Наташа

Михаил Чижов
(Финал одной любви)
Мы вернулись после лечения на озере Эльтон в свою актюбинскую квартиру в начале июня. Прочитав название озера, можно подумать: «О, какое красивое слово, а место, наверное, еще лучше. Эльтон, а рефреном — Балатон. Наверное, какой-нибудь фешенебельный курорт за границей и потрясающий отдых, похожий на старосветское лечение на водах, с неспешными прогулками по бульварам и премудрыми разговорами о еде и лечении». Отнюдь.
Итак, мы подъезжали к дому.
Перед глазами еще плыли картины красной от цветущих тюльпанов степи, окружающей малиновую гладь маслянистой воды озера, белоснежные соляные поля, на которых чернеют бочаги, полные чудодейственно лечебной грязи. С виду эти темно-серые пятнышки безобидно милы и забавны, словно заплатки, пришитые неловкими детскими ручонками на белую ткань. Но вступать на них с размаху чрезвычайно опасно: в узенькую щелочку, куда проходит ступня, можно провалиться до колена, а в большую — и по пояс. Мы доставали грязь из бочаг пригоршнями и обмазывали друг друга жирной пахнущей сероводородом массой, и стояли на горячем солнце, прогреваясь как в резиновом костюме. Смыть грязь в водах озера было непросто. Стоя по щиколотку в воде, разгонишь одной ладонью рапу — кристаллы соли, плавающие на поверхности озера, а другой, захватывая пригоршней рассол (водой этот раствор назвать трудно), оттираешь ноги, руки. Тело горит как ошпаренное.
Может, где-то и были «омуты» глубиной в метр, но, сколько я ни бродил по шершавому, словно грубая наждачная бумага, дну, выше колен оранжевая вода не поднималась. Чтобы «искупаться», я садился на кусачее дно, вытягивал ноги, а потом резко откидывал голову и плечи и поднимался на поверхность рассола как поплавок. Можно было вытянуть вверх обе руки, одной из них ковырять в носу, другой — оттирать грязь с груди и живота и не коснуться кристаллов соли, торчащих из дна. Встать можно только с четверенек. Перевернешься не спеша, как на диване, на живот и резко подтянешь под себя ноги. Готово! Можно вставать.
Жена на такие подвиги была неспособна. Она, как и другие, немногие здесь женщины, отмывалась пресной водой, привозимой трактором «Беларусь» в трехкубовой цистерне, окрашенной черной краской. Патрубок для слива воды был врезан, как обычно, снизу сферического торца, поэтому устроить что-то подобное душу или смыться под обильной струей воды было невозможно. Я предположил, что эти не совсем хитрые способы сервиса предназначены для экономии воды, солярки, зарплаты... Где взять деньги полупустым государственным санаториям? Да и людей-то мало в них по причине отсутствия средств на рекламу.
В пластмассовый кувшин я наливал драгоценной воды и, отойдя с Наташей 2—3 метра от бочки, медленно обливал ее, а она в это время лихорадочно терла себя губкой, взвизгивая от прохладных струй. Жирная грязь отмывалась плохо. Раз за разом таскал я кувшин, но Наташе казалось, что она еще не отмылась. Никаких кабинок для переодевания здесь на берегу не было. Я закрывал ее простынкой, она снимала купальник и обливалась начисто. Глядя, как вода струится по плечам, твердым, крупным грудям, животу, я стал с удивлением отмечать, что она день ото дня худеет, а к концу отпуска ее невысокая фигурка напоминала девичью.
Посещение озера не было обязательной процедурой. Сюда мы ходили за экзотикой и, конечно, не каждый день. Основное лечение было в корпусе.
Погода в мае здесь теплая, солнечная, но санаторий, небольшое двухэтажное здание на краю поселка, забытого в прикаспийских сухих степях, был почти пуст. Нам же это нравилось: вокруг простые люди со скромными возможностями, предупредительный персонал, и хотя удобства были в конце коридора, нас это не смущало. Главное — лечение: неповторимая во всем мире озерная, соленая грязь и микроклимат. У моей Натальи полгода как болел (временами прихватывало сильно) позвоночник.
Бродя здесь по окрестностям, я удивлялся: «Какой ку-рортище здесь можно построить». Вот ведь на Мертвом море в Израиле в такой же бесплодной пустыне стоят фешенебельные отели, и все вокруг кипит, звенят доллары и шекели. А здесь почти гробовая тишина, хотя и концентрация соли в воде выше, и грязь эффективнее, чем на Мертвом море.
Дорога к озеру по перешейку неблизкая и трудная, особенно с больной женой. Грунтовка вся в сплошных рытвинах и ухабах. Я заметил, что внизу, под дамбой, торчат сотни пропитанных солью деревянных свай, белых, как сталагмиты в пещерах. О них я спросил как-то нашу пожилую докторшу, у которой интеллигентность светилась на лице, словно в зеркале луч света. Она была у нас с Наташей лечащим врачом. Я называл ее ангелом-хранителем.
— Александр Павлович, это поучительная история,— ответила она охотно. — 100 лет назад всего лишь по докладной записке царю-батюшке от моего деда, простого земского врача, началось здесь строительство санатория, в нынешнем понимании этого слова. Насыпали в течение года земляной остров с подводящей дамбой (именно по ней мы ходили на озеро), проложили узкоколейку, и паровозик-«петушок» двигал вагончики с больными и ранеными на волшебный остров к грязевым ваннам. Из Москвы для грязелечебницы привезли пять железобетонных ванн и три мраморных для сановных особ. В кратчайший срок построили лечебные корпуса, вокруг них разбили розарии и посадили деревья. Зажурчали пресной водой фонтаны. В империалистическую войну здесь лечили раненых солдат и офицеров. В день отпускалось до полутора тысяч процедур, а теперь больно говорить — в сто раз меньше. Ванны мраморные украли после революции, а бетонные валяются на берегу. Вы их, наверное, видели? — спросила она меня.
— Да, — ответил я односложно.
— Жаль, что забота о людях нерентабельна для нынешнего так называемого демократического государства, — она с горечью взмахнула сухонькой рукой. Потом не удержалась и продолжила:
— Железную дорогу специально для развития курорта
проложили через Эльтон от Верхнего Баскунчака на Красный Кут. Вы посмотрите на карту, как изгибается граница России вокруг озера, создавая специальную зону. Как-никак стратегический запас поваренной соли. Калмыки называли озеро Алтай Нор, что значит — Золотое озеро. Отсюда пошло и современное название: Алтай — Элтон. Вода в нем оранжевая, а на горизонте кажется малиновой, потому и назвали золотым. Правда, некоторые краеведы западного, либерального толка утверждают, что названо озеро в честь английского ученого Эльтона, который по совету Кантемира был приглашен в Оренбургскую экспедицию Василия Татищева в 1737 году. Потом этот Эльтон изменил России и перебежал к персам, с которыми русские были на грани войны в ту пору. Помогал персам строить флот и натравливал их на завоевание земель северного Каспия. Я не думаю, чтобы именем предателя и врага России назвали озеро, — убежденно произнесла докторша.
Я согласно кивнул головой. «Дыра дырой — этот поселок Эльтон. И много таких «дыр» в России. Но вот, поди ж ты, почти в каждой дыре есть увлеченные люди, знающие вдоль и поперек историю своего родного места», — восхитился я ее рассказом, а потом спросил, как сюда попал ее дед. Она ответила быстро, не задумываясь. Видимо, сама не раз спрашивала себя об этом.
— В земстве в ту пору великая сила была. Предложили
ему после медицинского факультета лечить простых людей
в селе Палласовка, он и согласился. Так и прикипел к Великой степи, в которой жили когда-то скифы, сарматы, гунны, оставившие после себя несметные богатства в курганах
с их не до конца раскрытыми тайнами. Будете в Волгограде, сходите в краеведческий музей, там такие вещи из курганов демонстрируют, ахнешь. Вот опять увлеклась. О чем я
говорила? — докторша смущенно улыбнулась. Я подсказал.
— Русские мы! И живем везде: в пустыне, тайге, тундре, на горах. Вот сказали деду: «Живи и работай здесь». Он и жил и работал, и после его усилий край здесь преобразился. Я вам уже рассказывала о санатории. Что же нам от
традиции-то бегать!
...Я тоже прирос, но к другой дыре — Актюбинску. Как приехали с женой по направлению, так, кроме отпусков, и не выезжали никуда. Я стал начальником цеха на заводе ферросплавов, а Наташа — доцентом в педагогическом институте. Но вот дети уехали искать свое счастье в Москву, учатся в МГУ, не понравились им казахские степи. После объявления независимости Казахстана мы оформили казахское гражданство и думали: не все ли равно, где жить, нас же объединяет СНГ. На заводе пропадал допоздна, а дома ужин, телевизор, сон. Как-то глухо, вроде раскатов грома от далекой грозы, стали доноситься до меня в последнее время сетования жены на грубость вновь назначенного ректора, казаха, врачей в поликлинике, на неуважение со стороны продавщиц в магазинах и на рынке. В горячем цехе, которым я командовал, казахов почти не было...
— Зоя Михайловна, — обратился я к докторше, — нельзя
ли сделать еще один анализ крови у моей Наташи.
— Кстати, я и сама планировала посмотреть ее кровь:
СОЭ в ее санаторно-курортной карте было на максимуме для здорового человека.
Там, в Эльтоне, я впервые почувствовал неясное беспокойство, какой-то тусклый всплеск памяти зародил в душе боль, которая всплывала каждый раз, когда я думал о Наташе и ее здоровье. Вот и невольный вывод о ее похудании меня неприятно поразил. Я почему-то стал часто вспоминать наши первые встречи, наши горести и радости, и меня не покидало мрачное чувство о бесперспективности будущего, я интуитивно не видел в нем ни себя, ни Наташу. Оно казалось мне тесным ущельем, в которое мы не сумели протиснуться. Я всячески препятствовал этому настроению, убеждал себя, что все хорошо, что еще раздвинем горы.
Через три дня старая докторша зашла в наш скромный номер, когда у Наташи были процедуры, и, не скрывая тревоги, сказала:
— Я не хочу вас пугать, но скорость оседания эритроцитов еще больше увеличилась. До 32 миллиметров.
Она разговаривала со мной, как с коллегой, хорошо представляющим, какие такие эти миллиметры.
— Здесь нет никакой врачебной тайны. Я настоятельно рекомендую вам по возвращении домой немедленно обследовать внутренние органы. Я не исключаю, что дело не
только в позвоночнике, или, как записано в курортной карте, в остеохондрозе с корешковым эффектом. Сейчас мы не можем сделать ультразвуковое исследование: специалист
недавно рассчитался. Он, видите ли, устал жить в глуши. У нас сейчас и рентгена даже нет. Можно, правда, съездить в Палласовку.
