       Вера Н.

Я, Игорь, имею право не обращать внимания на разные комментарии того опуса, что у меня все же получается. Что делать, Вера, ты будешь многим сниться, этот твой облик, который здесь... Большой ли грех – сны подростков? Им хочется дать все.

       Игорь М. (Осел)

Опусник. Опусодел. Эпический мямлик. Дразнится буду.

Однако время шло, я написал свою книгу и стал искать первого читателя. Я долго выбирал, наконец выбрал одного режиссера. Нет, я не хотел фильмов о себе. Боже, упаси! Но как бы это попышнее выразиться? Глубокий, торжествующий, сильнейший восторг вспыхивал во мне от его фильмов... Может быть, только я и он, только двое на Земле совершили прорыв к ТЕМ ИСТИНАМ. Но они чувствуются и другими. Как объяснить эту возможность в каждом, как объяснить?.. Он доходил до тех глубин, до которых добираюсь только я с могуществом моей системы. Как он делал свои фильмы? Как он мог одинаково думать со мной, не имея моего основания? Как он осмеливался сам по себе быть?! И быть так ненужно далеко душой, быть так погибельно далеко? И его понимали, понимали и знали.
Короче, я рассказал ему всего себя, а потом прочитал книгу. Может, надо было сделать наоборот? Во всяком случае, первые его слова были:
- Зачем ты хорошо не написал о главном?
- Но твои фильмы... Они же сама недосказанность.
- Я всю жизнь не знал, как ЭТО сказать. И наконец, вот ты, вроде, знаешь.
- Но эта книга тоже должна быть во многом беспомощной. Ибо если она будет во всем совершенстве, то подорвет возможность остальных гармоний. Нельзя, чтобы высказанное превосходило НЕСКАЗАННОЕ.
- Ты хоть от себя при мне не прячься, - ответил он. – Сам внутри серый комок накопил и сдвинуть его не можешь, а думаешь, что все свои мысли познал...
- И не говори. Оприходовал себе вечное бессмертие и молодость, а теперь вот маюсь. И любовь есть, а все маюсь...
- Без прочувствованного мучения не бывает вопросов. А если вопрос твой просто в словах, то и получишь: каков вопрос - таков ответ. Ответ теми словами, которые ты уже заранее хотел. Ответ, который ничуть не больше тебя - привычной к повторам букашки, привычной к шуму пустого, ненужного леса вокруг, который ни к чему понимать, если ты букашка... Но в узорах и притчах самое высокое знание разбросано по миру.
- У меня была такая теория о том, что сказки - единственно возможный путь неколебимого знания. Наука меняется, а принципы, зашифрованные в сказках, смогут пережить тысячелетия. Знаешь, я пытался говорить правду. Пытался проповедовать отдельным людям. Выходило, либо меня не понимали, либо ломались под тяжестью понятого. Пытался выступить даже на одном серьезном конгрессе по несерьезным явлениям, но там каждый считал себя настолько проникнутым в истину, что я ушел, не прощаясь.
- Самодовольный дурак ты, Игорь. Не пойму я так же, как и твоя Вера, зачем тебе так писать?
- Это вы опять что об эротике?
- Философия твоя очень громадная. Сама идея неостановимого поглощения духом надлюдским мира. Выводы огромные. Торжество ДУХА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО через всю нашу безысходность пронесенного. Это идея, она же примиряет все. И атеиста - со страшным судом, и технократа-компьютерщика - с художником. Ты должен был не мимоходом, а яснее сказать: "Надейтесь, праведники, бессмертие есть, смысл известен!"
- Ерунду ты говоришь.
- Почему?
- Потому, что добра нигде не вижу. Это вы там, в своем кругу, все пытались жлобам доказать, что духовность - это хорошо, а жлобы все не верят. Вот вам нужно теперь на меня опереться.
- Но разве мы не правы?
