Письмецо в поистертом конверте

Захаров Сергей
С утра обещали ветер, а после обеда – дождь.
       
Не было – не было никакого ветра и вообще, как сказал бы почетный городской мясник Илья Андреич, на редкость безукоризненна оказалась погода в октябрьский этот день. Однако виденное только что не располагало к разговорам, и Аня, шагая, прятала намеренно лицо, чтобы не замечал я близких слез. Молча, временно отчужденные, постукивали мы узорной плиткой тротуара.

 …Мы жили недалеко от Площади, и, проснувшись утром, слышали уже тот особый, не сравнимый ни с чем ярмарочный гул, какой бывает лишь осенью, когда вся область Полесская съезжается в столицу и везет сельскохозяйственные свои дары.

Безразмерный, асфальтом залитой плац, над каким тянет вечную руку гранитный Ильич, кроется тогда километрами торговых рядов, сотнями палаток и павильонов. Тысяча динамиков орет на тысячу голосов, дым шашлычный плывет над мангалами, за пластиковыми столиками тянут все, что делает жизнь веселее, закусывая пиццей и шашлыками. Диалектная слышна всюду речь, и смех, каким отвыкли мы давно уж смеяться: плотный, здоровый, лишенный зряшной стеснительности смех - и город, официально-сдержанный, закованный в серую броню асфальта город враз теряет привычно-холодную маску.

Так было, и мы никуда не спешили. Бродя в продуктовом изобилии, в полтора часа приобрели все, что требовалось и, собравшись уже уходить, обнаружили, что забыли напрочь о мясе - и молодуха в коричневокожаной, турецкого производства, куртке с подкатанными рукавами продала нам отличный, на три килограмма, кусок.
       
Замечательно запомнился мне шрам, идущий от губы ее и режущий наискось щеку: бугристый и розовый, с нежно-тонкой блестящей кожицей шрам,  да и вся ее мощная, втиснутая едва в одежду фигура, и как глядела она хитровато-весело, нахваливая грубым голосом товар – мясо и в самом деле было выдающимся – а рядом девочка-дочка лет двенадцати поглядывала исподлобья на нас.

Помню, как молодка, выбирая и взвешивая, все шутила по поводу общегородской нашей бледности, да и кому еще было шутить: при всей ее брызжущей молодости и здоровье!

Да, все было именно так, и сами мы не переставали улыбаться. Нам приятно было видеть, что где-то, ближе к Природе и Земле, остались еще простые, хорошие люди, которым совершенно и основательно наплевать на экшн пейнтинг, боди арт, концептуальное искусство и прочие происки модернистов. Люди эти не мудрствуют, не жгут нервы в научных и псевдонаучных дискуссиях, не пытаются спасти, целиком и сразу, тяжело больной мир... Эти люди живут, взращивают детей, настоящим земляным трудом добывают хлеб свой и подкармливают нас, озлобленных многочисленностью и вечной гонкой горожан.
 
Разумеется, живали и мы в деревнях и знаем доподлинно, что и там есть чума, но я говорю о таких вот, неиспорченных и настоящих представителях Земли, при одном взгляде на которых понимаешь: жить – замечательно.
       
Замечательно было смотреть, как широкими в кисти, сильными и налитыми руками, ворошила она груду мяса, подходящий выбирая кусок, как поглядывала весело-хитро, прикидывая, на сколько нас надуть - с какой-то даже снисходительностью поглядывала, но не обидной, а девочка, не сводившая с Ани глаз, привстала на цыпочки и что-то шепнула матери, и та прикрикнула, а после засмеялась, да так хорошо, что засмеялись и мы, и молодка грубоватым своим голосом сказала:
 
- Пальто ей ваше понравилось. Ишь ты, соплюха! Подрасти сперва, будет и тебе такое пальто!
       
Подавая завернутое в бумагу, в целлофан уложенное мясо, она, кивнув на девочку, добавила:

- Рано заневестилась! А вы где пальтишко-то – на рынке брали?
       
Аня объяснила, что пальто она брала не на рынке, а в хорошем, сравнительно недорогом магазине модной одежды «Удовольствие», и что расположен он – совсем рядом. Нужно лишь пройти до Старого Универмага, пересечь на светофоре проспект и свернуть направо: там и будет этот самый магазин.

Девочка, запоминая, шевелила беззвучно губами, и, похоже, не сомневалась нисколько в том, что пальто у нее – будет.
       