— Вряд ли жена согласится, я знаю ее характер. Она думает, что чем меньше знаешь о состоянии своего здоровья, тем спокойнее живешь.
— Попробую уговорить вашу жену.
Вечером Наташа, фыркая от неудовольствия, пожаловалась мне, что ее заставляют сдавать дополнительные ана¬лизы.
— Хорошо, что я им разрешила еще раз расковырять мой палец, так им этого показалось мало, и они хотят везти меня, как больную, по пыли за 80 километров.
— Натка, милка, давай съездим на своей машине. Сэкономим время. Дома опять закружишься и не успеешь обследоваться или вообще забудешь.
— Ты представляешь, какие «специалисты» в этой дыре Палласовке, которая чуть побольше Эльтона? Что они мне скажут? В конце концов мне стало лучше, спина не болит.
Отстаньте от меня.
Три недели назад, получив путевку, Наташа не захотела добираться до Эльтона на поезде, ей не нравились старые, немытые вагоны казахского формирования с проводниками, вымучивающими улыбки, от которых их глаза сужались до черных щелей, напоминающих след от топора, воткнутого в желтый, свежеспиленный пень. И мы поехали на своем «Жигуленке».
В санатории Наташе стало гораздо лучше, и хотя любила она удобства, которых здесь не оказалось, уезжала довольная и радостная от удачного лечения, от забытой, казалось, навсегда боли.
Седая докторша, провожая нас, была печальна:
— Вы хорошие люди, с вами приятно общаться. Желаю вам здоровья. Наташа, как приедете, сразу же сходите в поликлинику и сделайте УЗИ. Прощайте.
Мы отдарились, как могли и что имели, и поехали.
Бурая, унылая равнина окружала нас. В полупустыне весной все меняется быстро: только что цвели тюльпаны и вдруг пропали. И долго потом гуляет ветер, раздувая пыль и утихая лишь перед лиловым закатом. Здесь редко встретишь даже ковыль, который в донских степях часто машет седой бородой по склонам пологих холмов. Низкорослая полынь, типчак да овсец тянутся на сотни километров плоской, как доска, равнины. По краям дороги сидят на задних лапках суслики, которые перед появлением машины непременно перебегают на другую сторону. Но я не помню, чтобы хотя бы один из них был задавлен. Какой инстинкт заставлял их бросаться под колеса автомобиля? То ли пустая любимая нора на другом краю дороги, то ли оставленное в ней потомство, то ли рев двигателя сводил их с ума? Неизвестно. И об этом, видимо, знал коршун, постоянно круживший над нами. Он вдруг то останавливался в воздухе, зорко высматривая добычу, то резко бросался вниз, чтобы схватить запыхавшегося суслика после вынужденного забега через дорогу. А вот птицы, греющиеся в сумерках на горячем асфальте, были менее ловки, чем суслики, и я дважды сбил несчастных пернатых.
Ярко-желтым пятном вдруг потянутся цветущие горчичные поля, или зеленые посевы пшеницы, или подсолнечни¬ка, и сердце вздрогнет радостью: жива и трудится Россия. В Казахстане горчичные поля нам не встречались.
И снова одно и то же — блекло-синее небо, степь и почти безлюдная дорога. Я жму и жму на акселератор, и от этой непонятной гонки в груди нарастает беспокойство.
В Яицком городке (Уральск) я хотел сходить в музей Пугачева, но Наташа просит:
— Поехали домой быстрее, я устала.
Открыв, как обычно, дверь, мы чуть не потеряли сознание: всё, что можно, было перевернуто вверх дном. Книги вперемежку с настенными картинами, платьями, пиджаками, рубахами, блузками, постельным бельем, посудой из серванта валялись на полу и создавали тот страшный вид безудержного и в то же время обдуманного разбоя, от которого тут же опустились бессильно руки и согнулись в коленях ноги. В центре кухни на куче дерьма лежал тетрадный листок с надписью: «Русские, убирайтесь вон!!!». От настоявшегося запаха испражнений мутило. Наташа бросилась в туалет, но и там был погром: из встроенного в стену шкафа были выброшены рубанки, ножовки, стамески, молотки, которые, падая, разбили унитаз.
— Саша, Саша, — позвала она обессиленным голосом, от которого у меня зашевелились волосы на голове.
Она стояла на коленях перед разбитым унитазом, и плечи ее ходили ходуном в безудержной рвоте. Я стоял у нее за спиной в такой беспомощности, словно меня, утопающего, только что вытащили за волосы из воды и бросили обессиленного на берег.
— Убери, убери, — выдавливала она слова между позывами рвоты, — там, из кухни.
Я выбежал на двор со зловонным свертком, и мне пока¬залось, что весь двор знает о нашем несчастье.
Когда я вернулся, она стояла в ванной, где разбой меньше всего был заметен, спокойная от душившей ее ненависти.
— Я ухожу к Вере. Здесь моей ноги больше не будет. Срочно продавай квартиру и ищи место в России.
— Ты так говоришь, как будто я в чем-то виноват.
— Я тебя не раз предупреждала, что это добром не кончится. А ты мне: «Все нормально, всё нормально».
— Вот на это они и рассчитывают, чтобы мы уехали и перессорились между собой. Ты несправедлива ко мне. Я делал свое дело и не лез в политику.
— Теперь политика влезла в тебя! Приятно? — Она вдруг охнула и схватилась за спину.
— Что с тобой? — крикнул я, глядя в ее внезапно посеревшее лицо.
— Очень больно, — прошептала Наташа, и лицо ее стало таким несчастным, что казалось еще чуть-чуть и слезы брызнут из глаз. Но она сдержалась, она сильная, бывшая
детдомовка. Я посадил ее на диванчик в прихожей и сел рядом, обняв за плечи, вынесшие много горя за несколько
минут.
— Я дурак, — сказал я.
И с каким-то Божьим просветлением понял, что это действительно так. «Как же слеп был я. Ради кого я работал? Даже не на государство Казахстан, а на частное лицо, сына секретаря обкома. Увлеченность трудом? Да! И это хозяева используют на полную катушку, чтобы выведать секреты производства, а потом, рано или поздно, меня все равно выбросили бы на улицу, как выжатый лимон, как нацмена, в конце концов. Что меня здесь держало? Деньги, чтобы купить кусок хлеба и выучить детей? Наверное, да. Но их можно заработать на родине, которую мы покинули 20 лет назад. Что я говорю? Нет, не покинули, а переехали из одного места единой страны в другое. Кто за нас решил разделить страну? Кто выбрал, не спрашивая нас, капитализм как путь развития? Тройка пьяных мужиков в угаре упоения властью. Что же, теперь мы будем иммигрантами в родной России?»
— Помоги мне встать, — прошептала Наташа.
— Я провожу тебя к подруге.
Мы вышли на улицу. Люди вокруг казались врагами, смех и улыбки принимались за издевательство. «Так можно свихнуться, — думал я. — Надо срочно отойти от мизантропных мыслей. Но как? Как безошибочно научиться определять людей, несущих зло? Как их пометить. В Средневековье это решалось просто: прижигали клеймом лоб со словом «Вор», обрезали пальцы, уши или объявляли ведьмой, обмазывали ее смолой и обваливали в перьях. Всем видно? Да! Тогда берегись. Но сейчас всех заботят права человека, и при этом забывается, что моральные качества людей со времен Адама не стали лучше. Да и как им стать лучше, если уже первое колено Адама было преступно. Прочитайте внимательно Евангелие: род людской пошел от Каина, братоубийцы, и об этом молчат все религиозные иерархи, и все мы. Сам Бог подтолкнул Каина на грех, не приняв от него дары. Если первый росток от Адама был преступен, то что же говорить о поколениях после сотворения мира? Скорее всего, добро в человеке пробудилось вопреки желанию Бога. И что такое Бог?»
— Как они влезли в квартиру? — прервала мои невеселые размышления Наташа.
— Вероятно, с крыши по веревке спустили подростка, который выбил стекло из форточки и пролез внутрь, а потом открыл окно. А там дело техники.
— Я срочно хочу отсюда уехать. Дети одобрят. Что ни говори, нет такого, пусть самого распрекрасного места на земле, ради которого стоит жертвовать жизнью.
— И места, и людей?
— Тебя кто-то держит здесь? Может, любовница?
— Ты спятила? Я говорю в общем. Кроме мест, есть любимые люди, ради которых ты готов жить на краю света. Для меня — это ты.
— Поехали в наш родной Волжск. Где родился — там и пригодился. Только ты знаешь, что я сирота, да и у тебя родители умерли давно. Где жить будем?
— В деревне под Волжском, хочешь?
— Подозрительная уверенность, — иронично заметила Наташа.
— Ничего подозрительного. Просто я иногда созваниваюсь с двоюродным братом, который живет в деревне Поляна под Волжском. Как бы там ни было, мы же хотели рано
или поздно, скорее к пенсии, вернуться на родину. Ты же это знаешь. И вот как-то я попросил узнать его, если у них на продажу дома. Недавно он сказал, что есть.
— Тяжело жить в частном доме. Тем более что у меня болит спина. Ты со мной намучаешься.
— Судьба такой, — пошутил я и более серьезно спросил: — Ты, когда пойдешь делать УЗИ?
— Здесь? Никогда!
— Но это же не страшно. Это не глотание кишки с фонариком.
— Неважно. Здесь мне все противно.
Ее подруга Вера, одинокая сорокалетняя женщина, преподаватель на кафедре ботаники, встретила нас радушно:
— Наташенька, — пропела она, ласково целуя в щеки, — ты посвежела, загорела и похудела. Просто прелесть!
Я не то, чтобы заметил, скорее, почувствовал, как последнее замечание о похудании очень не понравилось жене.
«Неужели она уже заметила свою непонятную худобу? — подумал я с тревогой, а потом спохватился: — Какой же я опять дурак. Ну, кто же, как не женщина, собираясь каждый день на работу, видит, на сколько туже или свободнее на ней сидят брюки или юбка. Знает, видит, но держит при себе. Почему? Не доверяет своим чувствам, гонит от себя темные, непонятные сомнения и надеется, что все образуется. Или не хочет обременять меня, знакомых своими проблемами?
На следующий день я написал заявление на увольнение по собственному желанию и отдал его в кадры, даже не заходя к заместителю директора по персоналу.
Что тут началось. Через полчаса меня вызвал директор.
— Александр Павлович, что случилось? — его узкие глаза расширились до максимально возможных размеров. Казалось, его удивлению нет пределов. Спросил вроде вежливо, заинтересованно, но под столом уже нервно покачивалась нога, отчего его тело заметно дрожало.
— На мою квартиру был набег националистов, — без обиняков произнес я. — Посуда побита, все перемешано и, как в лучшие революционные годы, нагажено. В политику, как
вы знаете, я никогда не лез.