- В противовес друг другу все правы. Только лучше бы вы творили молча, ничего не доказывая явно.
- Ты злой на кого-то?
- Я не злой, но пусть моя книга будет как самая последняя сплетня, лишь бы на слуху.
- А я думал, что тебе небезразлично.
- Что?
- ЗДАНИЕ ДУХА.
- Небезразлично.
- Но ты же отказываешь нам, творцам, в праве рассуждать о духовности, о пути людском.
- Ваши заботы. Мной не козыряйте.
- Ты жлоб.
- Пусть жлоб. Лишь бы не быть завершенным идеалом.
- Твои заботы.
- Мои.
- Давай выпьем.
 Давай.
- Я впишу наш разговор в книгу.
- Вписывай, вписывай. Но чему же она будет служить, твоя книга? Добру, потере?
- Моя книга - это очень личная цель эгоиста. Может, я надоел со своей философией, неинтересно это все?
- Дурак! У тебя больше, чем философия, ты кое-что знаешь.
- Никто нигде не читал о безысходности всемогущества, это и есть моя главная новость. Этим моя тягомотина и искупается.
- Ты что, притворяешься! Под кого косишь?! Ты же столько постиг про мир, а в книге...
- Что постиг? Ничего не постиг... И в конце концов я окончательно отравился продуктами распада своих моделей и планов. Каждый раз после очередного погружения в моделирование я начинал знать слишком много про то, как я мал и как знаю слишком мало. И абсолют приманчиво ласкал меня своей бездной. Тогда я стал пригашать, стирать память о своих глубинных вырастаниях в мировые сути. Но остаточные и тупиковые ощущения накапливались и стали давить своей бессловесной музыкой. И тогда я понял, что если продолжу искать выход, то сам уйду в безысходный полет.
- Вот так, как мне говоришь, и писал бы, а то все попытки сказочки сладкой.
- Эта предельная ясность, одинаковость нашей жизни и невозможность сказки - поднимающей нас волны... - продекламировал я. - Что вам в том, что это правда, что вам в том, что это сказка? Все равно, ничто не изменится вам. И только с некоторыми будет так, как было, оказывается, всегда и без меня, и давно, и с самого начала...
Что же за цель для меня в этой книге? Поделиться с кем-нибудь полностью своей измотавшейся в беспредельностях душой? Как поделишься? Объяснив все популярно, приврав то есть, как в этой книжке? Ну а эта книжка и так делится со всеми. Или определить "безвредную дозу" и самого кого-нибудь в мою шкуру засунуть? И будет еще один скучающий субъект с полуоторванной душой.
- Это потому, что ты мужик. И Верочке своей, попробуй, поделись.
- Женщины, конечно, понимают и сочувствуют. Но так понимать, как хочется мне, и так видеть, как я вижу, - это можно только мне, самому.
Всех научить - это "сеять глаза", как Хлебников говорил. И, может быть, кто-нибудь, очень хороший сам себе глаза доделает как-нибудь, а? Есть надежда. И мне очень нужны такие же далекие глаза. Обещаю бессмертие. Обещаю возможность сделать свое счастье. Делайте свое счастье! Иначе меня ожидает банкротство одинокого делателя.
После того как эта книга дойдет (не хочется, чтобы это было быстро), случится в мире думание одних со мною мыслей. Я получу множество компаньонов по тупикам и снова смогу под найденные для меня зазывания и выходы шагнуть чуть подальше. Я перемещу свою безысходность за новую грань иллюзий, в которой смогу еще пожить. Смогу еще пожить.
Люди всегда правы... Люди должны сами... Почему же тогда есть темные времена? Как заставить загореться это тлеющее торфяное болото? Какой философией все пронять, накачать интересом, показать иллюзорный выход и поднять наконец цунами нового мировосприятия!
- Мерзавец ты, Игорь. Здесь надо душу в кровь рвать. За всех, кто живы пока, а ты все шелком себе постилаешь да поучаешь.