Нам приятно было знать, что есть еще матери, любящие своих дочерей: такие вот здоровенные, уверенные в себе, несдержанные, наверняка, на руку – но если уж понравилось дочке пальто, пусть, по деревенским меркам, и дороговатое, то мать, это уж точно, не станет лишать чадо праздника. Мать продаст мясо, управится мать с торговлей, и, схватив дочурку за потную от волнения, от предвкушения близкого ручонку, искать отправится магазин «Удовольствие». Так оно и случилось.
 
Часом позже, когда мы, подзадержавшись, перехватив по шашлыку и бутылке пива, посидев на небесной скамье у самого входа в Парк и выкурив по сигарете, послушав еще разноголосый шум, пошли, наконец, к дому, медленно, наслаждаясь последним теплом, последним, может быть, солнцем, и так, не спеша, добрались до нужного нам перекрестка – мы увидали их снова – бледную, серьезную не по годам девочку в розовой куртке и мощную, как буйволица, коричневокожаную ее мать.

Там, у светофора, в ожидании нужных огней – молодуха, как показалось нам, спешила, протискиваться стала сквозь толпу, задвигалась розовая куртка влекомой за руку девочки, скрываясь за спинами людей, а потом – визг тормозной, удар, скрежет, крик – и мы, протолкнувшись, видели, как лежит мать, в одном ботике – второй стоял аккуратно на проезжей части, как будто сама она сняла его и поставила там – подвернув неудобно ногу, шаря по асфальту неверными руками, совсем, вроде бы, целая, только подтекающая ярко-вишневым на асфальт, а девочка рослая в розовой куртке – скулит тоненько и, на коленях стоя, целует побелевшее враз, измазанное изо рта и носа хлынувшей разом кровью лицо.


* * *

И дядя Анатолий, мелким скользнувший койотом, глянувший упоительно честно в глаза мне и канувший с искомой зеленью – не был мне неприятен.
       
Я вернулся в салатовую кухню, Аня была там – раздвинув широко тонковатые свои ноги, отмахивая то и дело каштановую прядь, резала багровые, соком истекающие помидоры, облизывала пальцы, дробно стуча ножом о доску, мельчила виртуозно укроп – фтизиатр Аня знала толк в кулинарном искусстве.

Теперь, когда я привык к ней, как привыкают к наркотику или водке, когда я перестал вздрагивать, просыпаясь в самый глухой предрассветный час и слыша чужое дыхание – я смог пойти на кое-какие уступки: одевал на работу купленный совместно костюм, а не джинсы и свитер, как это бывало ранее; перестал бросать за плиту горелые спички и согласился наконец снять истертый, размеров основательных боксерский мешок, висевший до того лет восемь в просторном коридоре.

 - Не понимаю, почему каждый приличный человек, приходящий к нам в гости, должен обязательно наткнуться на эту дрянь, - говорила Аня, и я, не желая втолковывать ей, что «приличные» люди сюда не ходят, снял спортивный снаряд и снес от греха дальше в подвал.
 
…Мы были молоды, испытали всякое, но не видели причин для расстройств – безобразно хороша была жизнь, чтобы тратить время на не нужные никому сожаления. Мы жили, жизнью набивая полные рты, жевали во все шестьдесят четыре зуба и глотали, не прожевав, как следует: чересчур обильна была пища и короток слишком – срок.
       
Сосед сверху, безумный, начисто лишенный гениальности пианист, взбодренный с моей подачи – дядя Анатолий – ударил в разбитые клавиши; Аня, отложив узкий, с костяной ручкой нож, глянула печально в глаза мне.

- Ну почему именно сегодня? – с недоумением и болью спросила она. – Почему именно сегодня должно было случиться это? Неужели так мало других, куда более подходящих для смерти дней?! Почему не часом раньше и не часом позже?! А теперь все валится просто из рук, и кусок не полезет в горло! Как страшно, обыденно и страшно это, Дим – как будто щелкнули выключателем, и – полная темнота!
       
Я, соглашаясь, кивнул – я не хотел казаться черствым. Мясо, купленное на рынке – выдающийся и свежий, в три килограмма, кусок – легло тяжело и влажно на выщербленную топорным острием доску. Сегодня, так уж получилось,был наш с Аней день.
       
Я принялся нарезать свинину – мясо было подморожено и заметным едва нажимом клинка я отваливал легко новые и новые ломти. Отвернув бледное свое лицо, Аня крошила в салат лук – крупные, чистейшей воды капли собирались в серых глазах , переливались, дрожали и, скользнув мигом кратким по щекам, стремились неудержимо на желтый когда-то линолеум.