Директор покраснел. Я смотрел на него с интересом: «Неужели знает через собственную службу безопасности? Завели теперь на всех заводах такую службу. Как-то, лет 10 назад, в начале «великих» перемен, директора соседнего завода ограбили прямо в его кабинете. Зашли трое с автоматом. Один сторожил секретаря, а двое к директору: «Жизнь
или кошелек?». На столе и под столом ни кнопки тревоги, ни пожарной сирены — ведь был век доверия, век социализма. Так и пришлось отдать только что полученную зарплату. Но зато сейчас в коридоре перед кабинетом директора слоняется охранник в штатском».
— Да, это наша беда и боль. И мы боремся с такими проявлениями. Наш город не так уж и велик, и мы найдем хулиганов.
— Преступников, — поправил я.
— Да, да, правонарушителей, — уточнил генеральный, он чисто говорил по-русски.
— Не в этом дело, Смагул Абаевич. Была оставлена записка, и нам, русским, посоветовали, — я сказал это слово с сарказмом, — убраться из Казахстана.
— Мы вас защитим, на заводе мощная служба безопасности. Вы написали заявление в милицию?
— Ради чего? Жить под занесенным топором, вы со мной согласитесь, неприятно. Сам я — фаталист, и живу согласно поговорке: чему бывать — того не миновать. Но вот жизнью жены я не могу рисковать, не имею права. Я не исключаю варианта, что прежде всего угрожают ей за какую-нибудь «двойку», поставленную одному из ваших.
Его покоробило слово «ваших», но он постарался скрыть свое недовольство.
— Я подниму вам зарплату до уровня заместителя директора по производству.
— И настроите против меня других начальников цехов.Спасибо.
— Тогда я сделаю вас заместителем директора.
— Он только что назначен. Да и не в деньгах суть, а в том отвращении, которое захлестнуло нас с женой. Если хотите нас понять, придите к нам и посмотрите на квартиру, — меня знобило от напряжения, но я продолжил: — У русских в крови терпимое отношение к приехавшим и желающим служить России. Начиная с Петра Первого тысячи немцев, французов, голландцев и среди них немало евреев служили России, и никто их не обижал, так как все пони¬мали, что они приносят пользу и не настаивают на своих очевидных истинах. Так же работали и вели себя мы с женой. И что взамен? — Я помолчал и добавил решительно: — Подписывайте заявление.
— Упрямство — это тоже русская черта?
— Мы не более упрямы, чем казахи. И вы это прекрасно знаете. Как стал ваш отец, выходец из семьи кочевников,секретарем обкома? Он поднялся вместе со всей страной,
Союзом, и не только благодаря личным заслугам. И наш завод построили русские заключенные. До сих пор я что-то не вижу особого рвения у казахов работать в опасных цехах.
Это его возмутило. Дрожание ноги и тела возросло.
— Ну, знаете ли. Не учите меня политграмоте. Хватит.
Я молчал. Он снял ногу с ноги, дрожание прекратилось, поерзал в кожаном кресле, покрутил заявление и взял со стола «Эрих Краузе» с золотым пером.
— У вас будут трудности с продажей квартиры, — сказал он и витиеватым почерком подписал заявление.
— А я надеялся, что вы мне поможете.
Двое покупателей пришли почти сразу же после моего звонка в агентство недвижимости, как будто только того и ждали. Целый день до этого я раскладывал вещи и вытаскивал битую посуду.
Злые черные глаза на плоском лице с перебитым чьим-то кулаком носом. «Настоящие сиамские близнецы и бывшие боксеры», — определил я, посмотрев на носы и толстые надбровные дуги.
— Сколько просите за квартиру, — невнятной скороговоркой спросил тот, что повыше. Они даже не представились.
— Три комнаты и девятиметровая кухня — восемьсот тысяч рублей.
— Документы на приватизацию есть?
— Есть, — я покрутил заранее приготовленными бумагами.
— Триста, — небрежно бросил он.
— Чего, чего? — растерялся я от такой наглости.
— Что слышал, — смеясь, ответил тот, что пониже.
Они хозяевами ходили по квартире, заглядывая во все
углы, будто первый раз видят такую квартиру, и, жестикулируя пальцами, словно фокусники, трогали все, до чего могли дотянуться их волосатые и жадные руки. Я понял, что это не настоящие покупатели, а посредники из агентства или подставные покупатели, которые после перепродадут нашу квартиру по рыночной цене.
— Вот заключение бюро технической инвентаризации, проведенное с учетом рыночных цен. В нем точно названа стоимость квартиры, — сказал я грубым голосом.
— У нас свои котировки, — засмеялся смешливый «малыш».
— Но это же грабеж! Вы назначаете цену в два с половиной раза меньшую.
— Ну и что? Рынок есть рынок.
— Какой рынок? Это называется рэкетом.
— Да как хотите называйте, но дороже вам не удастся здесь продать. Город у нас небольшой, и если мы объявляем 300 тысяч, то вряд ли кто даст больше. К тому же вы, как я
понял, торопитесь продать. Впрочем, можно, учитывая вашу нейтральность, накинуть 50 тысяч, и не рубля больше.
У меня губы свело от ненависти. «Культурные. На «вы» обращаются. Конечно, — думал я, — у них здесь все схвачено. Можно обратиться еще в одну фирму, но что я выиграю. Тысяч 50, не больше».
— Думайте быстрее, а то будет поздно. Наделаете ошибок, и цена еще больше упадет, — легко угадав мои сомнения, сказал тот, что повыше.
— Еще полдня дайте мне, — попросил я. — Надо с женой посоветоваться.
— Хорошо. Ждем звонка.
Они, не прощаясь, вышли.
«Что делать? Проклятый русский вопрос, испортивший своей разрушительной силой умы не одного поколения в России. Смиряться? Перед кем? Кто способен реально помочь? Да, есть хорошие друзья, с которыми вместе проводим время, создавая как бы русскую диаспору среди казахов. Они добрые ребята, но исправить положение вряд ли смогут: сами же на положении изгоев. Зачем я сюда приехал? Учился хорошо, и был у меня выбор. Денег захотелось больше после полуголодных студенческих годов? Наверное. Хватит душу трепать, что толку. Чему бывать — того не миновать».
Я позвонил в другую фирму продажи недвижимости.
— Ваша фамилия Астахов? — спросил меня приятный женский голос. Я оторопел. — Слушайте внимательно. Вам повезло, что вы попали на меня и в комнате никого нет.
Здесь вам дороже не продать. Вы со мной не разговаривали. Прощайте.
— Спасибо, — поблагодарил я и повесил трубку в большей задумчивости.
«Ясно, что у них один хозяин. Вот так история. Настоящий детектив. Страшнее азиатской мафии только стая волков»,— думал я в глупой растерянности.
— Делать нечего, — ответила мне Наташа по телефону после того, как я ей все объяснил. Она продолжала жить у Веры. — Придется согласиться: выхода нет.
— Как у тебя самочувствие?
— Не спрашивай, — с раздражением ответила жена.
— Плохо?
— Что изменится, если я скажу «плохо»? Ты бросишь все дела и прибежишь ко мне? Нет! Так что не спрашивай и оформляй документы. Я потерплю.
«Я потерплю. Я потерплю. Значит, плохо. Разумеется, она не сходила в поликлинику, как советовала докторша из Эльтона. Но как выдержать психологический удар такой силы? Мне-то в своем горячем цехе приходилось ликвидировать не одну аварию или разбирать несчастные случаи, так что я "закалился". Конечно, чтение лекций нынешней молодежи и прием экзаменов тоже не прогулка по парку...»
Наташе заявление на увольнение подписали практически без единого вопроса. Она в нем указала причину: «В связи со сменой места жительства». Я до этого не додумался, и никто мне не подсказал. И так все ясно.
— Мишка, — кричал я в телефонную трубку двоюродному брату, и сердце готово было выскочить из груди и побежать в нетерпении на родину, — мы с Наташей стали бомжами. И выезжаем к вам. Дом еще у вас продается?
— Да, — кратко ответил немногословный брат.
— Слава Богу! Ты зарезервируй его.
— Не волнуйся. Но дом надо же посмотреть, вдруг не понравится, — удивленно спросил по-крестьянски обстоятельный Мишка.
— А-а-а. Все едино. Когда негде жить, лишь бы крыша была над головой. Приеду, все расскажу подробнее.
— Приезжай.
И это последнее слово меня успокоило и обрадовало своей краткостью и скрытой в нем надеждой.
— Приезжай, — повторил я и впервые за последние дни улыбнулся...
Вещи ушли железной дорогой, а мы поехали на своем верном испытанном «Жигуленке». Сначала все шло хорошо. Наташа сидела на переднем сиденье, рядом со мной, с интересом глядела по сторонам, и я нет-нет да поглядывал на нее с любовью, нежно трогая ее бедро рукой.
— Вырвались, — воскликнула она с облегчением, после того как мы пересекли очень условную границу России и Казахстана. — Теперь я способна понять и оценить то облегчение, которое пришло к Кэт из «Семнадцати мгновений весны», когда они выезжали из Германии. Последнее время я жила, как во вражеском лагере.
— У тебя обостренная восприимчивость, — заметил я.
— Если бы. У многих русских женщин в институте было то же самое чувство.
— Давай не будем об этом, — прошло, так прошло. В 43 года еще все впереди. Давай говорить о будущем. О детях. Кстати, они звонили мне на сотовый: у них все в порядке,
работают волонтерами, как и планировалось, в каком-то доме для престарелых мистеров и миссис, а то и мисс, старых дев. Капризные, говорят, слов не хватает. Зато какая неза¬
менимая практика в английском, разговорном языке: различать шепот и ругань старух и стариков.
— Слава Богу, хоть они приносят радость и успокоение душе.
— Помнишь, как тебя пришлось уговаривать, чтобы родить второго ребенка сразу же за первым?
— Как забыть твою аргументацию и формулу семьи «Zwei Kinder sustem» — система из двух детей, — ответила она насмешливо.
— Лишнее подтверждение тому, как сложно вырвать признание жены в правоте мужа, — засмеялся я.
— Ты веришь в будущее? — иронично и с непонятной горечью спросила она, резко переводя тему разговора. Вероятно, это был выход тайным мыслям, мучавшим ее в последнее время. Спросила на выдохе и уставилась в боковое окно, как будто и не спрашивала. Я внимательно посмотрел на нее, но она не поворачивалась, будто не замечала мой вопросительный взгляд, хотя я-то знал о ее почти зверином чутье на малейший взор, брошенный в ее сторону.
— Почему бы нет, — мягко ответил я.