- Не знаешь ты меня. Я просто не хочу излишне очаровывать мир. Ведь если мы в глубине умней, чем на поверхности, то это так: - ни к чему умней. Не будет ли великой насмешкой, кощунством сказать: "Люди! Вы имеете все!" Ложь, ничего-ничего они не имеют. Но все же...
Сколько у человека желаний, мгновенных забот и болей. Если сразу всему этому давать разрешаться - это гибель. Личность сотрется в белое ничто мгновенно...
Знаете ли, на чем в ваших кусках мяса порядок держится? Какая битвища с окружающей вас прекрасной средой идет? С той комфортной, не вызывающей боли средой, которая, тем не менее, постоянно хочет проникнуть в вас и съесть то, что именуется куском живучего создания. Знаете ли вы, что корабли, что трансгалактические рейсы будут делать, эквивалентно вам будут употреблять гораздо проще защиту от внешних страхов и общую сложность устройств, чем внутри обычного человека на такой ласковой Земле. Однако, предположив все это, вы хотите абсолютного здоровья, то есть идеального противостояния всем факторам и их сочетаниям. Вы хотите идеального себя: без излишней нервности, страха, суеты, сомнения, дырявой памяти. Равности каким богам вы хотите? Что вам даст эта равность, если она будет в вас изначально задана?

- Почему вы не хотите подыхать, а люди?
- "Бог на блюде". (Хлебников)
Цветы на пороге порока
Святы так надежно, жестоко.
Не ты, а вон тот, кривобокый.
Зонты от дождя и потока.
А ты? Записался? Добровольцем?
В какое войско?
от вам бред на все семь бед. А где ответ?
А кто дурак, солгал и так.
Я не ношу готовых порций,
От официантов увольте.
Я книга поварская среди голодных.
А, впрочем, большинство голодных не умеют читать
И камнями в меня не кинут.
Но что они имут?
Кого ждать?
Вопросы на круге,
К ним бы руки,
И будет кувшин - опять
Богам обжигать,
А вам наливать то вино,
Которое на душах настояно.
А я наживусь на вашем желанье ответов сейчас,
Ответов быстрее,
Поколению проданной цели.
Все святы, что жили не торопясь
И знали себя как душу.
А вы, хоть крестясь, хоть е.. сь,
Не выползли из малодушных.
Но дети есть дети,
Они пришли и сказали:
"Хотим мечтать не как дяди".
И я хотел отослать,
Что много всего хорошего.
Да не посмел обидеть так вот, нарочно,
Книгу идущим вверх
В душе, а не внешней примете.
Свете, Чистый Свете, не обидься на пустяки.

Выпендрился. Но кому это? Увлекаешься собой. Но люди... Они не воспримут от тебя. Ты для них полудух, полубог, зажавший всеобщее счастье, либо наивный мальчик, не ведавший горя.
- Зачем от меня? Есть Хохлов Олег. Он меня представляет на Земле.
- Кто такой?
- Один достаточный, но не посмевший. Почти мне друг по душам. Он -есть я. Хотите - верьте, хотите - нет. Он не я только в том смысле, что с него не удастся ничего стребовать. Ни знамения, ни живой души для поклонения. А в остальном это чистое я... Вам это сложно понять, но, говоря по-польски, то так есть. И я не хочу объяснять. Его мозги использовались для понимания. Велик он или мал, но это его уровень понимания. И Хохлова Олега я не зря выбрал, и хотя бы поэтому он вполне является автором написанного. Он никогда не станет спекулировать вглухую тем, что ему дано. Он мой страж.
- Я не то хотел сказать. Для конкретного человека твое произведение безысходно. Мудрость твоя не нужна. Счастье недостижимо. Слава пуста и спрятана.
- Ну, а как я живу? Я же человек. За что человеческое держусь я? Полудух, от смерти отлученный, барахтаюсь на мерцании всех проклятий.