Дядя Анатолий – он был не так уж плох, если только не принимался за исполнение «своего» - заиграл нетриумфальное что-то, близкое и простое – такими бывают желтые квадраты окон, что светятся ненавязчиво и неистребимо наперекор дождливой осенней мгле – и оттого, что сейчас была осень, и вечер, и дождь, стучащий мелко и часто о жесть подоконника, оттого, что и наш квадрат горел сейчас среди тысяч других – музыка эта особенно была нам близка и понятна.
       
Заслушавшись, я отложил нож, вытер руки и курил, пепел стряхивая в кофейную банку. Закурила и Аня – неловко держа сигарету восковыми пальцами, затягиваясь часто и неглубоко – так курят пристрастившиеся совсем недавно.
       
       
Я видел: ей нужно сказать. Аня и в самом деле заговорила:

 - Как неестественно это, ужасно неестественно, будто смотришь фильм и знаешь, что все это выдумка, актерская игра, а потом вдруг оказывается, что игры никакой нет и в помине. Щелкнули выключателем, закрыли дверь и ушли, а в комнате – холодно, пусто, темно! Господи, да как же это, а?! Почему именно сегодня, Дим? Можешь ты мне объяснить!?
       
-Но разве только сегодня? - истомленный печалью, дядя Анатолий взялся за Мендельсона. Каждый день, всегда и везде происходит это, и все, что нам остается – констатировать неизбежное. Неизбежное, милая Аня – но и сам я носил в себе полдень, носил и негодовал, что случилось это именно сегодня, в наш с ней день.
       
...Рожденные в октябрях, втиснутые в узкие трубы профессиональных своих устремлений, ползли безостановочно вперед, о железо сдирая колени и локти, а в спины полыхал жарко огненный времени шар, малиновыми плевал искрами; загнанными сойдясь вечерами, падали на расшитое покрывало, курили, пепел стряхивая в кофейную банку, изучали рельеф потолка – блаженная, до безразличия совершенного, усталость учила ценить тишину.
       
...Вечерами безлунными, темными комнатами, таскали расслабленно отяжелевшие тела, гремели крышками кастрюльными в кухне, бесконечные гоняли чаи, смотрели бездумно картинки в окне телевизора, спали, стену глухую и плотную видя во сне.
       
Случалось, скандалили – до дрожи нутряной, до грязно-белой, в углах губ закипающей пены, до хрусталя, веером осколочным брызжущего из стен – но и мир обретали в половину постельного часа.
       
Тыкали пальцами в кнопки, извлекая из памяти имена и лица, вызывали такси «Бегемот», ехали в квартиры прежних друзей и пили, закусывая воспоминаниями, страстным кричали шепотом – не разбудить бы дремлющих в люльках младенцев!
       
Ходили в театры и кабаки, отказывались разбираться в политике и с достойным изумления хладнокровием наблюдали, как песком завершающим сыплется смутный век, в каком прожили чуть ли не три десятка, а за ним - наползает новый.
 
Горящий ровно и ясно покой находили в бесконечном движении и развитии – и парадоксальность мнимая веры нисколько нас не пугала.
       
Закормленные до отвала абстракциями, с тем большим удовольствием окунались в мир осязаемый; вся эта смесь самых аппетитных запахов, исходящих от белых маринованных грибов, ветчины, копченого, в бронзовой шкуре, у братьев-хохлов приобретенного сала и прочих замечательных разностей; и торт в три этажа, ожидающий смерти в холодильнике, и водка из «Космоса», и любимое Анино вино, принесенное накануне из «Глории» - в обладании прекрасными в реальности своей вещами находили мы нешуточное удовольствие.

Но был, не исчез, не испарился никуда сегодняшний полдень и Аня, устраивая на блюде болгарский перец, говорила, медленно и старательно, как отвечает урок чистенькая девочка-хорошистка:

-Как быстро, мгновенно все случилось! – она глянула, припоминая, в заоконную тьму и продолжала. – Я еще там обратила внимание, когда покупали мясо – помнишь. Такая она здоровая, крепкая, налитая, совсем красавица, если бы не шрам этот во всю щеку! И зубы такие белые-белые… В турецкой, помнишь, куртке,  но все равно ведь было заметно – дурацкое, нелепое, кричащее это платье! Помнишь, я сказала еще – Боже мой! Ну почему они так одеваются, почему не обладают элементарным хотя бы вкусом, а ты ответил, что ярмарка для них – событие огромной важности, мирового масштаба событие, и вообще, они раз в полгода в город выбираются, вот и одевают самое дорогое, самое лучшее, что у них есть, а по сезону там или нет, модно или не модно – у них на этот счет свои представления имеются! И вообще о вкусах не спорят, сказал ты, и мы еще чуть не поругались из-за глупой твоей привычки всегда и во всем мне противоречить! И там, на светофоре: снова это ужасное, невозможное лимонное платье, и куртка розовая девочки, а потом – удар, негромкий, совсем нестрашный удар, и крик, и скрежет – поделать ничего было нельзя, ведь я же первая ее смотрела, и эта толпа, стоят все и пялятся, а она лежала там, в лимонном платье, как сломанная кукла, ненужная, неживая – как же возможно такое, а?
       
Что мог сказать я ей в утешение? Я сам несколько раз был на пороге, у красной двери, и вынес одно твердое убеждение: трагедия смерти не что иное, как миф, измышленный на потребу себе живыми. Сам я одиннадцать раз умирал, и знаю точно - трагедии этой нет, нет, как нет и всего прочего: выдумка все, блажь и обман... Но тогда, глядя в туманные, растерянностью, болью и тоской налитые Анины глаза, я готов был уверовать в обратное.
       
Я готов был уверовать, что для чего-то нужно это – чтобы Аня, к какой я привык, как привыкают к наркотику или водке, бледная, с расстроенными нервами и бездной обаяния Аня сидела сейчас в свечном полумраке, теребила бахрому скатерти и оплакивала неизвестную, в летнем, лимонного колера платье женщину – оплакивала себя, остающуюся жить, и непонятную вину перед той, куклой испорченной разбросанной на асфальте, подтекающей неумолимо вишневым.
 
Так уж заведено, мог бы сказать я, что на чужих похоронах люди оплакивают и себя, самую малость стыдясь при этом тихой радости и тихого торжества, какие вполне естественны и понятны – ведь она, чужая смерть, служит лишним доказательством того, что сами мы еще живы и, по сравнению с покойником, несколько более удачливы. Мы, если на то пошло, просто вынуждены оплакивать себя на чужих похоронах – ведь на собственных такая возможность вряд ли представится! Так мог бы сказать я Ане – но делать этого вовсе не собирался.

Мы ожидали гостей завтра, а сегодня был наш день, и не зря же возились мы со всем продуктовым изобилием, не зря жарили отбивные из выдающегося этого мяса и запекали его в духовке с майонезом и луком – и я не мог никак взять в толк: ну как это Аня, третий год заведующая отделением туберкулезной больницы, не научилась воспринимать смерть как естественное явление? Ведь сама она рассказывала, как часто у них умирают, сама ведь жаловалась, что начинает рассматривать летальный исход, как досадный, но неизбежный атрибут трудового бытия!
 
Мне нужно было вернуть ее к жизни, и я, всегда понимавший иезуитов, пересел к ней поближе и, обняв правой рукой, левой осторожно, сантиметр за сантиметром, принялся придвигать к ней мясное блюдо. По случаю торжественного дня мы забыли об электричестве, в трех подсвечниках горело девять свечей, и маневр мой проходил незамеченным.

-Больница, - говорила она. – Больница – совсем другое. Да ты ведь сам знаешь, что такое туберкулез, годами болеют люди, многие излечиваются, а если и нельзя уже помочь – так ведь тоже не в один все случается день. Чувствуют, знают, готовятся…Привыкают к мысли, смиряются с ней… А тут – внезапно, мгновенно, вдруг! Да еще такая здоровущая, цветущая такая баба! А ведь это я – я отправила ее в проклятый этот магазин! Не надень я дурацкое это пальто – ничего бы и не случилось. А ты мне сунешь – то самое, у нее купленное мясо! Как можно быть таким бесчувственным!

Не был – не был я никогда бесчувственным. Но мясо на редкость удалось, девять свечей горели на редкость уютно, сегодня был наш день, и месяц – тоже наш, и дождь постукивал о жесть подоконника – а фтизиатр Аня не могла никак успокоиться.
       
Я гладил ее тихонько по волосам, от каких всегда пахло свежестью и полынью, я гладил по жестковатым прядям, я думал о том, что сильно привык к ней, как привыкают к наркотику или водке, да и она, как хотелось мне верить, не считала меня чужим – невзирая на всю мою неудобность.
       