Наташа промолчала, но потом развеселилась. Она остроумно подмечала какие-то несуразицы на дороге, шумно восхищалась картинными красотами отрогов Южного Урала, Жигулями, и я радовался ее хорошему настроению. Наверное, это был нервный всплеск. Уже после ночи, проведенной в мотеле возле Пензы, взгляд ее потух, она поскучнела, пересела на заднее сиденье, а потом и вовсе легла, свернувшись калачиком. Я укрыл Наташу пледом и подложил под голову подушку.
— Что-то знобит, я посплю, — виновато посмотрев на меня, сказал она. — Ты поезжай тише.
Как я старался, чтобы ни одна кочка не попала под колеса машины. Дорога была замечательная. Но через полчаса я случайно, а, скорее нет, почувствовал ее мимолетный взгляд и взглянул в зеркало заднего вида. Она лежала головой в противоположную от меня сторону, но я заметил, что она не спит. Взор, устремленный в потолок, не был рассеянно бессмыслен, в нем я легко прочитал ту бесконечную печаль, которую в народе называют смертной тоской.
— Ты не спишь? — как можно мягче и спокойнее спросил я.
Она не ответила, лишь закрыла глаза, и из-под сомкнутых век тихо выползла слеза.
Я напугался и готов был тут же обрушить на нее сонм вопросов, но она не открывала глаза, и я засомневался: действительно ли я видел слезу или мне только показалось, так как я быстро отвернулся, чтобы посмотреть на дорогу. Главным в тот день была дорога. Всегда у нас что-то главное на тот или иной момент, но только не человек с его заботами и переживаниями, горем и радостью. Часто мы говорим и о себе, и о других порой грубо: «перетопчешься», ставя на первое место интересы общества и работы, зачастую эфемерной. Бывает, что ради написания какой-нибудь справки бегаешь, взнуздывая себя важностью тех данных, которые будут представлены в героическом документе, а потом, видя ее на столе директора валяющейся среди десятков других, испытаешь такую почти физическую боль, будто стукнули тебя поленом по голове.
Главное — дорога. Я опять, теперь уже искоса, почти тайком, посмотрел в ее сторону и опять заметил в голубых глазах ту же тоскливую безысходность.
— Наташа, поговори со мной, а не то я засну за рулем, и мы погибнем, — схитрил я.
— Ну и пусть, — вырвалось у нее.
И я понял, что это отблеск ее недавних, грустных мыслей.
— Ты думала о смерти?
— Да.
— Почему?
— Не знаю. Вдруг пришли грустные мысли, и мне захотелось умереть.
— Что с тобой? — Я говорил, не отрываясь от дороги, поворот шел за поворотом.
— Ну, ты же знаешь, что я очень больна, и не надо притворяться.
— Я не притворяюсь. Тогда почему ты не хочешь идти в больницу? Чтобы не портить себе настроение плохими результатами анализов. Ты хочешь жить, не обращая внимание на факты. Я тоже подыгрываю тебе в этом и стараюсь не замечать грусть в твоих глазах, вовлекаю тебя в будничные заботы, от которых забываешься.
— Наивный ты романтик — вот ты кто, — она еле заметно улыбнулась. — Нет, Саша, такими детскими уловками мне уже не поможешь. Дело, я чувствую, зашло далеко.
Вот я и переоцениваю ценности, отсеивая мнимые.
— Что ты имеешь в виду?
— Я об этом только сейчас подумала. Вот человек — ненасытное существо, согласись со мной. Всегда ему чего-то не хватает, всегда мало. И ты, и я, все такие. Тащим в дом
все, что увидим, как муравьи. Мы живем и ведем себя так, как будто будем жить вечно. И я так считала до недавнего времени.
«Особенно в детстве, — подумал я. — Не потому ли она не любит вспоминать детство, в отличие от меня, и всегда подтрунивает надо мной, когда я рассказываю о своих ребячьих похождениях».
— Но что запомнилось в этой, казалось бы, до краев наполненной жизни? Да почти ничего. Я не говорю даже о следе от моей жизни, который увидел бы другой человек. Мы даже себе, любимым, не можем создать нечто, что было бы приятным и запоминающимся во всей жизни. Суета все съедает, как ржа железо. Почему? Потому, что мы не можем полностью раствориться, раскрепоститься в делах, людях, событиях. Мы все боимся обмишуриться, всегда подглядываем за собой и думаем, как мы выглядим, и не дураки ли мы. И при этом постоянно считаем деньги, эти радужные бумажки с картинками, заменяющими нам жизнь. Так когда же я была растворена в жизни без остатка, спросила я себя. И нашла всего лишь четыре момента. Время нашей любви, моего наивысшего вдохновения и счастья. И ты не обижайся, но так было лишь до начала сексуальной любви. Не потому, что ты меня не удовлетворяешь, а из-за того, что близость между мужчиной и женщиной приравняли к скотству. Мои роды и вот сегодняшний день, как ни странно, когда перед моим внутренним взором вдруг вспыхнула яркой звездой моя скорая смерть. Но я не испугалась. Я поняла, что я уже сделала все, что за мной записано неведомыми скрижалями. И понимаешь: я не испугалась.
В глазах моих стало сыро. Я затормозил у обочины, заглушил двигатель и пересел на заднее сиденье. Она обняла меня крепко, очень крепко, как будто хотела вселиться в меня из этого мира, где ей скоро не хватит места, и заплакала, но не горько, а с облегчением, от которого моя душа чуть не разорвалась. Она положила голову на мое плечо и не всхлипывала, не шмыгала носом, лишь слезы тихо лились из глаз. Мой кадык задергался вверх-вниз от волнения, я прижал ее к себе, и мы застыли в долгом поцелуе, пока не прервалось дыхание. После чего я чуть отодвинулся, уложил ее голову себе на грудь, и она тихо, совсем незаметно для меня и для себя тоже, заснула. А солнце недвижно стояло над машиной, не решаясь заглянуть своими лучами в салон и нарушить ее сон.
Был день 7 июля — Рождество Иоанна Предтечи.
Одноэтажный кирпичный дом был невелик. Всего-то 27 квадратных метров жилой площади. С тремя окнами по переду и двумя с правого края. Сзади, к кирпичной основе, была пристроена бревенчатая кухня с русской массивной печью. Один край кухни немного завалился: подгнил дубовый столб, на котором лежал сруб.
Мишка сказал мне:
— Не волнуйся, Палыч, поправим. Мне недавно предлагали белый кирпич по рублю за штуку. Брать?
— Конечно, — согласился я, — поработаем, если не откажешь в помощи.
— Что же с вами делать-то? Вы ведь как погорельцы, а им всегда помогали обществом. Земля здесь пух и очень плодородная, и немало ее за вашим домом будет. Соток 12 ваши.
Вот гараж. Банька, правда, плоховата, но тоже переберем. Обживемся, и все будет хорошо. Главное — мы соседи.
— Марфа Ивановна, почему вы продаете дом? — спросил я хозяйку.
— Сынок, мне уже 75, сердце больное, и управляться по дому одной тяжело. Сын берет меня к себе в городскую квартиру, в ней все удобства. Буду ухаживать за внуком.
— Сколько вы просите за дом?
— Не знаю. Вот сын приедет, вы с ним обо всем договоритесь.
Я так увлекся осмотром дома и разговорами о ремонте, что забыл о жене, а когда посмотрел на Наташу, то чуть не закричал от испуга. Серый цвет лица и такой утомленный вид, что, казалось, еще секунда, и она рухнет замертво. Я подскочил к ней, чтобы никто не заметил ее неважного состояния, и обнял левой рукой за утончившуюся талию.
 — Миша, пойдем к тебе, посидим за рюмкой чаю. Марфа Ивановна, извините, мы с дороги устали, — попросил я, волнуясь.
— Хорошо, хорошо. Я пока барахло собирать буду, — согласилась старуха.
Поддерживая Наташу, я медленно повел ее к Мишкиному дому и прошептал ей на ухо: «Кремень ты мой. Держись!», а сам подумал с облегчением: «Слава Богу, что мы соседи с братом. Присмотр и прочее. Очень хорошо, просто здорово. Если бы не брат, где бы мы разместились». Я провел ее сразу в горницу и усадил в кресло.
— Тебе, наверное, лучше прилечь, — посоветовал я. — Сейчас сбегаю и возьму из машины постельное белье.
— Посиди со мной, — попросила Наташа, после того как я устроил ей постель.
Я сел рядом с ней, лежащей навзничь, и прикрыл своей рукой ее ладонь. Она пошевелила пальцами, я слегка сжал их.
— Хорошо, — прошептала она.
Действительно, после июльской жары и солнцепека в кирпичном доме было прохладно и сумрачно.
— Мы с тобой словно перекати-поле, помнишь, — она слабо улыбнулась.
Разве это можно забыть. На городские улицы Актюбинска сильные ветры часто закатывали из степи огромные до метра в диаметре шары перекати-поле. Они напоминали то ли морских ежей, то ли противотанковых ежей, то ли клубок змей, связанных в центре хвостами и закаменевших от неистовых, но бесплодных попыток вырваться. Мы шли осенью по городу, как вдруг огромный шар перекати-поле вывернул из боковой улицы и покатил на нас с большой скоростью. Мы расступились, но недостаточно быстро и далеко друг от друга, и шар застрял между нами. Ветки бывших соцветий вцепились в одежду как репей, и мы долго отдирали их, чтобы освободиться от неожиданного препятствия.
 — Меня этот случай неприятно поразил, — прошептала она, глядя своими огромными глазищами мне прямо в глаза. — Тогда я подумала, что скоро что-то или кто-то втиснется между нами и разлучит нас.
— Не надо, не фантазируй, поспи лучше и наберешься сил.
— Нет, сил я уже не наберусь. Да, Бог с ними, скоро они мне будут не нужны. Ты лучше ответь мне: кто мы на этом белом свете — подопытные кролики или творцы?
Я, словно оглушенный, молчал. Она так откровенно и уверенно говорила о смерти, будто считала этот вопрос уже навсегда решенным и не вызывающим никаких сомнений. Делать вид, что я ничего не понял?
— Скорее всего, мы подопытные кролики в Божьих руках, и не только в них. Власть предержащих, таких же людей, как мы, только вознесенных судьбой на Олимп. Она
тоже считает нас быдлом, — я был многословен и хотел разговорить ее, чтобы не отвечать на вопрос, что стучал в ее сердце, и на который никто не знал ответа.
— Но так хочется быть творцом.
— Ты и есть творец. Ты мать двух детей, ты их сотворила.
— Спасибо тебе. Ты иди, тебя ждут, а то неудобно перед твоим братом, он у тебя славный. Я посплю немного, и мы сходим потом посмотрим на здешнюю природу. Я так рада,
что уехала из этих сухих степей. Так рада, — она, довольная, улыбнулась и мягко освободила свои пальцы из моей руки.
Я наклонился и поцеловал ее в щеку, провел рукой по волосам и вышел.