Мне был сон. Бывают такие сны, по яркости дивные. Другому пересказываешь, но ощущение уходит. Но с этим сном я понял.
- Расскажи сон.
- Мне снилось, что я вижу... Или нет, лежу там, на обрыве плоскогорья, и низкая длинная тень почти до моря. Нет, не так... Снился сон, что смотрю один из фильмов детства, таких особенных, счастливых. Только фильм такой я никогда не смотрел. Ни ТОГДА и никогда. Я почти был там...
Музыка была.
Ощущение, что меня готовили все чудесные фильмы и музыки, чтобы знать такое. И видел ли я это? Я все сразу там. Знал, что это время шпаг и
пистолетов, злодеев и героев. Мне снились черные скалы с яркой бледно-зеленой травой, на уступе-краю которых я лежал. Глубоко внизу их длинная холодная тень, тянется по низкому берегу к морю и не доходит все же, не доходит до него совсем немного. И там, под этим смирным солнцем, между бело-черно-синей полосой прибоя и холодным мраком тени от скал, такая яркая полоска зеленейшей травы, как дорога вдоль всего моря. И по ней - сверху видно - едет белый фургон, запряженный двойкой. И где-то чуть дальше в море его ждет корабль. И звучит чудесная музыка, непередаваемая музыка.
И я все уже знаю. Я неведомо знаю, кто в том фургоне. Тот человек, которого ждет корабль. Тот человек, который скользит в этом мире между синим небом, зелеными берегами и парусным кораблем. Именно, именно скользит, как будто сквозь него какой-то канатный рельс невидимый проходит, и куда тот человек идет, туда тот рельс и загибается. И опирается на него тот человек, как на воздушную подушку... Прямо из души упругость физическая, ни упасть, ни утонуть не дающая.
А бывает тому человеку в том мире плохо: он обречен на изгнание. Но почему едет по прекрасным долинам живой травы? Почему под светом осеннего красивого солнца несет его корабль? А на зимнем севере он живет в золотой тесной избушке. Разлучают его с любимой, не дают жить в родном месте, хотят убить, подстраивают гадости могучие, действительные силы. И есть некий другой человек - антипод. Он в юности был таким же, но потерял свое движение, стал управлять им, взял общепринятый успех, и он потерял все другое. "Я тоже имел, но продал все это, когда мне дали хорошую цену, когда я вырос до цены, превосходящей все... " - говорит антипод и требует также от других. И другие стараются.
Но музыка!
И мне хорошо, что в том фургоне тот человек, что скользит в этой стране. Мне балдежно, что он уходит в изгнание. Ему чудом повезло, что он вступит сейчас на корабль, который его ждет. Но злые силы и тут предупредили его приход. Он станет причиной свары, что потрясет этот корабль, но и тут он будет неумолим в своем скольжении и снова избежит уничтожения... И вдруг я понимаю! Это в нем, в том человеке, звучит эта музыка. Это его музыка, она и держит его на весу, на воздушной подушке души. Это от нее он легок и точен и, несмотря ни на что, неразрушимо счастлив. И не его хотят убить, а это счастье в нем. Ибо оно порождает что-то такое, что не нужно всем извращенным и убого-сильным в том мире. И я понял: внутри него всегда поет, его никогда не уничтожить, он всегда скользит, врезаясь во все и проходя над всем. Сам, весь мир, любит его и скользит под него всеми цветами в людях и вещах. В его музыке поет мир.
- И что же этот сон?
- О Господи! Что этот сон? В первый раз унижусь до выводов: душа бессмертна, а быть человеком завидней, чем Богом.
- И сам ты никогда не станешь...
- Я предохранен. Но до черты. До той поры, пока мне не захочется уйти в высокую суть так же сильно, как тогда захотелось провалиться в песок. И я думаю, что захочется. Не ищите моих следов... Конец. СВЕТ ПРИДЕТ...