Не считала меня чужим – а я изучил ее всю, в подробностях – до родинки малой на узкой спине, до шрама на левой коленке.
 
Мне нравилось, что такая собранная и строгая в рабочие часы, она, приходя домой, принимается иногда дурачиться, как самая что ни на есть тинейджерша; мне нравилось, что, выглядящая на людях безукоризненно, затянутая в белоснежный накрахмаленный халат или наряженная в английский костюм, дома она может щеголять в продранной на спине, вылинявшей и тесной кофточке и краткой донельзя, донельзя же истрепанной юбчонке.
       
Мне нравилось, что, оказываясь дома, она порой тут же принимается сквернословить напропалую, как будто утомленная собственной дневной сдержанностью – хотя и знает, что сам я – не сторонник матерщины.
       
Мне многое было дорого в ней, и, пусть за год с лишним знакомства я поутратил чувство новизны – до сих пор испытывал я желание аккуратно упаковать ее и поместить в нагрудный карман рубахи, подальше от посторонних глаз – как сотни раз читанное, в поистершемся конверте письмецо от близкого человека, письмецо, выученное давно наизусть, но какое читаешь вновь и вновь, для того лишь, чтобы снова ощутить эту близость.

Я гладил ее по волосам, ожидая, пока схлынет домашний дождь а дождь настоящий все стучал о жесть подоконника, сквозь влажное стекло я видел желтые пятна окон дома напротив, потрескивали девять свечей, и никто не играл уже наверху – псом цепным захлебнулся дверной звонок, и пришел дядя Анатолий.


* * *

О, это не был недавний койот, шнырящий опасливо в поисках пищи, пару часов назад перехвативший у меня десять долларов и сменявший их на жидкий огонь!
       
Вальяжным шагом победителя вступал дядя Анатолий в дом наш. Он поменял деньги и принял на грудь, он ласкал и лелеял бутылку зубровки в кармане, он не забыл, что когда-то, лет так тридцать назад, именно этим числом вышел я из материнского тела! Гордый неупиваемой своей памятью, полыхающий перманентным водочным духом, хлопнул он пузырь на стол и сел во главе.

Воистину, он был бессмертен, дядя Анатолий – не днями, но литрами измеряющий временной ход, напивающийся ежедневно в хлам, имеющий давние и прочные связи с работниками медвытрезвителя, вогнавший в гроб жену первую и вгоняющий вторую, заставляющий своих дочерей просить милостыню в городских переходах и на правах руководителя отнимающий львиную долю выручки – человек этот, преподававший когда-то сольфеджио в музыкальной школе, полагающий себя музыкальным гением, специально был создан для того, чтобы восставать раз за разом из пепла, демонстрируя исключительную живучесть человеческой расы.

Аня, подобно многим, посматривала на дядю Анатолия с брезгливым ужасом, я же, и сам имевший пушистое рыло, относился к музыканту несколько теплее. Выяснив диспозицию, влив в себя сразу две стопки за здоровье наше, счастье и долголетие, не замечать стараясь косых взглядов враз переставшей всхлипывать Ани, он хмурил лоб, обдумывал, и, налив третью, сказал:
 
- Так вот, значит, где причина! Д-а-ая, ребятки, д-а-а – сколько живу, а уже, слава Богу, за полтинник перевалило – не перестаю удивляться! Глупости человеческой – серой, беспросветной глупости! Вопиющей, я бы сказал, глупости! Идиотизму! Кретинизму! Это ж надо – сбило, видите ли, машиной какую-то бабу деревенскую! Мировая трагедия – а !? Всем трагедиям трагедия, катастрофа мирового масштаба – не-е-ет, ребятки, я вас не понимаю! Ну ладно Анна – женщина все же, впечатлительное, слабое существо! Но ты, ты, Дмитрий! Ты же мужик, ты ж сам жизнью тертый – не можешь, что ли, мозги ей вправить? Не можешь втолковать ей, что из-за каждой посторонней смерти расстраиваться – так это никаких нервов не хватит! Ты же, Анна, образованная женщина, врач как-никак – что ж ты ерундой такой занимаешься!? Кто тебе та, что под машину сунулась – мама, бабушка, сватья, сестра, подружка, сослуживица, соседка, на худой конец?! Нет! Нет и нет, говорю я и – внемлите, мать вашу! Никто – обыкновенная, дикая сельская баба, по дурости своей угодившая под колеса! Где, я вас спрашиваю, трагедия? Их десятки, сотни тысяч, их миллионы, этих самых баб, годных на то лишь, чтобы доить коров, есть, спать и размножаться! Так, по каждой, выходит из них, устраивать нужно вселенскую панихиду?!.
       