На кухне за столом сидел Мишка, рядом стояла только что приехавшая из Волжска его жена Надя. Она готовила окрошку.
— Что с ней? — спросил Мишка, кивнув головой в сторону горницы.
— Наши доблестные эскулапы толком ничего объяснить не могут. То говорят панкреатит, то остеохондроз. Обследовать надо по серьезному, тогда и будет что-то ясно.
— Разве УЗИ еще не делали? — вступила в разговор Надя.
— То Ваньки нет, то Машка заболела, — раздраженно ответил я.
— Надо прежде всего исключить внутренние болезни: язвы, опухоли, — грубовато и безапелляционно заявила она.
— Тише, — я испуганно вскочил с табуретки и подбежал к двери, ведущей в горницу.
Надя обиженно замолчала.
Я отодвинул занавески и заглянул в горницу. Дыхание Наташи было слышно. «Спит», — облегченно подумал я.
— Извините, — пробормотал я, обращаясь к жене Мишки. — Мы очень устали и на нас навалилось за последние дни много неприятностей. Ведь, по сути, казахи нас выпихнули из своей страны. Мы не очень-то и цеплялись, но, сами посудите, остаться в 43 года без крова над головой и без работы — это не просто мелочи жизни. Это, считай,
катастрофа. Да еще навалилась на Наташу эта непонятная болезнь.
— Все будет нормалек, — оптимистично заявил Мишка, — да и насчет работы разберемся. Здесь недалеко нефтеперегонный завод, где я работаю, мое мнение не последнее.
— Вот, вот. Нефтеперегонный. А я металлург по профессии.
— Начальник цеха — это прежде всего знание всего производства: тут и бухгалтерия, и экономика, и финансы, и психология. А продукт, который производится в цехе, — это
дело десятое. Для этого есть технорук.
— Ну, ты загнул. Кто же меня начальником цеха-то поставит? Таких случаев, когда с улицы сразу ставили начальником цеха, наверное, и ты не помнишь, — усомнился я.
Мишка сконфуженно замолчал. Но потом, чтобы загладить неблагоприятное впечатление о себе, бодро добавил:
— Возможно, в цех крекинга сразу не возьмут, да и не надо, есть же десятки вспомогательных цехов. А Наташу мы устроим в большую сельскую школу, что в двух километрах отсюда.
— Сейчас не об этом надо говорить, — перебила его Надя. — Пока не будет гражданства, ни о какой постоянной работе, кроме поденной, говорить рано. Так что первым делом в милицию, в паспортно-визовую службу, а работу искать надо исподволь.
— Этот дом у нас как дача и огород. Живем мы в Волжске. Пока соседи дом не освободят, поживете у нас, — вставил Мишка.
— Я завтра узнаю, как в ЦРБ сделать УЗИ, — предложила Надя, — хотя без прописки — это проблематично.
— ЦРБ —это что?
— Центральная районная больница, — уточнила она.
— Что делать, если там не возьмутся? — спросил я обеспокоенно.
— Надо ехать в область, в диагностический центр, и просить, чтобы разрешили за деньги по паспорту другой страны, — пояснила Надя.
— Ничего, прорвемся, — бодро заключил Мишка и разлил водку в рюмки.
Мы выпили за наше возвращение на Родину, закусывая окрошкой.
— Вкуснотища, — восхитился я. — Мы там, теперь уже можно сказать — на чужбине, окрошку совсем не ели. Казахи квас не пьют. Наташа иногда делала квас сама, но часто не наделаешься, а купить негде.
— Кумыс пьют? — спросил Мишка.
— В принципе кумысом можно заправлять окрошку, но я так и не привык к нему. Да и настоящий кумыс можно достать только в их кишлаках. Лошадей мало стало, перевели их на казу — конскую колбасу.
Разлили по второй. И только Мишка предложил тост за наше счастливое жилье здесь, в России, как вошла Наташа, щурясь спросонья.
— Хоть за будущее и не пьют, но за удачу, чтобы сопутствовала нам здесь, наверное, можно. Налейте капельку, не больше, — сказала она и присела на свободную табуретку.
Она была бледна, как полотно, но держалась молодцом, понимая, что по-другому нельзя, иначе по деревне тут же поползут слухи, что привезли больную.
После обеда мы пошли осматривать окрестности. Деревня дворов на 50 состояла из двух, как говорится, порядков и выселка, образующего улицу, идущую почти под прямым углом к основным. За ней в 200 метрах в бывших орошаемых капустных полях, теперь сплошь заросших репейником, извивалась неширокая речка Лакша, приток Волги. То тут, то там торчали обломки труб оросительной системы и виднелись заржавевшие задвижки. Узенькая тропинка вилась в репейниках, как в густом лесу, в направлении речки и соснового бора, островерхие зубцы которого торчали в полутора километрах от деревни.
— Мало, кто ходит на речку купаться и загорать. Своих детишек в деревне совсем не стало, а дети грамотных дачников купаться не ходят: километров за 40 отсюда стоит
кожевенный завод, который отравляет воду, а когда-то столько рыбы в ней было, — просвещал нас Михаил.
— Все бы хорошо, но вот репейник меня удручает, — сказала с грустью Наташа, — ощущение заброшенности и дикости какой-то. Скосить бы его.
— Раньше, до капустных полей, здесь были пойменные, заливные луга. Так что последнюю травинку выкашивали на сено для своих коров, которых в деревне было видимо-
невидимо, — завершила описание не совсем веселой картины Надя.
— Помню, видела я картину то ли Перова, то ли Поленова с названием «Всё в прошлом». Там старенькая барыня сидит в качалке в заброшенном саду помещичьей усадьбы, и ей прислуживает не менее старая служанка. Неужели и у нас всё в прошлом? — спросила Наташа.
— Хватит о грустном. Пошли еще погуляем, — как можно бодрее и беззаботнее предложил я.
— Нет, Саша, — отвергла Наташа мое предложение, — я уже устала. Пойдем домой.
Я заметил, как Миша и Надежда обменялись быстрыми мимолетными взглядами.
На обратном пути мы увидели, как в полутени огромной ветлы у развалившегося плетня на остатках кучи прогретого за день речного песка отдыхали две собаки. Им, видимо, было очень приятно вот так бездумно лежать в спокойном тепле и лишь изредка поднимать голову и полусонными глазами оценивать: нет ли опасности. Вздохнуть и опять бессильно уронить беспородную морду на теплый, сухой песок. Закрыть глаза и слышать неопасное бормотание стоящих рядом людей, дремать, временами проваливаясь в крепкий сон, вздрагивая попеременно то одной, то другой лапой, словно в погоне за ослабевшим зайцем.
Вечером, когда мы ложились спать, и было как-то жутковато от столь радикальной смены нашей жизни, места ночлега, от неизвестности, что ожидала нас на родине, от бесчисленных вопросов, засевших за последнее время в голову, Наташа вдруг сказала:
— И все-таки не в этом счастье.
— О чем ты?
— Я говорю о тех собаках, что нежились в тени. Конечно, они лишь образ. Можно бездумно развалиться в комфортном месте, например, на пляже самого фешенебельного отеля в мире, где отдыхают самые богатые люди, или на кровати этого отеля, к которой подают шампанское, коньяки все, чего пожелает душа. А набор желаний, часто выдаваемых за счастье, у человека, кстати, весьма ограничен.
Ну, что еще может пожелать «душа», а точнее — тело. Ну, покурить, небрежно стряхивая пепел на мраморный пол, в истоме поласкать женщину или мужчину, выпить спиртного, не торопясь принять душ после пляжа или после секса. И принципиально бездельничать. Пожалуй, всё. Верно?
— Наверно, да, — усмехнулся я. — Ты права. Но некоторые видят свое счастье в причастности (хотя бы с боку, с краешку) к великим событиям или к великим людям.
— Что великие? Все тот же тлен и прах. Взорвется Вселенная по теории пульсации, и придет абсолютный конец. С кого тогда и кому спрашивать: зачем строили заводы и фабрики, писали книги и музыку, растили детей. Христос все
же прав: о душе надо думать. Если материальное смертно,
то одна надежда на душу, на путь ее просветления.
— Что же, по-твоему, счастье?
— То собачье счастье, что мы видели, — для многих предел мечтаний. И, конечно, это не счастье. Его я понимаю и ощущаю, как некое преодоление своих слабостей и лености, как путь нахождения единых взглядов с другим человеком. Вот почему в жизни у меня было четыре счастливых периода, о которых я тебе говорила. Во всех них я совершенствовалась, пытаясь найти единение с тобой, с детьми.
— Умница ты моя, — я обнял ее и поцеловал в губы. — Я люблю тебя. Как хорошо мне с тобой.
— Недолго нам быть с тобой, — она произнесла эти страшные слова таким спокойным тоном, что я усомнился: понимает ли она до конца смысл своих прямых слов. — Не бойся, — добавила она и снисходительно улыбнулась, как учительница неумной похвальбе ученика, доказавшего, на его взгляд, самую трудную теорему из учебника, — я пока говорю не о смерти. По всему видно, что больницы мне неминовать. Только как это сделать без российского паспорта?
— Есть платные палаты, а деньги в нынешнем обществе — самое главное мерило.
— Правильно. Так и сделаем. Но учительницей в сельской школе я быть не смогу. У меня в душе нет твердости, уверенности, настроя на работу, на борьбу. Одна лишь слабость и трепет. Это, наверное, из-за болезни, из-за боли, которая все чаще и чаще меня мучает.
Я понял, что она слышала весь наш дневной разговор в кухне, и попытался утешить ее.
— Найдем другую работу. Надомную. В деревнях есть даже такая работа, как написание писем. За тех, кто не умеет излагать свои мысли на бумаге. Платят молоком или картошкой.
— Идеалист. Кто же сейчас пишет письма? Даже древняя старуха умеет пользоваться мобильным телефоном, а мыслей у нее — кот наплакал. Спи, прожектер.
Мы уснули, крепко обняв друг друга, как перед долгой разлукой.
Не дай Бог заболеть, если у тебя нет паспорта. Никто и нигде тебя не примет даже за деньги, даже по знакомству, потому что все боятся каких-то мифических проверок неведомых борцов с терроризмом. Три недели хождений, ожиданий пока нам не выдали справки, что мы не родственники Бен Ладена и желаем постоянно жить в России. До настоящих паспортов надо было ждать месяца два или три. Отмена пресловутого, но важного, пятого пункта уравняла русских, мечтающих вернуться на Родину из стран бывшего СССР, со всеми другими въезжающими, которых десятки тысяч в год. И никого не интересует, что ты родился в этом городе и прожил в нем 23 года. Никого. Скорее, наоборот, в тебе видят предателя, десяток лет проработавшего на чужую страну. «Почему вы не вернулись раньше?» — вот вопрос, чаще всего звучащий или читаемый на лицах лю¬дей, уполномоченных вершить нашу судьбу.
Последнее время Наташа подолгу лежала в постели, жаловалась на «нечеловеческую» (так она говорила) усталость.
Боль беспрерывно скакала, словно маленькая девочка при игре в классики, из поясницы в левый передний бок и обратно. Температура повышалась каждый вечер.
— Скучно мне. Саша, посиди со мной рядом.
Я в это время должен был ехать на железнодорожную станцию, чтобы принять груз с нашей мебелью.
— Ташенька, мне некогда, надо ехать. Ты уж извини. Почитай лучше книжку, я тебе детектив Агаты Кристи привез. Ты его еще не читала. Детективы хорошо отвлекают.
— Не читается что-то, милый. Настроения нет. Вот тебе опять куда-то надо. Мне скучно без тебя.
— Хорошая моя, не грусти, все образуется, — у меня дрогнул голос, произнося привычные, надоевшие ей слова.
Однажды я привез на дом (как хорошо, что у меня была машина) знакомого Михаилу врача из районной больницы. Нынешние врачи без результатов аппаратных исследований беспомощны как дошколята. Они совсем не могут спрогнозировать диагноз по проявившимся признакам болезни, но зато как они умело обставляют свой визит. Как они, священнодействуя, моют руки под самым неказистым жестяным умывальником, элегантно гремя стержнем водоспуска. С какой значительной миной на лице они ждут, когда им подадут полотенце, и при этом весь их внушительный вид говорит: «Сейчас мы вытрем руки и тотчас же разберемся. Проблемы? Со мной их у вас не будет!» Величественной походкой входят они в комнату, прищуриваясь, будто больной напоминает маленькую, еле видимую букашку, бодреньким голосом спрашивают: «Где у нас больная?» Потом присаживаются на краешек стула, именно так, словно дело самое простое и засиживаться долго нет необходимости, и сладеньким голосом спрашивают: «На что жалуемся?» Все подробности о ходе заболевания слушают вполуха, хотя в них есть, несомненно, важные зерна, которые при умелом отделении от эмоций, могут многое прояснить. Но «шаманство» важнее: с самым глубокомысленным видом начинаются замеры пульса, давления, прослушивания сердца и легких с приличествующим случаю нахмуриванием бровей и напускной тревогой в глазах. Самые ловкие демонстрируют спектакль с простукиванием грудной клетки пальцами двух рук и наклоном головы к тому или иному месту для определения высоты отраженного звука. Тут не только больной проникается значимостью происходящего и надеждой на скорейшее выздоровление, но и сам врач, и родные, невольно подыгрывающие ему своим неоправданным оптимизмом.
Все так и случилось, как я предполагал. Успешно совершились необходимые ужимки и прыжки врача, а закончилось все пожиманием плечами на вопрос: «Какой же диагноз?» и некоторой даже обидой в глазах: «Что ж вы требуете от меня невозможного!» Для пущей важности он покрутил в руках рентгеновский снимок желудка, как сантехник некую деталь от плазменного телевизора, пробормотав что-то насчет нечеткости изображения. Поинтересовался тем, как часто бывают высыпания на губах, так называемая в народе «лихорадка». Мы дружно ответили: «Да, часто!»
— Вот, видите, — с премудрым видом ответил врач, будто отыскал истинную причину сильных болей, — такие же могут быть на внутренних органах, они-то и вызывают боль и высокое СОЭ. Спина болит? Ну, что же, надо погреть, потереть меновазином, бальзамом Дикуля.
Я вручил ему гонорар с самым что ни на есть виноватым видом и чувством непроходимого тупицы.
После этого спектакля в глазах долго стояла согбенная Наташа, которую врач заставил подняться с постели, долго и медленно выпрямляющаяся, но так до конца и не выпрямившаяся от боли в спине.
Прошла еще неделя. Наташе стало гораздо легче, она выходила на улицу, грелась на солнышке, сидя на скамееч¬ке возле дома, и таким миром и согласием веяло от этого вида, что сердце легко обманывалось надеждой на маленькое чудо, которое случится только для нас, только для нее.
В пятницу я получил долгожданные справки и наметил на понедельник отвезти Наташу в областной диагностический центр на платное обследование и консультацию.
В воскресенье утром я с Мишкой, подняв домкратом угол кухни, выкладывали кирпичом столбик фундамента. Я месил цементный раствор, загружал его в ведро и подавал Мишке, который имел опыт в кладке. Вдруг к изгороди подошла Наталья и позвала меня тихим голосом, потом присела на чурбан, безучастно уставив взгляд в землю.
— Саша, пойдем домой, — прошептала она, когда я подошел к ней.
— Так ты только сейчас вышла из дома, — не понял я.
— Саша, я не могу одна.
— Ну, что ты, милая. Как же ты пришла? — в голове у меня была одна забота — ремонт кухни.
— Саша, — с укоризной произнесла Наташа, — Саша?!
— Хорошо, хорошо, — с некоторым раздражением сказал я. — Сейчас доложим раствор, и приду.
— Саша, я не могу идти одна.
Я, убежденный врачами, что это долгая болезнь, сказал:
— Потихонечку добреди уж одна. Я сейчас буду, — и спустился в подпол.
Прошло полчаса, пока мы не израсходовали раствор. Наташа встретила меня словами:
— Никому я не нужна! Всем мешаю, — и, закрыв лицо руками, горько заплакала.
Я обомлел. При мне она плакала во второй раз, но чтобы так безутешно... Лишь тогда я понял, насколько это серьезно.
— Наташа, милая, прости. Я люблю тебя очень, очень. Ты нужна мне! Нужна! Не казни меня. — Я опустился на колени перед ней, сидящей на кровати, и взял ее руки.
— Сиди рядом со мной и не уходи от меня никуда. Понял?
— Понял. Понял!
— Час назад мне стало очень плохо. Словно что-то оборвалось внутри. Я мерзну.
Я уложил ее в постель и укрыл несколькими одеялами. Она дрожала непрерывно.
— Давай я лягу к тебе и согрею, — предложил я.
— Я пить хочу. Дай мне чаю. — Я побежал готовить чай.
Она лишь смочила губы и опять бессильно откинулась на
подушки. Я замерил температуру. 39,5!
— Сколько? — спросила она. Я соврал ей, уменьшив температуру на целый градус.
— Так много? — удивилась она.
Я был в панике. Вызвал «Скорую». Врач, молодой мужик, пощупал живот и сказал, что он острый и надо срочно делать УЗИ.
— Завтра повезу, — ответил я.
Он сделал успокаивающий укол и уехал. Наташа поспала два часа, а потом всю ночь то жар, то озноб и бесконечные просьбы: «Пить, пить!»
Подавая ей воду, я вдруг вспомнил детские игры в вой¬ну, как мы, пацаны, насмотревшись военных фильмов, изоб¬ражали израненных солдат, непрерывно просящих пить. Память услужливо выдернула из необъятных глубин мозга кадры мучений и смерти. Вспомнил князя Андрея из «Войны и мира», Багратиона, Пушкина. Все они, умирая, просили «пить». «Почему?» — спросил я себя. Ответ был ужасный: у всех были раны в живот. Но у Наташи живот цел. Значит? Значит, он «прохудился» изнутри. Лопнула какая-то кишка или желудок. Но отчего? Боже мой, что делать?
Утром я на руках вынес ее к машине. Она была легкая, как в юности, когда мы с ней полюбили друг друга. Часто я носил ее на руках. Сейчас она совсем не могла сидеть. Я принес подушку и подложил ее под голову Наташи. Дорога была пустынна. Я хмуро крутил баранку, а в голове билась единственная мысль: «Что случилось? Что случилось?»
— Сашенька, что случилось? У тебя такое хмурое лицо.
— Тебе стало лучше? — спросил я в свою очередь, не зная, как ответить на ее вопрос.
— Да. — Помолчала, а потом продолжила медленным, чуть слышным голосом: — Вот и не сбылись мои ожидания.
— Какие? — А в голове: «Что случилось, что случилось?»
— Я так надеялась, что с приездом сюда я стану выздоравливать. Вот эти леса и поля, природа помогут мне справиться с болезнью. Не получилось.
— Откуда ты знаешь, что не получилось? Еще все получится, не переживай. Все будет хорошо. Сейчас такая медицинская техника: будь здоров.
А перед глазами белые ровные бляшки на гландах, которые Наташа показала мне месяц назад. Ночью, роясь в энциклопедическом словаре, в поисках слов «перитонит», «брюшина», я наткнулся (или кто-то мне открыл эту страницу) на слово «предрак», в статье о котором упомянуты эти бляшки на гландах как о вестнике надвигающейся катастрофы. Словарь-то не медицинский, обычный. И я о них говорил врачу-шаману, но... тот слушал рассеянно, да и если бы во все уши он слушал, то понять бы не смог. Равнодушным он был, как китайский фарфоровый божок. Ведь, чтобы помочь людям, надо любить их или уважать хоть в самой малой степени. Для многих это невозможно. Эгоизм захлестнул мир. Те или иные корпоративные успехи — не следствие взаимопомощи во имя общей благородной цели, а вовремя и верно схваченных десяток личных, меркантильных интересов, временно объединенных в целях наибольшей прибыли. И тем самым люди обкрадывают сами себя: богатство не может дать душевного равновесия и удовлетворенности. Подумай о другом человеке, угадай его мысли, желания и сделай что-то для их решения — и ты испытаешь вечную радость.
Я посмотрел на Наташу. Она пила минеральную воду из маленькой бутылочки.
Большой вестибюль диагностического центра от множества людей казался тесным и неудобным. С трудностями пристроив Наташу на скамеечку в центре зала, я бросился к окошкам оформления. Очереди были одинаковы, что к окошечкам платных услуг, что к бесплатным. Справку на временное проживание Наташи, а потом и мою крутили в руках, как барабан в «Поле чудес». На лицах легко читалось: «Понаехали тут больные со всего света, и лечи их».
За время стояния в очереди я потерял из виду свою любимую. Подписав договор, я услышал крик в центре зала: «Да она пьяная!» Меня обдало холодным потом: я тут же догадался, в чем дело. Вокруг Наташи была пустота. Судорожно прижав к губам платок с мгновенно расплывающимся буро-коричневым пятном рвоты, она медленно сползала на пол. Я подхватил ее, посадил рядом с собой и поцеловал в щеку, словно маленького ребенка, упавшего во время детской игры. Мой жест, а точнее, я догадался позднее, мой элегантный кожаный пиджак изменили мнение толпы. Кто-то сдавленно крикнул: «Помогите!» Я сменил платок и внимательно посмотрел в закрытые глаза жены. Наконец-то ресницы дрогнули:
— Сашенька, что со мной произошло?
— Почему вы привезли ее, такую больную, сюда, а не в больницу? — огромная медсестра нависла над нами ледяным айсбергом.