Он восседал во главе, чрезмерно уверенный и умеренно пьяный, представитель интеллектуально-творческой элиты и музыкального бомонда страны. Восседал королем, поедая отбивные из того самого мяса, поводя чутким носом, оглядывая победно окрестности – кусок замечательно лез ему в горло и сменялся тут же следующим. От щедрот своих он оделил нас зубровкой и продолжал:
 
- Да – обыкновенная, темная сельская баба – о чем говорить? Что в лице ее утратило человечество? Это она, может быть, написала кантату «Дожить до открытия»? Это она, по вашему, всю жизнь свою положила, как я, на то, чтобы создать семь симфоний, двенадцать сюит и два менуэта – ту музыку, что перевернет когда-нибудь мир? Но ведь не один я – были, были и еще способные люди… Вот если бы Шуберт, Бах, Огинский! Или, положим, Паганини… Если бы Рахманинов погиб сегодня у старого Универмага, тогда – да! Тогда дело другое! Да если бы, не дай Бог, сам я погиб…
       
Я и не заметил, как взметнулась она – взметнулась и стояла, указывая пальцем восковым на дверь, осиянная свечами, в гневе рвущемся, в жарком от ненависти молчании Аня! Она, Аня, замечательно умела молчать – даже я, не подпадающий под гнев ее, изрядно был напуган! Что уж тут говорить о дяде: Анатолий, безусловный алкоголик и сомнительный гений, побивающий муж забитой жены и отец безотцовщины – постыдно, подавленным койотом бежал, бросив на хозяйском поле зубровку. 

И позже, когда захлопнулась неласковая дверь, Аня, удовлетворенная, отыскала среди хрусталя самый большой бокал и, наполнив до краев трофейной влагой, единой не пролив капли, осушила до дна –  это она-то, непьющая Аня-фтизиатр!

 - Ух! – сказала, отдышавшись и слезы утерев, она. – Так разозлилась, что даже легче стало! А теперь мы будем есть! Эта скотина во многом права. Я только сейчас поняла, до чего мне хочется есть! Ужасно, зверски хочется есть – это когда полон дом еды! Это и нужно было мне – рассвирепеть, как следует! Теперь зато – все в порядке! Но какая, ты подумай, сволочь – убогая, непроходимая сволочь! Ты не смей пускать его больше – слышишь? Если ты его пустишь, тогда уйду я – но ты ведь не пустишь?

Я заверил, что не пущу; мы принялись за еду и ели так, как и положено есть здоровым и молодым людям. Корейка, сервелат и сало в бронзовой шкуре, пресловутое мясо и овощной салат, который замечательно готовила Аня, маринованные белые и солянка, принесенное из «Глории» вино и торт в три этажа, да и мало ли чего еще...

Всему мы воздали должное и могли продолжать – когда бы Аня, пившая непривычно много, с глазами блестящими и бездной обаяния Аня – не стала засыпать прямо за столом.

Я отнес ее в постель и вернулся, чтобы посидеть еще, покурить и послушать Джона.
       
Мы сошлись с ней случайно, познакомившись в кафе у реки – сошлись и стали жить вместе. Не лезли в душу с лишними вопросами, не копались в прошлом, не давали никаких клятв и обещаний – мы жили вместе, и все тут.
       
А теперь как-то открылось мне, что она, фтизиатр Аня – до сих пор ходит без панциря, без которого невозможно это – жить. Так и я пытался когда-то – без него, пытался и не мог, и я, чтобы как-то примириться с собственной слабостью, глушил себя водкой и наркотой, глушил себя ненавистью тотальной, я верил, что ненависть – лучшее топливо и жил, ненавидя, и совершал черт-те что, я так азартно пытался скрыться от себя, что едва потом смог отыскать...

А впоследствии, поумнев и смирившись, надел его, блестящий и новенький, непробиваемый почти панцирь, бронежилет шестой степени защиты, надел, чтобы снимать все реже, реже и неохотнее – она же, Аня, живет до сих пор без него.
       
И неужели возможно, что тогда, в плохоньком приречном кафе, где несло убийственно жареным луком и рыбой, откуда три ражих мента выволакивали пьяного мужика, орущего матерную песню – я, незаслуженно и случайно, вытянул нужный билет?