— Потому что у нас нет ни единого анализа, а без них в больницу не берут. — Я почти кричал, чувствуя себя муравьем перед этой белой глыбой.
— Саша, пойдем отсюда.
— Нет, я хочу вылечить тебя.
Вероятно, под ледяным панцирем что-то дрогнуло.
— Какой анализ вы хотели сделать?
— УЗИ.
— Вы заплатили?
— Договор оформил, но заплатить еще не успел, — я
показал глазами на Наташу.
— Платите. Я ее провожу.
— Хорошо, если она сможет сама дойти.
На лице Наташи блуждало слабое подобие улыбки, когда я увидел ее в коридоре пятого этажа перед кабинетом УЗИ.
— Она оказалась не такой ледяной, как мне подумалось на первый взгляд.
«Мы одинаково мыслим и понимаем людей, — думал я, поддерживая ее за плечи. — Наверное, это и есть любовь».
— Держись, — я слегка притянул ее к себе.
— Не надо, мне больно.
Я ввел ее в кабинет. Она ступала так, будто на ногах у нее висели гири. Через полчаса в коридор вышла врач. Глаза у нее бегали.
— Вы муж Натальи Астаховой.
Я молча кивнул, и горло перехватило несвоевременным глотком, отчего кадык судорожно дернулся и замер в ожидании следующего рывка.
— Ей надо срочно делать операцию. На желудке опухоль, содержимое желудка попадает в брюшину и загнивает.
От этих слов меня, словно валом цунами, отбросило к стене. Я хотел вздохнуть, но что-то застряло в горле, и я мотал головой, пытаясь раздышаться и произнести хоть слово. А потом подумал: «О чем говорить-то?» — и затих.
Я, видимо, напугал ее, и наконец-то взгляды наши встретились.
— Вы поняли, что я сказала. — Я кивнул головой. — Я сейчас позвоню в областную больницу, и мы перевезем ее туда.
— Я поеду с ней! — у меня разжались губы.
Она в свою очередь кивнула и добавила:
— Сейчас мы выведем ее к вам.
Наташа обняла меня и спросила, заглядывая в глаза:
— Что они говорят?
— Затемнение в области желудка. Нужна операция. Подумать велели: согласны ли мы.
— Как скажешь, дорогой, — ответила она просто. Я ошалело посмотрел на нее, теперь она стала успокаивать меня: — Не волнуйся, все будет хорошо. — И глядела на меня, глядела, не отрывая взгляда.
Вышла врач.
— В больнице для вас только палаты на платной основе. Вы готовы платить? — Я кивнул и только через минуту сообразил, что значит «для вас», но это не имело смысла. Ни
тогда, ни минуты спустя.
— Операция состоится, если вы дадите на нее согласие, — встретил меня заведующий хирургическим отделением Маревич, когда я пришел к нему, разместив в палате Наташу. — Операция платная.
— Сколько?
— Тысяч 15—20, может, 50, в зависимости от сложности.
— Согласен. Деньги есть, — глухо ответил я.
— Сегодня мы возьмем все необходимые анализы и завтра, примерно в 14 часов, операция. Кроме того, вы должны дать письменное согласие. — Он подал мне осьмушку
листа писчей бумаги, на которой значилось: «... муж больной дает согласие на проведение операции и предупрежден о тяжелом послеоперационном состоянии больной». Оставалось
только вписать фамилию, расписаться и поставить дату. Все очень легко. Просто, как приговор.
— Я хочу постоянно быть с ней и даже ночью, — жестко сказал я, прямо глядя ему в глаза.
— Хорошо, — он не выдержал мой взгляд.
К обеду следующего дня под ключицу врезали катетер для подачи анестезии, сделали успокаивающий укол, и я подумал: «Ну вот, Наташа уже не принадлежит ни мне, ни себе, а больничному Молоху, требующему крови и жертв».
Прикатили тележку со съемными носилками. Я помог переложить на них жену, поцеловал ее в обе щеки и сказал наши обычные для тревожных дней слова:
— Счастливо тебе, милая.
— Ты молись за меня, молись, — попросила Наташа.
— Я уже сейчас молюсь.
— Ты пока ничего не говори детям, не расстраивай их там, в Америке. Пусть спокойно работают. Если что случится, то гляди на Катю и вспоминай меня.
— Ну, будет тебе, будет. — Я шел рядом с тележкой, провожая ее в неизвестность, имя которой Судьба.
Три часа ходил я по коридорам возле операционной. Внимательно изучал трещинки, выбоины в полу, на потолке, стенах. В них жила радость и неизъяснимая печаль, и неизвестно чего было больше. Думается, грусть победила бы. Я постоянно загадывал, что если пройду по плиткам этого коридора и не наступлю на стык или трещину, то Наташа будет спасена. Я тщательно ступал, и выходило так, что все будет нормально. В душе я кричал: «Ура!» и тут же в сердце змеей заползало сомнение. Я отгонял его, убеждал себя, что надо верить, что слепая вера сильнее всего, но сомнение раз за разом всплывало в сознании. Это печалило меня, я ругал себя за безверие и постоянно твердил про себя:
— Господи, сделай так, чтобы у Наташи все было хорошо и счастливо.
Из дверей операционной вышли две докторши, и я невольно услышал обрывок их разговора:
— Желудок никак не удается сшить: ткань расползается, да и гной мешает.
Я знал, что за дверями находится несколько операционных, и не придал этим словам значения. Через полчаса вышел Маревич и односложно сказал: «Идем». Я шел с чувством обреченного быка, которого ведут на живодерню. В кабинете он сел за стол и устало облокотился на спинку модного, кожаного кресла. Секунды тянулись и тянулись.
Он молчал. Я по глазам его и выражению лица пытался определить результат операции. Потом он начал говорить. О, Господи, лучше бы он молчал.
— Тотальный, прободной рак желудка и гнойный перитонит. Пришлось вырезать почти весь желудок...
Я слушал оглушительную весть, похожую на вой сирены, но не слышал. Маревич внимательно заглянул в мои бешеные глаза, чернота зрачков которых заполнила, казалось, всю роговицу.
— Вам дать нашатырь?
Я не ответил. Он позвонил сестре. Она пришла и сунула мне под нос тампон с резким запахом аммиака. Я потряс головой и отвел ее руку.
— Если бы операцию делали хотя бы две недели назад, то перитонита не было бы, продолжил он, уже не глядя мне в глаза.
— Мы лишь месяц назад вынужденно выехали из Казахстана, ни документов российских, ни медицинских страховок.
Он разгладил усы и потрогал бородку.
— Жаль. Вопросы еще есть? У меня много дел, куча историй болезней, в том числе вашей супруги. Да, о состоянии ее можете узнать в реанимации по телефону. Записывайте. Туда, кстати, никого, не пускают. Никого! — И добавил: — Прощайте.
— Почему прощайте?
— Завтра я ухожу в отпуск и уезжаю с друзьями на Северный Урал, будем сплавляться на байдарках по реке Усе. Чудо как хороша рыбалка на северных реках.
— Прощайте, — сказал я зло. — Значит, вы не верите, что она выживет?
Он промолчал.
С невидящими глазами я открыл дверь и вышел, еле двигая ногами. Я спустился по лестнице в больничный сад, сел на скамейку за кустами боярышника и заплакал. Плакал от отчаяния и безысходности случившегося, от бессилия что-либо изменить, плакал от невосполнимости предстоящей потери, по нашим уже прошедшим встречам, радостям, горестям, объятиям.
Прощался за Наташу с этими облаками, деревьями, машинами, полями — всем, что меня окружало, а ее теперь нет.
«Милая ты моя, несчастная Наташа. Никогда мы с тобой уже не побежим по этой траве, не искупаемся в Волге, не поедем на юг, никогда и никуда. Чистая моя, честная, заботливая, почему Бог забирает тебя от меня? Ты ему нужна? Зачем же мы разлучаемся в муках и страданиях?
Никто тебе не помог: ни Бог, ни судьба, ни медицина, ни я, — слезы бежали из глаз. — Наташа, любимая, за что судьба так жестока к тебе, красавица ты моя, ненаглядная. Вот ты посмотри, сколько мерзавцев ходит по этой земле, воров, убийц, насильников; ты посмотри, кто ходит? И ничего, земля терпит. Терпит Бог. Но тебя не будет, тебя не будет никогда. Ты понимаешь — никогда. 42 года ты пожила на этой грешной земле, оставаясь чистой и любящей. Никто не скажет мне больше слов любви и не приласкает, никто не проводит меня в ночь, пургу, ненастье. Ничье сердце не будет так страдать и болеть обо мне, как твое. Никто не помашет рукой ни мне, ни детям.
Осиротели мы с ними, осиротели».
Ночь я провел в машине в самом, можно сказать, горячечном состоянии: то плакал, то, обессиленный, дремал. Утром бродил неприкаянным призраком по больничному саду, близлежащей округе и часто звонил в реанимацию, получая стандартный ответ: «Положение стабильно тяжелое». Через день Наташу вернули в прежнюю палату хирургического отделения, откуда увезли на операцию.
Открываю робко дверь, боясь увидеть умирающего человека, а мне навстречу радостные, широко открытые глаза.
 
— Сашенька, где ты пропадал? Я так тебя жду! — Пожар надежды разгорелся в сердце, но тут же погас. — Дай попить, — сказала она.
«Опять пить, значит, рана в животе осталась и кровоточит», думаю я, стараясь сохранить на лице веселое выражение.
— Как ты себя чувствуешь?
— Представляешь, боли нет. В животе стало так легко и тихо.
«Конечно, легко, — мрачно подумал я, — если вырезали почти весь желудок».
— Жаль, но мне запретили пить. Можно только полоскать рот, не глотая воду. Видишь, что со мною сделали.
Четыре пластмассовых шланга спускались белыми змеями из живота в баночки, привязанные к стойкам кровати. В голосе Наташи ни страха, ни тревоги, ни вопроса: «Что со мною будет?», а только радость от закончившейся операции, от моего прихода и надежда, что я все устрою и вылечу ее. Налажу связь с миром и буду заменять весь мир, временно и сурово ограниченный больничной койкой.
И завертелась больничная жизнь: полоскания, замена полотенец и капельниц, кормление через катетер и шприц Жанэ, замер температуры. Десять дней надежда теплилась, и я энергично поднимал темп жизни, заполняя суетой пустоту вокруг себя и Наташи. Она напрягала последние силы, чтобы выполнить советы врача, она гналась за жизнью, словно за бажовским оленем «Серебряное копытце», выбивающим из земли монеты, как дни. Но боли все чаще и чаще донимали ее, и она, уступая им, шептала мне:
— Сашенька, попроси у сестры обезболивающий укол.
Она и я боялись этих просьб, она и я понимали, что они уступка пожирающей силы болезни, дань ненасытному Молоху.
И постоянное:
— Пить, пить, пить. — В первые дни — робкие просьбы, потом — нетерпение, в конце — приказы.
Вскоре уменьшилось количество шлангов, словно нитей, связывающих ее с жизнью, усилились боли.
— Я чего-то испугалась во сне, — сказала она в один из дней, внезапно пробудившись от забытья.
— Чего? — я участливо наклонился к ней, меняя влажную тряпочку на ее пылающем лбу.
— Будто я куда-то поехала. Я сидела на кресле автобуса, а рядом кто-то стоял. Я пыталась поглядеть на него, но что-то мешало поднять мне голову, а стоящий все ниже и
ниже наклонялся надо мной, заслоняя свет, закрывая приток свежего воздуха. Я вздрогнула и проснулась.
Мне страшно было спросить: куда она собралась поехать?
— Саша, наверное, это была смерть. Теперь я поняла. Саша, я умираю? — спросила она без страха в голосе.
Я пробормотал что-то утешительное. Она не слушала, а только смотрела на меня в упор. Сначала прямо в глаза, словно пыталась найти ответ, потом ее взгляд поочередно останавливался на моем носе, губах, щеках, видимо, она хотела запомнить мой облик, чтобы взять с собой в то неведомое, куда предстояло ей уехать.
— Саша, в моем теле не осталось ни единой моей кровиночки. Я это чувствую. Я чужая сама себе, — пожаловалась она в другой раз.
Упасть бы ей на грудь и разрыдаться, но нельзя. Я должен воплощать надежду, которая ей была уже неинтересна. Она жила своей обособленной жизнью, называемой смертельной болезнью. Бог изначально делит жизнь каждого человека на детство, юность, работу, отдых, любовь, старость, болезни. Легкие, тяжелые, смертельные. Я преклонялся перед ее мужеством: Наташа не плакала, не вспоминала ни детство, ни прожитые со мной годы. Ничего! Казалось, логика поведения у нее была одна: сейчас жива, а там...
Ах, эти голубые глаза. В них только боль и мука. «Девочка моя синеглазая, звездочка яркая. Кто тебя примирил со смертью?» — Я глажу ее руки, не отрывая глаз от ее заострившегося лица.
Грубый напильник голода и гноя день за днем, минута за минутой обтачивал ее тело. Руки стали невесомыми, ребра выпирали наружу, натягивая тонкую кожу, как у рахитичного подростка. Кожа лица пожелтела. Ночью я боялся зажигать лампу дневного света над ее кроватью, так резала глаза желтизна. На солнечном свету она была незаметна, и только глаза все также полыхали любимым «голубым огнем». Иногда она спрашивала:
— Я, наверное, лохматая?
— Наташа, ты же знаешь, что у тебя замечательные волосы, ты не можешь быть лохматой. Ни при каких условиях.
Она ни разу не попросила зеркальце. И я не понимал, что это: безмерная сила или предсмертное безразличие. Но работа мысли у нее шла постоянно. Иногда я просыпался от звука упавшей на пол чашки или ложки.
— Наташенька, — говорил я ей с укоризною, — почему ты не разбудишь меня, когда тебе нужно?
— Ведь я сама могу достать свою поилку. Мне жалко тебя будить, тебе еще пригодятся силы, а мне они уже не нужны. Подними меня повыше.
Я наклонялся к ней. Она обнимала меня двумя бесплот¬ными руками за шею, зацепляла пальцы в замок, и я затаскивал ее на подушки.
— Ты, любишь меня? — спрашивала она меня в этот момент.
— Очень люблю! — отвечал я, сжимая кадык пальцами.
— А когда я уйду, ты будешь меня любить?
— Буду.
— Славно-то как! — обессиленным голосом шептала она. — Дай чайку.
— С яблочком?
— Да, — прошептала Наташа и устало закрыла глаза. А для меня будто свет померк.
В последние дни все чаще и чаще требовались наркотики. После этих уколов она забывалась, приоткрыв искусанные в кровь губы. А я любовался ее лицом, не потерявшим прекрасных черт, и вспоминал нашу жизнь.
Черные, смоляные волосы и большие, широко расставленные синие глаза. Вот это несоответствие с общепринятыми канонами, определившими только блондинам иметь светлый цвет глаз, сразу же привлекло мое внимание к ней, студентке соседнего института на предпраздничном вечере. Тогда не было дискотек. Мы познакомились во время танца, и я пригласил Наташу на грядущую через два дня студенческую вечеринку на квартире одного из сокурсников. Потом, во все годы нашей общей жизни, я вздрагивал и прислушивался, затаив дыхание, к голосу Анны Герман, с непостижимой нежностью и грустью исполняющей песню «Танцующие Эвридики». Она пела, словно Орфей, спасающий свою Эвридику из царства мертвых, связав зов сердца с чарующими звуками мелодии. Мелодии, соединившей наши жизни.
— Саша, где наши дети?
Я давно созвонился с волонтерским центром, чтобы вызвать Артема и Катю. Но там сказали, что в конце августа они должны вернуться в Москву. И добавили вежливым голосом, чтобы их больше не беспокоили. Я считал дни, но дети словно пропали. Звонков тоже не было.
— Скоро будут, — сказал я с возможной уверенностью.
Но Наташа уже не прислушивалась к нюансам моего голоса, она верила лишь смыслу слов.
— Хорошо, — однозначно и с неким облегчением в голосе ответила она, как будто сомневалась: хорошо ли будет, если дети увидят ее в таком растерзанном виде.
Дети появились, когда Наташа была уже без сознания, в том непонятном предсмертном забытье, навсегда разделяющем живых и мертвых. Несчастие, исходившее от испуганных детей, заполнило весь больничный коридор, словно перед палатой, где они переминались с ноги на ногу, работал мощный генератор горя. Теперь Наташа не просила пить. Она ничего не просила. Дети и я молча смотрели на нее, и слезы сами собой катились из наших глаз. Потом я выпроводил детей. Они хотели остаться, но я сказал, что мне надо быть с ней наедине.
Мне стало нечего делать. Не надо подавать чашку с водой, переворачивать Наташу, поднимать, бегать за медсестрой в мольбах об уколе. Я неотрывно смотрел ей в лицо, перебирал тонкие длинные пальчики, они были послушны, как у годовалого ребенка. К сожалению, я не стал Орфеем, сумевшим своим пением восхитить охрану подземного царства мертвых, чтобы она отпустила Эвридику, его жену. Но Орфей же все сам и испортил: он оглянулся на жену до прихода в дом, вопреки наказу подземных обитателей, и вновь потерял ее, теперь уже навсегда. Вот и я не смог спасти свою Наташу. После нашего знакомства под звуки песни Анны Герман мы хорошо изучили миф об Орфее. Что в том толку? Единственно, что мог я сказать с уверенностью, так это то, что и я когда-то не вовремя «оглянулся».
«Милая моя, такая красивая, яркая, неужели ты уходишь от меня? Уходишь навсегда. Наташа, что же мы с тобой наделали? Как же мы прозевали болезнь, а с ней и твою жизнь?..»
Наташа молчит, не двигается. Дышит ртом, шумно и часто. Иногда из груди вырывается жалобный стон. Какой-то странный стон, похожий на Божье, сокровенное слово, не имеющее сил вырваться из больного, бренного тела.
Тихий вечер. Вызвездило. Огромная круглая луна заглядывает к нам в окно.
За полночь, обессиленный, проваливаюсь в забытье, и тут же вижу Наташу. Будто идет она в наш любимый кинотеатр со стороны филармонии. Она еще закрыта голубыми елями, образующими маленький сквер, но я чувствую, что она приближается, я точно знаю — это моя Наташа. Мы договорились о встрече у кинотеатра. Я иду с противоположной стороны и предчувствую радость от свидания. Мы идем навстречу счастью, но не видим друг друга, пока еще разделенные сквером. Я волнуюсь. Летний, солнечный день, умытый недавно прошедшим дождем. Красивым ковром растут меж елей цветы. Все спокойно вокруг. Умиротворенно дышит природа. Но сердце устает от ожидания встречи, оно сжимается от дурного предчувствия, становится трудно дышать. Я ускоряю шаг. И вот Наташа появляется перед моими глазами — радостная, энергичная, какой я привык видеть ее все годы нашей жизни. У меня спадает с души камень, я, заряжаясь ее весельем, улыбаюсь. Глядя друг на друга влюбленными глазами, мы нетерпеливо делаем к друг другу последние шаги. Но не встречаемся, а все так же шагаем, лишь только предполагая, что этот шаг последний. Мы рады друг другу, нам хорошо, мы замираем в ожидании счастья, предвкушаем его, осязая мельчайшие его оттенки. Мне приятно глядеть на Наташу, красиво одетую и счастливую, мне приятно сознавать себя причастным к этой красоте. Но старая тревога, как боль, заползает опять в сердце, и я, не удержавшись, спрашиваю:
— Наташенька, ты так хорошо себя чувствуешь, что встала с постели?
— Очень хорошо, — отвечает она, радостно улыбнувшись.
Вот мы доходим до дверей кинотеатра, и я пропускаю ее
вперед. Наташа проходит, а передо мной двери мягко и неслышно закрываются, я дергаю за ручку, но и дверь, и Наташа, и кинотеатр растворяются в дымке без следа. Видение разрушилось. Остался только реально ощутимый страх, он так сжал мое сердце, что я очнулся с чувством вины и сердечной боли...
Наташу бил озноб. Я схватил свой пиджак и накрыл им ее, и сам прижался к ней в попытке согреть, но она не пришла в сознание. Лишь задрожали губы в бессильной попытке что-то вымолвить, да широко открылись глаза,обозревающие с быстротой молнии больничный потолок, а потом из них, открытых, полились слезы. Скоро они прекратились. И ее взгляд вдруг осмысленно остановился на мне. «Боже мой, она очнулась», — с надеждой вздрагиваю я.
— Наташа, — тихо позвал я ее и задержал дыхание.
Ее открытые губы вновь зашевелились, готовясь вымолвить слова как прежде, и взгляд наполнился смыслом.
— Ну, скажи, скажи... — умолял я, дрожа от нетерпения.
Но сил уже не осталось даже для одного слова. Глаза ее закрылись, губы сомкнулись.
«Как все просто и жестоко», — вздрогнул я и, прощаясь, тихо положил голову ей на грудь, обнимая руками неподвижное тело.
Был третий час августовской темной ночи.
...Дух ее не беспокоит меня по ночам, и я чувствую, что это правильно и хорошо: он и она не сердятся на меня. Но я знаю, что Наташа непременно придет ко мне, когда сочтет нужным, возьмет за руку, и я безропотно пойду за ней как послушный ребенок.


Из книги "Вещие сны", 2006 год.